Читать книгу Жук золотой - Александр Куприянов - Страница 7

Часть первая
Цабэрябый не вернется
Отец

Оглавление

Лупейкин на своем дебаркадере напился в зюзю, что с ним случалось редко. Мучительно икая, он сообщил мне, что на самом-то деле мой отец, капитан морского тягача, в просторечье именуемого «жуком», был такой же горький пьяница, как и киномеханик Иосиф, и как все они остальные – Лупейкины. И что умер он в море только от того, что на судне с яростным названием «Шторм» капитану не нашлось чем опохмелиться. Даже кружки браги не нашлось. А по-медицински это, конечно, называется красиво «сердечная недостаточность». И все кортики, взятые вместе с морскими фуражками, компасами и штурвалами, украденными с колхозного катера «Квадратура», есть не что иное, как плод начитавшегося гриновской фигни пацана. То есть меня. Вместо «фигни» он сказал другое слово. Сегодня совершено не цензурное, но не потерявшее своей сути.

– Его же списали к тому времени со всех судов, – злобно откровенничал Лупейкин, – за пьянство. Ему оставалось одно: таскать бревна по морю… Ну ты знаешь: водили плоты из Де-Кастринского леспромхоза в Маго. Для японцев. Сбитый летчик – вот кто был твой папашка!

Я задохнулся. И чуть не заплакал от обиды. При чем здесь сбитый летчик? Мой отец был капитаном!

Я сидел с укутанным горлом на корме дебаркадера и удил чебаков. После ночного купания с Цапкой в холодном Амуре я заболел ангиной. И она никак не проходила. А между тем уже вовсю наступило лето. И мама отпускала меня из дома только на дебаркадер. Под присмотр, как ей казалось, благонадежного Лупейкина.

– Сам ты… Жучара!

Хусаинка вытер мокрые руки о штаны и сжал кулаки. Неподалеку от дебаркадера он ставил проволочный перемет. Рыбалку на удочку Хусаинка не признавал. Впрочем, как и большинство пацанов в нашей деревне. Не говоря о мужиках. Рыбачили на сети, невода и переметы.

Хусаинка присутствовал при россказнях Лупейкина и готов был встать на защиту меня, своего кунака. Кунак – по их чеченским обычаям – больше, чем друг. Почти родственник. Кунаками мы стали, когда кололи якоря. Маленькие татуировки между большим и указательным пальцами. Хусаинка предложил мне смешать кровь, выступающую под иголкой. То есть закрепить нашу дружбу до гробовой доски. Что мы и сделали.

А Лупейкин Адольф и правда был похож на жука.

Чернявый, низкорослый и с кривоватыми ногами, он, по непонятным пока для нас причинам, вызывал жгучие симпатии молодых бабенок и девушек. Даже городских. Правда, лысый Лупейкин имел шикарные усы. Таких не было ни у одного мужика в деревне. Усы были по-чапаевски бравыми и сходство Адольфа с жуком усиливали. Иногда, словно дразня всю деревню, Лупейкин усы укорачивал и оставлял под носом лишь щеточку, что полностью оправдывало его кличку Гитлер.

Стоит отдельно сказать про тельняшку, которая выглядывала из-под воротничка неизменно чистой и отглаженной рубашки Лупейкина.

Адольф Лупейкин был обыкновенным матросом-сторожем на барже «Страна Советов», но выглядел по тем временам весьма элегантно. Начищенные до сияющего блеска хромовые сапоги, полувоенные брюки-галифе и умопомрачительная, потертая на локтях рукавов летная куртка. Тоже хромовая, с застежками-молниями на карманах. Неизвестно было, где он ее добыл. В летной куртке, похожий на пилота-инструктора, Лупейкин ходил зимой и летом. Иногда, при особо важных свиданиях, он надевал на шею кашне из белого шелка и облачался в светлые габардиновые брюки. Лупейкин говорил, забрасывая конец шарфика за плечо: «Европа! Класс А!»

Себя сбитым летчиком Лупейкин, разумеется, не считал. Он всегда считал себя асом. Знакомясь с женщинами и стараясь сразу же поразить их наповал, он протягивал руку и говорил:

– Дебаркэйдэр-майстер Лупейкин. Адольф!

По-моему, он слегка коверкал язык, путая немецкое и английское произношения.

Мастер дебаркадера выбирал для себя очередную жертву. Какую-нибудь племянницу председателя нашего колхоза, приехавшую на лето из города в деревню. И кружил над нею ястребком до тех пор, пока белокурая жертва не оказывалась в конуре его дебаркадера. Конуру он называл каютой. «Отбомбился!» – говорил Лупейкин, выходя из каюты и поправляя пояс галифе. И добавлял: «На стон пошла!» Пошла на стон – любимое выражение Адольфа, обозначающее ее восхищение и высшую степень его собственного достижения.

Можно было понять, что всю свою сознательную жизнь Адольф Лупейкин чувствовал себя летчиком-асом. Но служить ему пришлось палубным матросом на дебаркадере, принимая концы-канаты изредка чалящихся у нашей деревни суденышек. Так грубые реалии жизни расходятся с нашими светлыми представлениями о ней. Или – с нашими розовыми мечтами.

Похоже, именно в то лето жизнь впервые открылась для меня своей взрослой, часто не радостной, правдой. Капитан в черно-золотом мундире с аксельбантами и в белых перчатках был вовсе и не капитаном, а забулдыгой-рулевым. Обыкновенным старшиной на прокопченном суденышке-«жуке», который тянул из Де-Кастри в Маго неуклюжий плот сырых лиственниц.

И собачонка-проказница из доброго щенка превращалась в монстра, готового загрызть любую курицу до смерти…

А потом в такого же монстра превращался ты сам.

Были и другие шокирующие открытия.

Валька-отличница, желтая и пушистая, та самая, что без запинки цитировала формулу опыления пестиков, с большим интересом раскрыла твой собственный пестик. С алым бутончиком на стебельке. Все случилось в штабе, на сеновале. И ничем по-настоящему взрослым не закончилось. Хотя Лупейкин авторитетно заявлял: «Само получится!»

И мама – совсем не сельская учительница в платье василькового цвета и с томиком стихов в руках. И никакого капитана она уже давно не ждет на скалистом берегу. Она – взрослая, мало улыбающаяся тетенька, которая противно стонет и охает по ночам. Рядом с недостаточно любимым тобой папой-отчимом.

Потомком ссыльных кулаков…

А ты, между прочим, внук большевика-партизана, пионер, командир звена-пятерки, неустанно собираешь золу для удобрения колхозных полей, сдаешь макулатуру и зарабатываешь характеристику для вступления в ряды ВЛКСМ.

Я узнал правду. И я задохнулся. Вкус настоящей правды оказался горьким. Горше раствора йода, которым мама смазывала мне горло.

А безжалостный Лупейкин продолжал свой страшный рассказ про моего отца. Мне хотелось заткнуть уши. Умереть. Мне хотелось, чтобы гланды разорвали мое горло.

Мне предстояло переболеть какой-то другой тяжелейшей болезнью, не ангиной. Я не знал ее название. Переболеть, чтобы не потерять своего горизонта.

Уже тогда я знал, что горизонт – воображаемая линия, где небо сходится с землей. А лучше – с морем…

Образ отца-капитана во мне жил всегда.

Все началось с вырванного зуба, лимонада и вельветового костюма.

Мама и отчим повезли меня в город – выдернуть больной зуб. Передний. Через час я, уже щербатый, сидел в городском парке, ел докторскую колбасу с белым батоном и запивал шипучим лимонадом. Зуб, завернутый в марлечку, лежал в кармане брючат. Врачиха сказала, чтобы я взял его на память. А лимонад тогда был неслыханной шипучести и сладости и, кажется, я пил его впервые в своей жизни. Тем летом мне исполнилось семь лет, и осенью я должен был пойти в первый класс.

Мама ушла на базар. Он располагался прямо на берегу Амура, напротив парка, где продавали мороженое и лимонад. Мороженое мне не купили. Ограничились лимонадом. Счастья не должно быть много. Достаточно было того, что зуб-гнилушка больше не болел, зеленоватый напиток казался мне божественным, а вареную колбасу мы вообще ели по большим праздникам. Чаще все-таки мы ели рыбу с картошкой.

Над крышей рынка кружили чайки. Лодки с рыбой приставали прямо к пирсу базара. Амурский лиман и Татарский пролив были рядом.

По деревянной лестнице, ведущей в парк с берега, поднималась группа моряков. Я сразу понял, что они моряки. У них были синие кители, черные брюки-клеши и фуражки с золотистой «капустой» – якорек, окруженный дубовыми листьями. И шел среди них один, в кителе белом. Я почему-то сразу понял, что идет мой отец. Он шел прямо ко мне.

– А где мама? – спросил он меня.

– Она пошла на бажар – лук продавать, – прошамкал я.

И добавил:

– А мне жуб вырвали.

И протянул отцу тряпочку, в которой был завернут вырванный зуб.

Отец понимающе хмыкнул и подхватил меня на руки. Кажется, он даже подкинул меня в небо и ловко поймал. Ощущение полного счастья, не сравнимого в жизни дальнейшей ни с чем – не только с лимонадом, но и другими прекрасными напитками, охватило все мое существо.

– Знакомьтесь, товарищи моряки! – сказал отец, обращаясь к своим матросам. – Мой сын – Александр.

И каждый пожал мне руку.

Наверное, все-таки это были не матросы, а комсостав корабля-гидрографа, на котором еще ходил тогда капитаном мой отец. Матросы – они в бескозырках и бушлатах. А пришедшие были в кителях. Их ботинки и козырьки фуражек сияли на солнце. Но я тогда думал, что если мой отец – капитан, то все остальные – его матросы.

Немедленно был послан гонец на рынок, чтобы предупредить маму. Мы с отцом направлялись обедать в ресторан «Амур». В то время «Амур» единственный ресторан в Николаевске. Все моряки, приходящие из рейса, считали своим долгом отметиться в ресторане. Сейчас в том доме обыкновенный хлебный магазин. Когда я приезжаю в Николаевск, считаю своим долгом постоять у бывшего ресторана «Амур».

Вареная колбаса – жалкое ничтожество по сравнению с котлетой «Пожарской» и борщом по-флотски, которые немедленно принесла в тарелках и поставила передо мной на стол официантка с кружевной наколкой в волосах. К борщу подали маленькие пирожки, которые сами таяли во рту, и сметану. Поразительно было то, что сметану официантка принесла в кувшинчике из фаянса.

Вместо лимонада отец заказал голубичный морс. В нем плавали кусочки льда и фиолетовая ягода. Оказывается, так тоже было положено. Морс был налит в глубокую чашку с крышкой – почти тазик, только не железный, а тоже фаянсовый. По стаканам официантка разливала его поварешкой. Почти крюшон. Много лет спустя я пил такой в Париже, на плац Пигаль.

Сами флотоводцы предпочитали коньяк, пахучую жидкость золотистого цвета. Армянский коньяк «Три звездочки». Я принюхивался к нему с подозрением. Мне всегда казалось, что коньяк пахнет клопами.

– Какие планы на будущее, сын? – спросил отец после обеда, вытирая губы небрежно скомканной белоснежной салфеткой.

Ловко зацепленная за стоячий воротник его кителя, холстяная салфетка надежно укрывала грудь отца от красно-оранжевых, фактически огненных капелек борща. Мне, как я ни старался, так и не удалось зацепить салфетку за воротничок моей рубашонки. Несколько жирных пятен предательски расплывались на пузе. Я понимал, что вид у меня нехороший. Белый китель отца оставался чистым.

Зато я не чавкал и старался не хлебать борщ громко, с деревенским хлюпаньем. Хотя он и был горячим. Не чавкать за столом меня учила бабка Матрена. И крошки хлеба я старательно сметал со стола в ладонь и отправлял в рот. Мне казалось, что моряки по достоинству оценили мое тактичное поведение за столом.

– Собираюсь в первый класс, – как можно солиднее отвечал я.

Отец, как мне показалось, уже заметил оранжевые пятна на моей рубашке.

– Ну что ж – хорошее дело! – одобрил он. – Займемся обмундированием.

На автобусе мы приехали в магазин «Детские товары». Четыре остановки от набережной до угла улицы Лиманской.

– Принесите нам, пожалуйста, школьную форму, вельветовый костюм, два ремня и две пары бареток. Коричневые и черные. Да, захватите еще пару белых сорочек!

Он сказал именно так: бареток и сорочек!

То есть обыкновенные рубахи моряки называли сорочками.

Отец казался мне человеком из другого мира. А баретки вкусно пахли кожей, вельветовый пиджачок плотно лег на плечи и брюки – без лямки через плечо! – струились от бедра. Европа, класс А! Как говорил наш Лупейкин.

Продавщица, молодая женщина в кудряшках, все выкладывала и выкладывала перед нами на прилавок горы прекрасных и мною невиданных вещей. Мне кажется, она заигрывала с отцом – высоким и чернобровым, в отглаженном кителе. И в ресторане официантка с кружевной наколкой в волосах тоже делала глазки отцу. Я заметил.

– А все это, – отец указал на мои стоптанные сандалии, рубашку с пятнами и штаны с лямкой-помочью, – заверните, пожалуйста, в пакет!

На крыльце магазина отец придирчиво осмотрел меня, поправил отложной воротничок белой рубашки.

– Запомни, Саня, – вздохнул отец, – у настоящего моряка всегда начищены баретки, а на кителе – свежий подворотничок! Тогда и все остальное будет в порядке.

Через много лет я понял, что значит «все остальное».

Всякий раз, когда я прихожу в магазин за новым костюмом или туфлями, я как можно небрежнее киваю на вещи, в которых пришел: «А все это заверните в пакет!»

Тут очень важна одна деталь. Подберите все по размеру. Без подшивания, зауживания, заглаживания или, не дай бог, укорачивания.

Потрясающий эффект заворачивания старых вещей может быть смазан, если, предположим, брюки вашего нового костюма не струятся водопадом, а ложатся гармошкой на баретки.

Скажу вам больше. Немедленно подбирайте другие брюки!

В «Детских товарах» были куплены: школьная форма – ворсистая фланель мышиного цвета, гимнастерка – под ремень, на фуражке – кокарда (гимназисты отдыхают!); вельветовый костюм с симпатичными клапанами на карманах – в новом костюме я и явился под очи встревоженной мамы и отчима; а также – два ремня, один – почти морской, с желтой бляхой; куртка-бобка с вельветовыми же вставками на спине; три отличные рубашки; туфли – полуботинки, они же баретки. И – самое главное – китайские синие кеды! Те самые «кеты» с ребристым носком и резиновой вставкой-кругляшом на косточке, которые во время игры в футбол оберегали тебя от подлого удара по ноге. Удар назывался «подковать». Кеты – мечта любого мальчишки нашей деревни. Они стоили три рубля восемьдесят копеек и никогда не бывали нужного размера. В тот день подходящих тоже не оказалось. Но я упросил отца взять на два размера больше. В купленных кетах я играл в футбол до четвертого класса, а в носок подкладывал вату…

Отец уговорил маму и отчима посетить его судно, когда мы с покупками вернулись в парк. На уговоры, как ни странно, мои родители поддались охотно, поскольку отец пообещал утром доставить наше маленькое семейство в родную деревню. Гидрограф шел мимо, в порт Маго. Порт приписки его судна. Немаловажная деталь – отец пообещал Иосифу корабельный душ и хороший коньяк.

Мои быстро повзрослевшие внучки Юля и Нина спросят меня: «А вот откуда ты помнишь, что пуговички на кителе твоего отца-капитана были латунными, а в прическе официантки торчала кружевная заколка… И почему твоя мама продавала лук? И вообще – разве есть черные корабли с золотой каемкой? Ведь тебе было всего семь лет! Как ты мог так хорошо запомнить?!»

Действительно, как?!

Я не помню тип военно-транспортного самолета, из которого мне предстояло прыгнуть, правда – с парашютом, в ночное небо, насквозь простреливаемое ракетами афганских душманов. Я не помню цвета платья английской королевы на приеме в честь представительств иностранных государств, а также ее прическу… Я не помню названия ресторана, в котором я поздно ночью брал интервью у будущего президента Чехии Вацлава Гавела. Но я совершенно точно помню, что у продавщицы в магазине «Детские товары» была шестимесячная завивка, которую называли «химка», или «перманент».

Легче всего ответить на вопрос – «Почему твоя мама продавала лук?»

Она его продавала потому, что в доме не хватало денег.

Может быть, я помню отчетливо все детали потому, что в тот день состоялся мой жизненный выбор? Он определил мой взгляд на людей и события, которые еще должны были встретиться и случиться в моей дальнейшей жизни. В моем взгляде на жизнь не могли соединиться горькие рассказы Лупейкина о последних днях жизни моего отца с моими собственными воспоминаниями семилетнего мальчика, однажды и на всю жизнь полюбившего своего отца – красавца флотоводца. Человека, который показал тебе горизонт.

Благородство и маргинальность несоединимы. Так стакан золотистого коньяка нельзя смешать с кружкой деревенской браги. Хотя, как известно, употреблять можно и то, и другое. Эффект почти одинаков. Похмелье – разное.

Я не помню разговора в капитанской каюте под зеленой лампой абажура между тремя взрослыми людьми – моей мамой, отчимом и отцом. Потому что я уже засыпал на постели капитана, в соседнем маленьком отсеке. Откидная полка-кровать с бортиками темно-вишневой полировки. Но я совершенно отчетливо помню, как мы втроем – отец, Иосиф и я – плескались в корабельном душе. Мужики все время хохотали, брызгались водой и травили анекдоты. По очереди они терли друг другу спины жесткой мочалкой, свитой из нитей судового каната. Жесткой – я ощутил это на своей спине, потому что спину надраивали и мне. Надраивать – тоже морской термин. Надраивают палубу и флотские ботинки. Отец прижимал меня к себе одной рукой, а другой тер спину и все время спрашивал: «Тебе не больно?»

Было больно, но я не сознавался. Я чувствовал на себе руки отца. Еще я запомнил, что волосы у моего отца росли не только на руках и груди, но и на спине – тоже. Меня такая подробность неприятно удивила. Я бы сказал даже, покоробила. У других мужиков я подобной волосатости не видел. Никакого душа в нашей деревне не было. Один раз в неделю, по субботам, все ходили в общую баню, разделенную на две половинки – мужскую и женскую.

Я хорошо помню, что разговор в каюте звучал мирно. И Иосиф с удовольствием чокался своим стаканом со стаканом моего отца, оставаясь вполне добродушным человеком. Наверное, потом он стал ревновать мою маму к ее прошлому. А точнее – к образу жизни моего отца. Который он случайно, вместе со мной, подсмотрел.

Отчим не выигрывал в сравнении. Он был человеком неглупым и понимал увиденное верно.

Повторюсь: у отца к тому времени уже была другая семья. Сквозь сон я слышал голос отца: «Дина… Дочка Людочка… Пусть Санька приезжает в гости…»

Утром все та же шлюпка летела к берегу. «Р-раз, р-раз, р-раз!»

Корабль на рейде на моих глазах становился маленьким. Отец стоял на капитанском мостике. Он был строг и не улыбался. Мама на корабль ни разу не оглянулась. А по лицу Иосифа уже катались знакомые мне желваки. Ничего доброго они не предвещали. Как будто они не терли спины друг другу в душе, не хохотали и не брызгались водой, не травили анекдоты и не сдвигали стаканы с золотистой жидкостью под мягким светом лампы с зеленым абажуром.

Через несколько лет отца не стало. Он умер – тут Лупейкин был прав – в море, неподалеку от порта с нерусским названием Де-Кастри. На капитанском дипломе № 190, выданном в марте 53-го года, рукою безвестного кадровика написано: «Умер 4 сентября 1964 года на катере „Шторм“». Диплом гражданского судоводителя отец получил после окончания службы на флоте военном.

Он не дожил десяти дней до своего тридцатисемилетия. Получалось, что на капитанском мостике гидрографа я его видел в последний раз. Со стаканом бражки в руке представить отца я не могу до сих пор.

А матроса по фамилии Лупейкин на том прекрасном гидрографе никогда не было. Его там просто быть не могло.

Поздней весной, когда майны и проталины разъели ледяной покров Амура, когда не то что на «газике», а даже и пешком ступать на ноздреватый лед стало опасно, у меня воспалился аппендицит. Диагноз поставила тетя Лиза Акташева, деревенский фельдшер-акушер. Нужна была срочная операция. Потому что началось нагноение. Сквозь жар я слышал незнакомое слово «перитонит».

Мне хотелось исправить тетю Лизу и произнести слово правильно. С ударением на «то». Хотя, если разобраться, и такого слова быть тоже не могло.

Как это – перетóнет?

Понятно – перепрыгнет, переболеет, перегонит… А перетонет? То есть победит в соревновании тонущих?! Утонет быстрее всех?!

Абсурд. Я просто бредил.

Играть в слова мне нравилось. С двенадцати лет я публиковал в районной газете свои стихи, где «дожди» рифмовались со словом «жди». Заведующий отделом районной газеты Рутен Аешин, сам – детский поэт, считал такую рифму удачной. Не будет преувеличением сказать, что на некоторое время я стал деревенской знаменитостью. Почти как Лупейкин. А тут – аппендицит. С пугающим своими последствиями перитонитом.

Иосиф, мама, тетя Лиза Акташева и директор нашей школы Иван Маркович Поликутин пришли к Адольфу Лупейкину. Поликутин был взят для авторитета.

Только такой отчаянный смельчак и ас, каким, несомненно, являлся мастер баржи «Страна Советов» Адольф Лупейкин, мог решиться на санный перевоз больного подростка по талому льду в Магинскую портовую больницу. Там работал молодой, но уже почитаемый в нашей округе хирург по фамилии Киселев. Он-то и приказал немедленно доставить меня в операционную. Консультировались с тетей Лизой по телефону.

После правдивого рассказа пьяного Лупейкина про отца прошел почти год. Мы с Адольфом рассорились крепко. Мне казалось, навсегда. Хотя он и предпринимал попытки примирения. Но зимой на железной, промерзшей, казалось, до самых шпангоутов барже делать нам было нечего. Своего обещания Хусаинка не выполнил. И морду Лупейкину никто не набил. Однако при виде братьев Мангаевых, забияк и драчунов, Адольф сворачивал в переулок.

Меня завернули в овчинный тулуп и уложили в сани-розвальни. В сани запрягли старую, но выносливую кобылу по кличке Кормилица, из колхозной конюшни. Холодный весенний ветер взбодрил меня, и я слышал, как Иосиф спросил Лупейкина:

– Может, саданешь на дорожку? Для храбрости… У меня есть с собой!

Лупейкин ничего не ответил. Он вообще во время сборов больше помалкивал, только усы воинственно топорщились в разные стороны. Честно говоря, мне казалось, что Лупейкин если и не боится, то слегка побаивается предстоящего ледового похода. А может, и побоища. Если учитывать вероятность провала и купания в студеной воде.

А кто бы не боялся? Я сам? Хусаинка? Иван Маркович, деревенский интеллигент с горьковской прической пролетарского писателя, при взгляде на которую мне всегда приходили на ум дурацкие строчки «Глупый пи́нгвин робко прячет тело жирное в утесах…» И дальше чего-то там про Буревестника, который гордо реет, яркой молнии подобен… Я не знаю, почему я вспоминал горьковского пи́нгвина. Ни в грузности, ни тем более в глупости Ивана Марковича, даже при самой разнузданной критике, обвинить было нельзя. Скорее, он все-таки тянул на Буревестника.

И что – Буревестник пойдет по талому санному следу, загребая сапогами-болотниками ледяную кашу шуги?! Буревестник он же ведь не бредет понуро, как кобыла Кормилица, он всегда ре-ет! Гордо.

Моего отчима, тирольского стрелка, ни разу в жизни не запрягавшего лошадь, тоже трудно было представить в роли Данко, бесстрашно шагающего среди речных проталин. Он в ситуациях и менее рискованных давал слабину, хотя по пьянке хорохорился и задирался. Оставались еще Мангаята, старшие братья Хусаинки. Те не боялись ни черта, ни дьявола. Но в тот момент их, видимо, не оказалось дома. То ли за сеном уехали к дальним стогам, то ли ушли на рыбалку в верховья речки Иски. Ранней весной там ловились и таймень, и зубатка.

Я вообще-то заметил, что деревенские люди в подобных ситуациях отличаются точностью выбора своих героев. И вот спрашивается, кого они могли выбрать на роль Данко? Правильно – Лупейкина! Жигана и авантюриста.

Ни о каком санитарном вертолете в те годы речи не велось. И самолету «Аннушке» на талый лед тоже было никак не сесть.

На предложение «садануть для храбрости» Лупейкин категорически замотал головой. Летчицкую куртку он сменил на видавший виды кожушок, на ноги надел высокие сапоги-болотники. Удивляло другое. Шею Лупейкин замотал своим шелковым кашне. Позже я понял, почему он так сделал. Белое кашне было знаком его мужской отваги и доблести. И надевалось оно в самые ответственные моменты. Которые, как в песне про крейсер «Варяг», назывались последним парадом. И у Александра Розенбаума в одной из замечательных его песен есть строчка: «Положено в чистом на дно уходить морякам!» Такая форма одежды на флоте называется «Одеться по первому сроку».

Лупейкин оделся по первому сроку.

– Тогда… Это! – Иосиф заговорщицки подмигнул. – как Ёмскую бухту пройдете, справа на релке поленница дров. Мы недавно там швырок заготавливали… В первом ряду «Перцовка» припрятана, ближе к берегу. Если что – найдешь! Вдруг пригодится?!

Как в воду глядел.

В бухте реки Ём мы и ушли под лед.

Ну, то есть как ушли? Не с-ручками-с-головками, как говорили у нас пацаны в деревне про внезапную глубину. Но все-таки провалились.

От Иннокентьевки до Маго не больше двенадцати километров.

Проход Лупейкин организовал хитро. Как настоящий следопыт. Он то пускал старую и опытную кобылу Кормилицу вперед самостоятельно, то есть не управлял вожжами. Коняга интуитивно выбирала безопасный путь между промоинами. А то сам шел впереди, ощупывая лед длинным шестом. Так добрались до Сахаровки. Соседняя деревня. А за ней начиналась Ёмская бухта. Отсюда до Магинской косы, чтобы двигаться уже посуху, рукой подать. Мы были уверены, что прошли!

До коренного берега оставалось метров, наверное, сто. Не больше. Лупейкин с шестом-щупом наперевес двигался впереди сам. Вдруг Кормилица захрапела, замотала мордой из стороны в сторону, поднимаясь на дыбы. Лед под нею хрустнул и побежал трещинами. Кормилица жалобно заржала, забила копытами по обламывающейся кромке. Задние ноги лошади медленно уходили в вязкое крошево шуги и снега. Боль в боку не позволила мне резко выкатиться из саней, я приподнялся, опершись на руки. Казалось, еще немного, и мы уйдем под воду. Лупейкин, сделав какой-то по-пиратски отчаянный выпад, бросился к лошади и обрезал постромки. Раздувая ноздри, Кормилица, освобожденная от пут и тяжести саней, выскочила на лед. Грудью она сбила Лупейкина. Повалила его в талый, вперемешку с водой, снег. Сани вместе со мной остались на полурасколовшейся льдине, в промоине. Лишь один бок тулупа основательно подмочило.

Лупейкин мгновенно вскочил, подтянул розвальни – они как бы пристали к краю полыньи, и тут же шестом промерил дно. Оказалось, что в опасном месте оно не очень-то и глубокое. Честно говоря, мелкое дно. Когда все случилось, мы и не подозревали, что промоина безопасна.

У страха глаза велики.

Нам казалось, что мы провалились чуть ли не на середине Амура, в водоворот или даже в омут. Иное дело, если бы напуганная лошадь начала биться в упряжи и перевернула бы сани. Неизвестно, как бы выбирался я.

– А сани могли утонуть? – безразлично спросил я Лупейкина.

– Башка твоя стоеросовая! – кричал возбужденный победой Адольф. – Сам подумай, как они утонут! Сани-то, ёпта, деревянные!

Лупейкин бегал вокруг Кормилицы, выливал воду из сапог, бил себя по ляжкам и кричал: «Перетонул! Перетонул! Вот умора-то…»

Перетонул. Где-то я уже слышал это слово… Перитонит. А, пере-тóнет!

Ничего, наверное, так просто не бывает. А может, просто совпало.

Адольф хотел сказать, что я сильно постарался и – вот, пожалуйста, цел и невредим! Не ушел ко дну. Перетонул, по ходу дела.

На самом-то деле героем был он сам, Лупейкин. Он все понимал. И радовался тому, что земляков не подвел. И не уронил марку бесстрашного проходимца. И не надо теперь будет прятаться по переулкам от братьев Мангаевых. Вон он, Санька Куприк – живой! Через каких-то полчаса ему Киселев все кишки промоет…

Лупейкин так и орал, суетясь возле саней с упряжью: «Он кишки-то тебе сейчас промоет! За милую нашу душу промоет… Ты даже не надейся!»

Дескать, никаких теперь тебе от хирурга Киселева поблажек не будет. Он успокаивал меня, как мог. Да и себя, наверное, тоже.

Лупейкин сбегал от саней к поленнице. К тем дровам, о которых ему рассказал отчим. Мы провалились в весеннюю майну прямо напротив впадения речки Ём в Амур. Здесь Иосиф и заготавливал швырок, здесь и припрятал заветную поллитровку.

Я почти не промок в полынье, водой прихватило только ноги и бок. В животе уже не болело. Просто какая-то огромная тяжесть сосредоточилась там, в низу живота.

Лупейкин подскочил ко мне. Усы и белый шарф на шее Лупейкина обледенели. Он сунул мне под нос «Перцовую»:

– Хватани! Хуже не будет. У тебя там сейчас все кишки с гноем переболтало…

Лупейкин он и есть Лупейкин. Одно ему название – Гитлер.

Я зажмурился. И хватанул.

Лупейкин наклонился надо мной, протягивая кусочек хлеба с салом:

– Ты, это… Про отца-то не обижайся! По пьяни я… Он знаешь, какой у тебя мужик был?! О-го-го! Как чечеточку с выходом делал! На стон шел, бабы сознание теряли… Ты, это… Глаз-то не закрывай! Не закрывай глаз, кому говорю, Куприк!

Внутри меня всего обожгло. Стало хорошо-хорошо. Я увидел девочку с пшеничной косой и в васильковом платье, корабль на горизонте – Жук золотой, отца на капитанском мостике. И рядом с ним себя. Оказывается, мне махала Валя косынкой с утеса. А я на корабле уже шел по горизонту.

Я потерял сознание.

Я очнулся в светлой комнате на высокой кровати, укрытой очень белой простынею. Две симпатичные девушки, тоже в белых халатиках, стояли возле меня и хихикали. Одеяло с меня сдернули. Я лежал голый. Одна спрашивала: «Сколько ему лет?» Другая – посерьезнее, взбивала мыльную пену и отвечала: «Совсем еще мальчишка, в восьмом, что ли, классе, а поди ж ты…»

Я догадался. Практикантки из медучилища готовили меня к операции. Они должны были побрить меня внизу живота. И удивлялись. Да, да, я не мог ошибаться – чему-то удивлялись! Хотя, по моим представлениям, особо удивляться там было нечему. Но практиканткам виднее. Добавлю только одно: после медицинского бритья у меня по-настоящему в паху закурчавилось. Но на спине, в отличие от отца, волосы у меня не выросли. Может, и неплохо. Не обезьяна же.

Операция длилась четыре часа. Практикантки мне потом рассказали. Из операционной хирург Киселев сам меня отнес на руках в палату.

На следующий день лед на Амуре взломало, и начался ледоход. В наших местах ледоход – эпохальное событие. По значимости сравнимое с праздником 1 Мая или с приездом в сельский клуб странствующей цирковой бригады. Ну вы, наверное, помните: женщина-змея, два лилипута – он и она, оба уже морщинистые, куплеты слегка нетрезвых клоунов под игрушечную гармошку и глотание горящих клинков.

В отдельных местах, в бухтах и на скальных прижимах Амура, нагромождения льда возникали такие, что заторы приходилось взрывать. Люди помогали реке освободиться от зимнего панциря.

Лупейкин приходил ко мне каждый день, приносил сухой кисель в брикетиках по 17 копеек – наше любимое в детстве лакомство, и рассказывал, что в Ёмской бухте, там, где мы с ним потерпели крушение и чуть не утонули, льда набило столько, что принято решение бомбить затор с воздуха, авиацией. Не знаю – врал или говорил правду.

Лупейкин в больнице чувствовал себя неплохо. Даже несмотря на отсутствие хромовых сапогов-жимов и летчицкой потертой куртки. Кашне-то оставалось при нем!

Назад, в деревню, он вернуться не мог. Путь по реке до поры до времени был отрезан. Хирург Киселев, оказавшийся по совместительству главным врачом больницы, выделил Лупейкину каморку под лестницей. В соседней деревне Гырман раздобыли телегу, Кормилицу перепрягли, и Лупейкин стал возить в больницу продукты. Все чаще из каморки Лупейкина раздавался смех практиканток. Я к тому времени, держась рукою за бок, уже шаркал по коридорам больницы. Киселев заставил меня встать на второй день после операции.

А ледоход мог длиться полмесяца.

Наконец Адольф пришел ко мне озабоченный и сказал, что будет пробираться в деревню тайгою, по тропе. Кормилицу поведет в поводу.

– Главное Ём пройти, – делился Лупейкин, – а от Сахаровки по тропе, вдоль столбов телеграфных. Ну, да ты, Саня, сам знаешь…

Я выразился в том смысле, что к чему такая спешка? Скоро лед пройдет, откроется навигация. Доплывем вместе на рейсовом катерке, который назывался ОМ-5.

Лупейкин сказал, что звонил в деревню, и ему сообщили, что баржу «Страна Советов» затирает льдами. Лупейкин чувствовал свою ответственность за судьбу дебаркадера. По-моему, он в глубине души – про себя, конечно, считал свой дебаркадер кораблем. Он точно знал, что с его возвращением льды отступят.

Адольф Степанович Лупейкин был настоящим дебаркадер-мастером.

Жук золотой

Подняться наверх