Читать книгу Жук золотой - Александр Куприянов - Страница 8

Часть первая
Цабэрябый не вернется
Королева

Оглавление

Мои родители хотели назвать меня Адамом. Наверное, начитались Библии.

Библией и другими староцерковными книгами владела наша бабка, Матрена Максимовна.

Бабке Матрене казалось: Адам Иванович – звучит гордо. Круто – как сказали бы по нынешним временам. Практически – жесть…

По-моему, хуже звучало только Адольф Пантелеевич Лупейкин.

Слава богу, у меня был еще дед, Кирилл Ершов.

Каторжанин, большевик, партизан, председатель рыболовецкой артели «Буря». В конце тридцатых он оказался «анархистом», «троцкистом» и «прислужником японского милитаризма». Все – в исторической последовательности. Кстати говоря, с приамурскими партизанами историки действительно до сих пор не разобрались. То ли за красных дед воевал, то ли хотел установить на Нижнем Амуре анархию – мать порядка? Яков Тряпицын и его партизаны на Нижнем Амуре до сих пор мало изучены.

Дед запретил бабке и родителям называть меня поповским, как он считал, именем Адам. Он как раз вернулся все с того же Сахалина, куда первый раз попал по приговору царского суда. А потом по приговору суда советского.

Как ни странно, заединщики-коммунары его не расстреляли. Дед не признался в шпионской деятельности в пользу Страны восходящего солнца. Поскольку дело происходило в самом устье Амура, дальше Сахалина его сослать не могли. Дальше находилась та самая страна, куда он якобы вместе с бочками красной икры отправлял секретную информацию. Интересно, конечно, о чем вчерашние каторжники могли информировать японских милитаристов?! Японцев тогда так называли – милитаристы.

О глубине фарватера и силе течения реки, на берегах которой они решили построить свою новую, разумеется – светлую, жизнь? О весе рыбы-матицы, которую они ловили в Амурском лимане специальной сетью-оханом? О наших отношениях с японскими моряками в конце 60-х годов я еще как-нибудь расскажу. Мы у них меняли икру и черный хлеб на газовые косынки и рубашки. Попросту говоря, фарцевали. Что из этого вышло, вы еще узнаете.

А пока про деда и про поповское имя Адам.

Из ссылки дед, больной туберкулезом, вернулся в 51-м.

Ну а тут, в июле, как раз родился я. Дед был атеистом. Но зато, как и всякий революционер, романтиком. В доме жила устойчивая легенда о том, что на каторгу Кирилл Ершов попал дуэлянтом. Он был младшим офицером в гусарском полку и смертельно ранил в поединке своего соперника. Дрались якобы из-за женщины.

Свою невесту Матрену (в то время девицу на выданье) он, однажды увидев на крыльце богатого дома сектантов-баптистов в городе Николаевске, выкрал. Что подтверждало его дуэлянтскую легенду. Поступок с умыканием невесты, как ни крути, гусарский. До родительского прощения дед жил с Матреной два месяца на таежной заимке. Ловко обтяпать любовное дельце ему помог дружок по каторге Айтык Мангаев. На двор баптистов, с тяжелыми тесовыми воротами, они привезли подводу дров.

В соседнем проулке стояла вторая лошадка, запряженная в легкие санки. В санках лежала медвежья полость…

Вопрос в другом: как за считанные минуты удалось договориться с богобоязненной Матреной Максимовной?! Только настоящий гусар мог решиться на такой поступок.

Итак, меня назвали Санькой. По уличному – Шуркой.

В честь любимого маминого писателя Александра Грина.

Моя мама учила нивхских ребятишек русскому языку и литературе, а отец был судоводителем. Все сходилось.

Алые паруса, таежная заимка и матрос Залупейкин, который объяснял нам, деревенским пацанам, первые секреты настоящей любви на палой листве. Или – в душных от дурманящего запаха багульника распадках.

Багульник на Амуре цветет нежным фиолетом. Лупейкин сказал, что нет ничего прекраснее на свете, чем любить женщину в зарослях багульника. Или на горячем речном песке. Позже я проверил. Адольф оказался прав.

В тот день, когда мне исполнялось 16 лет, я принимал женские роды в деревянной моторке, посередине Амура. У песчаной косы, заросшей желтыми кувшинками.

Ну, то есть как принимал?

Расскажу все по порядку.

Роженица – гилячка Татьяна Лотак, повариха в геологическом отряде, рожала четвертого ребенка. Начальником в отряде был Николай Иванович Пузыревский. Когда-то он работал с моей мамой на Севере, в поселке Ковылькан, потом в Аяне, на берегу Охотского моря. Говорили, что по молодости у них случился роман. Оба увлекались стихами. Но мама вышла замуж за моего отца, тогда еще не капитана, а простого мичмана на парусно-моторной шхуне «Товарищ».

Очень важно, что шхуна, кроме мотора, была оснащена настоящими парусами.

Отец приплывал из Николаевска-на-Амуре в Аян.

Вы, конечно, помните про девушку Ассоль из «Алых парусов». Про города Зурбаган и Гель-Гью. Там, в парусах и на бригантинах, описывалось сплошное беганье по волнам.

Несколько позже, учась на филфаке, я прочел в Большой Советской Энциклопедии: «В произведениях послеоктябрьского периода Грин противопоставляет реальной советской действительности некую „страну-мечту“ – своего рода вненациональный космополитический рай. Воспевая „сверхчеловека“ ницшеанского типа, Грин тенденциозно противопоставляет своих героев – „аристократов духа“, людей без родины – народу, который предстает в его произведениях в виде темной, тупой и жестокой массы…»

М-да. Думаю, мой дед-революционер, если бы он прочитал энциклопедические строки про Грина, ни в коем случае не разрешил бы называть меня в честь писателя-ницшеанца. Ему бы не понравилось изображение Грином народа в виде «тупой и жестокой массы».

Но том Энциклопедии на букву «гэ» вышел именно в год возвращения деда с острова. До нашей, затерянной на краю земли деревеньки книга дойти не успела.

Так я был назван Санькой.

Жизнь богаче любых энциклопедий.

Отца не стало в сентябре, когда я пошел в пятый класс.

Мама вышла замуж за сельского киномеханика, сына ссыльных мироедов. И очень скоро алые паруса ее бригантины были порваны в клочья.

Пьяный Иосиф гонялся за нами по всей деревне. Кажется, в его сознании я был символом романтического прошлого, с которым никак не хотела расставаться моя мама. Говоря по-деревенски, он ее ревновал к умершему капитану.

Два раза с моим другом Хусаинкой мы, обнаружив пьяного отчима, жестоко его избивали. Последний раз дело дошло до милиции… Орудием мести мы выбрали маленькие, но тяжелые гантели. Чугунные.

Очень скоро я был отправлен из деревни продолжать учебу в школу-интернат. Он располагался в поселке Маго-Рейд. Маго был последним портом приписки моего отца – судоводителя. В интернат собирали с Нижнего Амура детей, у которых не было родителей, и детей, чьих родителей лишили прав. Мою маму и отчима родительских прав не лишали. Нашу с Хусаинкой хулиганку замяли. Отчим простил нас. Но меня от греха подальше отправили в интернат.

Интернатовские дети очень быстро превращались в хулиганов. Нас тогда называли «трудными подростками». В то же время мы не теряли талантов прирожденных. Мы с упоением занимались спортом, играли в драмкружке и даже создали свой школьный вокально-инструментальный ансамбль. Он назывался «Секстет 4К – 2Б». Две фамилии музыкантов в секстете начинались на «бэ»: Богданов и Бурыхин. Четыре – на «ка»: Кияшко, Касаткин, Колчин и Куприк. Понятно?

Именно в музыкальном нашем секстете, выступая на концертах по деревням вместе со взрослыми участниками художественной самодеятельности, я впервые познал женщину. До такого основополагающего события в жизни шестнадцатилетнего юноши должны были еще пройти долгие и мучительные месяцы. Мучительные – другого слова я здесь не подберу. В шестнадцать лет ты думаешь о запрещенном постоянно. Не верьте россказням о мечтах в 16 лет выучить наизусть, например, всего «Евгения Онегина». Или совершить партизанский подвиг во имя Отчизны.

Ты просыпаешься утром в интернатовской спальне на восемь пацанов и ты видишь, как у тебя между ног простыня… вздымается! Тебе становится неловко. Ведь надо вставать. И тут ты замечаешь, что простыня вздымается не только у тебя. И вы начинаете меряться…

Любому пацану ясно, чем вы начинаете меряться. Не силой же любви к родине.

Я уже печатал стихи в районной газете. И к шестнадцати годам мечтал о любви настоящей. Как и моя мама, и дед, своровавший невесту, лицо которой он ровно тридцать секунд наблюдал на крыльце сектантского гнездовья, и даже наш деревенский Казанова – Лупейкин. Ведь во все времена люди мечтают о любви настоящей. Так они устроены. Если они люди настоящие, а не какое-то зверье, волокущее наивных девушек на сеновалы и в сомнительные каюты-берлоги на дебаркадерах.

Разумеется, еще я мечтал стать капитаном. Черный мундир – золотые погоны. Корабль тоже черно-золотой. Такой жук-плавунец на глади синего моря. Во снах я крутил штурвал. Я был в белых перчатках.

Реалии жизни и романтические представления о ней часто не сходились. Примерно, как два имени – книжно-библейское Адам и просторечно-уличное – Шурка.

Меня, хулиганистого подростка-фраера, Пузыревский взял в свой отряд на время летних каникул, после окончания 9-го класса. Якобы для перевоспитания. Не знаю, каким образом он собирался меня перевоспитывать. В его отряде на шурфах работали бывшие зэки с Колымы и с Сахалина, каждый из которых оттянул не меньше чирикастого. То есть десяти лет. Думаю, для любого в стране, где половина населения отсидела в лагерях, а вторая половина их охраняла, понятен термин «оттянул».

Я был взят рабочим кухни.

Помогал той самой гилячке, которой потом приспичило рожать. Колол дрова, потрошил рыбу-кету, чистил картошку. Иногда Пузыревский бросал меня на маршрут. Я носил рюкзак с пробирками. Мы брали пробы на золото из таежных ручьев.

Когда повариха Таня сказала, что сегодня, однако, ей хочется рожать, начальник партии отправил меня сопровождающим. До Магинской больницы доехать мы не успели.

Мальчик выходил из утробы шустро.

Ну, конечно, я принимал роды – сказано слишком смело. В лодке присутствовал третий – геолог-практикант Димон, лохматый романтик-бродяга (опять – романтик!) в очках с толстой роговой оправой – по моде тех лет, в брезентовой штормовке и в ковбойке. Именно за ним я носил пробирки по ручьям.

Такие парни, настоящие лирики, если помните, любили петь у костра про бригантину и про лыжи, которые у печки стоят.

Они всегда пили разведенный спирт. За яростных и непокорных, за презревших грошевой уют. Александра Грина они тоже любили и цитировали наизусть. Вслед за своим кумиром они без устали бегали по волнам. Они были неутомимы – романтики шестидесятых. Физики и лирики. Димон был ярко выраженным шестидесятником.

И еще у них у всех были классные свитера, какие-то волосатые, и ботинки – геологические, на толстой рифленой подошве, с железными усиками для шнурков.

До Иркутского геологоразведочного техникума, который он уже заканчивал и находился в нашем отряде на преддипломной практике, Дима отслужил три года на флоте. Непонятно, что он там делал. Он был законченным очкариком. Ботаником, как говорят сейчас. Но ботинки у него были. Я с ума сходил от геологических ботинок. Но если бы только от них…

С геологом-студентом приехала та самая Ассоль, которая снится потом всю жизнь.

Ее звали Зина.

В нашей лодке-гилячке – длинной и узкой, но приспособленной для подвесного руль-мотора, роды фактически принимал Дима. Очкастый романтик страшно кричал на меня и матерился. Он кричал: «Отвернись! Не надо тебе смотреть!»

Но я смотрел. Не отрываясь. Мне зачем-то надо было смотреть.

Повариха Таня родила легко.

Димон, отирая локтем пот со лба, пробормотал: «Выскочил… Как пробка из бутылки. Головкой шел».

Пуповину уже перерезали и перевязали, мальчонку (конечно, родился мальчик!) обмыли амурской водой. Зачерпнули прямо за бортом и закутали в мою байковую рубашку. Должен же я был принять хоть какое-то участие в родах?!

Повариха засмеялась, ткнула ребенку желтый сосок маленькой груди, набила табаком трубочку и приказала возвращаться назад, в геологоотряд.

Все дети у нее были от разных мужей. Старшие учились в том же интернате, где воспитывался я.

В отряде нас ждали. Но, конечно, не с младенцем. Пузыревский не растерялся, объявил выходной и приказал накрывать стол.

Из летней кеты, провернутой в мясорубке, быстро нажарили котлет размером… Ну, вот какой у них был размер?! На сковородке с трудом умещалось две.

Спирта не было. Того самого, который пьют за яростных и непокорных. Водки – тем более. В геологических партиях действовал сухой закон, а ближайший магазин находился километрах в ста ниже по Амуру. В том самом порту Маго, куда мы не довезли Татьяну.

Жора-трубач, бывший лабух и вор-карманник из Одессы, принес припрятанный урками ящик одеколона «Тройного». Пузыревский промолчал. Люди моего поколения должны помнить тот мерзкий напиток мутно-белого цвета, который получается из «Тройного», если одеколон разбавить водой.

А кому легко?!

Мне налили полкружки разведенного одеколона, и начальник партии произнес речь. Он сказал, что сегодня, 31 июля, родились два могучих мужика. Одному исполнилось шестнадцать лет и, значит, он получит паспорт и автоматически станет гражданином СССР. Великой державы, чей золотой запас они пополняют в таежной глубинке. Другой – тоже гражданин, но пока еще совсем маленький, и он, Пузыревский, начальник геологической партии, которая ведет разведку полезных ископаемых на краю земли, а также и вверенный ему коллектив, выражают надежду, что мальчик вырастет достойным сыном своей великой родины.

За столом, сколоченным из ящиков, сидели тоже достойные сыны своей родины. Елизарыч, бригадир шурфовиков, худой и жилистый старикан, бывший врач-вредитель. Ему давали 25 лет, отсидел двадцать. За отравление начальника районного отдела МГБ, своего приятеля-якута, по фамилии Трофимов. По версии Елизарыча, он просто не дал ему утром спирта – опохмелиться. Елизарыч, тогда молодой ординатор из Хабаровского мединститута, назначенный главным врачом районной больнички, с Трофимовым дружил. Интеллигенции на Севере было немного: учителя, врачи, геологи. Накануне вечером выпивали вместе. А утром Елизарыч уперся: спирту не дам – каждый грамм на учете! И Трофимов пустил пузыри.

Елизарыч хорошо играл на гитаре и знал стихи Пастернака. Он пел «Свеча горела на столе, свеча горела…» и утверждал, что именно в год написания этих стихов его посадили. Стихи про свечу Пастернак написал в 1946 году. Я проверил позже. Опять все сходилось.

Рядом с Елизарычем сидели Упырь и Феникс.

Феникс получил свое погоняло за то, что в любых условиях мог за тридцать секунд развести костерок. Для демонстрации способностей он падал ничком в сырую траву, и тут же из-под его живота начинал струиться дымок, и выбивались язычки пламени. Феникс, как и все остальные шурфовики, чифирил. Да и сам Пузыревский любил прихлебнуть из кружки страшно горького напитка, в тайге заменяющего эфедрин. Надеюсь, вы помните – «Легкий и бодрящий?! Это – „Эфедрин!“»

Чифир – эфедрин зэков великой Страны Советов. Мама мне рассказывала, что дед тоже чифирил.

Для приготовления чифира, чая высочайшей крепости – пачка «индийца» на кружку, требовался огонь. Феникс его добывал мгновенно.

Упырь по глубокой пьяни убил свою четырехлетнюю дочку. Он был модельным сапожником и, получив очередной расчет, упивался в лоскуты. Спал, свалившись, на полу, а девочка, желая вернуть любимого папку к жизни правильной, принесла чугунную лапу – специальную подставку, на которой подбивают обувь. Лапа была тяжеленной, выскользнула из рук ребенка и упала на голову отца. Упырь, не разобравшись с пьяных глаз, схватил лапу и…

Ни в лагере – на зоне, ни в нашем отряде Упыря не любили.

Еще за тем столом сидели Жора-чертежник, шулер, наперсточник, карманный вор и бог игры на трубе, Адик, Инженер, Марцефаль и Шаха. Тому, кто знаком с феней – жаргоном урок и блатных, их клички скажут больше, чем легенды о судьбах, рассказанные ими самими у ночных костров. К тому времени я уже кое-что познал из того мира, куда попал. Например, про то, что сами урки в свои легенды искренне верят. И по фене я уже ботал.

Адик – Адольф, авторитетный вор, лидер группировки. Инженер – взломщик сейфов. Марцефаль – наркотик, конкретно – эфедрин. Шаха – шестерка, прислужник авторитета на зоне. Да и «чертежник» на языке бродяг, как звали себя уголовники, совсем не специалист по картам и схемам, а вор-карманник, который бритвой взрезает карманы и сумки жертв при краже.

Да, был еще Аид – еврей Рабинович, редкий человек в уголовном мире и тем более на шурфах. Уважаемый вор, авторитет, он всю жизнь сидел за мошенничество. Он и в отряде Пузыревского занимался бухгалтерией… Авторитет Аида был непререкаем.

Впрочем, мои коллеги мало тогда интересовали меня.

Зинаида – вожделенный плод моей мечты, муза моих стихов, предмет моих прыщавых терзаний и сосредоточенного сопения в кустах. Так сказать, Ассоль.

Она королевой, в обтягивающем свитерке и в брюках цвета хаки, восседала рядом со своим Димой-очкариком. С ума сойти! Студентка, приехавшая на практику в геологический отряд Пузыревского вместе с женихом.

Жук золотой

Подняться наверх