Читать книгу Гнезда русской культуры (кружок и семья) - Юрий Владимирович Манн - Страница 4
Часть первая
Кружок
Глава первая
Начало
ОглавлениеОблик Большой Дмитровки – одной из самых старинных московских улиц, протянувшейся от Охотного ряда до Страстного бульвара, – складывался под влиянием различных факторов. Прежде всего это была улица дворянская, даже аристократическая. Еще в 70-х годах XVIII века у начала улицы архитектором Казаковым был воздвигнут дворец князя Долгорукова – замечательный памятник русского классицизма. Московское дворянство вскоре приобрело это здание, основав в нем нечто вроде своего сословного клуба – знаменитое Благородное собрание. Далее по обеим сторонам улицы располагались усадьбы князей – Вяземских, Черкасских и других… Попадались и постройки купцов. Но вместе с тем это был и культурный, научный, книгоиздательский центр. Ведь совсем недалеко, в каких-нибудь трехстах метрах, на Моховой, находился университет, и его жизнь поневоле накладывала отпечаток на прилежащие улицы и площади.
На Большой Дмитровке было две типографии. Одна – частная, Семена Селивановского; другая – университетская, с книжной лавкой. Это та самая университетская типография, которой вскоре предстояло стать знаменитой: именно здесь в 1842 году будут напечатаны гоголевские «Мертвые души».
К достопримечательностям Большой Дмитровки, так или иначе связанным с университетом, можно отнести и дом Павлова. Михаил Григорьевич Павлов был профессором Московского университета, и в своем доме он открыл частный пансион для студентов.
У Павлова и поселился Николай Станкевич, поступивший осенью 1830 года на словесное отделение университета. Приехал Станкевич в Москву из Воронежской губернии, где находилось его родовое имение.
В доме Павлова на Большой Дмитровке Станкевич прожил четыре года, весь свой университетский срок. Здесь и начинался кружок Станкевича. Здесь кружок сложился, вошел в пору своего расцвета.
Сегодня, спустя почти два столетия, мы, хотя и с некоторым трудом, можем перенестись в обстановку, которая окружала Станкевича и его друзей. Этому будет способствовать и то обстоятельство, что восстановлены старые названия улиц и площадей. Большая Дмитровка – это в недавнем прошлом Пушкинская улица. Охотный ряд назывался проспектом Маркса, а Страстная площадь – Пушкинской площадью. Благородное собрание – это Дом союзов. Сохранилась и университетская типография – теперь это дом № 34.
А вот дом Павлова не сохранился. Но если стать лицом к Страстной площади, то его можно представить себе по левой стороне на месте теперешних домов за номерами 9-11. Впереди было здание (тоже несохранившееся) типографии Селивановского, а за спиною – Благородное собрание. До него было так близко, что, отправляясь в зимнюю пору на балы, друзья оставляли верхнюю одежду дома, чтобы не тратить времени на раздевание.
Трудно точно определить, с какого точно времени начался кружок. По-видимому, с первых месяцев проживания Станкевича в доме Павлова. У Станкевича была своя, довольно вместительная квартирка, отделенная от пансиона и комнат, занимаемых профессором.
В эту квартиру и стали приходить сокурсники Станкевича: Сергей Строев, Василий Красов, Александр Ефремов и другие. Вначале они бывали редко, потом чаще, потом – чуть ли не каждый день.
Но больше всех подружился Станкевич поначалу не со своими сокурсниками, а со студентом другого курса – Неверовым.
Януарий Неверов был тремя годами старше Станкевича. При каких обстоятельствах сблизились они, точно неизвестно; но очень скоро общение с Январем, или Генварем (так в шутку переделал Станкевич имя Неверова), стало для него насущной потребностью.
Сохранилась небольшая записка Станкевича к Неверову от 18 марта 1831 года – первая из ста с лишним писем, написанных им своему другу.
«Любезный Генварь! Приезжай, прошу тебя, ко мне побеседовать о бессмертии души и о прочем. Сегодня пятница: мы всегда видимся в этот день; меня так и тянет побеседовать с тобою».
Жил в это время Неверов за Садовым кольцом под Новинским, в доме известного в Москве литератора и музыканта Н. А. Мельгунова. Сюда и присылал Станкевич свои записки с повторяющейся, настоятельной просьбой:
«Любезный Генварь! Сделай милость, приезжай ко мне, хоть на короткое время…»
«Любезный Генварь! Сейчас, по получении письма моего, отправляйся ко мне…»
«Любезный Генварь! Сделай милость, приезжай ко мне сейчас…»
«По получении моей записки, приезжай ко мне, любезный Генварь…»
Характеры друзей были во многом сходны. Оба отличались жизнерадостностью, любили всякие проделки и мистификации. У Неверова, правда, веселость и склонность к жизненным удовольствиям принимали иногда резкий, порывистый характер. Но Станкевич умел смягчать крайности – не только вовремя сказанным тактичным словом, но и собственным примером. Станкевич никогда – тем более в юности – не был аскетом, не чуждался мирских удовольствий и радостей, но при этом всегда сохранял умеренность и какую-то врожденную грацию. Неверов впоследствии говорил: в Станкевиче я «находил мои стремления, мою духовную натуру в высшем, идеальном развитии, даже мои слабости, но облагороженные».
Близки были и их духовные интересы и стремления.
Неверов мечтал стать писателем, Станкевич сочинял стихи. Область искусства, сфера изящного – вот что прежде всего привлекало их внимание. Часами обсуждали они новые книги, свежие номера журналов.
Собственно, говорил чаще всего один Станкевич, но и Неверов не оставался безучастным к разговору. Даже тогда, когда молчал. Потому что замечательным свойством Януария был его дар понимания или, если говорить поточнее, дар усвоения.
В беседе, в развитии какой-либо темы, всегда участвуют обе стороны – и говорящий, и слушающий. От того, встречаешь ли ты сочувствие или наталкиваешься на холодное безучастие, зависит течение твоей собственной мысли, ее сила, последовательность, даже красноречивость. Кому не знакомо состояние, когда язык немеет и отказывается выразить самые простые вещи только потому, что встречаешь непонимание и неприязнь. А бывает и так, что сложнейшие темы словно сами собой ложатся на язык и находят убедительные и точные слова – только оттого, что собеседник «подстегивает» тебя.
Неверов замечательно умел «подстегивать» Станкевича. В Януарии находили отзвук рассуждения Станкевича о литературе и искусстве. Но, может быть, Станкевич преувеличивал, может быть, ему это только казалось: ведь по дарованию он намного превосходил своего друга? Какая разница! Важно, что Станкевич постоянно ощущал интерес собеседника, чувствовал перед ним потребность свободно и раскованно развивать свои мысли.
Общность интересов обоих друзей простиралась не только на литературу и искусство, но и на существенные вопросы жизни. Несмотря на различие взглядов (впоследствии это различие станет заметнее), Станкевич ощущал в Неверове то, что его всегда больше всего привлекало в людях, – гуманность, доброту, отзывчивость к человеческому страданию.
В детстве Неверову приходилось не раз сталкиваться с несправедливостью и жестокостью. Собственно, он стал их жертвой, еще не появившись на свет. Однажды мать Януария на последних днях беременности подверглась грубой брани пьяной бабки. Дело было за обедом; громко рыдая, мать вышла из-за стола, но тут ее настигла брошенная рукою бабки тарелка. Испуганная женщина побежала и, споткнувшись о порог, сильно ударилась животом. Случай этот на всю жизнь оставил свою отметину: мальчик родился слепым на один глаз.
Рано узнал Неверов и то, что такое крепостное право, социальное неравенство. Отец Януария, в прошлом секретарь Ардатовского земского суда, занимавшийся частной адвокатурой, заведовал делами богатого помещика Кошкарова. Выезжая в Верякуши, имение Кошкарова, отец обычно брал с собою Януария, который свел знакомство со многими крестьянами. Особенно сблизился мальчик с конюхом Федором, не подозревая о той беде, которая подстерегала его друга.
Федор полюбил Афимью, одну из наложниц Кошкарова (был у помещика свой гарем), и решил с нею бежать. Беглецов вскоре поймали и, чтоб не повадно было другим, Афимью подвергли изощренной пытке, а Федора до полусмерти засекли плетьми, причем Кошкаров, лично наблюдавший за расправой, время от времени кричал: «Валяй его, валяй сильней!» Когда Федор в изнеможении притих, помещик распорядился бросить ему в лицо лошадиного навоза.
О страшном впечатлении, произведенном этим эпизодом, Неверов вспоминал спустя много лет, будучи уже глубоким стариком. «С тех пор рука моя осталась чиста на всю жизнь: она не иначе прикасалась к человеку, да даже и животному, как с лаской – как теперь понимаю – именно потому, что я был свидетелем возмутительного истязания над человеком мне близким, меня ласкавшим…»
Весной 1832 года, когда Станкевич переходил на третий курс, Неверов окончил университет в звании кандидата и стал готовиться к поступлению на службу. Обстоятельства сложились так, что ему предложили место в Министерстве народного просвещения. Пришлось оставить Москву. Весной 1833 года Неверов переехал в Петербург и через несколько месяцев был назначен помощником редактора «Журнала Министерства народного просвещения».
Станкевич глубоко переживал отъезд друга.
В марте 1833 года он писал Неверову: «С тех пор как ты уехал, мне не с кем говорить об искусстве, а ты знаешь, как я люблю его! Прибегнешь к тому, к другому, но встречаешь камни хладные или запутанные умы[1].
Иногда с кем-нибудь думаешь сказать два слова от души, которая полна через края… что ж? Кончится тем, что или не поймут, или скажешь совсем не то, что хотел сказать, ибо человек, которому говоришь, как-то видом уже сбивает сказать не то, что чувствуешь, а другое».
Но жизнь шла вперед. Друзья продолжали ходить к Станкевичу. Намечались новые точки сближения, возникали новые интересы.
«Ко мне ходят Строев, Беер, Красов, Почека и чаще Ефремов… – сообщал Станкевич Неверову в мае 1833 года. – Много есть людей с чувством, но не многие способны симпатизировать, углубляться в чужое чувство и усвоивать его…»
И через месяц: «Строев, Почека, Клюшников, Оболенский, Красов, Ржевский, все тебе кланяются, Ефремов тож, Шидловский тож. Горчаков тоже свидетельствует тебе нижающее».
О некоторых из этих лиц мы поговорим подробнее потом: они еще не раз появятся на страницах нашей книги. Пока же остановимся на одном имени: Беер.
Алексей Беер, студент Московского университета, был усердным читателем романтической литературы. Письма Станкевича пестрят упоминаниями тех книг, которые просил прислать Алексей или которые он сам присылал другу: это и «Собор Парижской богоматери» Гюго, и сочинения Байрона, и томик стихотворений русской поэтессы Надежды Тепловой.
Летом 1833 года оба друга ездили в Удеревку, на родину Станкевича. Жили в палатке, разбитой в саду, много читали, бродили по окрестностям. Вместе охотились, причем Алексей обнаружил качества замечательного охотника. «Зоркий глаз, твердая рука и жар прямо охотничий – из него выйдет егерь! Вот мой приговор ему», – писал Станкевич.
«Приговор» осуществился, хотя и несколько своеобразно: Алексей Беер поступил в уланы.
Но это не оборвало нитей, связывающих Алексея с кругом Станкевича. Друзья время от времени встречались, причем от проницательного взора Станкевича не укрылась перемена, произошедшая с Алексеем.
В свое время в кружке друзей Алексей казался легкомысленным, недостаточно глубоким. Станкевич даже сочинил на него эпиграмму, надо сказать довольно едкую:
Вился хмель на сырой земле.
Рос хохол на большой голове.
Ты большая голова,
Ты круглая голова.
Ты скажи мне, голова,
Что за мысли у тебя?
Отвечала голова:
Я большая голова,
Я круглая голова.
Нету мыслей у меня!
Новая среда, в которую попал Алексей, заставила его над многим задуматься. Беер заметно изменился, повзрослел. «В нем прибавилось много добрых качеств, – отмечал Станкевич, – их вызвала, может быть, жизнь между людьми, с которыми он ничего не имеет общего, это – уединение особенного рода, которое часто возвышает душу, если только она не поддается убийственному влиянию пустых людей».
Знакомство с Алексеем, еще в бытность его студентом, сблизило Станкевича с семейством Бееров – весьма важным в истории кружка (с Беерами был дружен и Неверов). Составляли это семейство мать Анастасия Владимировна, женщина довольно взбалмошная и упрямая, и четверо ее детей – два сына и две дочери. Константин Андреевич Беер, младший брат Алексея, тоже интересовался литературой, изучал языки – латинский и немецкий. Станкевич питал к нему нежную симпатию, называл его в письмах не иначе как Костинька, милый Костинька.
Сестер Беер звали Александра и Наталья. Между старшей из них, Натальей, и Станкевичем вскоре завязались довольно сложные романические отношения.
Бееры, или, как их еще называли, Бееровы, были орловскими помещиками. В Орловской губернии у них находилось родовое имение Шашкино; другое их именьице, Попово, располагалось в Тверской губернии, недалеко от Прямухина, родовой вотчины Бакуниных. Но зиму Бееры обычно проводили в своем московском доме, где у них собиралась молодежь, где часто бывали Станкевич и его друзья. Таким образом, дом Бееровых, наряду с квартирой Станкевича у Павлова, стал вторым постоянным пристанищем для членов кружка.
Друзья привыкли проводить вместе чуть ли не все свободные часы. А уж вечерами встречались обязательно или у Станкевича, или у Бееровых. Постепенно у кружка определился свой характер занятий и времяпрепровождения, словом, свое лицо.
Лицо это несколько отличалось от облика других известных нам кружков. Каковы же его черты?
В недавно изданной обстоятельной биографии Станкевича[2] одна из глав начинается такой формулой-определением: «Штаб кружка на Большой Дмитровке». Продолжая в том же стиле, можно было бы сказать, что Станкевич – начальник штаба, Алексей Беер или Неверов – первые заместители начальника штаба и т. д. Соразмерен ли такой несколько военизированный колорит с истинной природой кружка Станкевича?
В памяти современников еще были кружки – или, лучше сказать, организации – декабристов, они строились на конспиративной или полуконспиративной основе. Все, что обсуждали или решали на заседаниях, держалось в секрете. В организацию допускались только посвященные, те люди, которым доверяли и которых считали своими. Имел значение и сам момент вступления в организацию, носивший часто, несмотря на конспиративность, торжественный характер. Подчеркивалось значение того факта, что с определенного дня человек становится членом объединения, принимает на себя общие обязанности и заботы, риск общей опасности. Все это, конечно, вытекало из назначения декабристских организаций, которые ставили перед собою революционные цели.
Кружок Станкевича не являлся политической организацией, тем более революционной. Конспиративность ему была не нужна. Заседания кружка проходили открыто: пожалуйста, приходи каждый, кто хочет. Да и понятие «заседание» не совсем подходило к кружку, ведь оно предполагает чей-то организаторский почин, чью-то направляющую руку. Скорее это были дружеские собрания, ничьей волей не регламентированные.
Вступление в кружок также никак не обозначалось и не фиксировалось. Кто приходил чаще других, встречался с друзьями более или менее регулярно, тот и член кружка. Конечно, происходил и отсев, но происходил стихийно. Оставался тот, кому было интересно и кто, со своей стороны, представлял интерес для других. Изо дня в день, из месяца в месяц протекал, так сказать, естественный отбор – на основе моральных и интеллектуальных качеств.
Еще одна особенность кружка – минимум ритуала.
Определенный распорядок, ритуал почти всегда вырабатывался в кружках, даже если они и не носили политического или революционного характера. Немного раньше чем за полтора десятилетия до кружка Станкевича в Петербурге существовали два знаменитых литературных объединения – «Беседа любителей русского слова» и «Арзамас». В «Беседу» входили Державин, Крылов, Гнедич и другие писатели, в «Арзамас» – Жуковский, молодой Пушкин и т. д.
Заседания «Беседы» устраивались в роскошном зале дома Державина на Фонтанке и проходили чинно и торжественно. Согласно воспоминаниям современника, «…члены вокруг столов занимали середину, там же расставлены были кресла почетнейших гостей, а вдоль стен в три уступа хорошо устроены были седалища для прочих посетителей, по билетам впускаемых. Чтобы придать сим собраниям более блеску, прекрасный пол являлся в бальных нарядах, штатс-дамы в портретах, вельможи и генералы были в лентах и звездах и все вообще в мундирах». Тут все детали говорящие, так, «портреты» – это были маленькие портреты царствующих особ – являли собою высшую степень преданности престолу.
Наподобие Государственного совета, составленного из четырех департаментов, «Беседа» разделялась на четыре разряда, и в каждом разряде был свой председатель и свой попечитель. Потом было еще по нескольку членов и по нескольку членов-сотрудников, которые составляли как бы канцелярию «Беседы».
Так выглядели собрания «Беседы». Все размерено, продумано и определено до деталей. Литературное общество напоминало, как выражается тот же мемуарист, «казенное место»; соблюдались иерархия и ритуал.
Был свой распорядок, свой ритуал и у «Арзамаса» – пронизанный насмешкой, иронический, пародирующий чинную парадность членов «Беседы».
Ничего похожего на распорядок – серьезный или пародийный – не наблюдалось в кружке Станкевича. Никто не устанавливал никаких правил, все определялось стихийно. Никакой форменности или формальности. Царил дух нескованности и свободы, как на дружеской пирушке.
Впрочем, и сравнение с пирушкой допустимо с известной условностью, и вот почему.
Во многих кружках начала позапрошлого века – студенческих, гусарских, литературных – господствовала веселая атмосфера разгульного пиршества. Литературные споры перемежались с обильными возлияниями. Друзья Аполлона были в то же время друзьями Вакха. Рыцари свободы выступали и как рыцари вина:
Здорово, рыцари лихие
Любви, свободы и вина!
Для нас, союзники младые.
Надежды лампа зажжена, —
обращался Пушкин к своим друзьям по обществу «Зеленая лампа».
Совсем иной дух отличал кружок Станкевича. «Кружок этот, – вспоминал один из его участников, Константин Аксаков, – был трезвый и по образу жизни, не любил ни вина, ни пирушек, которые если случались, то очень редко…»
Зато вволю, храня верность московским обычаям, распивали чаи. «На вечерах у Станкевича выпивалось страшное количество чаю и съедалось страшное количество хлеба», – говорит тот же мемуарист.
Особый дух трезвенности и восторженности, царивший в студенческом кружке Покорского (этот кружок был прообразом кружка Станкевича), позднее был запечатлен в романе И. С. Тургенева «Рудин».
За чаем спорили до осиплости, читали свои стихи, балагурили.
Часто музицировали (Станкевич и многие его товарищи страстно любили музыку). Пели хором. Любимою их песнью – чуть ли не студенческим гимном – стали стихи «За туманною горою» из трагедии Алексея Хомякова «Ермак»:
За туманною горою
Скрыты десять кораблей;
Там вечернею порою
Будет слышен стук мечей.
Злато там, драгие ткани,
Там заморское вино.
Сладко, братцы, после брани
Будет пениться оно.
В трагедии Хомякова песню распевают сподвижники атамана, и говорится в ней об удалых набегах, о пировании, о хмельном вине. Так что посторонний составил бы себе по этой песне довольно превратное представление о настроении Станкевича и его друзей…
Наконец, еще одно отличие кружка.
Обычно в кружках выбирался глава, руководитель. Так было в обществе любомудров, возникшем в Москве за семь лет до кружка Станкевича философско-литературном объединении. Любомудрами называли себя сами участники общества, воспользовавшись принятым в то время буквальным русским переводом (калькой) греческого слова «философия» (любомудрие).
На одном из собраний любомудры выбрали председателя – впоследствии известного писателя и философа Владимира Одоевского – и секретаря – философа и поэта Дмитрия Веневитинова; постановили и вести протокол. Спустя два года, правда, получив страшное известие о разгроме декабристов, любомудры распустили свое общество и сожгли протоколы.
В кружке, которому посвящена эта книга, никогда не было ни председателя, ни секретаря. Никто их не выбирал, проблема такая вообще не возникала. И все же не только историки, но уже и современники, в том числе и сами члены кружка, единодушно назвали его кружком Станкевича.
* * *
Николай Станкевич происходил из богатой помещичьей семьи. Дед его, Иван, был выходцем из Сербии, приехавшим в Россию при Екатерине II. Он поселился в Острогожске, небольшом уездном городке Воронежской губернии, где занимал должность комиссара. В обязанности комиссара входило распределение земельных участков среди приезжавших в уезд поселенцев.
Семья Станкевичей пустила крепкие корни на воронежской земле. В Острогожске родился отец Николая – Владимир Иванович; здесь он познакомился со своей будущей женой, Екатериной Иосифовной Крамер, дочерью уездного врача. Молодые оставили город и поселились в собственном имении в селе Удеревка Бирюченского уезда, в соседстве с Острогожским.
Здесь-то 27 сентября 1813 года в семье Станкевичей родился первенец – Коля. Всего же у Станкевичей было девять детей: пять сыновей и четыре дочери.
О детских годах Николая известно немногое. Почти все сведения – довольно скудные – мы черпаем из воспоминаний младшей сестры Николая Александры Владимировны, впоследствии вышедшей замуж за сына великого актера Михаила Щепкина.
Николай Станкевич рос живым, непоседливым и проказливым мальчиком, и ничто не предвещало его будущей опасной болезни.
Одна из шалостей Коли привела к печальным последствиям – сгорел барский дом, а по другим сведениям, даже вся деревня. Пожар произошел оттого, что мальчик, стреляя из детского ружья, попал в соломенную крышу. Искра тлела незаметно, и вспыхнувшее пламя мгновенно охватило весь дом.
«Случилось это в первые годы после покупки имения, я знаю о пожаре только из рассказов старших, и мы, младшие дети, родились уже в новом доме», – говорит Александра Владимировна Щепкина.
Однако «рассказы» о пожаре – не легенда. В одном из более поздних писем Станкевича к Неверову мы находим подтверждение случившемуся. «19 июля 1832 года, село Удеревка. Знаменитое число! Сегодня ровно одиннадцать лет, как я сжег деревню, будучи семилетним мальчишкой…»
Николай рос в обстановке приволья и простора. Острогожская земля, граничившая с Украиной, издавна населенная смешанным народом, в том числе и украинцами, была овеяна духом казацкой вольницы. В свое время здесь побывал поэт-декабрист Рылеев, описывавший эти места в думе «Петр Великий в Острогожске»:
Там, где волны Острогощи
В Сосну Тихую влились;
Где дубов сенистых рощи
Над потоком разрослись;
<…>
Где в лугах необозримых
При журчании волны
Кобылиц неукротимых
Гордо бродят табуны;
Где, в стране благословенной,
Потонул в глуши садов
Городок уединенный
Острогожских казаков.
Со времен Петра табуны неукротимых кобылиц, наверно, поубавились. Но осталась необозримая степь, густые сады, простор.
А упоминаемая Рылеевым речка под чарующим названием Тихая Сосна протекала и через Удеревку, не очень далеко от дома Станкевичей. Дом стоял на меловой горе, в стороне начинался крутой спуск к Тихой Сосне. «Противоположный берег и луга красиво обросли ольхами; через мост шла дорога в степь мимо этих лугов. С балкона нашего дома можно было видеть все это…» – вспоминает Александра Владимировна Щепкина.
Если верно, что природа накладывает неизгладимый отпечаток на характер человека, особенно в детстве, то разве могла остаться безразличной для Станкевича вся прелесть степного Воронежского края, сочетание приволья, широты и поэтичности?
Из родных, вероятно, наибольшее влияние на Николая оказал его отец, Владимир Иванович. Это был колоритный, яркий человек, обращавший на себя внимание уже своей внешностью.
«Он был хорошего роста, смуглый и с живыми карими глазами; волосы, очень черные, были всегда низко подстрижены; нос прямой, с небольшой горбинкой; вообще тип лица его был не русский, хотя имел сходство с типом малороссийским» (и действительно, мать Владимира Ивановича, бабушка Николая, была украинкой). Многие черты внешности Владимира Ивановича унаследовал, как мы увидим, его старший сын.
Но и духовный облик отца оказал на Николая влияние. Пройдя большую жизненную школу, служа военным, а затем занимая выборные должности в уезде, Владимир Иванович отличался прямотой и честностью характера, смягчаемыми природной деликатностью. Хитрости и высокомерия он не выносил, со всеми обходился ровно и уважительно, как с помещиками, так и с крестьянами.
Среди соседей Станкевичей, окрестных помещиков, встречалось немало людей бессердечных и жестоких. Такие выражения и угрозы, как «прогнать сквозь строй, сослать, обрить под красную шапку», что означало отдать в рекруты, по свидетельству Александры Владимировны Щепкиной, «обратились в поговорку у многих». Владимира Ивановича негуманное отношение к крестьянам возмущало; он принадлежал к тем немногим, которые «держались лучших понятий, сравнительно с темным бытом всей массы, населявшей провинцию».
В семье Станкевичей, как и во всякой семье, радости шли вперемежку с заботами и горем.
В одну из зим в дом занесли коклюш, который одного за другим заразил всех детей. Коклюш в то время считался очень опасной болезнью, правильно лечить ее не умели. Дети болели тяжело и долго, а один из мальчиков, самый младший, Володя, поплатился жизнью.
Дети инстинктом почувствовали наступившую беду еще до того, как к ним вошла няня и сообщила, что «господь взял Володю на небо; там он будет жить с ангелами».
Через день детей вывели в большую залу, где на столе лежал их маленький брат, с бледным личиком, в том самом костюмчике, который недавно был подарен ему. Стоявший рядом с гробиком отец плакал. «Когда плачут взрослые, то дети понимают, как беспомощны все перед случившимся горем».
Нам неизвестно, находился ли тогда Николай дома, вместе со всей семьей, но это была первая смерть близкого человека, которую ему довелось пережить.
Обаяние Станкевича проявилось уже в детстве. Младшие братья и сестры с нетерпением ждали того часа, когда Николай сможет поиграть с ними. «Все в нем привлекало к нему родных и знакомых; на нем сосредоточивалась общая привязанность, – все поддавались его влиянию».
Десяти лет Николай был отдан в Острогожское уездное училище, а спустя некоторое время поступил в благородный пансион Николая Владимировича Федорова в Воронеже. Пансион Федорова имел репутацию неплохого учебного заведения.
К тому периоду относится любопытный документ – самое раннее из сохранившихся писем Станкевича. Оно написано в Воронеже 1 мая 1830 года и адресовано матери и дяде Николаю Ивановичу (Николай Иванович, родной брат отца Станкевича, жил в Удеревке и пользовался большим уважением всей семьи).
Письмо полно литературных сведений. Станкевич сообщает, что выслал домой несколько номеров журнала «Бабочка», где опубликованы его произведения, в том числе отрывки из трагедии «Василий Шуйский»; что он «имел случай прочесть несколько хороших русских романов»: «Ивана Выжигина» и «Дмитрия Самозванца» Булгарина, «Юрия Милославского» Загоскина; что он списал для сестер несколько русских песен и т. д. Хорошие произведения нравятся Станкевичу наряду с посредственными, и, скажем, по поводу ремесленного романа Булгарина он замечает: «Читая „Самозванца” – я восхищался многими местами. Таково, например, свидание Лжедимитрия с несчастным честолюбцем – схимником, Курбским…».
Вкус Станкевича еще не определился; но уже заметен его широкий, жадный интерес к литературе.
Через несколько дней после отправки этого письма Станкевич окончил воронежский пансион. А еще через несколько дней – в мае или начале июня 1830 года – отправился в Москву. Впереди была незнакомая жизнь – университет, студенческая вольность, романтические переживания, новые товарищи и друзья.
Незадолго перед поступлением Станкевича в университет в Москве, в типографии Августа Семена, что находилась «при императорской медико-хирургической академии», вышла книга «Василий Шуйский. Трагедия в пяти действиях. Соч. Николая Станкевича». Но знаменателен был не столько этот факт, сколько то событие, которое за ним последовало.
В петербургской «Литературной газете», в номере от 5 июля 1830 года, под рубрикой «Русские книги» появилась анонимная рецензия на только что изданную книгу. Рецензия была доброжелательной, но строгой: в ней говорилось, что стихи в пьесе «везде хороши, чувств много и две-три сцены счастливо изображены»; но для исторической трагедии всего этого недостаточно. Рецензент напоминал о том, «как трудно быть историческим писателем», приводил в пример печально неудачный опыт «Дмитрия Самозванца» Булгарина – тот самый роман, который нравился Станкевичу, – и в заключение все же выражал надежду, что молодой автор со временем добьется «больших успехов», а именно успехов «в просторном поле русской драматургии».
Станкевич не мог не оценить того факта, что рецензия была помещена в пушкинской газете, вышла из пушкинского литературного окружения (одно время ее автором считали даже самого Пушкина[3]). Перед самым началом университетской жизни Станкевича, первых встреч с друзьями, первых литературных чтений и первых жарких споров прозвучало авторитетное и умное напутствие.
Попробуем представить себе Станкевича таким, каким его видели товарищи-сверстники.
Станкевичу семнадцать лет. Он высок, строен. У него небольшие карие глаза – живые и выразительные; современники упоминают о его «прекрасных глазах».
Высокий рост, цвет глаз, прямой нос с горбинкой, черные волосы – все это отцовское. Но стрижка другая, не короткая, волосы, расчесанные на левый пробор, падают на плечи.
Станкевич красив, очень красив. Его красота в духе времени.
Дух времени выдвинул романтический идеал красоты, заставлявший отдавать предпочтение духовному перед телесным, неуловимо поэтическому перед резко определенным и материальным. Под этот идеал подстраивались люди, даже внутренне чуждые ему. Вспомните, как Грушницкий в «Герое нашего времени» важно драпировался в «необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания».
Станкевич ни во что никогда не драпировался. Духовный отпечаток его красоты был естествен и подлинен, так как в каждое мгновение вытекал из глубокой внутренней жизни.
И тот оттенок страдания, который в духе времени напускали на себя иные, у Станкевича, к сожалению, был подлинный. В первые годы московской жизни уже обнаружились признаки тяжелой болезни, хотя Станкевич гнал от себя всякую мысль о ней, а многие окружающие ее просто не замечали. Но вот Герцен, видимо встречавшийся со Станкевичем в университетские годы, писал в «Былом и думах» о «бледном предсмертном челе юноши».
В заключение предоставим слово современнику, оставившему самое полное описание внешности Станкевича. «Станкевич был более нежели среднего роста, очень хорошо сложен – по его сложению нельзя было предполагать в нем склонности к чахотке. У него были прекрасные черные волосы, покатый лоб, небольшие карие глаза; взор его был очень ласков и весел; нос тонкий, с горбиной, красивый, с подвижными ноздрями, губы тоже довольно тонкие, с резко означенными углами; когда он улыбался – они слегка кривились, но очень мило, – вообще улыбка его была чрезвычайно приветлива и добродушна, хоть и насмешлива; руки у него были довольно большие, узловатые, как у старика; во всем его существе, в движениях была какая-то грация и бессознательная distinction <благовоспитанность (фр.)>, – точно он был царский сын, не знавший о своем происхождении. Одевался он просто…»
Это описание сделано Тургеневым и относится к более поздним годам жизни Станкевича. Но, не впадая в анахронизм, мы вправе привести его здесь, потому что оно довольно точно соответствует и уже знакомым нам другим свидетельствам, и единственному акварельному портрету кисти Л. Беккера, сделанному, видимо, раньше. А главное – потому что внешне Станкевич за эти несколько лет не очень-то изменился. Просто не успел измениться.
1
Обратим внимание на то, что Станкевич перефразирует предложение из стихотворения Рылеева:
Всюду встречи безотрадные!
Ищешь, суетный, людей,
А встречаешь трупы хладные
Иль бессмысленных детей.
Как видим, Станкевич читал стихи поэта-декабриста. Это подтверждается, кстати, таким фактом. В неопубликованной биографии Станкевича, написанной его другом Н. Г. Фроловым и хранящейся в отделе письменных источников Государственного исторического музея в Москве (фонд 351, ед. хр. 62, л. 23 об.), приводится интересующее нас письмо. При этом слова «встречаешь камни хладные» подчеркнуты, что заменяет в данном случае курсив. Иначе говоря, это означает, что Станкевич цитирует чужой текст.
Н. Г. Фролов располагал подлинниками писем Станкевича (утраченными впоследствии): поэтому составленный им документ очень важен для изучения истории кружка
2
Карташов Н. Жизнь Станкевича. Художественно-документальное повествование. М., 2014. С. 109.
3
Рецензия, очевидно, написана редактором «Литературной газеты» – поэтом и критиком А. А. Дельвигом.