Читать книгу Реки текут к морю. Книга II. Каждой – свое - Ю_ШУТОВА - Страница 4
Эля и Ленуся
Каждой – свое
ОглавлениеПока Эля зубрила, ее сестра гуляла с Юркой. Целыми днями— да здравствуют каникулы и летняя благодать – они шлялись по улицам. Гоняли на великах. Забирались в самые дальние уголки города, купались под стенами старинного монастыря или еще дальше – на скиту, от которого осталась одна маленькая церковка с луковичной маковкой. Вода текла у ног, синяя, утопившая в себе целое небо. Золотые ленты солнца колыхались в жидкой синеве. На них садились чайки.
Повсюду таскал Юрка с собой свой фотик, снимал Ленусю на пляже, в кафешке, просто на скамейке в парке, с велосипедом, со встречной болонкой, с бродячим котом. Настоящая летняя фотосессия. Хотя тогда, в конце восьмидесятых, таких слов не знали. Называлось это просто – «фоткаться». Он даже зарядил свой «Зоркий» цветной пленкой, свемовской, других в городе не продавали. И все эти снимки дарил ей. За месяц она накопила пухлый пакет.
Много лет спустя Ленуся, давно уже Елена Георгиевна, иной раз, когда дома никого не было, доставала этот черный бумажный пакет, засунутый на дно комода под забытые всеми старые скатерти, перебирала в одиночестве снимки, полинявшие от времени, ударившиеся в сиреневость. «Лучше бы на черно-белую снимал, а то теперь сплошная сирень…». Работая сестрой-хозяйкой в частной стоматологии, она как-то нашла учебник по психиатрии, одна из медсестер, студентка меда, забыла. Прежде чем отдать, заглянула из любопытства внутрь, прочитала лишь одну фразу и почему-то запомнила ее так, что из головы было не выкинуть: «Пристрастие к фиолетовому или сиреневому цвету можно считать признаком вялотекущей шизофрении». Смотрела на старые фотографии, на себя, совсем юную, счастливую, думала: «Вся моя жизнь – сплошная вялотекущая шизофрения, сиреневая».
Но до этого еще далеко. Это еще не наступило. Да и наступит ли вообще. А нынче Юрка с Ленкой даже пробуют целоваться за кустами в дальней части кремля возле маленькой, слегка рассевшейся, как пересохшая бочка, церквушки. Получается, правда, не очень – смешно и щекотно, как от трехкопеечной газировки. Приятно получается.
На июль, на вторую смену, мама, как всегда, взяла на работе две путевки в пионерлагерь. Это был шикарный лагерь на берегу огромного озера. И почему-то очень свободный. Всегда можно было втихаря смыться за территорию, побродить по сосновому лесу, выкупаться в озере. А можно было официально отпроситься за грибами. Вожатые, студентки местного педа, и воспитатели, мужики с завода, отпускали ребят из старших отрядов: «Только не по одному, и не потеряйте никого». А после ужина повара пускали их на кухню, и можно было жарить картошку с луком и собранными грибами. А еще устраивали лодочные походы по озеру на острова. И там варили в ведре на костре макароны по-флотски или уху из пойманных только что окуней и плотвы.
А «Зарница»? Они носились по лесу с картой, искали закопанные то там, то сям банки сгущенки. Что найдете – ваше. Путались, валились в канавы с узеньких, в одну досочку мосточков, подрывались на дымовых шашках, тащили на себе «раненых». А потом праздновали победу. Сначала награждение на линейке, и уже в домике – совместное поедание трофейной сгущенки. Две дырочки в серебристой круглой верхушке банки и сладкая тягучая струя стекает в жадный рот.
А конкурс инсценированной песни? Ну там обычно малышня выигрывает, традиция такая. А вот строевой конкурс, приложение к «Зарнице», в прошлом году выиграл их отряд. Как было здорово топать по асфальту строем и орать: «Белая Армия, Чер-р-рный бар-р-рон, снова готовят нам царский трон, но от тайги до бр-р-ританских морей Кр-р-расная Ар-р-рмия всех сильней!»
В лагерь девчонки ехали охотно. Но в этот раз Элька уперлась:
– Не поеду. Мне заниматься надо.
– А куда я путевку дену? Что, назад в профком нести?
Мать ни за что не понесла бы путевку обратно. Это был дефицит. Доставались они не всем. Ходила, улыбалась, заискивала перед этой стервой, путевками ведающей, две бесплатные выбивала, зонтик ей японский подарила, ношеный уже, правда, но все равно. Японский же. А теперь обратно в профком путевку потащит? Что ж зонтик «Три слона» за одну только? Жирно будет.
– Мам, а давай Юрке отдадим. Я с ним поеду, – предложила Ленуся.
Отдать путевку на сторону было жалко, но уж ладно. Пусть Ленка с приятелем поедет, он хороший мальчик, хоть и безотцовщина, мать у него в управлении какого-то завода, вроде, работает. С таким дружить не зазорно. А эта пусть сидит, учится, может и правда в университет поступит. Соседи от зависти сдохнут. Эти рассуждения успокоили мать девочек, и в лагерь Ленка поехала с Юркой.
Когда они вернулись, по городу ходили уже, не стесняясь, взявшись за руки. А Эля получила от своего давнего друга лишь «привет» мимоходом.
– Привет. Ленка дома?
– Привет, Юрка. Чего не заходишь? Ленки нет.
– А-а… Ну я пошел.
– Да погоди, она за молоком выскочила. Сейчас придет. Ты проходи.
– Не, на улице подожду. Пока!
Упрыгал кузнечиком через две ступеньки вниз по лестнице. Уже хлопнула дверь подъезда, а Эля все стояла на площадке.
– Эля! Что ты там застряла? Закрывай быстрее. По полу – сквозняк! – прокричала мать из глубины квартиры.
Она говорила невнятно, зажав в зубах шпильки, волосы укладывала. Вместо «сквозняк» послышалось: «Поздняк».
– Поздняк, – повторила Эля, глядя через лестничное окно в спину уходящего со двора приятеля, – поздняк…
И заныло сердечко. Только тут она поняла, какую жертву требует от нее своенравный обольститель Ленинград. Нет, конечно, она не думала, что они так навсегда и останутся втроем, она, Ленуся и Юрка. Хотя, почему не думала? Именно так и думала. Она давно привыкла, что этот мальчишка всегда с ними. Сестрам не приходило в голову делить его. Юрка – это Юрка, их Юрка, их обеих. Так было всегда. Эля даже видеть его перестала, в смысле обращать внимание, какой он. Симпатичный? Красивый? Нет? Обыкновенный? Просто Юрка.
И вот оказалась лишней. Третий – лишний. Она, Эля – лишняя. Теперь она по-другому увидела Юрку. Высокий, а после месяца, что они не виделись, вытянулся еще больше. Не привык еще к своему росту, слегка сутулится. Тощий. Загорел там в лагере. А волосы нестриженные еще больше побелели, выгорели на солнце. На носу конопушки едва заметные. Обыкновенный пацан-десятиклассник, ничего особенного.
Вам ничего. А ей, Эле, вдруг стало очень даже «чего». Это она могла бы раскатывать с ним по городу, валяться на песке под монастырской стеной, слушать, как поет ветер, ласкаясь к холодной реке. Это ее он должен был фотографировать. Это с ним можно было попробовать … Интересно, а они с Ленусей целовались? Это она была бы с Юркой… Если бы не Ленинград.
Ну что ж. Значит Юрка достался Ленусе, а ей достанется Ленинград.
– Пошли домой, что ли?
– Нет, мне еще к Ольге Васильевне. У меня английский.
– Эль, зачем тебе после уроков-то еще корпеть? Козе – баян, икона – папуасу. У тебя же твердая четвера.
– Произношение. Ольга говорит: «Умение пользоваться чужим языком – это словарный запас плюс произношение. Если спряжение перепутаешь, тебя поймут. А вот если во рту каша – вряд ли». Она пообещала мне произношение поставить. Так что, Лен, ты иди… – Эля посмотрела на маячившего за спиной сестры Юрку, – вы идите, а я тут…
– Ну как хошь, зубри свой зариз э дор. Пошли, Юрка!
Ленуся с Юркой рванули к свободе, а Эля побрела на второй этаж в кабинет английского. Как там говорила «англичанка»? Суум квикве? Каждому – свое. Только это вроде не английский? Но домой Эля пришла значительно раньше сестры. Ленка заявилась только в восемь вечера. Бросила портфель в прихожей на старый сундук. Плюхнулась на тахту, как была, в пальто и сапогах. Потянулась кошкой.
– Ты б разделась хоть. Чё так долго?
– В кино с Юркой ходили.
– Чего смотрели?
Хмыкнула:
– Чего, чего… «Ну, погоди!»
Эля могла и не спрашивать. Афиши всех четырех кинотеатров города зазывали на фильм «Пришло время любить».
И оно действительно пришло. Вместе с последней школьной весной. Вместе с теплынью последних школьных каникул. Дожди слизнули островки почернелого снега, застрявшего под деревьями парка. Надулись почки на голых прутиках краснотала возле кочегарки во дворе. Мартовские кошки расправили обвисшие за зиму крылья любви, взлетели на крыши и запели ночные серенады. Облака, взбив свежие прически, косились в отмытое зеркало реки. Хороши ли мы? – Хороши!
Время пришло и развело сестер.
Теперь Эля ходила в кино или в кафе-мороженое с подружками, а Ленуся… А Ленуся только что не ночевала у своего Юрки. Даже мама его уже привыкла видеть эту девочку у себя дома. А если сын уходил куда-то, значит, скорее всего не со своими приятелями Женькой и Стаськой, а с ней. Ну и прекрасно. Девочка плохому не научит, с ней ни водку на детской площадке пить не будешь, ни в драку не ввяжешься. А то вон, другие матери жалуются на своих, то выпимши домой придет, то куревом от него пахнет, то вообще участковый с беседой явится, воспитывать. А ее Юра ничем таким не увлекается. В кино ходят, в парке гуляют или дома сидят, занимаются. Он Лену свою по математике подтягивает, все-таки выпускные экзамены не за горой.
Они действительно занимались. Этой долбаной алгеброй, этими расползающимися омерзительными червями-интригалами, в которых Ленуся не петрила ни ухом, ни рылом. Да и Юрка-то не особо шарил. Но они открывали учебник, раскладывали на кухонном столе тетрадки. В комнате неудобно, там скатерть на столе, снимать ее, потом обратно, да ну.
– Давай, чего там задано?
Она лезла в дневник:
– Триста шестое и триста восьмое.
– И все?
– Ага, все! Там в каждом по восемь примеров. Математичка совсем оборзела, столько задавать. У меня эти производные уже из ушей лезут. Ты решай, а я пока чайник поставлю. У тебя есть чего-нибудь к чаю?
– Неа…
– Ну тогда я в магаз метнусь…
– Сиди. Вместе решать будем, – Юркина рука легла на плечо вскочившей с табуретки Ленке, – чай потом, когда отмучаемся. Булка есть.
Она притворно заскулила:
– Ну, Юрочка-а-а, я все-равно не сообража-а-аю…
– Сиди, счас разберемся с этими гадами.
Они разбираются. Сидят, плотно сдвинув табуретки. Юркина рука скользит по Ленкиной спине. Сверху вниз. Снизу-вверх. Вроде как успокаивающе. Но Ленусе кажется, что от этого бесконечного теплого скольжения вся ее спина начинает вибрировать. Она, как грозовая туча, накапливает электричество, и, если рука не остановится прямо сейчас, ее спина, да нет, вся она целиком лопнет, расколется перезревшим гранатом, брызнет во все стороны соком. Алым. Горячим.
«Пусть значения производной функции положительны… тогда угловой коэффициент… чего там с ним… а, вот, будет… будет…» – бормочет Юрка. Его голос заполняет Ленусю целиком. Она не слышит, не понимает ни слова, но голос волнами колышется внутри нее. Колышется и журчит легкой речной волной, набегающей на рыжий песок под белой монастырской стеной.
– Ленка, чего будет-то?
– Что? – Она хлопает ресницами.
– Ты спишь, что ли? Чего будет с угловым коэффициентом?
– В смысле? – Она продолжает не понимать.
– Положительным он будет или отрицательным?
– Отрицательным, – она просто повторяет последнее слово.
– Да с какого перепуга отрицательным?
– Тогда положи…
Ее губы совсем рядом. Не удержался. Наклонился. Поцеловал. Не дал договорить. Она подается ему навстречу и чувствует, как, наконец, лопается внутри спекшаяся гранатовая корка, щедро расплескивая густую влагу. Горячую. Жадную.
Стянуть с него футболку. – Расстегнуть эту чертову кучу пуговок, господи, да сколько же их у нее! – Учебник смахнули, шлеп. – Табуретку опрокинули, бух. – Чайник засвистел, зараза, как вовремя-то, а! – Рукой сзади, не глядя, нашарить, выключить. – Тянуть его за собой в комнату. – Подталкивать ее к дивану. – Быстрее… – Быстрее! – Джинсы на пол. – Юбка сверху.
Это уже не первый раз.
Уже было.
В лагере.
Озеро. Берег. Неразличимое бормотание прозрачной волны. Нагретый бок перевернутой лодки. Все получилось быстро. Ушли за территорию, купались возле соседнего пансионата, загорали, привалившись к дырявому борту, целовались. Ну и… А что такого? Джульетта опять же… Лолита… И другие разные из литературы. В тот раз Ленуся не особо поняла, как и что, даже не осознала, понравилось или нет. Сопение и ерзанье. Алая капелька на горячем песке. Многому ли могут научить друг друга два девственника? Потом опять купались. Уже голышом. А смысл натягивать мокрые, обляпанные береговым мусором полосочки ткани?
Что-то изменилось тогда у нее внутри. В голове ли, в сердце, бог весть. Теперь она знала, не думала, не верила, не надеялась, а именно знала: с Юркой они навсегда.
Что мы знаем о детских влюбленностях? Что мы, взрослые, помним о них? Теперь, когда все давно прошло, заросло, заледенело. Хрустнуло льдинкой под неразборчивой пятой Времени. Вечно оно не знает, куда ногу ставить! Растаяла хрупкая труха, стекла тонюсенькой струйкой в общую реку жизни, исчезла в ней. И мы течем себе дальше, гоним корабли целей и лодочки надежд, крутимся возле утесов обид, брызжем пеной гнева, тремся о берега скуки и неудовлетворенности. Будто и не было в маленьком детском сердчишке маленькой теплой любви. Розовой, как нагретое на солнце яблочко чудного сорта Бельфлер-китайка. Кисло-сладкого такого яблочка. Кисло-сладкой такой любви. Сладкой от счастья и кисловатой от тревоги.
***
Ну все!
Труби, труба! Бей, барабан!
Школа позади.
Выпускной отгуляли. Сначала официальщина, поздравления, все по одному на сцену актового зала выходили, получали от директрисы свои аттестаты. Девчонки нарядные, в шелковых платьях, на каблуках, накрашенные, с прическами – кто сам накручивался, а кто и в парикмахерской отсидел очередь. В универмаг как раз в мае шелк японский завезли, всяких цветов. Все и накупили. Шелк одинаковый, а платья разные. У Эли – светло-зеленое, чуть ниже колена, рукав на запястье собран, и такой маленький воланчик, и на груди рюшечки-воланчики. Платье в ателье заказывали. А у Ленуси шелк такой серо-синий, как туча грозовая. Ей Люся платье сшила. Пока Ленка с фасоном определялась, в ателье очередь нарисовалась, всем же надо. Завошкалась – не успевает, давай сестре звонить: «Люська, спасай, без выпускного платья останусь!» Ну та подсуетилась, за неделю платье сварганила. Тоже неплохо получилось: на груди как-то хитро складки на один бок уходят, асимметрично, юбка-клеш и пояс широкий, тесьмой серебристой отделанный. А рукавов нет совсем.
После раздачи слонов в класс пошли. Там уже мамашки столы накрыли. Торты, пирожные, лимонад. Вина, само собой, не полагалось. Но пацаны притащили, втихаря за школой на спортплощадке из горла распивали что-то.
Потом дискотека. Опять же в актовом зале. Ряды кресел в стороны сдвинули, на сцене ансамбль школьный. «Вот, новый поворот… Скоро и мы с тобою… Я видел хижины и видел я дворцы… Ты, теперь я знаю, ты на свете есть… Хочешь, я в глаза, взгляну в твои глаза…»
Сколько уже этих дискотек было? Много… Но эта – последняя.
Многие девчонки домой сбегали, сменили каблуки на кроссовки, платья на джинсы и бадлончики. И Ленка тоже побежала переодеваться. А Эля не пошла. Зачем? Ну да, в брюках плясать удобнее. Но ведь это единственный раз – выпускной. И последний. Пусть будут босоножки на десятисантиметровой танкетке (мать из Риги привезла), пусть будет шелковое платье. Чего его жалеть? Выпускное, как свадебное – одноразовое. Куда она в нем еще пойдет? Хотя, может в Ленинграде? Там же тоже, наверное, будут дискотеки. Студенческие. Надо будет платье с собой взять. Обязательно.
Пока Ленка домой бегала, Эля Юрку пригласила на белый танец. А потом он ее на следующий.
– Уезжаешь?
– Да, завтра отосплюсь, еще сфотографироваться надо, три на четыре, а послезавтра с мамой поедем документы подавать.
– Молодец ты, Элька. Я б тоже в Ленинград поступать поехал. Но мне, сама понимаешь, родину защищать. Может после армии…
После дискотеки, ночью уже совсем, на кораблике по реке катались. А Ленка чего-то не пошла, сказала, голова болит. Эля с Юркой на палубе вдвоем стояли. Молчали. Юрка свой пиджак ей на плечи накинул: «Не мерзни». Эля думала: «Вот так я могла бы с ним рядом вечно стоять. Жаль, что это теперь не мое место. Ленкино. А мое? Где-то мое место окажется? С кем рядом?» Вздыхала тихонечко, чтобы парень не заметил. Было ей грустно. И казалось, почему-то, что и ему, Юрке, тоже грустно. Какой-то он был не радостный. Может, в армию идти не хотел. Может, завидовал ей, Эле, что отчаливает она, как пароход, в новую жизнь.
Да, отчаливает.
Последний гудок.
«Тай-ра-та-та̀м-там-там…», – звучит марш из «Жестокого романса».
Завтра они с мамой поедут подавать документы в Ленинградский Университет. Высоко ты замахнулась, девочка. А что? Зря что ли она корпела над учебниками два последних года, продиралась через дебри ненужных ей химических формул, через тоску теорем, через неправильные английские глаголы? Все для среднего балла аттестата – самой первой ступеньки для прыжка в светлое свое будущее. Завтра, завтра! Завтра оно наступит! Завтра они будут в Городе. Прогуляются по набережным, потолкаются в толпе Невского проспекта и главное – придут на факультет. Это будет в первый раз. В первый из тех многочисленных, которые ждут Элю впереди.
Люська приехала на каникулы. Тоже теперь студентка. Но у нее что-то технологическое, непонятное, неинтересное совсем. Но с ней хоть поговорить можно. О Ленинграде. И вообще. Последнее время Эля с Ленусей почти не разговаривают. Почужели как-то девчонки. Ленка с Юркой, а Элька с учебниками своими. Даже с виду разные стали. Раньше типичными двойняшками были: темные, почти черные волосы в две косички, глаза густого такого цвета, омутного; коричневые школьные платьишки. Встанут рядом – не различишь. Это все от матери и бабки досталось, и глаза, и волосы. Совсем на старшую сестру с кудреватой каштановой копной и серыми в мокрую, болотную зелень глазами не похожи. Та в отца, в его родню, светлую, солнечную, вылилась. Собираясь в Ленинград, в новую жизнь, Эля подстриглась. Такое же как у Люси карэ сделала. Красиво. Мама, правда, ругалась: «Зачем косу отстригла? Теперь как агитаторша сельская!» Но что она понимает. Это модно и современно. Пусть Ленка с косой ходит, провинциалка.
Ленка в медучилище подалась. Хотела в культпросвет поступать, Юрка насоветовал: «Давай, – говорит, – я б тоже туда пошел». Но ему в армию осенью уходить. А так бы за компанию пошли. Но мать против кулька воспротивилась: «Попрешься потом в область в сельском клубе кружок вести. Дед Никанор с гармошкой, два пионера сопливых с ложками и пяток беззубых старух в кокошниках зажигательно поют: «Куда ведешь, тропинка узкая…» А, в медучилище у нее кадровичка – бывшая одноклассница Лилька Сидорова, Лилия Борисовна. Не велико начальство, а все же блат, куда ж без него. Так что девчонке прямая дорога к шприцам и бинтам. Медик и дома пригодится, и в жизни не пропадет. Работа востребованная, да и благодарные больные, глядишь, пятерку в карман халата сунут. Это все мамины рассуждения. Ленка согласилась: мед, так мед. А Эле все равно. Ее уже тут нет практически. Она из-за сияющего перед носом обольстителя-Ленинграда ничего не видит вокруг.
Не видит, что сестра ее уже неделю ходит смурная. С перевернутым лицом. Бабушка ей: «Ленок, Ленусенька, что с тобой? Ты не заболела? Может голова болит? Может на экзаменах перезанималась?» А та только: «Ничего… Не болит… Нормально все». Ага, перезанималась она. Еле-еле на четверки, где могли вытянули. Ну не без троек, конечно. Это Эля старалась, мандражила, зубрила. А Ленке хоть бы хны, лишь бы поскорее с плеч спихнуть.
И что Ленка с Люсей шушукаются, а как она, Эля, в комнату войдет, замолкают, тоже не замечала. Не обращала внимания. Не важно. Важно то, что будет завтра. Завтра – в Ленинград!
Ленуся смотрела на сестру с завистью: хорошо ей, выбила, выгрызла себе аттестат, свалит отсюда. И Люська уедет. И Юрка, гад, в армию на два года – отсиживаться, прятаться от нее. А она, несчастная, останется здесь одна. С дитем. Мать со свету сживет, как узнает. Что делать-то? Люське сказала. Больше некому. Никого у нее нет. Одна со своей бедой. Две недели задержка. Сначала и не сообразила, что к чему. Потом, неделя прошла, а красный день календаря не наступил, заерзала: ну как беременная. Опаньки. Запсиховала, задергалась.
Юрке сказала. Ему первому. Не одна же она это сделала. Вдвоем. Вдвоем и разгребать надо.
А он наорал на нее. Ну понятно, тоже перетрусил, как и она, но орать-то зачем.
– Это ты специально! Специально залетела! Подстроила! Мне в армию идти, а ты что, хочешь, чтоб мы расписались? Прямо сейчас? Чтоб я…
– Юра, ты что? Ты с ума сошел? Как я могла специально?
– Вы, девки, все можете. Считаете по дням. Небось, календарик ведешь, отмечаешь? Во-о-от…
Она не стала его слушать. «Подстроила». Чтоб его к своей юбке привязать. Придумал же. Гад какой. Надо было ему по физиономии надавать, ногтями расцарапать. Не хватило запала. Просто развернулась и ушла. Только дверью хлопнула так, что штукатурка с угла над косяком отвалилась. И каблуком этот кусок с размаху раздавить, растоптать. Хоть на нем отыграться.
Пришла домой. Хорошо, что никого нет. Родители на работе, бабушка, наверное, в магазин ушла. Ни Эльки, ни Люськи. Ленуся встала перед зеркалом боком, выпятила живот: «Вот, скоро буду пузатая, мать заметит. Убьет. Ну и пусть. Все равно – не жизнь. Кончилась жизнь». Она заскулила тихонько, зажмурилась, чтобы зажать, не выпустить на волю слезы, обняла себя руками и, раскачиваясь, начала подвывать сквозь стиснутые зубы. Сначала чуть слышно, потом все громче.
– Ты чего?
Открыла глаза – в дверях стояла Люська. Значит, дома была, может в сортире сидела.
– Я беременна.
Люся подошла к сестре, посмотрела ей в лицо. Серое, измученное, жалкое, с мокрыми покрасневшими глазами.
– От Юрки залетела?
Ленуся кивнула.
– А он чего?
– Послал меня. Сказал, я нарочно.
– Козел.
– Ага.
– Мать не знает?
Сестра помотала головой. Люся обняла ее за плечи, потянула к тахте. Когда-то давным-давно она так обнимала сестренок, садилась с ними где-нибудь в уголке, чаще всего в мамином шкафу, и рассказывала им сказки. Вычитанные из книжек или придуманные только что, сшитые на живую нитку, с расползающимся сюжетом и нелогичными героями. И все горести детские, обиды на подружек или на мать тут же исчезали, таяли, растопленные придуманным солнцем. Но вряд ли это сработает сейчас.
– Слушай, а ты уверена? Сколько у тебя задержка?
– Дней десять… Или восемь… Или двенадцать…
Люся присвистнула. Да, не хило. Хотя… Есть же какие-то средства… Она почесала нос, вспоминая. Лариска, соседка по комнате в заводской общаге, что-то говорила на этот счет. «Что-то нужно заварить? Трава какая-то… Минутку… Не трава, цветы… Но вот какие? Может бабушку спросить. Это, типа, народное средство, может она знает. Но вот как спросить, чтоб та не догадалась».
Ленка опять начала подскуливать, шмыгать носом.
– Не реви, я думаю. Надо бабушку расспросить. Она, наверняка, знает какое-нибудь средство.
Ленка отпрянула:
– Ты что? Как я ей скажу?
– Никак. Я скажу. Навру чего-нибудь. А ты сопли подбери. Ходи и улыбайся. Чтоб не догадались. Ну а если не выгорит, приедешь ко мне в Ленинград, аборт сделаешь.
– Ты что? Где? Кто мне его там сделает?
– Пойдешь в поликлинику по моей карточке. Там, ведь, фотографии нет.
Улыбаться у Ленуси не очень получалось. Но ныть она перестала. На сестру понадеялась.
Если Люся не поможет, значит, так тому и быть, родит ребенка. «Не смерть же. Вон в кино видела: там все школу закончили, разъехались, разбежались, а главная героиня, самая хорошая-красивая осталась с пузом, ее тоже парень бросил, струсил. Через год собрались, хвастаются: «Я этот… Я тот…», а она говорит: «Я – мама». Родила себе Ваську и счастлива. Вот и я тоже какого-нибудь Ваську рожу…» Но от этих мыслей легче ей не становилось. Наоборот, становилось кисло. Холодно и пусто. Тоскливо.
На выпускном опять с Юркой попыталась поговорить. Парни за школу покурить, винца хлебнуть выходили. Она к Юрке подошла, разговор, мол, есть. Вышли в яблоневый сад. У них за школьным стадиончиком сад был, ботаничка вечно там ковырялась, считала его своим собственным, даже грядки у нее там были. Яблони только-только отцвели, вся трава под деревьями лепестками засыпана, как снегом.
– Ты не трусь, Юрка, я тебя в ЗАГС не тяну. Сама разберусь.
Он хмыкнул:
– Как разберешься-то?
Ленуся прижалась спиной к стволу, почувствовала, как сквозь тонкий шелк платья впиваются в кожу сучки и неровности дерева. Стояла, задрав голову, смотрела ему в лицо снизу вверх. «Ему ведь меня совсем не жалко. Странно. Он всегда добрый был, щедрый… Куда же его доброта подевалась? Зачем я вообще с ним разговариваю? Хочу успокоить? Что ему ничего не грозит? Я – его – успокоить? Почему меня никто не успокаивает? Только Люська. А ему все равно…»
– Обыкновенно. Аборт сделаю. Или ребенка рожу. А что, еще какие-то варианты есть?
Он оперся рукой на ствол возле ее головы, наклонился чуть ниже.
И Ленусе показалось, сейчас он ее поцелует.
Вот сейчас.
Так, как целовал всегда. Сначала пару раз сухо клюнув в губы, а потом крепко, сочно. Обнимет, прижмет к себе. И исчезнет холод и тоска у нее в груди. Осыплются серыми лепестками на землю.
И снова будут они вместе.
Навсегда.
– Ленка, а зачем ты мне все это говоришь? Ты сама все решила. Сама решилась на залет. Теперь говоришь, сама все разрулишь. Флаг тебе в руки. Я-то при чем?
Поговорили…
Она домой пошла. Брела дворами, поскуливала, подвывала побитой собакой, размазывала по лицу тушь со слезами. Потом умывалась на колонке. Нельзя же в таком размазанном виде с выпускного вернуться. И мать, и бабушка сразу уцепятся: «Что случилось? Чего да как…»
– Ты чего так рано? – бабушка сразу забеспокоилась, увидев внучку в прихожей.
– Да… Я это… Переодеться пришла. Не могу на каблуках танцевать. Все переодеваться пошли. Ну почти все…
– А Эля?
– Что Эля? А … Она не хочет. Ей и так хорошо.
Пришлось возвращаться в школу. И даже плясать там. Хотелось забиться куда-нибудь подальше и плакать, а надо было улыбаться и плясать.
На следующее утро мать с Элькой уехали в Ленинград. Воспользовавшись их отсутствием Люся решила попытать бабушку по поводу народных средств. Выпроводила Ленусю на улицу: «Ты иди, там, не знаю, погуляй что ли… раньше, чем через час не приходи».
Думала Люся с чего разговор начать, да так и не надумала. Брякнула:
– Ба, ты какие-нибудь народные средства от беременности знаешь?
Бабушка аж вздрогнула:
– Ты что, Люсенька? Зачем тебе?
– Да не мне, ба. Соседка моя по коммуналке, Ирка мается. У нее задержка, а на аборт она боится идти.
Тридцати с лихом –летняя Иришка, мать одиночка с Дашкой на руках на роль перепуганной залетевшей малолетки подходила мало. Но бабушка ее не знает, не видела и вряд ли когда увидит. Так что сойдет.
– У нее какие-то проблемы со здоровьем, она наркоз не переносит. Никакой. Даже зубы сверлят ей без новокаина. А аборт на живую, без обезболивания – это не зуб сверлить. Она всех опрашивает, чего б такого попить, чтоб само рассосалось. Говорит, какие-то цветы надо заварить. Не знаешь?
– Тьфу, про̀пасть… Напугала меня, девонька. Точно Ирка? Или…
– Да точно. Знаешь, если бы мне понадобилось, я б тебя не спросила. Ты маме расскажешь, она до неба взовьется. Так разорется, что все само отвалится, и аборт не понадобится, – Люся рассмеялась для полной картины личной незаинтересованности.
И бабушка поверила.
– Ну есть, конечно, средства разные. Вот в войну, когда в Вологде жили, одна девчонка со склада нагуляла с солдатиком. Хорошо рано спохватилась. Долго-то тянуть нельзя. У соседки твоей какой срок?
– Дней десять, а что?
– Дак если две недели пройдет, уже не сработает. Да еще и ребенок пострадать может. Дураком или уродом родится. Быстро все делать надо.
– Да что делать-то?
– Ну в войну-то одно средство было. Лепестки пиона красного заваривали. Попьешь, и месячные придут.
– Пиона? И все?
– Да.
– А другие какие? Что-то я не видела никогда в аптеке лепестки пиона. Там только ромашка и кора дуба. Где она пион сейчас найдет? В Городе-то. Может есть еще чего?
– Есть. Совсем простое. Пусть в аптеке аскорбинку купит. Только не ту, что вы в детстве покупали. Не сладкую. Без глюкозы. А баночку желтеньких драже. Их там сто штук. И надо разом всю банку съесть. Водой запивать. Но не много. Воды не много. Аскорбинка пробьет.
Люся глаза вытаращила. Как? Такое простое средство, в любой аптеке бери. Откуда тогда в стране проблема абортов? Если любая тетка может аскорбинкой от беременности избавиться.
– Да ну тебя, ба. Я серьезно спрашиваю, а ты мне пули в уши заливаешь. Что мне Ирке сказать, чтоб витаминок поела?
Бабушка плечами пожала:
– Верь-не верь, а только это средство я на себе проверила.
– Ты?
– Я. И мама ваша тоже. Было дело. Только вы родились, года не прошло, а она опять забеременела. Вроде вас грудью кормила, не должна была, а вот случилось. Куда еще четвертый-то ребенок. Но вот аскорбиночки выпила, и не пришлось на аборт бежать, скоблиться.
Люся бабушку в щеку чмокнула:
– Спасибо, ба. Завтра Ирке звякну, пусть в аптеку бежит. Я прогуляюсь пойду. Купить ничего не надо? Батон? Ладно, куплю.
И Люся помчалась за аскорбинкой.
Может помогла та баночка копеечных витаминок, а может Ленуся зря тряслась, не было у нее никакой беременности. А задержка, что ж, мало ли какая была причина, женский организм – дело темное. Только уже на следующий день все Ленкины проблемы смыло багровой струей. И никогда еще она так не радовалась «красному дню календаря».
Ленка была счастлива, зато Элька вернулась домой из Ленинграда мрачнее тучи. На второй день вернулась. С документами. Что? Как? Почему не подала документы-то в универ? Чего сразу вернулись?
А вот чего.
***
Это был самый прекрасный день. Солнечный, отмытый вчерашним теплым дождичком. «Скорее, скорее, мама!»
Автовокзал, трамвай… «Где мы? Ах да, это же Площадь Восстания! Мы на метро? Нет? А, на троллейбусе…» Подхватить желтую сумку, новенькую, красивую, с двумя белыми кармашками спереди, но тяжелую – семь учебников по истории, с четвертого по десятый класс, плюс одежонка кой-какая, да баночка варенья: крохотные красненькие яблочки в золотистом сиропе, рубинчики в янтаре, бабушкино фирменное.
Троллейбус неспешно ползет через весь Невский. «Это Гостиный двор… А, это Север, сюда я приду за пирожными… Кассы Аэрофлота… Мрачный, черный домина. Все равно красивый. Здесь все красивое».
Эля вертит головой. В одном окне – Эрмитаж, в другом – Адмиралтейство. Как охватить все разом? Она впервые видела эти здания так близко. Но так хорошо их знала. Столько раз рассматривала открытки и картинки в альбомах. Столько про них прочитала. У нее было ощущение, что она вернулась. Не приехала в новое, абсолютно незнакомое место, а вернулась к старым друзьям, с которыми давно не встречалась. Вернулась домой.
Домой?
Откуда это чувство? Почему, выйдя из троллейбуса на Стрелке Васильевского острова, она вдруг ощутила поднявшуюся в груди теплую волну?
«Я дома».
Желтое квадратное здание, со всех сторон схваченное арочной галереей – истфак Университета, ее, Элин, факультет.
Вход. Народ толпится. Тоже поступать собираются. Направо – стрелка бумажная – философский. Налево – исторический. Лестница. Снова стрелка – приемная комиссия.
Мама в коридоре остается.
Эля входит:
– Здрасте…
Тут тоже толпа. Очередь. Столы вдоль окон, за ними девушки, выдают бумажки:
– Заявление пишите… Вон там сядьте…
Эля пишет. Фамилия, имя, отчество… место рождения… образование… национальность…
– А социальное происхождение, это что? – тихонько спрашивает у парня, сидящего рядом.
– Ну, родители у тебя кто?
– Мама – инженер, а папа – в отделе кадров.
– Пиши «из служащих».
– А-а-а… Спасибо.
Эля пишет.
Все пишут. Шепчут шариковые ручки по листам анкет и заявлений. Стоит гул голосов: «Конкурс большой… В прошлом году восемнадцать человек на место было… Провалился… Год на заводе… Если опять – на подготовительное пойду… А, место в общаге дадут?.. Я в Эрмитаже два года занималась… У меня спецшкола английская… Если балл не доберешь, на заочный можно перекинуть документы…»
Эля выскакивает в коридор:
– Все, мама, теперь я – абитуриентка. Вот, – протягивает матери бумажку, – место в общежитии. Пошли?
– Пошли. А адрес какой?
Эля смотрит в листок:
– Пятая линия.
Еще пара-тройка формальностей, медосмотр, бухгалтерия…
Медосмотр был в большой аудитории, абитура брела вдоль столов неспешным стадом, позвякивая: рост, вес, давление, зрение… Эле это напомнило призыв в армию, виденный в каком-то безымянном кино. Вспомнила про Юрку, ему скоро так… Но вспомнила мимолетно. Разве до него сегодня? В бухгалтерии – очередь в окошечки. Вдоль очереди мечутся ушлые агенты Госстраха: «Страховочка от несчастного случая… Страхуемся… Вдруг травма… Палец порежете… Рубль двадцать всего… На год…» Мама Элю застраховала.
Они переходят небольшую площадь, пустую, кроме газона в ее середине, здесь больше ничего нет. Слева – красный торец Двенадцати Коллегий, справа – серый фасад, выше последнего четвертого этажа буквы: «Библиотека Академии наук». Аллеей идут в сторону реки, выходят на набережную. Теперь налево.
– Мама, ты знаешь, куда идти?
– Приблизительно… Давненько тут не бывала. Но Город не меняется. Вон, смотри на том берегу – желтые корпуса. Видишь? Это химзавод. Дальше Тучков мост. До него дойдем, там на Малый проспект свернем. Ну и Пятая линия где-то там будет. Найдем, Эля. Найдем.
Нашли.
Тяжелая дверь хлопнула за спиной, поддав напоследок ветерком. Серый, крашенный масляной краской, скучный тамбур. Холодно как в погребе. Там, снаружи – июль, солнце, жара припекает горчичником, хочется закутаться в кружевные тени листвы как в шаль. Здесь – застоявшийся, какой-то подземельный, мутный студеный полумрак, вызывающий мгновенный озноб. Сжатое пространство, без окон, свет падает откуда-то сверху, с лестницы, закручивающейся вокруг пустоты. Был лифт? Да, наверное. Волнообразным рыбьим движением отражения Эли и ее мамы проплыли сквозь пыльное зеркало, вынырнули с другой стороны из стекла пустой вахтерской будки.
Кроме как наверх, идти было некуда. И они пошли. А там гостеприимно помахала отклеившимся концом стрелка со стены: «Поселение абитуриентов».
Сразу представился этакий поселок, то ли из хижин, то ли из вигвамов, между ними слоняются абитуриенты-очкарики, тащат учебники. Куда тащат-то? А, вон там посередке на поляночке – костерок. Подкидывают книжицы свои, шурудят палочкой: «Гори-гори ясно…» Трепещут бабочкиными крыльями страницы всяческих историй: от Древнего мира до Новейшего времени. Трещат в огненном жаре. Взмывают в небо Фемистокл с Периклом, Плеханов с Бакуниным. Разлетаются искрами. И кипит в котелке над сгорающими эпохами неведомое варево, может уха, а может новая реальность. Кипит, булькает…
Но нет. Нет никакого поселения. Комната есть. В углу свернутые матрасы, на столах стопки постельного белья, одеялки коричневые в клеточку, в пионерском лагере такие были. Казенный уют. За столом – деваха толстая. Комендантша? Не похоже. Может тоже студентка? На раздачу посажена. К ней человек пять-шесть. Очередь. Абитуриенты-очкарики. С сумками, чемоданами. Внутри книжицы. От Древнего мира до Новейшего времени. Парочка мам за компанию.
Эля получает ключ, одеяло, белье и матрас.
– На четвертый поднимайтесь.
Мама тащит матрас, Эля все остальное.
Четвертый этаж не последний, но выше не подняться, лестница закрыта на веревку. Веревка бельевая, старая, грязная, вся в узлах, привязана одним концом к перилам, другим – к обляпанному белилами стулу. Посредине веревки висит табличка с черной молнией и надписью: «Не влезай, убьет».
– Что это? – Эля оторопело таращится на табличку.
– Ремонт еще не закончили, после пожара, – за их спинами проходит парень в мятых шортах, смахивающих на старые семейки, и в клетчатой рубашке с отрезанными или оторванными напрочь рукавами.
В руке у парня чайник, из носика струит пар.
– А когда пожар был? – мама с трудом разворачивается, выглядывает из-за полосатой скатки матраса.
– В мае.
– В этом мае? Месяц назад?
– Нет, – парень неспешно удалялся между двумя рядами дверей, серых, таких же серых, как и стены, – еще в прошлом году.
– А как же… – Эля не знала, что именно она собиралась спросить.
– Да чё… Умывалки работают, сортиры тоже… Живем! – жизнерадостно прокричала исчезающая за поворотом коридора клетчатая спина.
Они переглянулись.
– Ну знаете… – мама, поджав губы, покачала головой.
Комната, которую открыла Эля маленьким ключиком с веревочкой и бумажкой с затертыми цифрами «57», была, как минимум, странной. У одной ее стены в три ряда друг на друге стояли тумбочки. Много старых покоцанных тумбочек, без замков и часто даже без ручек. У другой, напротив, друг на друга были водружены железные кровати с панцирными сетками.
О, эти вечные кровати, спутники пионерского детства и комсомольской юности не одного поколения советских людей. Откуда они пришли? Появились они вместе с советской властью, став ее железным воплощением, или явились еще из имперского прошлого страны? Но где тогда они использовались? История умалчивает. По крайней мере, ни одному из нас, ни одному из личностей, входящих в пестрый анклав Автора, ничего не известно о дореволюционном существовании этих неубиваемых монстров. Зато во времена застоя мы встречались с ними многократно. И честно говоря, до сих пор считаем, что самое лучшее для них применение – прыгать на металлической сетке, как на батуте, слегка придерживаясь руками за высокую спинку, чтобы не улететь незапланированно за ее пределы.
Остальные две противоположные стены заняты – одна окном, голым, не занавешенным ничем, неприкрыто бесстыдным, и батареей под подоконником, вторая, та в которой была дверь, большущим шкафом. В дверцы шкафа, так что его было не открыть, упиралась еще одна кровать. Такая же панцирная. Да, еще прямо на подоконнике почему-то стоял стул. И все, тумбочки, кровати, пол, давно не крашенный деревянный паркет, выложенный квадратиками, все в комнате было покрыто легким серым налетом. То ли пылью, то ли пеплом, то ли состарившейся известкой.
Впечатления уютной или хотя бы жилой комната не производила.
Эля бросила на железную сетку стопку белья, опустила рядом свою сумку, на пол поставить не рискнула, грязно.
– Ничего себе, университет! У нас в общежитии было намного лучше. Это еще в те-то годы! А здесь что за кошмар! – Мама пристроила свою полосатую скатку на ту же койку, провела пальцем по подоконнику, – тут все мыть надо. Нет, пойдем, пусть тебе другую комнату дадут. Не может быть, чтоб везде так было.
– Мам, может завтра… Пойдем лучше в Город. Погуляем.
– Нагуляешься еще. Или пусть другую комнату дают, или хоть пол что ли помыть, – мама начала сбавлять обороты.
– Завтра я все намою. Пойдем в Город!
Эля открыла одну из тумбочек, наугад, и пискнула. Там сидел, глядя прямо на нее, шевеля своими усами-антеннами, таракан. И еще кто-то порскнул в темную глубину.
– Ма-ам!
– Что?
– Тут тараканы…
Как-то давно, ей было года четыре, зимой, ей казалось, была глубокая ночь, но зимой всегда ночь, она вышла на кухню. Пить хотелось. На столе, она знала, бабушка оставляла стакан с водой, прикрытый блюдечком. Выключатель высоко, не достать. Темно. Только синим огнем горят конфорки на плите. Батареи плохо греют, чтобы хоть как-то, как она говорит, натопить квартиру, бабушка газ зажигает. Эля протягивает руку к стакану и видит в синем мертвом свете – тараканы порск в стороны. Разбегаются по столу. Ей кажется, она слышит шорок множества маленьких лапок: шурх-шурх… Она замирает. Взять стакан уже никак не получается. Эля бежит в комнату, кричит: «Ма-ам, мама!»
– Гадость какая, – мать захлопывает дверцу тумбочки, – черт знает, что!
Потом они ходили по этажу, мать инспектировала туалет, умывалку и кухню. Отремонтированные, видимо, совсем недавно умывалка и сортир ее удовлетворили, а вот кухня с побитыми жизнью газовыми плитами и ободранной раковиной не особо. Под раковину задвинуты два огромных бака для помоев. Клеенка на столах, изрезанная ножами, с загнутыми, посеревшими от грязи краями.
– Понятно, откуда тараканы берутся. Полная антисанитария. Куда смотрит комендант?
Они все-таки идут на улицу.
– Мам, поедем на Невский.
– Зачем?
– Ну в «Север» зайдем или в Гостиный двор…
– Нет, Эля, поедем во Фрунзенский универмаг. Может купим тебе что-нибудь. Ты теперь без пяти минут студентка, взрослая девушка, надо выглядеть соответственно.
По широкой лестнице универмага они поднимаются на второй этаж в «Женскую одежду», перебирают вешалки с кофточками, юбочками, тащат что-то в примерочную, снова трясут брючками и маечками. В результате Эля становится обладательницей белого костюмчика: подкороченные штанишки, темно-синяя блузочка без рукавов и пиджачок, белый, с рукавом до локтя и треугольным вырезом, без воротника. Эле нравится. Вот бы в таком виде пройтись где-нибудь на морской набережной. Но и здесь в Ленинграде тоже будет неплохо. Себе мама купила летнее платье, сверху похожее на рубашку: куча мелких пуговок и маленький воротничок, снизу полуклеш юбки, а посредине – узенький ремешок из кожзама.
Потом они зашли в какую-то столовку, но она уже закрывалась, и им достался только винегрет и чай с булочками. И уже возвращаясь, выйдя из метро на Васильевском острове, они завернули в кафе-мороженое, взяли по сто грамм пломбира с сиропом и по чашечке эспрессо из огромной, шумной, как паровоз, кофе-машины. Гулять, так гулять.
При желтом свете висевшей под потолком лампочки в комнате с номером 57 стало несколько уютнее. Мама заправила постель и улеглась.
– Давай, не сиди долго. Свет гаси.
Никакой настольной лампы или ночника в комнате не было, не почитаешь. Оставалось только лечь спать. Вдвоем им было тесно, при каждом движении кровать скрипела, сетка под спинами начинала содрогаться в конвульсиях. Но Эля устала. Она поняла это, как только приткнулась к материному боку и закрыла глаза. «Спать, завтра будет новый день, такой же прекрасный, как нынешний», – она засыпала и еще слышала, что кто-то громко разговаривает в коридоре, кто-то смеется, где-то рухнуло что-то тяжелое, и где-то, может быть, уже в ее сне протренькала гитара.
Грохот.
Что это может так грохотать среди ночи?
Это стучат в дверь! В картонную общежитскую дверь. Со всей силы стучат. Кулаками. И еще орут: «Открывай!»
Эля подскочила. Мама рядом. Тоже не спит. В комнате призрачно-светло. Серо за окном.
Ночь? Утро?
В дверь продолжают стучать.
– Что это? – Эля шепчет, словно боится, что ее услышат.
– Наверное, дверью ошиблись. Пьяные… – мать тоже говорит тихо.
Тоже боится?
Эля натягивает одеяло до самого носа, прячется.
– Что делать, мама?
– Постучат и уйдут. Не будем отвечать. Пусть думают, что здесь никого нет.
Стучать перестали. За дверью громкие голоса. Мужские. Но что говорят, не разобрать. Смех. Шаги. Вроде ушли.
Мать смотрит на часы: шесть утра. Они успокаиваются. Можно еще поспать.
Но только Эля закрыла глаза, заново угнездилась в этой металлической провисшей авоське, как за дверью опять загорланили мужские голоса, что-то заскребло в дверь, и блямс, вставной челюстью лязгнул отжатый замок, и дверь распахнулась, грохнув о выставленный угол кровати.
Натянутое до ушей одеяло, две пары испуганных глаз.
– Ой!
– Японский городовой! Мы думали, тут никого… Извините…
В комнату валились трое парней в заляпанных краской рубахах и спортивках. У одного на голове газетная шапка.
– Мы, это… Ремонт типа… А, вы чего не отвечали? Мы ж стучали…
Мама очнулась первой:
– А ну выметайтесь отсюда живо!
– Да выметаемся, выметаемся, чего орать-то… Сказали б сразу, что тут занято…
Пожав плечами, парни ушли. Было слышно, как они ржут в коридоре. Это они над ними, над ней, над Элей смеются. Эле стало жутко неловко. Правда, чего они молчали? Надо было сразу заорать: «Пошли вон!» И парни бы ушли. А они под одеялом затихарились. Глупо-то как!
Мать вылезла из кровати, прошлепала, засунув ноги в расстегнутые босоножки, к двери:
– Замок сломали… Теперь не закроешь…
– А что делать? – Эля чувствовала себя кисло.
Такой был день! Самый важный день в ее жизни. И такой конфуз. Называется: «А поутру они проснулись…» Ей казалось, что все теперь будут над ней смеяться. Спряталась под одеялом! – Ха-ха-ха, детский сад. Девочка, беги к маме! Кто такие «все», она не задумывалась. Наверно, это она переняла от матери: что скажут, как посмотрят. Ей самой не нравилась такая зависимость от чужого глаза, но избавиться от нее она не могла.
– Не знаю. Может кроватью припереть? Тогда не открыть будет снаружи. Наверно…
Они стали толкать тяжелую койку к двери. Но она не хотела вставать вдоль, мешал шкаф, пришлось придвинуть ее наискосок, припереть дверь одной стороной спинки. Но только они выстроили свою баррикаду, в дверь опять застучали. На этот раз тихонько. И донесся женский голос: «Извините. Откройте, пожалуйста. Я из студсовета…»
Они потянули железный одр в обратную сторону, ножки проехались по убитому паркету с залихватским взвизгом: «Й-й-ех, тр-р-ех!» Дверь приоткрылась. В комнату просунулось заспанное лицо давешней девахи, той, что раздавала ключи поселенцам. Она принажала на дверь круглым плечиком, обтянутым ситцевым халатиком в белых ромашках по синему полю. Кровать отъехала еще, не забыв возвестить об этом соловьино-разбойничьим посвистом: «Й-й-и-зи-и!» Эля даже покраснела от неловкости ситуации: «Она, эта девица, поймет же, что мы со страху дверь приперли. Вот дурдом!»
– Я это… Я вам не тот ключ дала… Тут ремонт должны были делать… Они это… Барахло выносить пришли… А, вы в пятьдесят вторую идите… Там, дальше по коридору.
– А что в пятьдесят второй никого нет?
Деваха похлопала белесыми ресницами:
– Почему никого? Там это… Там девочки. Трое или четверо, я счас не соображу. Если трое, значит, есть свободная кровать, а если четверо – надо притащить еще одну.
Мама, как видно, только и ждала такого предложения. Воткнув кулаки себе в бока, она подалась в сторону студсоветчицы. Загремели пушечные раскаты:
– Вы что, хотите, чтоб мы сейчас, в шесть утра поехали по коридору на кровати? Как на броневике? И стали ломиться в комнату к девочкам? Пустите переночевать? Вы совсем рехнулись? Да я сегодня же в деканат… Я в ректорат… Да я…
«Хорошо, что между ними кровать стоит, а то бы мама нависла над этой несчастной толстухой как статуя Командора. Как воплощение неотвратимой расплаты за грехи семи колен. И гвоздила бы ее сверху, пока в пол не вобьет. Мама может».
Но ситцевая деваха и не думала сдаваться:
– Да вы вообще кто? Чё вы кричите на меня? Кто вас вообще пустил в студенческое общежитие? Посторонним тут не положено! Вы давайте, уходите сию секунду, а то я это… Коменданта вызову… и милицию… Уходите! А она, – взмах пухлой руки в Элину сторону, – пусть это… Пусть в пятьдесят вторую топает.
Расклад выходил не в пользу Командора. И мама мгновенно откатилась на заднюю линию обороны:
– Ну что вы… Как вы говорите, вас зовут? Наташа? Наташенька, мы сейчас не будем никого будить. Хорошо? Мы тут спокойненько доспим, часок-полтора. А потом я домой уеду, а дочка переселится, куда вы скажете. Хорошо? Да? Ну вот видите, все и разрешилось… Ничего страшного… Просто недоразумение… Я же понимаю, у вас столько работы сейчас… Каждый может ошибиться… Ничего страшного… Да?
– Да…
И кровать опять, посвистывая-постанывая, поехала к двери, закрывшейся за ситцевой студсоветчицей Наташей.
– Идиотка, – бурчала мать, толкая панцирного мастодонта, – ключи она перепутала, хабалка толстомясая, свинья безмозглая… Это не университет, это вертеп какой-то… Грязь, тараканы, антисанитария полная. В студсовете дуры сидят… Черт знает, что!
Но все эти треволнения не помешали им снова заснуть. И только где-то около восьми утра, когда общежитие наполнилось звуками: криками, топотом ног, неразборчивым пением, металлическим звяканьем посуды и запахами: кофе, жареной картошки, подгоревших блинов, масляной краски, Эля и ее мама заворочались в сетчатой ловушке доисторической кровати и окончательно проснулись.
– Зубы почисти.
Когда Эля вернулась из умывалки, а там была некоторая очередь, утро – всем надо, мать, уже полностью одетая, сидела на краешке железной койки. Рядом – матрасная скатка и сложенное белье, на коленях Элина желтая сумка.
– Переезжать будем?
– Нет, Элинька. Уезжать. Нечего тебе делать в этом бедламе.
– Мама, нет! Почему?
У Эли не было слов. Она просто задохнулась этим «уезжать». Но мать не дала ей даже толком возразить:
– Это не общежитие. Это бардак. Публичный дом. Черта в ступе. Поедешь домой, поступишь в пединститут. Там тоже есть исторический факультет. И не реви, – она видела, что глаза дочери были на мокром месте, – нечего реветь. Хорошо, что я с тобой поехала. А то неизвестно чем бы это все закончилось.
– Но другие как-то живут, мама…
– До других мне нет дела. Ты моя дочь. Я не могу оставить тебя в этом гнезде разврата и антисанитарии. Может, мы тут еще и вшей нацепляли. Вон у меня голова уже чешется.
Нынешнее утро стало обратной копией вчерашнего: сдать белье давешней толстухе, пройти набережной до истфака (это уже не твой факультет), забрать документы (ты здесь чужая), троллейбусом проехать через Невский (последний раз, Эля), две остановки на трамвае до Обводного канала, автобус домой (прощай, Ленинград). Всю дорогу от хлопнувшей за спиной общежитской двери, до самого родного дома Эля молчала. Только «да-нет»: «Да, положила документы в сумку… Нет, мороженое не буду, не хочу… Да, постою в очередь в кассу… Нет, можешь мне ничего не покупать…»
Она не плакала, но проплывавшие за стеклами виды Города были нечеткими, какими-то расплывчатыми, смазанными по краям. Может быть это слезы стояли у Эли в глазах. А может быть, собирался дождь. Ведь нельзя же, чтобы все время солнце. Должен же и дождь когда-то пойти. Сегодня бы очень кстати.
И только ночью она дала себе волю. Лежа в бабушкиной комнате на диване рядом со спящей или делающей вид, что спит, Люсей, Эля тихо плакала. Хоронила-оплакивала свою мечту о новой жизни, об обманщике Ленинграде, что звал ее к себе, обещал жизнь светлую, полную красоты и радости, а когда она приехала, повернулся к ней немытой гнусной харей. Вылезла из-под шитого золотым позументом камзола драная майка-алкоголичка, пахну̀ло в нос застарелым перегаром и нестиранными носками.
Бабушка присела в темноте на краешек. Погладила внучку по стриженной голове:
– Ничего, Элинька… Все пройдет… Все в море будет… Станешь дома учиться. Всяко лучше, чем на чужой стороне, одной. Здесь мы все с тобой, все рядом. Вот меня жизнь по свету помотала, столько горя перед глазами прошло. В чужой-то стороне на кого обопрешься? Кто поможет? Каждый только на свой двор глядит. А осталась бы я дома в Тотьме, дак и жизнь, может, счастливее бы сложилась. Среди своих-то.
– Какая чужая сторона, бабушка? Три часа на автобусе… да и время сейчас другое… —Эля шмыгала носом, размазывая сопли по подушке, – все же живут… Вон полная общага студентов… Там весело… И Люська живет же там, и ничего…
Но возражала она так уж, просто чтобы возразить хоть что-то. Гундосила свое: «Другие же…» Но прекрасно понимала, что она-то не «другие», ее-то уж теперь точно никуда не отпустят. Смирялась.
Эля смирилась
Поступила в местный пед, и все оказалось не так уж плохо.