Читать книгу Николай Гумилев - Юрий Зобнин - Страница 5

Часть первая
Глава вторая
Его читатели
II

Оглавление

Бывало, мерный звук твоих могучих слов

Воспламенял бойца для битвы…


Свидетельствует М.А. Дудин: «Я помню, как в мутный осенний день 1942 года с “невского пятачка” на правый берег Невы, в редакционную землянку вернулся мой друг Георгий Суворов. Его лицо и плащ-палатка были перепачканы в крови и глине. Он посмотрел на меня, устало сел рядом на нары, сдернул с высокого, прекрасного лба пилотку, закинул назад слипшиеся от пота волосы и прочел:

И так сладко рядить победу,

Словно девушку в жемчуга,

Проходя по дымному следу,

Отступающего врага.


Я ему ответил тоже стихами Гумилева – такая уж между нами была заведена игра:

Я бродяга и трущобник, непутевый человек,

Все, чему я научился, все теперь забыл навек,

Кроме розовой усмешки и напева одного:

Мир лишь луч от лика друга, все иное тень его!


Георгий Суворов улыбнулся мне, потом освободился от плащ-палатки, – не скинул ее с себя, а вылез из нее, не снимая сапог, вдвинулся в глубину нар и заснул. <…> Гумилев был нашим поэтом. Нам казалось, что в своих стихах он понимал нас» (Дудин М.А. Охотник за песнями мужества // Гумилев Н.С. Стихотворения и поэмы. Волгоград, 1988. С. 9 – 10).

Интересно, что почти в то же время, когда Дудин декламировал Гумилева на «невском пятачке», какой-то анонимный публикатор, настроенный резко антикоммунистически, в оккупированной немцами Одессе издал Гумилева же, снабдив сборник стихотворений своеобразным предисловием: «Сейчас, когда все подлинно русские люди и по ту и по эту линию фронта с нетерпением ждут гибели ненавистного большевизма, когда приходит время решительной борьбы за Новую Россию, стихи Николая Гумилева звучат для нас с новой силой. Нам дорога мужественная поступь его зрелого стиха, смелое разрешение лирического сюжета и, прежде всего, его постоянный, страстный призыв к дерзновенному героизму» (Гумилев Н.С. Избранные стихи. Одесса, 1943. С. 3). Нет, все-таки прав был В.В. Ермилов, писавший об умении Гумилева находить «горячие слова для идущих в бой бойцов». Правда, для того боя, который имел в виду Ермилов, пытаясь приспособить гумилевскую военную поэзию к идеологическим нуждам СССР конца 1920-х – начала 30-х годов, – боя за мировую революцию, – стихи эти действительно не подходили. А вот в начале 1940-х, во время великой битвы за Россию, в которой каждый по совести определял свое место, действительно, для всех русских «и по ту, и по эту линию фронта» Гумилев представлялся «своим поэтом». Вообще, вся «военная поэзия» эпохи Второй мировой войны, как советская, так и эмигрантская, пронизана гумилевской образностью и метрикой – об этом много писали как в заграничном, так и в отечественном гумилевоведении. С констатации этого несомненного факта, кстати, начинали, полагая его достаточно веским аргументом в пользу Гумилева, «перестроечные» публикаторы в 1986–1987 гг. «Впервые стихи Николая Гумилева, – читаем в заметке Б. Примерова, предварявшей одну из первых, "ударных" подборок стихов в "Литературной России" (11 апреля 1986. № 15(1211)), – я услышал из уст замечательного русского прозаика Виталия Александровича Закруткина. Это было давно – на заре моей юности. Автор "Кавказских записок" и "Плавучей станицы", участник Великой Отечественной войны, читал горячо, увлеченно, с какой-то особой любовью. <…> Потом уже несколько лет спустя из бесед с многими поэтами военного поколения я узнал, какое влияние Гумилев имел на них – от Тихонова до Шубина, от Симонова до Недогонова…» Да и могло ли быть иначе, если сам Гумилев, по воспоминаниям И.В. Одоевцевой, в 1921 году «предвидел новую войну с Германией и точно определял, что она произойдет через двадцать лет.

– Я, конечно, приму в ней участие, непременно пойду воевать. Сколько бы вы меня не удерживали, пойду. Снова надену военную форму, крякну, и сяду на коня – только меня и видели. И на этот раз мы побьем немцев! Побьем и раздавим!» (Одоевцева И.В. На берегах Невы. М., 1988. С. 115–116). Перечитывая этот эпизод у Одоевцевой, я всегда вспоминаю потрясающую историю, рассказанную мне неизвестной пожилой женщиной в антракте одного из ранних гумилевских поэтических вечеров (1987 или 1988 года). Девочкой-школьницей она пережила эвакуацию из осажденного Ленинграда, в канун битвы за город, летом-осенью 1941-го. Вагоны, где находились дети, прицепили к эшелону, вывозившему раненых, и во время пути старшие школьники пошли в санитарные вагоны – читать раненым бойцам стихи. Читали стихи, вставая на табуретку или ящик, – вагон был битком набит искалеченными людьми. Стихи были те, которые учили в школе наизусть, – Пушкин, Некрасов, Маяковский. Стихи «не проходили», было страшно и смертно-тоскливо. И вдруг, по утверждению рассказчицы, словно во сне, помимо воли, она начала в свою очередь читать не то, что приготовила, а стихи, автора которых она не знала, но запомнила со слов отца, часто декламировавшего их наизусть:

Та страна, что могла быть раем,

Стала логовищем огня.

Мы четвертый день наступаем,

Мы не ели четыре дня.


Но не надо яства земного

В этот страшный и светлый час —

Оттого, что Господне слово

Лучше хлеба питает нас.


И залитые кровью недели

Ослепительны и легки:

Надо мною рвутся шрапнели,

Птиц быстрей взлетают клинки.


Я кричу – и мой голос дикий,

Это медь ударяет в медь.

Я носитель мысли великой

Не могу, не могу умереть —


Словно молоты громовые,

Или воды гневных морей,

Золотое сердце России

Мерно бьется в груди моей!


То, как слушали эти стихи, рассказчица не могла передать словами… А я вдруг сразу все это увидел: горящий город, у стен которого схватились две великие армии, кровавый вагон, девочку, навзрыд и в крик читающую «Наступление» с трясущегося ящика, окаменевшие лица солдат – и, точно, представилась среди них фигура человека в тяжелой кавалерийской шинели, машинально, привычным жестом придерживающего кованый эфес сабли…

Николай Гумилев

Подняться наверх