Читать книгу Дочь русалки - Александр Кормашов - Страница 3

Маугли-фактор
(повесть)
1

Оглавление

Это был Ромка, Роман, брат Роман, который сказал, что она «типичная маугли». Конечно, к тому моменту у меня самого, так сказать, накопилась некоторая сумма наблюдений и выводов, но они еще мало что объясняли. Все равно начинать я должен издалека. И совсем с другой женщины.

Ее звали Геля. Мы познакомились на выставке модной в начале девяностых годов обнаженной натуры. Туда после пятничной бани меня потащил Виталик, самый шумный и самый толстый фотограф нашего журнала. Он тоже там выставлялся и бил себя в грудь, что после официоза всем будет.

Но я подошел к ней еще до пьянки, и даже не к ней, а к ее фотографии, и даже не к фотографии – к подписи под ней: «ОБНАЖЕННАЯ. АНГЕЛИНА КУКУШКИНА». На фотографии было что-то белое, что-то черное, но после недораздетых девиц Виталика, которых он снимал во всех ракурсах, эта черно-белая голость все равно казалось какой-то прикрытой, одетой, даже задрапированной, даже наглухо спрятанной от досужих глаз, как белое тело монахини. Я так и сказал Виталику.

– Анжела, – заорал тот через весь зал, – подь! Тебя тут сочли монахиней!

– Дурак, – сказал я.

– Ты тоже умный, – ответил Виталик, толкая меня навстречу действительно подошедшей девушке, в меру худой и в меру брюнетке. – Познакомься, Анжел. Это Слава Мартинес, незаконнорожденный сын кубинского атташе. В фотографии ни черта не смыслит, но мастер снимать молодых и симпатичных фотографш-ш… – Он сделал особо гнусный упор на слове «снимать».

Всю следующую минуту, тупо глядя на фотографию, но глубокомысленно прижимая и отжимая от губ большой палец правой руки, я силился оправдаться в глазах «фотографши»:

– Ну-у, в вашем решении есть что-то от дзен-буддизма.

– От воз-буддизма, – не позволил уйти от темы Виталик.

Я перевел глаза на девушку и попытался представить ее чуть больше недораздетой, но она только хмыкнула и понимающим жестом руки отсекла мой взгляд от себя:

– Это моя сестра, – сказала она, и нужно было еще догадаться, что речь шла о фотографии. – Так вы журналист? – После этого повернулась к Виталику. – Не люблю журналистов.

– Проходу не дают, гады? – подыграл тот.

– По-моему, журналистика это родное дитя двух самых первых профессий. Проституции и шпионажа, – объяснила она Виталику. И больше уже не поворачивалась ко мне. А только улыбнулась через плечо. А улыбнувшись, ушла.

Неудивительно, что я за ней пошел. Да, я шел за ней, как Раскольников за мещанином, бросившем «убивец». И поэтому хорошо ее рассмотрел: японский разлет очков, грачиные крылья волос, немного не по размеру нос, который будто клевал всякий раз, когда она открывала рот. Правда, про нос я отметил уже потом, на банкете, сидя от нее сбоку.

– Курите? – предложил сигарету, чтоб пережить самый первый, мучительный, открывающий пьянку спич.

– Нет.

– Выпьете?

– Нет.

Но на каждое «нет» носик ее кивал утвердительно. Вроде и верхняя губка ее не была короткой, и уж никак не приросшей к срединному носовому хрящику, а вот поди ж ты!

Ночь дожимали мы уже у нее, на окраине города. Однокомнатная квартира имела большую лоджию, соединяющую комнату с кухней. По лоджии мы с Виталиком и бродили. Всю ночь разворачивались над домом пузатые, с мигающей бородавкой на брюхе лайнеры, заходя друг за другом на Домодедово.

Потом еще много раз, прилетая с Виталиком на Домодедово и зависая над краем Москвы, кто-нибудь из нас непременно высматривал этот дом и двигал другого локтем. «Пролетая над гнездом Кукушкиной», – однажды грустно выразился Виталик, а потом улетел с Шереметьева насовсем, сказав, что совсем и не собирался. А в «гнездо Кукушкиной» неожиданно упал я. Хотя и не с самолета, но с домодедовской электрички.

Правду, видимо, говорят, что женщина любит, когда привыкнет, мужчина – пока не привыкнет.

Я все никак не мог к ней привыкнуть. Не мог привыкнуть лежать на двуспальной кровати под синтетическим одеялом размеров Таймырской тундры. Не мог привыкнуть к тому, как странно она держала перед собой руки, когда отдавалась. Не то словно думая оттолкнуть, не то… как дети играют «в ладошки», и вроде бы обижалась, когда понимала, что это не игра. Но всегда после этого она произносила «в гаражик» и въезжала всем телом в угол меж моим животом и коленями, точно как машина в гараж. И засыпала мгновенно.

Точно так же заснула она и в тот вечер.

Мне же пришлось вставать. Утром надо было сдавать материал. На кухне стояла финская швейная машинка, замечательная, с ножным приводом, и на ней я держал свою пишущую машинку. Мне всегда замечательно думалось и печаталось, когда я качал ногам подножку. Колесо крутилось, шуршал сброшенный ремень, подножка славно постукивала.

Рассвет запаздывал. Тягомотный, совсем не летний, нудный, обложной дождь наглухо прикрыл город. Почему-то казалось: придет рассвет, придет и концовка статьи. А та все не шла.

Дожидаясь рассвета, я вышел на лоджию. Косо моросил дождь. Ветер, пронесшись внизу по деревьям и фонарям, делал свечу и легким порывом задувал на лоджи…

…ю распутицу, и шофера, поставив на прикол лесовозы, уходили на сплав. Моторками их доставляли на нижний склад, откуда они с баграми в руках спускались по оба берега, зачищая их от оставшихся на кустах в заводях бревен. Это называлось «идти с хвостом». Рядом плыла «караванка», внушительный плот с дощатым настилом, на котором стоял такой же дощатый сарай, разделенный на две половины – кухню и столовую.

Нам повезло, мы застали их за обедом. Катер отца, небольшой, сплавной, водометный, зашел чуть выше и бросил якорь. Течением бросило его на борт «караванки», и жирно-смоленые лодки-долбленки заходили под берегом, как черные икряные щуки.

– Вы чео, очумелые, щи, оно, расплескали! – запричитала в окно повариха. – Семеныч, ты чего, ты чего пьяный?

Отец облокотился о леер:

– Здорово, Фаина! Давай сюда мужиков, опять затор под Устинихой. Бревен больно много набило, трактор ходит пешком на тот берег. Вчера аммонитом рвали, пол-Устинихи бревнами позасыпало…

– Дак поишь! И мотористу сейчас подам.

– Моториста, Фаина, списал в Устинихе.

– А чевой-то так?

– Кашляет – мотора не слышу. А это у меня Лешка, пацан мой, взял себе на голову, второй день вожу, домой никак не заброшу.

– Ой-да! Каникулы ведь! А мой-то дурак опять двоек натащил – рука отстала пороть.

Я вылез из рубки, на холод, на ветер, сильно дующий снизу вдоль по сырой реке.

– Здрасьте.

Повариха исчезла и через минуту уже подавала на борт две миски щей, две кружки чая и ломти кислого, на пивных дрожжах, деревенского хлеба, которого напекали в той ближней из деревень, куда поварих отвозили на ночь. Мужики порой, по погоде, ночевали прямо на караванке, добела раскаляя железную печь. Сейчас они выходили на воздух и перебирались на катер, на ходу ковыряясь спичкой в зубах и от нее же потом осторожно закуривая.

– Здорово, Семеныч, нелегкая тебя принесла!

Они ворчали, но не особо сердито, по-сытому, хотя ночь предстояла бессонная, растаскивать придется до утра, зато уже завтра они будут спать в хорошо натопленных избах.

Катер забрал всю бригаду, а потому сидел очень низко. Он шел, зарываясь носом в волну, вниз по течению и против сильного ветра. Вода, проносясь навстречу по палубе, высоко заплескивала на стекла. «Дворники» соскребали пучки прошлогодней травы, черные прелые листья, ветки, кору и бурую земляную пену.

Рубка была рассчитана лишь трёх-четырех пассажиров, для них имелся диванчик, но сейчас мужиков набилось больше десятка. В тесноте было трудно пошевелиться, и они завистливо поглядывали на пустое высокое кресло капитана. Отец не сидел, он стоял. Крутя штурвал, он сильно подавался вперед, смотрел вперед неотрывно и напряженно. Обычно катер скакал по плавучим бревнам, не замечая их вовсе, лишь вздрагивал от ударов по корпусу, но сейчас любое бревно могло составить нам в рубке компанию.

Была уже ночь, когда река снова начала разливаться по пойме, выходя на уровень половодья: впереди был затор. Катер свернул с фарватера-русла и пошел напрямую по наволокам, по староречьям, через кусты, что визгливо скрипели по оба борта и еще долго тряслись в водометной струе за кормой. От скрипа, ударов днищем о землю сомлевшие в тепле мужики начали просыпаться, подниматься с колен друг у друга, с корточек и курить. Отец предупредительно кашлянул. Он все также подавался вперед, смотрел в сквозящую ветром и дождем мглу, туда, куда свет фары еще не мог дотянуться, и лишь, когда на далеком холме, над мыском, блеснул огонек Устинихи, отлип от стекла, слегка увеличил газ и проворчал себе за спину:

– Да хоть откройте вы дверь, кочегарские ваши души!

Наклонную дверцу толкнули, но она вновь захлопнулась, отсекая холод и утробное хрюканье дизеля.

Отец обернулся.

– Напрочь откройте! Лешка!

Сквозь толчею фуфаек я пробрался к ступенькам, повернул ручку и толкнул над головой дверь, отжал ее от себя. Осталось только подняться, встать на высокий тонкий порожек и прищелкнуть дверь на специальный зажим возле мачты.

Ветер ударил меня в затылок с такой неожиданной силой, что я потерял равновесие и, выкинув назад ногу, кого-то ненароком задел. Замер. Внизу раздался одинокий вдумчивый мат, потом – общий хохот. Из-за этого я не сразу полез обратно, а еще посмотрел поверх рубки на сходящиеся над рекою холмы, куда теперь выворачивал катер – навстречу высоко гулявшим волнам с золотисто-белыми гребешками…

– Закрой, холодно, – закричали снизу.

Я нагнулся, одновременно перенося ногу через порожек, и в этот момент увидел, как отец со всего маху ударился головой в ветровое стекло. Я влетел отцу в спину. Катер будто споткнулся и придавленно клюнул носом. Уже в общей куче-мале, но поверх ее, я хорошо видел, как черная полоса воды, отороченная тонкой золотистой каемкой, стремительно шла по стеклам вверх, и чем выше она поднималась и чем шире становилась золотая кайма, тем острей и напористей сквозь дырки по краям окон били острые водяные струи. Это было как душ Шарко. И лишь потом послышалась плескотня потекшей через порог реки.

Второе бревно ударило уже в крышу рубки, снеся фару и свернув мачту с топовым фонарем. Корма задралась, водомет выбрасывал в небо гудящий, пронзительно гладкий от скорости столб реактивной струи, и его сила толкала катер все глубже и глубже под воду.

В рубке стояла черная темнота, и только на миг чье-то тело открыло зеленый полумесяц прибора, тускло блеснувший из-под воды. Кто-то захлебисто выл, кто-то, барахтаясь на спине, колотил сапогом в стекло, но главная масса тел приступом шла на дверь, встречь врывающейся реке.

Я нашел отца по его руке, всплывшей в сторону ручки газа, и этот тоскливый жест метнул меня убрать газ, потом, по какой-то вспышке наития, переложить рычаг реверса и вновь толкнуть ручку газа до упора вперед. Но отца уже затащило под кресло, у меня не хватало сил его вытянуть, выдернуть, вывернуть, а когда, наконец, удалось, и уже на разрыве легких я стал выгребать наверх, голова ударилась в потол…

– …ок насквозь! Ты стоял под дождем? Ты сошел с ума! Ярослав! Что за детство такое!

На «детство» я среагировал:

– Геля?

Она не слушала, психовала, вытащила меня с лоджии и затолкнула под горячий душ. Потом курила на кухне, посекундно сбивала надменным пальчиком ничтожные шелушинки пепла в титановую австрийскую мойку, косилась, хмыкала, слушала, пожимала плечами и снова хмыкала.

– Ты сумасшедший, Мартинес, – сказала она в итоге.

– Я не Мартинес, Геля. Моя фамилия Мартынов. Но это было со мной. Не как будто, а… То есть не как будто бы с кем-то, а…

– Я не верю, – холодно сказала она.

– У меня такое бывало…

– Бред.

И оттого что она так сказала, в груди тоже стало холодно, будто там расчистилось место, появилось пустое пространство, и оттуда потянуло далеким чужим сквозняком.

Тут можно говорить, что угодно, и выдвигать любые гипотезы. К счастью, мозг сумел защититься, и в тот раз я просто уснул. А когда проснулся, Геля уже ушла на работу. И это было прекрасно. Настолько прекрасно, что во всем случившемся ночью я действительно видел только сон. Летний сон под дождем. А подробностей не помнил и вовсе. Что называется, заспал.

В десять я позвонил в редакцию. Секретарша главного подтвердила, что редколлегия как всегда в двенадцать, и напомнила: главный оторвет голову, если не принесу материал.

Я уже не искал концовку статьи, влепил первую подходящую фразу о коммунальной кухне большой мировой политики, где Американская мечта вконец затуркала Русскую идею и только-только не плюет ей в кастрюлю; на том плюнул и на статью. В конце концов, политика – не мой профиль, зато лягательный рефлекс на Америку потихоньку поощряет и сам главный. Его понять можно: б; льшая часть тиража все равно отправляется во Вьетнам и на Кубу. Советского Союза уже не было, но его одноименный журнал еще жил полноценным подобием жизни.

Пропустив два автобуса, я еле втиснулся в третий.

Дочь русалки

Подняться наверх