Читать книгу Доля правды - Зигмунт Милошевский - Страница 11

Глава первая
среда, 15 апреля 2009 года
10

Оглавление

Весна как пришла, так и ушла, и вечером, шагая по Мицкевича в пиццерию «Модена», где он условился с Вильчуром, Теодор Шацкий продрог до костей. Старый полицейский и слышать не хотел, чтобы встретиться на Рыночной площади, он – по его выражению – не терпит этот зачуханный скансен[20], и Шацкий, который жил в Сандомеже уже достаточно долго, понял, что тот имел в виду.

Сандомеж, если разобраться, – это два, а то и три города. Третий – район стекольного завода по другую сторону реки – был памятью о тех временах, когда партийцы решили превратить мещанский, религиозный город в промышленный центр и отгрохали там гигантский стеклозавод. Район понурый, страшноватый, пугающий своей бездействующей железнодорожной станцией, невзрачным костелом и огромной фабричной трубой, которая, когда ни посмотришь с высокого левого берега Вислы – днем ли, ночью ли, – портила панораму Подкарпатья.

Жизнь фактически протекала в городе номер два. Это был небольшой район, меньшую часть его (и слава Богу) занимали панельные дома, в основном же здесь находились односемейные домики, школы, парки, кладбище, воинская часть, полиция и автовокзал, маленькие и большие магазины, библиотека. Этакий типичный польский городок гминного значения, разве что более ухоженный и более привлекательный, ибо, в отличие от иных, был он расположен на холмах. Но на фоне польской глубинки остался бы неприметен, если б не город номер один.

А город номер один – это Сандомеж с почтовых открыток, это город отца Матеуша и Ярослава Ивашкевича, это расположенное на возвышенности чудо из чудес. Панорама города неизменно восхищала каждого, в нее-то в свое время и влюбился Шацкий. Он все еще приходил на мост только затем, чтобы взглянуть на возвышающиеся на склоне дома величественное здание Коллегии, на башни ратуши и кафедрального собора, на ренессансный щипец Опатовских ворот и громадину замка. Смотря по тому, какое было время года и дня, вид этот всякий раз представлялся иначе и всякий раз у него перехватывало дыхание.

Увы и ах, но Шацкий уже знал, что эта панорама напоминала нечто итальянско-тосканское только издали. Внутри же Старого города все было донельзя польским. Слишком далеко был Сандомеж от Кракова и в первую очередь от Варшавы, чтобы стать курортом типа Казимежа-Дольного. А заслуживал во сто крат больше, будучи городом красивым, а не деревней с тремя ренессансными домиками и дюжиной гостиниц, где в уик-энд любой польский начальник мог поразвлечься со своей милашкой. Находился он на отшибе, а потому на очаровательных улочках старинного Сандомежa попахивало скукой, пустотой, польской безнадегой и «зачуханным скансеном». Уже после полудня исчезали школьные экскурсии, старые жильцы прятались по домам, потом закрывались немногочисленные магазины, а чуть позже – закусочные и бары. Случалось, что уже в шесть вечера Шацкий, идя от замка к Опатовским воротам, не встречал на улице ни единой живой души. Одно из красивейших мест в Польше было опустевшим, вымершим и удручающим.

Шацкий и вправду почувствовал себя лучше, когда спустился по улице Сокольницкого и вдоль Мицкевича зашагал к «Модене». Появились автомобили и люди, заполнились магазины, кто-то ел пончик, кто-то бежал к автобусу, кто-то кричал женщине на другой стороне улицы: «Сейчас-сейчас, минуточку». Шацкий с облегчением вздохнул – он боялся признаться самому себе, что очень тосковал по настоящему городу. В такой степени, что даже его подобие, каким был Сандомеж, заставляло сердце учащенно биться.

«Модена» была захолустной, шибающей в нос пивом забегаловкой, но, чего греха таить, – здесь подавали самую вкусную в Сандомеже пиццу; из-за аппетитной «романтики» с двойной порцией моцареллы холестерин Шацкого подскочил, и, поди, не один раз. Инспектор Леон Вильчур, как и положено городскому сыщику, сидел, прислонившись к стене, в самом темном углу. Без куртки он казался и вовсе тощим, и Шацкому вспомнился аттракцион «кривые зеркала», который он посещал в школьные годы. Кожа да кости.

Он молча сел напротив старого полицейского и стал перебирать в уме вопросы, которые хотелось задать.

– Догадываетесь, кто это сделал?

Вильчур взглядом одобрил вопрос.

– Ума не приложу. Не знаю никого, кому бы хотелось и кто бы извлек из этой смерти какую-то выгоду. Я бы грешил на кого-то из пришлых, но наверняка это дело местного. Не верю в чужаков, которые бы вот так постарались.

Сказанное, по сути, давало ответ на все ключевые вопросы Шацкого. Пора переходить к дополнительным.

– Пиво или водка?

– Вода.

Шацкий заказал воду, а себе – колу и «романтику». После чего стал вслушиваться в скрипящий голос Вильчура, составляя в уме протокол расхождений между рассказом старого полицейского и слащавой историей Соберай. Сухие факты были те же. Гжегож Будник был «всегда», то есть с 1990 года, сандомежским депутатом с несбывшимися надеждами на кресло бургомистра, а его покойница жена Эльжбета, моложе его на пятнадцать лет, учительница английского в престижном лицее, занимающем здание старой иезуитской Коллегии, вела для детей всевозможные художественные кружки и принимала участие во всех местных культурных мероприятиях. Жили они в доме на Кафедральной, в том, где, по рассказам, некогда квартировал Ивашкевич. Люди средних доходов, бездетные, стареющие общественники. Непричастные к политике. Но если приклеить им ярлыки, он – из-за своего прошлого в Национальном Совете ПНР – был бы красным, а она – из-за участия во многих инициативах католической Церкви и едва заметного проявления веры – была бы черной.

«В каком-то смысле это символ нашего города, – рассказывала Соберай. – Люди с совершенно разными взглядами, с разной историей, теоретически с противоположных сторон баррикады. Но способные договориться, когда речь идет о благе Сандомежа».

– В каком-то смысле это символ нашей дыры, – объяснял Вильчур. – Сначала красные, а потом пришедшие им на смену черные хотели что-то доказать избирателям, но быстренько рассудили, что во благо личных интересов им лучше договориться меж собой. Недаром Городское управление расположено в старом доминиканском монастыре с видом на синагогу и еврейский квартал. «Чтоб не перестали забыть, что есть хорошо для гешефт», – произнес он, подражая говору старых евреев. – Не буду вам читать лекцию по истории, но вкратце все выглядело так: при красных город был дрянь. Хорошим считался Тарнобжег с его добычей серы, терпимым – стекольный завод за рекой, а здесь – только насмешки над образованщиной, а она ведь к тому же была в основном в сутанах. От Варшавы даже дорожные знаки указывали на Тарнобжег. Голь перекатная, зачуханный скансен – вот что здесь было. Но пришло новое, люди обрадовались, правда, ненадолго, потому что по ходу дела оказалось, что это не город, а атеистический нарост на здоровом организме Церкви. Из кинотеатра сделали Дом католика. На Рыночной площади принялись отправлять богослужения. На прибрежных лугах установили Иоанна Павла высотой с маяк, теперь там вроде бы даже неудобно устраивать общественные мероприятия, там только на прогулке собаки гадят. Ну и снова-здорово – зачуханный скансен, где больше костелов, чем закусочных. А потом к власти вернулись красные и после минутного замешательства оказалось, что если на горизонте неплохой гешефт, то ой-вэй, ой-вэй, на этом могут выиграть и бывшие, и настоящие слуги народа. К примеру, если на возвращенных костелу землях поставить магазин или автозаправку.

– Принимал ли в этом участие Будник?

Вильчур замялся. Он снова заказал воду, но так торжественно, будто просил принести двадцатипятилетний виски.

– Я по тем временам работал в Тарнобжеге, но люди сплетничали.

– Это Польша, здесь вечно сплетничают. Я слышал, что он никогда и ни во что не был замешан.

– Официально, да. Но ведь Церковь не обязана организовывать торги, она может продать все что захочет, за сколько захочет и кому захочет. Вся эта история выглядела довольно странно: сначала, искупая учиненную коммунистами несправедливость, город, не заставляя себя лишний раз просить, возвращает земли, принадлежавшие различным конфессиям, а те без лишних слов продают их под современную бензозаправку или супермаркет. Неизвестно кому, неизвестно по какой цене. А Будник был большим поборником идеи: Богу – Богово, а еврею – евреево.

Шацкий пожал плечами. Стало тоскливо. Ему не по вкусу пришлись нелестные, пропитанные польским ядом, липкие, как столы в «Модене», высказывания Вильчура.

– Подобное творится во всей Польше, какое это здесь имеет значение. Наделало Буднику врагов? Кому-то он не угодил? Устроил не так, как нужно? Сошелся с мафией? Пока что это мне напоминает незатейливое жульничество, тему для местной школьной газетенки. А вовсе не повод, из-за которого перерезают горло чьей-то жене.

Вильчур поднял тонкий, морщинистый палец.

– Допустим, что здесь земля не на вес золота, как на Маршалковской, но даром ее не дают.

Он замолчал и задумался. Шацкий терпеливо ждал, наблюдая за Вильчуром. Как бы ему хотелось думать о нем как о местном опытном полицейском, но в инспекторе было то, чего он не любил. Выглядел Вильчур как забулдыга, и это впечатление настолько с ним срослось, что, разоденься он в пух и прах и пристрастись к дорогому коньяку, все равно будет напоминать горького пьяницу. Доверие к нему у Шацкого по необъяснимым причинам ослабевало с каждой минутой. Ему недоставало Кузнецова. Ох, как недоставало.

– Сами видите, как выглядит этот город, – продолжал Вильчур. – Возможно, он еще не проснулся, но это конфетка, другого такого в Польше не сыщешь, у него все задатки стать таким, как Казимеж-Дольный, а то и лучше. Соорудят пристань, откроют с полдюжины курортов-спа, рядом проведут автостраду из Варшавы до Жешува и дальше на Украину. И другую автостраду – из столицы до Кракова. Не пройдет и пяти лет, как здесь в каждую пятницу в обе стороны будут стоять пробки из «БМВ». Сколько концов можно будет тогда отбить на земельных участках? Десять? Двадцать? Сто? Не надо быть гением, чтобы предвидеть такое. А теперь представьте себе: вы знаете Сандомеж, у вас полным-полно денег и грандиозные планы: гостиницы, рестораны, виллы, туристические развлечения. В сандомежской земле действительно зарыты миллиарды. И вам это прекрасно известно, но самое большое, что вы можете здесь сделать, – поставить рядом со своей виллой собачью конуру, потому как городские земли в ореоле славы возвращаются церковным властям, чтоб потом тихой сапой перейти к самым приближенным и тем, кто знает нужных людей. Вы где устроились?

– Снимаю на Длугоша.

– А вы интересовались, сколько здесь стоит квартира? Дом? Участок?

– Конечно. Квартира в шестьдесят метров – около двухсот тысяч, дом – в три раза больше.

– А в Казимеже такая же квартира стоит около миллиона, на дом верхней границы фактически не существует, хотя в случае окраинных трущоб разговор начинается с миллиона.

Шацкий представил себе, как берет самый большой кредит и покупает здесь три квартиры, чтоб через несколько лет стать счастливым рантье. Миленько.

– Ладушки, – отозвался он, растягивая это слово. – Тогда вопрос: кто из хозяев собачьей конуры мог так озвереть?

Вильчур оторвал фильтр и прикурил.

– Вам следует понять одну вещь, – произнес он. – Будникa здесь никто не любит.

Шацкому стало не по себе, он-то думал, что имеет дело с проницательным местным полицейским, а оказалось – с параноиком.

– Мне только что нарисовали образ обоих Будников в самих пастельных тонах, этаких всеобщих любимцев, внецерковных праведников. Это правда, что он пригласил сюда съемочную группу «Отца Матеуша»?

– Правда. Должны были снимать в Нидзице, но Будник знал одного там на телевидении и уговорил снимать в Сандомеже.

– А правда, что благодаря нему заросли на бульваре Пилсудского превращаются в парк и пристань?

– Сущая правда.

– А правда, что он привел в порядок парк Пищеле?

– Чистейшая. Даже на меня это произвело впечатление, я был уверен, что никому не под силу этот овраг – раздолье для убийц и насильников.

Что-то ему не приходилось слышать ни о каких сандомежских убийцах и насильниках, подумал Шацкий, за исключением, пожалуй, местных забегаловок, где вкус кормежки убивал желание что-либо съесть, а вонища насиловала ноздри. Но он смолчал.

– Тогда в чем дело? – спросил он.

Инспектор Вильчур сделал неопределенный жест, как бы пытаясь передать то, что на словах было невыразимо.

– Знаете ли вы такой тип крикуна-общественника, который не выносит возражений и вечно со всеми воюет, организует крестовые походы?

Шацкий кивнул.

– Это как раз тот тип. Прав ли он или нет, он у всех сидит в печенках. Я знаю людей, которые голосовали как он хотел, лишь бы тот отвязался. Чтоб не выматывал кишки, не вызванивал по ночам, не бегал по газетам.

– Как-то маловато, – отозвался Шацкий. – Общественник, проедающий всем плешь, занимающийся мелким провинциальным жульничеством, – всего этого мало. Ему ведь никто не проколол шины, не разбил стекло, не убил собаку. Ему зверски и неслучайно зарезали жену.

Соберай оценивала жертву однозначно. Прекрасный человек, без недостатков, добрая, с открытым сердцем, даже если муж ее во время своих крестовых походов и бывал слишком агрессивен, возбуждая злость, то при ней народ становился мягче. Она помогала, советовала, устраивала. Ходячая земная добродетель с самым что ни на есть благородным сердцем. Прокурор Соберай пела ей лишенные объективности дифирамбы, а потом разрыдалась. Неловко, но все-таки довольно убедительно. Тем временем с информацией от Вильчура у Шацкого возникли трудности. Что-то не стыковалось. Он еще не знал, что именно, но что-то было не так.

– Мать Эльжбета от ангелов, так ее называли, – проскрипел Вильчур.

– Ненормальная?

Вильчур покрутил головой.

– Никоим образом. Олицетворенная добродетель.

– В сегодняшнем рассказе выглядела ненормальной.

– Об этом знаете только вы и я, и она тоже знала. Поэтому и ненавидела это прозвище. Но так ее называли, думали, что ей приятно. Буду с вами откровенен: она заслужила любой комплимент. Она была действительно славным человеком. Повторяться не буду, но наверняка все, что вы о ней услышали и что вам еще предстоит услышать, – все это правда.

– Может, она раздражала людей? Слишком много было в ней от общественницы? Или католички? Редко ходила на ярмарки и народные гуляния? Это Польша, должны же ведь ее за что-то ненавидеть, подпускать шпильки у нее за спиной, чему-то завидовать.

Вильчур пожал плечами.

– Нет.

– Нет и точка? И конец блестящего анализа?

Полицейский поддакнул и оторвал фильтр от сигареты. А Шацкого охватило чувство полного поражения. Он захотел в Варшаву. Сейчас же. Немедленно.

– А отношения между ними?

– Вы, по всей видимости, знаете принцип, по которому люди спариваются: красивые с красивыми, глухие с глухими, расточительные с расточительными. А Эльжбета Будник была на две-три головы выше его. Как бы вам объяснить… – Вильчур задумался, из-за чего лицом стал смахивать на труп или упыря. В тусклом освещении пиццерии, за завесой сигаретного дыма, он выглядел словно не вполне ожившая мумия. – Люди терпят его только потому, что он – ее выбор. Думают: ладно, пусть будет ненормальный, но в сумме-то он ведь прав, а если рядом с ним такая женщина, то плохим он быть не может. И он это знает. Знает, что к нему так относятся вопреки его характеру.

Соберай сказала: «Как бы мне хотелось, чтобы нашелся такой мужчина, который был бы в меня влюблен столько лет. Хотелось бы каждый день видеть обожание в чьих-то глазах. Со стороны можно было подумать, что они не подходят друг другу, но это была прекрасная пара. Такой любви и обожания пожелать бы каждому».

– Он обожал ее, но в его обожании было что-то грязное, – сочил свой яд Вильчур, – что-то, на мой взгляд, хищное и липкое. Моя благоверная несколько лет назад работала в больнице, и выяснилось, что Будникова не может иметь детей. Она была в отчаянии, а ему – трын-трава. Сказал, что, по крайней мере, не придется ни с кем ее делить. Наверняка это была страсть. Но вы ведь знаете, как оно бывает со страстями.

Шацкий знал, но ему не хотелось соглашаться с Вильчуром, поскольку тот все меньше ему нравился, и всяческое братание с таким типом казалось ему омерзительным. Да и продолжать дисскусию не хотелось. Два человека рассказали ему сегодня многое о Будниках, но у него сложилось впечатление, что он ровным счетом ничего о них не знает. Не нужны ему эти эмоционально окрашенные сведения.

– Вы допросили Будникa? – спросил он под занавес.

– Он в страшном состоянии. Я задал ему пару формальных вопросов, остальное оставил вам. За ним установлено наблюдение.

– Где он был вчера?

– Дома.

– А она?

– Тоже дома.

– Не понял?

– Он так утверждает. В обнимочку смотрели телевизор и заснули. Утром, когда он встал попить, ее и след простыл. Прежде чем успел всерьез обеспокоиться, позвонила Баська Соберай.

Шацкий не верил собственным ушам.

– Ерунда какая-то. Непроходимая глупость, такого я в своей карьере еще не слыхал.

Вильчур кивнул.

20

Скансен – здесь: музей под открытым небом. Название произошло от этногрфического комплекса в Стокгольме.

Доля правды

Подняться наверх