Читать книгу Легенда о Пустошке - Алексей Доброхотов - Страница 3

Часть 1. Отец
Глава 1. Поминки

Оглавление

Позабыта—позаброшена, снегом белым запорошена, лежит среди лесов и болот Новгородской области деревня Пустошка. Затерялась в дали от проезжих дорог, прижалась к топким берегам извилистой речушки, лесом притиснутая. Того и гляди столкнет с холма в реку буйный молодняк последние домишки и поглотит деревню мутная вода забвенья. Никто не вспомнит о ней, не всплакнет. Никто не приедет растопить остывшую печь, отогреть отсыревшие, старые бревна.

Ушли в безвременье те года, когда здесь бушевала жизнь, кричали босоногие дети, собаки неистово облаивали нахальных велосипедистов, ходили стадами пятнистые коровы и оглушительно трещали стартерами трактора. Шумное было некогда поселенье, можно сказать успешное сельскохозяйственное предприятие, вполне справлявшееся при социализме с планом по сдаче молока государству.

Но грянула Перестройка. Райком закрыли. Общественное хозяйство, лишенное государственных дотаций, рухнуло. Стадо порезали коров на мясо. Старую технику растащили по дворам. Пахотные земли быльем поросли. Дорогу размыли вешние воды, да размесили трактора, в основном те, на которых разбежались по миру безработные колхозники. Кто перебрался ближе к райцентру, кто подался в город, а кто и совсем умер. Магазин закрыли, автобусный маршрут сняли. Последние три километра алюминиевого электрического кабеля мужики из соседнего села ночью со столбов срезали и сдали в утиль. Зачем брошенным электричество? Все одно ни холодильников, ни телевизоров, ни пылесосов у них нет. Баловство одно, а мужикам деньги.

Совсем пусто стало в Пустошке, стаяла, как снежная кочка. Из полусотни дворов пять осталось. И то в основном старухи. Доживают свой век в одиночестве. Без света, без клуба, без магазина, без почты. До ближайшего населенного пункта Селки пять километров идти лесом по разбитой дороге, и то если развалившейся мост через речку перейти удастся. А так – вброд, как трактора делают. Пока светло теплится жизнь в деревне, а как стемнеет – все спать ложится. Одни волки по дворам рыщут. Да только все заперто. Даже собаки по домам сидят.

Не забредет сюда усталый участковый, не приедет придирчивый инспектор РосПотребНадзора, не нагрянет лихая налоговая проверка. Обходит напасть стороной последних жителей деревни. Из всех властей только душная избирательная комиссия вдруг вспомнит о своих избирателях в редкую пору избирательной компании да, матерясь, пришлет вездеход с урной. Покрутят в руках забытые старухи чудные бюллетени, побросают их в урны, поедят холодных пирожков, послушают кандидатские байки о счастливой жизни, покачают головами и разойдутся, посмеиваясь, по своим дворам, печи топить, кур кормить, огороды копать.

Изредка в сухую ясную погоду докатит на скрипучем велосипеде почтальон, если дорогу не развезло, да снегом сильно не запорошило. Привезет пенсии, кое какие продукты под заказ, что в сумку поместятся, старые газеты да свежие новости. Чаю горячего попьет, на лавочке с пенсионерами посидит, подивит ужасами иной жизни и уедет обратно в неведомое, когда снова наведается одному Богу известно.

Но не зарастает народная тропа к деревне. Через леса, через болота, в распутицу и в снегопад едут мужики на санях, на тракторах, на мопедах, везут хлеб, соль, крупу и пряники. Не деньги им нужны, мало в Пустошке денег, ни картошка, на старых огородах выращенная – у самих такого добра хватает. Мужики самогон просят. Только тут его по настоящему, правильно варят, на душистых луговых травах настаивают. Готовят издавна. Не самогон, а бальзам, да и только. Упоение широкой души русской. Изысканный народный, целебный и дешевый напиток.

А если хворь кого одолеет самогоном неизлечимая, того приведет тропа к самому краю деревни на топкий бережок узкой речушки. Стоит там изба ветхая, покосившаяся, черной толью крытая, зеленым мхом поросшая. Живет в ней знахарка. Сколько лет ей никто не знает. В собесе записано «со слов 1940 года рождения». Но с чьих слов не уточняется. Любую болезнь вылечит. Любой сглаз и порчу снимет. Мертвого на ноги поставит. На ее травах и самогон варится.

Замерла Пустошка, сползает с холма медленно в реку. Затягивает вокруг нее петлю молодой порослью лес. Задремала притихшая жизнь.


* * *


Теплым апрельским утром на своей скрипучей кровати не проснулась Надежда Константиновна Пырьева, последний представитель Советской Власти в деревне, бывший член Правления колхоза, постоянный делегат областной конференции Партии Коммунистов, а теперь маленькая сухая, одинокая старушка. Легла вечером спать, и больше глаз не открыла. Отошла в сторону. Напрасно будил ее звонкий петушок, напрасно скреблись и мяукали кошки. Никто не выпустил их утром гулять, никто не открыл тяжелые двери.

Ближе к обеду наведалась к ней ближайшая соседка Анастасия Павловна за парой свежих яиц в обмен на морковку. Дернула дощатую дверь, а та изнутри на кованный крючок заперта. Солнце в зените, курицы в курятнике озабоченно квохчут, кошки под дверью кричат, а в доме тихо. Не бывало такого. Стукнула в дверь сильнее, обошла избу кругом, заглянула в окно. Лежит Надежда Константиновна на кровати, не двигается.

Почуяла старушка неладное, перекрестилась, побежала к деду Афанасию на другой край села. Один он мужик на всю деревню остался. К кому еще идти, как не к нему? Не самой же топором дверь вышибать. Да и жена его Вера Сергеевна, баба энергичная и дородная, лишней в таком деле не окажется. По дороге заскочила к Элеоноре Григорьевне бывшей сельской учительнице. Как-никак сама грамотная, знает, что делать, если что. Заодно свернула к дому Марьи Петровны, что на самом бережку речушки ютился. Предупредила и ее на всякий случай, стукнула в оконце, сообщила на ходу. Знахарка все же. Вдруг понадобится.

Через полчаса у дверей дома Надежды Константиновны собралась вся деревня: четыре старухи и один пьяный дед с топором.


* * *


Захотел Афанасий Никитич на восьмом десятке лет на недельку в запой уйти, да печень не пустила. Попил самогона денек-другой-третий, только хуже стало. До этого одна душа болела, а теперь и еще хворь навалилась. Не жизнь, а сплошная тоска.

Думал ли он, что на старости лет окажется жить в глухом лесу, на подножном корму, как дикая, шелудивая собака. Всеми брошенный, забытый, неприкаянный. Ни людей, ни работы, ни радости. Поговорить, и то не с кем. Одни бабы кругом. Надоели их постные рожи. Что баба за собеседник? Разве сможет она постичь глубину высокой тоски, изнывающего в одиночестве сердца. Одна дурь у них в голове вертится. Живут без всякого понятия о глубокой непознанности сути вещей. И понимать не хотят. Это ли не досада? В общем, не с кем мужику умными мыслями поделиться. Некому про жизнь свою рассказать. Некого поучить и наставить. Не на кого опереться.

Потомственный земледелец, крестьянский сын, внебрачный отпрыск кулака и батрачки прожил Афанасий Никитич всю жизнь на земле в родном колхозе, куда привела его мать, когда отца со всем кулацким семейством отправили в Сибирь на поселение. Давно это было. Еще до войны с немцами. Но он, малолетка, помнил, как зимой садился в сани степенный бородатый мужик и бабы вокруг голосили: «На кого ж ты нас оставляешь?» Потом пришел голод, а следом тяжелый труд. Даже малых детей гнали на пашню зарабатывать колхозные палочки. Весь день трудились, а результата не видели. Не образовывался достаток в доме от общественного труда. Не богатели семьи. Трудились кучей на одном поле, а урожай дядя из города забирал. Получалось так, что все вокруг общее, все вокруг ничье, но трогать не смей. Так и отучила Советская власть мужика работать. Перестала земля кормить.

Пришлось крестьянам, по указанию райкома, животноводством заняться. Завезли стадо коров. Начали колхозники сено на полях заготавливать. Вроде как пошло дело. Даже с планом по продаже молока справлялись. Только хозяйство наладили, война пришла. Мужиков со дворов сгребла, коров на мясо определила, чтоб врагу не достались, колхоз отменила.

Но повезло Пустошке. Не пожег ее немец. Даже на постой не останавливался. Стороной прошел. Одни партизаны по ночам разбойничали. Все из амбаров выгребали, во имя Победы. Голодали колхозники, перебивалась мерзлой картошкой. Когда же откатился немец на Запад, ушли и партизаны. Полегчало. Снова привычно замычали коровы, молоко на столах появилось.

По зиме Афанасия в армию призвали. Родину защищать. Немца окончательно добивать в его логове. Молодой и безудержный настрелялся боец из автомата вволю. Набегался по вражьим полям. Под Прагой войну закончил, за три дня до Победы. Насмотревшись на западную жизнь, свою, сдуру, ругать начал. За то и поплатился. Прямо с фронта в лагеря уехал, тайгу разрабатывать. Победе в тюрьме радовался. Домой только через восемь лет вернулся. Мать сына не дождалась. Умерла. Поселился в разваливающемся родительском доме. Подлатал крышу. Сел за трактор.

Кто теперь помнит, что в те далекие годы нес Афанасий Никитич на себе почетную миссию лица своего колхоза. Определили его в передовики производства. Самой он оказался подходящей для этого кандидатурой. Красивый, статный, как потом говорить стали – фотогеничный, к тому же и герой войны, как ни как пять боевых медалей блестели на застиранной гимнастерке. Кому же еще агитировать за ударный труд, как не ему. Пришлось оправдывать звание. Сто десять процентов плана выдавал на посевной, да столько же на уборочной, даже если в загул уходил. Два раза в районной газете на первой полосе во весь рост печатался. Именного его лучезарная улыбка на фоне уборочного комбайна обошла обложки многих столичных журналов, наглядно демонстрируя высокие достижения социалистического сельскохозяйственного производства. Даже знаком отличия отметили за доблестный и многолетний труд. Можно сказать первый парень на деревне, после председателя и остальных членов правления. Уважаемый человек.

Молодую жену взял себе из райцентра. Красивую, работящую. У самого второго секретаря райкома партии отбил. Все мужики восторгались. Десять ящиков водки на свадьбе выпили. Шумно прошла свадьба. По-настоящему, по-деревенски, крепко и с мордобоем. Новый дом за год срубили. Переселились. Новая жизнь заладилась. Жена им гордилась. Бабы завидовали. Мол, работящий, малопьющий, почти не гулящий. Трех сыновей растил. Дом стараниями прирастал. Хозяйство крепло. Планировал даже детей в университет отправить. Персональную пенсию обещали… Но наступили дни перемен.

Все одно к одному под откос пошло, прахом. Начальство разбежалось. Работы не стало. Младшего любимого сына Советская Армия в Афганистане сгубила. Среднего самого работящего Федьку новые власти посадила за что-то. Так толком и не объяснили за что именно. На суде говорили сразбойничал с кем-то. Уехал в область на заработки и вот тебе на! Но разве мог сын сотворить такое? Конечно – нет. Просто милиции все равно кого посадить. Вот и схватили первого, кто под руку подвернулся. Когда теперь выйдет?.. Пишет, что еще три года до срока осталось, помнит, любит… Но вернется ли?.. И возвращаться куда? Нет больше деревни. Один лес кругом шелестит. Что ему тут делать? Разве что на волков охотиться. Старший Митька и вовсе сгинул где-то в столицах, даже и след простыл. Растворился в суете новой жизни. Ни вестей, ни адреса. Жив ли?..

Только и осталось теперь у деда, что старая жена Вера Сергеевна, да маленькое хозяйство.

– Войну воевали. За правду сидели. Колхоз поднимали. Детей растили. И все зря, итить твою макушку, – сплевывал дед горькую слюну и заливал желчь самогоном.


* * *


Вера Сергеевна, бессменная спутница жизни деда Афанасия, всегда отличалась смекалкой и особой практичностью. Любое сложное жизненное обстоятельство она старательно стремилась обратить в свою пользу. Как только иссяк источник постоянного дохода семьи, и вокруг сельской власти образовалась мутная пустота, так она сразу наладила в баньке производство самого, что ни есть, народного продукта повседневного спроса – самогона. Бутылки больше не принимали, а стеклотара не терпит пустоты. Понимая, что водка на Руси всегда ценилась дороже денег, Вера Сергеевна сумела не только выстоять в тяжкую годину перемен, но и вытянуть на себе хозяйство из двух коров и одного квелого мужичка. Правда, от одной коровы все же пришлось отказаться, так как с таким хозяином сеном запасаться со временем становилось все труднее, и не только от того, что окрестные поля стремительно зарастали лесом, но главным образом потому, что старому мужу осиливать двойной покос с каждым годом становилось все тяжелее. Зато завела трех свиней с боровом и двух коз с козлом. Куры с утками в счет не принимались. Эти сами себя кормили, как, впрочем, и стая косматых кошек.

Именно благодаря природной предприимчивости Веры Сергеевны, нашедшей свой полный расцвет лишь под конец жизни, жива оставалась Пустошка. Не оскудевали источники, питающие хлебом. Не пропадали без следа последние имена одиноких ее жителей. Нет, нет, а в неделю раз, ближе к выходным, разорвет вечернюю тишину надрывный рев трактора, преодолевающего очередную выбоину на разбитой дороге. Затрещит мотором по главной улице, остановится возле дома Веры Сергеевны. Привезет хлеба свежего магазинного, фабричных макаронных изделий, крупы, сахара, соли да сладостей, старушек порадовать, а то и комбикорма, керосин, свечки да спички или еще чего, что заказывали. Затарится тракторист продуктом местного изготовления и в путь обратный покатится, чтобы домой обвернуться засветло. Путь-то не близкий. Километров пять до ближайшей деревни. Не дай бог в лесу застрять ночью.

Уедет, а к дому Веры Сергеевны уже все жители стягиваются, посмотреть, что нового в лавочке появилось, прикупить чего, в долг записать, обменять, заказать, сплетни послушать.

Так и теплится жизнь в деревне.

За хлопотами по хозяйству незаметно проходят дни, месяцы, годы. Кастрюли на печи, огород, банька с кипящим баком, скотина, лавка с учетной книгой, дед с его хворями, да капризами. Некогда и о себе подумать. Носится Вера Сергеевна по двору, как заведенная, от одного дела к другому – присесть некогда. Остановится на миг возле фотографий сынов на стене, смахнет платочком набежавшую слезу и дальше бежит за все по дороге хватается. Не может иначе.


* * *


Элеонора Григорьевна родилась и всю жизнь прожила в Пустошке. Отсюда уехала по комсомольскому набору в областной центр учиться. Сюда же вернулась сельской учительницей. До самой пенсии каждый день ходила в соседнее село за пять километров детей учить математике. По выходным огород вела, тетрадки проверяла. Иногда в клуб заходила, когда кино показывали, а в основном книжки читала. Замуж так и не вышла. Встречалась, правда, одно время с учителем физкультуры. Но не долго. Полгода не больше. Как узнал тот, что дело идет к беременности, быстренько переметнулся на англичанку и в город ее увез. Пришлось к знахарке идти. Хорошо срок еще позволял. Не рожать же дитя без свадьбы. Позора на весь район не оберешься. Учительница все же, не доярка. Потом сватался к ней плюгавый колхозный бухгалтер. Но она ему отказала. Не то себя после аборта стеснялась, не то мужичок после физкультурника мелким показался. Больше хороших парней на своем пути не повстречала. Да и время было такое, суетное. Мужиков мало, работы много. То субботник, то митинг, то лекция с политинформацией. Так, семье и не обзавелась.

Жила с матерью в родительском доме, а как ее схоронила, так и вовсе одна осталась. Пришлось самой хозяйство вести, за коровой смотреть. Появились новые заботы: дрова, сено, огород. Со школы придет, ужин приготовить некогда. Пришлось корову продать, кур по соседям раздать. Один пес Шарик остался. Сидит на цепи, дом сторожит, хозяйку с работы ждет, голодных кошек от дверей гонит.

Шли годы. Дом ветшал, Элеонора Григорьевна старела. Тяжело стало в школу ходить. Даже велосипед уже не выручал. Пришлось выйти на пенсию.

Началась новая жизнь. Не требовалось больше вставать засветло, нескончаемые тетрадки проверять, готовиться к министерским контрольным. Сиди тихо на лавочке, слушай радио, радуйся жизни. Свобода. Но не тут то было. Оглянулась Элеонора Григорьевна назад и охватила ее щемящая тоска. На что жизнь ушла? Ни работы, ни семьи, ни детей, ни внуков, ни хозяйства, одна голая пенсия и старый пес Шарик, сидит преданно возле ног, положив косматую голову на колени, и печально вздыхает. Обняла его хозяйка за давно не мытую шею и заплакала.

Через год случилась инфляция, спутница больших перемен и моментально обнулила все заработанные долгими годами скудные жизненные накопления. Пес умер от старости. Деревня опустела. Кто мог – подался в иные края, а Элеонору Григорьевну никто и нигде не ждал. Ни родных, ни друзей, ни денег. Большая Россия, а уезжать некуда.

Осталась она доживать свой век в родном доме с покосившейся крышей, питаясь овощами с обширного огорода, границы которого теперь определялись исключительно силами обработчика. Оспаривать межу некому. Дрова брала, как и все, с соседних участков, постепенно разбирая обветшалые брошенные дома. На нищенскую пенсию покупала у Веры Сергеевны самое необходимое и по вечерам читала, читала, читала, пока солнце не садилось за горизонт или свеча не до конца не сгорала.


* * *


Анастасию Павловну зачали во время оккупации. Не то немец постарался, не то лихой партизан. Отчество получила от дедушки по материнской линии. Мать растила ее одна. Бойкая получилась у нее девка, ядреная. Едва выросла, сразу же замуж выскочила. Одной из первых в своей возрастной категории. Муж ей достался красивый, кудрявый, озорной. Годик пожили вместе душа в душу, на том и закончилась счастливая жизнь. В армию мужа призвали. Там он и повесился на первом году службы.

Родила сына Вову. Вернулась в дом к матери. С ней вместе парня и поднимала. Через все детские болезни прошла. Со страхом и криками отправляла его в Армию. Со слезами встречала. Потом Володя на комсомольскую стройку уехал. С тех пор больше его не видели. Пришлет раз в год короткое письмо. Мол, жив, здоров, обустроюсь, как положено, заберу… Все обещает, обнадеживает, а не едет. Видимо, не до старой матери. Свои заботы у сына. Да и что ему делать в деревне?

Работала Анастасия Павловна, как и все бабы в колхозе. Коров доила, навоз убирала. От работы не бегала, иной раз даже скучала. Привыкла сызмальства к тяжелому крестьянскому труду. Иного не знала. Одно время считалась даже передовиком производства. Дважды ездила по профсоюзной путевке отдыхать на Черное море. Сначала в Крым, потом в Сочи. Зимой, правда, но все равно на душе было радостно. Особенно в те дни, когда после знакомства на пляже с бойким сталеваром вынашивала надежду переехать к нему в прокуренный заводом город. Но он оказался женатым и две солнечные недели, проведенные вместе, вспоминались затем с грустью и щемящей грудь тоской.

Так личную жизнь она себе и не устроила. Второго мужа не нашла. Но от чужих не отказывалась, за что дважды была бита возле магазина рассвирепевшими бабами.

Затем наступили тяжкие дни. Колхоз неожиданно распустили, за долги. Мужики стали растаскивать по ночам ржавую технику. Коровы обреченно мычали в запущенных стойлах, молоко кисло в бидонах, пастух беспробудно пил, начальство бездействовало. Жалко стало смотреть, как скотина гибнет. Взяла Анастасия Павловна под вечер трех самых любимых телушек и отвела к себе на двор.

На следующий день приехал участковый милиционер с представителем банка. Составили протокол, колхозных коров отобрали, ее арестовали за воровство.

Натерпелась она страха в милиции. Все признала, все подписала. Через трое суток, правда, выпустили. Потом состоялся народный суд. Учитывая чистосердечное раскаяние и пенсионный возраст преступника, присудили к исправительным работам с конфискацией имущества. Однако, работать было уже негде, от колхоза ничего не осталось.

Колхозных коров она больше не увидела, а свою конфисковали. Мать с горя заболела, слегла и вскоре отошла в иной мир. Анастасия Павловна осталась одна.

На том все и закончилось. Приходилось заново налаживать жизнь. Хотя нечего уже не осталось. Из деревни начался исход, и вместе с людьми медленно утекла сама душа. Сохранилась одна безысходная привычка жить, исполнять ежеутренний ритуал пробуждения и ждать весточек от сына.


* * *


Родителей своих Марья Петровна не знала и не помнила. Вся ее сознательная жизнь прошла в старом бревенчатом доме темной знахарки Дарьи Ивановны, на берегу извилистой речушки огибающей холм деревни Пустошка. Откуда появилась у бездетной старухи маленькая девочка для всех оставалась загадкой. Сама Дарья Ивановна об этом не рассказывала. Зарегистрировала годовалую девчушку в правлении колхоза, как свою дочку и называла Марьюшкой. Одни полагали, будто зачала ее старая во грехе с черным козлом. Другие, будто вылепила куклу из синей глины и оживила колдовским образом в полнолуние. Третьи, наиболее здравомыслящие, склонялись к тому, что ребенка знахарке просто подбросили.

Посудачили злые языки, попереживали, и успокоились. Другие заботы свалились на деревню. Война случилась. За ней разруха пришла, голодные годы. А когда о девочке вновь вспомнили, то ей уже исполнилось четырнадцать лет. Всплеснули руками заботливые люди, забеспокоились, как так, в школу не ходит, коммунизм строить не обучена. Собрали комиссию, проверили грамотность, отметили присутствие начальных навыков чтения и письма. Не общительна, замкнута, молчалива. Стоит, смотрит огромными черными глазищами на председателя и тонкими белыми руками длинную косу теребит. Но держится смело с достоинством, себя в обиду не дает, но и не спорит. Сама худенькая, бледная, как былиночка на ветру. Стали обсуждать, что с девочкой делать. В школу отправлять поздно. На тяжелую работу в колхоз – боязно. Грохнула тогда баба Дарья стулом об пол, даже стекла в окне задрожали. «Больная она, – гаркнула, – У скотины работать не может. Не пущу». Сказала, как отрезала.

С тех пор знахаркину дочку по общественной нужде больше не беспокоили. Связываться с грозной старухой ни у кого не возникало ни малейшего желания. Девочка спокойно росла и усердно вбирала в себя древние, тайные знания. К двадцати годам она постигла целебные свойства диких трав, научилась без особых усилий останавливать кровотечение, снимать воспаление, излечивать простуду. Горький отвар, монотонный заговор, темная икона в золотом окладе и странный голубоватый дым творили тихое чудо, не объяснимое марксистско-ленинской концепцией построения мира. Случись такое в большом городе или хотя бы в районном центре, власти бы сразу прекратили подобное антисоветское безобразие. Но здесь, в стороне от передовых идеологий на самом краю деревни люди просто излечивались, не ища особых объяснений происходящему.

Однако, отдавая должное мастерству молодой знахарки, просвещенный народ за глаза называл ее «Чертовой дочкой». Молодые люди посмеивались над ее нелюдимостью и сторонились, явно опасаясь неведомой силы, сокрытой в глубине ее больших черных завораживающих глаз.

Так и жила она рядом с людьми в стороне от их хлопотливой общественной жизни. Нигде не бывала, ничего не видела, кроме деревни и необъятного леса, неотступно следовала за матушкой и постепенно переняла у нее все накопленные знания пока, наконец, не обрела свой путь и не познала в себе великую силу.

Вскоре после этого старая знахарка отошла в иной мир, строго наказав дочке свято хранить тайну и не использовать обретенный дар всуе.

Нелюдимо живет Марья Петровна, даже волки ее дом стороной обходят. Пенсию получает самую маленькую, социальную. Гостей не любит, на сходы не ходит. Огород, кошка, коза, пять кур с черным петухом вот и все ее хозяйство. Да ей больше и не надо.


* * *


В тот день дед Афанасий решил кастрировать кота.

Орет окаянный черт по ночам. Спасу нет. Ходит по чердаку, гремит досками, а пуще под самым окном усядется и заведет тягучие рулады до самого утра. И не один. Других в помощь призовет, со всех окрестных огородов соберет разношерстный хор, разместит под окном деда и начнет выяснять, кто из них самый голосистый. До драки спорят, а потом всем гуртом бегут в сени ведрами и тазами греметь. Издеваются не иначе. Как тут уснешь, даже на грудь принявши?

Пора с этим кончать, твердо решил старик.

Жалко, конечно, кота по-мужицки. Но надоел – сильно.

Наточил Афанасий нож, подманил кота теплым вареником, схватил за шкварник и сунул в старый валенок, один тощий хвост наружу торчит. Орет зверь, упирается, назад подает, чует неладное. Но и старик не промах. Обмотал голенище веревкой, никуда коту деться. Принял стакан самогона для остроты зрения и только, пристроив валенок между ног, приступил к намеченной операции, как тут Тоська, черт ее задери, чуть ли не через ограду во двор вывалилась.

– Померла, – заорала дурным голосом.

– Кто померла? – удивленно уставился на нее дед.

– Надежда наша померла!

– Так она давно померла, – глубокомысленно вздохнул старик.

– Натуральным образом померла. Лежит и не шевелиться. Я стучу, а она лежит. Прямо, как мертвая. День на дворе, а она в кровати, – затараторила баба, – Померла. Как есть померла.

– Кто? Надька?

– Она!

– Итить твою макушку! А ты ее щупала? Может, она того, спит.

– Сам щупай. Иди и щупай. Как я ее пощупаю, если она в дому? Я же через окно глядела. В дом не заходила.

– Так ты б зашла.

– Как я зайду, если дверь заперта! На крючок. Изнутри. Через трубу, что ли?

– Да хоть через трубу. Или не могёшь? – усмехнулся дед.

– Это Марья могет. Я женщина честная. Мне через окно видно. Пошли, давай.

– Куда?

– Дверь открывать. Кто двери откроет? Я, что ли?

– Это еще зачем?

– Дурак, что ли! Ей что, так и лежать, в дому? Иди. Открывай, тебе говорят. Ломай, дери. Или ты не мужик? Что это ты кота тиранишь?

– Да так… – дед спустил на землю прыгающий в руках валенок, осознавая, что намеченная на сегодня справедливость явно не восторжествует.

– Зачем ты его туда сунул? – с любопытством наклонилась к земле Тоська.

– Поучить хотел, – отмахнулся старик, перерезая ножом веревку, пленяющую несчастное животное. Получив свободу, осатаневший от ужаса кот, вывернулся из валенка и, стремглав, скрылся в глубине огорода.

– Что за шум? – выглянула во двор Вера Сергеевна.

– Надежда померла! – выпалила Тоська. – Слышь, Верка? Померла! Лежит и не шевелится, – и заревела.

– Господи, – всплеснула руками хозяйка, – Быть не может! Как это?

Деду еще раз пришлось выслушать историю с самого начала.

– Что это ты тут расселся. Бери топор, иди, двери ломай, – скомандовала Вера Сергеевна, – А я щас, только кастрюлю с плиты уберу.


* * *


Первой к дому Надежды Константиновны пришла бывшая сельская учительница Элеонора Григорьевна, невысокая поджарая старушка, одетая в длинное чуть ли не до земли изрядно полинялое зимнее пальто некогда торжественно черного цвета, а теперь пестрившее многочисленными аккуратно заштопанными прорехами, немыми свидетелями долгих лет строгой экономии. Из-под него грязевыми лаптями торчали короткие резиновые сапожки, вынесшие на себе не один сезон многокилометровых переходов до отдаленной школы. Дряблое лицо, спутник хронического недоедания и бронхита напряжено выискивало воспаленными от постоянного чтения глазами, укрытыми толстыми линзами очков, кого-нибудь из односельчан, так что круглая голова под старательно уложенными длинными, седыми волосами, заколотыми двумя дешевыми гребешками, покрылась легкой испариной. Она сняла с себя вязаную шапчонку, невзирая на прохладный ветерок с запада, и облегченно вздохнула, завидев приближающуюся Марью Петровну.

Знахарка подошла со стороны речки, тихо поздоровалась и скромно встала в сторонке. Невозмутимая и стройная, невзирая на возраст сохранившая в чертах лица остатки былой девичьей красоты. Одним своим появлением она сразу вселила в душу Элеоноры Григорьевны уверенность и спокойствие. Одетая по-весеннему легко в цветную мужскую рубашку на выпуск с закатанными по локоть рукавами, плотные брезентовые штаны защитного цвета, заправленные в темные потрепанные резиновые сапожки, она, казалось, принесла на своих плечах весеннее солнце, столь неуместное для столь трагического обстоятельства встречи.

– Хотела в огороде прибраться, – приветливо улыбнулась, – И вот…

Прямой правильный нос, тонкие решительные губы, внимательные, глубокие как омут глаза с легкой холодящей искоркой далекой звезды, длинные черные волосы с легкой проседью забранные на затылке в пучок под резинку, и кожа, здоровая, упругая, розовая. Время, казалось, над ней не властно. Не лицо, а мечта пенсионерки. «Лет-то ей сколько?.. А как выглядит?..» – с завистью подумала Элеонора Григорьевна, и сказала:

– С Надеждой, слышала, случилось что-то…

– Да, и я слышала.

Марья Петровна не любила деревенских сплетен. Бывшая учительница тоже не питала к ним особых пристрастий. Подругами они никогда не считались. Придерживались различных, скорее полярных точек зрения по вопросам правильной жизни, и потому общих интересов практически не имели. Тем более что воспитанная в духе материалистического восприятия мира, Элеонора Григорьевна, как бывший педагог, не всегда могла удержаться от наставительных поучений в адрес необразованной деревенской женщины, но благосклонно принимала от нее лечебные настойки и слегка побаивалась, приписывая ей несуществующие, губительные способности.

Обсуждать оказалось нечего, и Элеонора Григорьевна благоразумно решила дождаться остальных, прежде чем высказать вызревающее суждение или предпринять какое-либо действие.

Тем временем на другом конце улицы появилась Анастасия Павловна с Афанасием. Дед шел угрюмо, тяжело, с трудом передвигая ноги по раскисшей от вешней воды дороге. Невысокого роста, сутулый, скрывающий свое поджарое, можно сказать, сухое тело в глубине безразмерного, потрепанного годами ватника, он лениво отмахивался топором от снующей вокруг, словно мошка, пружинистой Тоськи, беспрестанно что-то говорившей ему под ноги, и время от времени сплевывал накопившуюся в щербатом рту горечь. Убеленное серебром пятидневной щетины серое скуластое лицо не выражало ничего кроме досады. Растрепанные остатки седых, жидких волос свободно колебались на продолговатой костистой голове в такт движения.

Его спутница, бывшая доярка, уже много лет совершенно не следившая со своим видом и телом в виду полного и окончательного отсутствия к себе какого-либо мужского внимания, выглядела по-старчески бесформенной и некрасивой. Ее дряблое лицо с тусклыми глазами обрамляли серые, сальные волосы, перьями выбивавшиеся из под застиранного синего платочка. Пальцы рук от долгой тяжелой работы скрючились и задубели. Она криво улыбалась, являя собеседнику единственный, здоровый, желтый зуб, и брызгала при разговоре слюной. Обмотанная всевозможными тряпками ввиду непонятной погоды, Тоська напоминала собой подгнивший кочешок капусты, катившийся по неровной дороге и то и дело подпрыгивающий на колдобинах то с левой, то с правой стороны от старика. Приходилось только удивляться тому, как ловко она управляется со своим большим, грузным телом.

Следом из-за поворота показалась Вера Сергеевна – энергичная супруга деда Афанасия. Несмотря на пышность форм и маленький рост, она бойко перепрыгивала через лужи с оцинкованным ведром в руке, легко прокатываясь над выбоинами дороги, словно воздушный шарик. Яркая зеленая телогрейка, ядовито желтые сапоги, кроваво красный платок на голове – не баба, а светофор. Лицо упругое, румяное, губы алые, нос картошкой. Белые вставные зубы сверкают на солнце. В общем, принарядилась женщина по случаю.

Собрались. Переглянулись. Что делать?..

Для порядка Вера Сергеевна три раза деликатно стукнула кулаком в дощатую дверь дома.

– Тихо. Молчит, – тут же пояснила Анастасия Павловна, – Пошли к окну.

Через давно не мытое стекло невысокого оконца с большим трудом удалось разглядеть тесную, темную комнату, заставленную всякой рухлядью, и в глубине, возле печи, некое очертание железной кровати, где в куче накиданных тряпок громоздилось что-то бесформенное.

– Вон она. Лежит. Не шавелится, – пояснила бывшая доярка.

– Да разве это Надежда? – усомнилась бывшая учительница, притиснув выпуклые линзы очков вплотную к грязному стеклу – Не похоже на Надежду.

– Да она это. Она. Вон, космы из под одеяла торчат, – указала скрюченным пальцем Тоська, дважды тюкнув коричневым, одеревенелым ногтем в небольшую щербину.

– Ничего не вижу. Темно, – заключила Элеонора Григорьевна и болезненно кашлянула в холодное окно.

– Еще бы ты в такие бинокли что разглядела, – вмешалась Вера Сергеевна и решительно забарабанила по деревянной раме пухлым кулачком. – Надюха! Открывай! Что ты там, померла, что ли?

Ответа изнутри дома не последовало.

– Ясно… Давай. Ломай дверь, – приказала она мужу.

– Зачем, итить твою макушку? – хлопнул старик глазами.

– Тебе что, и двери уже не сломать? Совсем ослаб, черт лохматый? – подбоченилась энергичная женщина.

– Ломать, не строить. Отойди, итить твою макушку, – дед вынул из кармана нож, коим недавно намеревался лишить кота мужественности, и, протолкнувшись сквозь баб к окну, стал выковыривать из рамы заскорузлую замазку.

– Вот что, черт лохматый, делает? – всплеснула руками супруга, – Лишь бы ничего не делать!

– Молчи, – одернул ее старик, – Через окно сподручнее. Соображать надо. Вам лишь бы ломать. Других мыслей в голове нету? Иди, ломай! Кто, потом делать будет? Все кругом переломали. Ничего, итить твою макушку, не осталось. Кто Правление растащил? Все им ломай… – ловко вытащил стекло, откинул шпингалет на оконной раме и распахнул окно, – На, вон, лезь. Открывай двери.

– Ладно тебе, разворчался, – добродушно усмехнулась Вера Сергеевна, – Сам открыл, сам и полезай, черт лохматый. Куда нам лезть? Вон, мы какие. Может тебя еще под зад подсадить?

– Себя под зад подсади. Отрастили задницы, в окно не пролазят, – проворчал старик. Но делать нечего полез сам.

Через минуту кованный крючок на дверях откинулся, и бабы гуртом ввалились внутрь дома.


* * *


Надежда Константиновна встречала коммунизм в большом бревенчатом доме пятистенке, срубленным из крепких, тесанных бревен прижимистым кулаком, родителем Афанасия. В далекую пору коллективизации Комитет бедноты конфисковал двор с хозяйством у жадного мироеда, отправил все подлое племя на поселение в Сибирь и постановил выдать мандат на вселение самым активным сторонникам пролетаризации деревни. Две добротные печки, просторная светелка и несколько спален достались беднейшей и многодетной семье Пырьевых. «Этот дом подарил нам дедушка Ленин. Помните, дети, дедушку Ленина. Он друг всех крестьян», – сказала тогда мать своим детям, и слова эти навеки запечатлелись в сознании малолетней Надюши.

В доме за все время проживания новых хозяев изменилось не многое. Стены обшились фанерой, да крыша покрылась шифером. Остальное осталось как прежде, даже дощатая входная дверь на кованных петлях. Да и то улучшения произошли лишь в конце шестидесятых, стараниями последнего представителя этого некогда шумного семейства. Не пощадило смутное время своих оголтелых питомцев. Отец и старшие сыновья сложили головы на фронтах великой войны, средние дети погибли в партизанских отрядах, младшие – от неотступного голода. В живых осталась лишь щупленькая Надюшка, да ее мать, изможденная, постаревшая не по годам женщина. Вместе они встречали Победу, вместе восстанавливали колхоз.

С тех пор большой дом превратился в некий агитклуб, красный уголок, комсомольский штаб на деревне. Его так и прозвали в народе «Красная изба». Правление колхоза по рекомендации райкома выделило фонды, и усилиям молодежи стены внутри обшили фанерой, оклеили скромными обоями и поверх разместили агитационные плакаты, красные транспаранты, вымпелы, почетные грамоты и портреты вождей революции.

Только одна комната осталась неприкосновенной, не затронутой красной паутиной кричащих лозунгов – та, где тихо скончалась мать, в начале шестидесятых, так и не дождавшись внуков, и где теперь находилось тело самой Надежды Константиновны.

Минуя просторные сени, односельчане вошли в светлую горницу. Середину занимал длинный деревянный стол из струганных досок, крытый алым кумачом, за давностью лет сильно потрепанным и полинявшим. Его окружали заводские стулья, заваленные тряпками, ведрами и тазами с остатками подгнивших овощей. Стены подпирали скрипучие остекленные шкафы забитые призовыми кубками, расписной фаянсовой посудой, хрустальными вазами, книгами коммунистической тематики, подшивками газет и журналов правильной политической направленности. Возле репродукции большого, заключенного в грязно-золотой квадрат деревянной рамы портрета Ленина, напряженно работающего в Кремле, на специальной тумбочке краснел пластмассовым боком из под льняного расшитого рушника пропыленный транзисторный телевизор. Рядом на подоконнике – широкодиапазонный, проверенный годами приемник ВЭФ с выдвинутой спицей блестящей антенны – неусыпное ухо Пырьевой навостренное в безумный открытый мир.

Вера Сергеевна сразу положила на него глаз и первой вошла в спальню.

Старушка лежала на железной, кованой кровати с пружинным матрацем в ворохе давно не стиранного пастельного белья. Она имела мертвенно бледное лицо без признаков жизни. Дыхание тела отсутствовало, биение сердца не прослушивалось.

– Умерла, – заключила Вера Сергеевна, отпуская тощую безжизненную руку, – Представилась.

– Господи, горе-то какое, – воскликнула Анастасия Павловна и залилась слезами.

Марья Петровна скромно осталась стоять в дверях.

Элеонора Григорьевна, едва заглянув в спальню, предпочла остаться снаружи по причине стойкой боязни покойников.

Афанасий, усевшись за стол, нашел среди многочисленных объедков хлебную корку и стал ее медленно, но сосредоточенно перемалывать редкими зубами.

– Ну, что, Марьюшка, кажись, лечить некого. Ступай с Богом. Мы сами тут справимся, – скорбно перекрестилась над телом безбожная самогонщица.

– Некого, так некого, – охотно согласилась знахарка, – Только, не спешите ли вы? Заблудшая душа назад может вернуться.

– От туда еще никто не возвращался, – уверенно заявила Вера Сергеевна, – Спасибо тебе, Марьюшка, иди. Что, Тоська, плачешь? Давай подружку провожать в путь. По-нашему. По-христиански.


* * *


Невосполнимая утрата постигла последних обитателей Пустошки. Из их жизни ушел всеобщий лидер, народный вождь, пламенный трибун и последний деревенский защитник. Кто станет теперь бомбить гневными письмами все уровни новой власти? Кто будет будоражить уснувшую совесть каменноликих чиновников? Кто потребует ремонта убитой дороги? Кто пустит автобус на маршрут? Кто вытянет из корыстного энергетика новый электрический кабель? Кто обеспечит компенсацию потерянных в сберкассе вкладов? Кто вернет к жизни умирающую деревню?..

До последнего дня Надежда Константиновна являлась самым уважаемым членом маленькой сельской общины. Она оставалась единственным представителем авторитетной, былой власти, и сохраняла за собой неоспоримое право категорически высказываться по любому вопросу. Прямолинейность и природная простота суждений снискала ей поистине народное уважение. Если кто-то что-то и знал в деревне, то несомненно только Надежда Константиновна, даже если она ничего не знала.

Истинно ленинским курсом вела она за собой народ. Зорко следила за справедливым распределением жизненных благ между всеми бывшими членами колхозного двора. Не допускала перегибов в сторону наиболее ловких. Решительно настояла на том, чтобы колодцы оставались исключительно в коллективном пользовании, даже если они выкопаны на личных участках. Бескомпромиссно и твердо расправлялась со всяким, кто, проявляя инакомыслие и мягкотелость, позволял себе выступить в защиту частной собственности на средства производства, допускал образование частного капитала, одобрительно высказывался за возможность эксплуатации одного человека другим. Не могут мирно соседствовать два антагонистических класса. Не может капиталист заботиться о чаяниях трудового народа. Не бывать реставрации кулачества на селе.

Правда, иногда случались у нее некоторые перепалки с образованной Элеонорой Григорьевной, но в основном по теоретическим вопросам в порядке общей дискуссии. Надежда Константиновна всегда снисходительно относилась к наивным суждениям бывшей учительницы математики и терпеливо выслушивала ее недальновидные воззрения по поводу политической обстановки в мире. Когда же речь заходила о принятии решения и прямом действии, тут не могло быть никаких разногласий. Позиция могла быть только одна и только ее – правильная. Определить направление, двинуться вперед, преодолеть, растоптать, заклеймить и уничтожить. Эту азбуку большевизма она впитала в себя с молоком матери и педантично претворяла в жизнь. С резкой критикой набрасывалась на отдельные проявления мелкобуржуазной морали со стороны некоторых односельчан. Крепко доставалось иной раз не в меру предприимчивой Вере Сергеевне, не единожды уличенной в разложении трудового крестьянства. Однако резкие выступления с жестким требованием прекратить вредоносное самогоноварение всякий раз заканчивались тем, что непримиримый борец с гидрой капитализма не отказывал себе в удовольствии отовариться в лавчонке по сходной цене и на некоторое время затихал. Но еще долго волна праведного негодования клокотала в народных массах и агитировала деда Афанасия отказаться от постыдного попустительства аморального поведения супруги.

Наиболее благодарным и последовательным сторонником активной Надежды Константиновны являлась ближайшая ее соседка Анастасия Павловна. Не даром и дома у них рядом стояли, и происхождение обе имели самое, что ни на есть пролетарское. Не искушенная самостоятельной мыслью доярка поддерживала своего лидера во всех начинаниях. Да и к кому ей еще примкнуть? Одной-то – совсем кисло. Нелюдимая знахарка – себе на уме. Заумная учительница ничего в жизни кроме своих книг не видела. Так и прожила, почитай, в девках. Супруги-самогонщики весь день при своих делах. С ними на лавочке не посудачишь. Осиротела Тоська.

Совсем опустела Пустошка. И хотя не все жители одинаково любили Надежду Константиновну, каждый почувствовал сжимающую грудь тоску, образовавшуюся с ее уходом, словно откачали воздух из самого сердца.

Да, многим приходился не по нраву ее жесткий непреклонный характер, особенно проявивший себя под конец жизни, когда отрешенная от власти она метала громы и молнии во всякого, кто хоть на миг усомнился в неизбежности победы коммунизма во всем мире в перспективном развитии общего исторического процесса.

«Без паники, товарищи, – призывала она колхозников, – Новая Экономическая Политика – это всего лишь временная уступка империалистическому окружению. Партия все держит под своим контролем. Партия нас в беде не оставит. Терпение, товарищи. Не поддавайтесь соблазну. Придет время и каждый получит по заслугам».

Ни один час мыла она кости и топтала стоптанными тапочками презренное имя того жалкого человека, а равно и всех его родственников, кто осмеливался высказаться в защиту необратимых политических перемен в стране. Может быть, и поэтому многие бывшие колхозники поспешили оставить свои дома и подались искать счастье на чужбине, лишь бы лишний раз не попадаться ей на глаза со своими глупыми, близорукими мыслями. Как знать… Но те, что остались, даже активно не разделявшие ее твердой позиции в отношении беспредельной разнузданности товарно-денежных отношений и опасности реставрации капитализма в России, все как один ценили в ней человека, много сил отдававшего на благо и процветание родной деревни.


* * *


Похолодевшее тело Надежды Константиновны общими усилиями вынесли в горницу и возложили на длинный стол.

Именно за этим столом долгими вечерами при робкой свече сочиняла она свои заявления и жалобы. Именно тут она ела ту жалкую еду, что наспех готовила. Именно здесь принимала редких посетителей и учила их жизненной стойкости. Именно на нем, среди груды давно не мытой посуды и различных сомнительной свежести тряпочек дед Афанасий обнаружил мятый листок, на котором твердой рукой Надежды Константиновны под жирным заголовком «Завещание» было начертано следующее:

«В случае моей смерти, прошу меня похоронить вместе Лениным», – и стояла размашистая подпись.

Афанасий, несмотря на прожитые годы, слыл человеком не сильно грамотным. Прошел войну, советские лагеря, реабилитацию. Много работал, много пил, а читал мало, больше слушал. И пока он разбирал неровно набросанные слова, пока вникал в срытый их смысл, бабы успели стянуть со стола грязную скатерть, смести мусор в дальний темный угол, обтереть доски мокрой тряпкой, извлечь из под одеял усопшую и даже разобраться промеж себя, кто чем станет заниматься.

– Давай, иди гроб делай, – скомандовала мужу Вера Сергеевна.

– Чего это? – удивился дед.

– Чего, чего… Первый раз слышишь, что ли?

– Это чего? – помахал дед листком.

– Брось, пакость всякую. Потом приберем. Иди, делом займись.

– Да… как же это?.. – развел руками стрик в бессилии выразить больше. Но супруга не стала проникать в глубину красноречивого жеста, вырвала бумагу из рук мужа, грубо скомкала, откинула в сторону и ткнула пальцем в открытую дверь.

– Иди, говорю, черт лохматый, горб делай. Не мне же доски стругать?

Но отброшенный в сторону бумажный комочек не отпустил деда. Выйдя во двор, он постоял минут пять в нерешительности рядом с Марьей Петровной, присевшей на согретую солнышком лавочку, покувыркал в костистой голове трудную мысль и вернулся обратно в горницу. Нашел среди мусора скомканное завещание, поднял, аккуратно разгладил между ладоней, прочел еще раз и молвил:

– Чего это?

– Ну, что там у тебя, неугомонный, – не выдержала Вера Сергеевна, начавшая процедуру раздевания, и бесцеремонно вырвала из рук мужа записку.

– Прочти, что там написано, – ткнул пальцем Афанасий.

– Чего, чего… Вроде как завещание, вот чего, – неуверенно пояснила супруга.

– Как это нам понимать? – вопросил дед.

Вера Сергеевна огласила прочитанное.

– А как это понимать? – в свою очередь обратилась она к присутствующим.

Ассистирующая ей Анастасия Павловна промолчала, словно не слышала вопроса. Элеоноры Григорьевны рядом не оказалось. Едва тело переместилось на стол, она поспешила принять на себя хлопоты по дому и выскочила с ведрами за водой.

– Слышь? – толкнула помощницу в бок энергичная женщина, – Как понимать это спрашиваю?

Тоська, тихо рыдая, недоуменно пожала плечами.

– Я это так понимаю. Она хочет, чтобы ее с Этим похоронили, – высказал старик долго мучившее его суждение.

– Ишь, чего захотела! – воскликнула Вера Сергеевна, – Больше она ничего не хочет?

– А, по-моему, она этого достойна, – робко высказалась бывшая доярка, – Она всю жизнь ему отдала. Вон у нее его сколько, – махнула она рукой в сторону книжных полок, битком забитых собранием сочинений Вождя мирового пролетариата.

– Не нашего ума дело, – сформулировал Афанасий общий для себя вывод.

– Как это не нашего? А чьего? – возразила супруга, больше следуя духу противоречия, чем рассудку.

– И звали ее также, Надеждой Константиновной. Как жену Ленина. Она этим всю жизнь гордилась, – добавила весомый аргумент Анастасия Павловна, – Она в этом высокое предначертание видела, – с трудом выдавила из себя сложную фразу.

– Пускай, итить твою макушку, власти с этим разбираются. Наше дело маленькое. Сообщить и все, – пояснил дед, – Там знают куда, кого хоронить можно. Чем наше кладбище хуже? Там, все наши лежат. Там все ейные лежат. Нам там лежать. И ей там лежат положено. Куда нам в Москву ехать? Дорога, одна какая? Иди, погляди: реку разлило, в брод не перейти, моста нет. Трактор в броду вязнет. Месяц, итить твою макушку, остатки подъедаем. Нельзя проехать. Куда Москва? До Селков, итить твою макушку, не дойти. Кто гроб попрет? Бумагу кто даст?

– Какую бумагу? – насторожилась Вера Сергеевна.

– Об смерти, – пояснил старик, – Не знаешь? Всем положено.

– И то верно? – на этот раз согласилась супруга, – Что делать-то?

– Ничего. Участкового звать. Пускай он разбирается, – благоразумно заключил Афанасий, – На то он и власть, чтобы в таких делах разбираться.

– А как ты его позовешь, если к нам не пройти? – едко заметила жена.

– Как, как? – почесал дед лысую голову, – Итить твою макушку… Никак.

– Вот то-то и оно, что никак. Сам ничего не знаешь, черт лохматый. Все со своими советами лезешь. Сиди. Выискался умник. Без тебя разберемся. С этим вот что делать будем? – снова взмахнула завещанием Вера Сергеевна.

– Брось ее в печку, – сконфуженно предложил старик.

– Тебя мы уже слушали, – отмахнулась от него супруга, – Ты дело свое сделал. Молчи. Теперь пускай народ выскажется. Как, бабы, с последней волей быть? Где Марья?

– Там, – указал пальцем дед на улицу.

Вера Сергеевна распахнула окно, высунулась из него чуть ли не на половину свого короткого тела и крикнула:

– Марь, а Марь? Ты тут?

– Что надо? – поинтересовалась знахарка.

– Чего с эти делать? – Вера Сергеевна помахала в воздухе бумажкой, – Как быть с последней волей усопшей? Надо ее выполнять или, может, как-нибудь обойдется?

– Надо. Иначе душа не успокоится. Будет по ночам приходить. Свое требовать. Пока все не исполнится, – спокойно пояснила с лавочки Марья Петровна.

– Во как!? По ночам… Поняла… Слышал? – обернулась она к мужу, – Выброси, выброси. Вечно несешь всякую глупость. Не приведи, Господь, еще и по ночам приходить будет, – перекрестилась троекратно и выдала, – Придется в Москву везти.

– Кого? – опешил дед, – Ты что?.. Как?.. Без мосту?! Моста нет!

– Так сделай, – топнула ногой самогонщица.

– Как, я его тебе, итить твою макушку, сделаю? Делать мне больше нечего!? – возмущенно замахал руками старик.

– А что тебе еще делать? На печи лежать? Самогон жрать? Котов мучить? – напустилась на него супруга.

– Сдурела! Ты знаешь, как мосты делаются? Где я его тебе тут сделаю! Один! Тут, итить твою макушку, бригада нужна с трактором! Бревен штук тридцать. Я, тебе что – бульдозер?! – выпалил дед и даже взмок от волнения.

– Сам – дурак. Что столбом вырядился, черт лохматый? Гроб, иди, делай. Тут тебе бригада не нужна, – парировала жена, – Как без гроба хоронить будем? Подумал?! Не в простыне? Не собака. Как людям в глаза глядеть, когда они ее забирать станут?

– Кто? Кого? Куда? – хлопнул глазами старик.

– Ну, не меня же? – подбоченилась круглая самогонщица, – Размечтался! Надюху, твою, конечно. Люди. Путь-то не близкий. Слыхал, что Марья сказала? Она без того не успокоится. Так что иди, гроб делай! Тут мы и без тебя справимся.

Негоже возле покойницы перепалку устраивать, а с дурной бабой ругаться и того хуже. Махнул дед рукой и вышел из дома. В дверях столкнулся с Элеонорой Григорьевной, чуть всю воду из ведер себе на ноги не выплеснул.

– Ты что, очумел! – кинула она в спину.

– Иди. Вот иди и вразуми бабу неумную, итить твою макушку, – в сердцах выпалил старик, не оборачиваясь, и пошел по размытой улице в сторону дома, разбрызгивая грязь.


* * *


– Странно как-то это даже и слышать, – произнесла Элеонора Григорьевна, когда узнала суть обнаруженного завещания, – В истории такого еще не случалось. Хотя время сейчас иное. Странное. Теперь все может быть. Но Москва… это так далеко. И потом пустят ли ее туда?.. Красная площадь все-таки. Думаю, что это невозможно.

– Что же нам делать? – растерялась Вера Сергеевна, – Как последнюю волю исполнить?

– Если исполнить невозможно, то не стоит и пробовать. И потом все эти истории о последней воле, по-моему, полная несуразность. Нет ничего после смерти. Это установленный наукой факт. И никого нет. Ничего не остается. Все исчезает. Некого бояться. Иначе, можно дойти до абсурда. Мало ли кто чего сделать после своей смерти захочет. Что же нам после этого всем на голове ходить, что ли? – высказалась бывшая учительница.

– И то верно… – облегченно согласилась самогонщица, – А что если она по ночам приходить станет? Свое требовать?

– Кто же это наговорил тебе такой глупости? – поинтересовалась Элеонора Григорьевна, – Марья, что ли? И ты, благоразумная женщина, мать троих детей веришь на старости лет в эти детские небылицы? Сама она всю жизнь занимается – не поймешь чем, так теперь и людей с толку сбивает. Повторяю, все это абсурдная дребедень. Верить в такие истории – ненаучно.

– Что же нам не обращать на это внимание? Похоронить ее тут? – озадачилась Вера Сергеевна.

– Конечно. Похоронить на нашем деревенском кладбище и все, – заключила бывшая учительница, – Нечего забивать себе голову всякой фантазией. Как, по-твоему, вообще это все может быть исполнено? Кто ее повезет до Москвы? Мы, что ли?

– Почему мы? Товарищи ее, по Партии. Кто же еще? – резонно ответила самогонщица, – Тут одних денег на такие похороны сколько уйдет. Должны же ее товарищи о ней позаботиться? Зря, что ли, она всю жизнь в этой их Партии проработала? Можно сказать себя не щадила и других тоже.

– Настоящей ленинкой была, – добавила с полу Анастасия Павловна, подкидывая в печку ломаные палки.

– Во-первых, нет больше такой Партии и сообщать о ней некому, – возразила Элеонора Григорьевна, – Во-вторых, нет больше у нее товарищей. Все кончились. Она последняя, можно сказать, осталась. Остальные все перерожденцы, как она сама утверждала, предатели и оппортунисты. Что же они, по-твоему, из-за нее в нашу глушь поедут большой представительной делегацией? Делать им нечего? И ради чего? Это же надо, придумать такое?! Надьку в Москву везти! Это же надо до такого додуматься, Надьку в мавзолей класть, к самому Ленину! Нашли народную героиню. Что она такого в жизни совершила, чтобы ей в одном мавзолее с Лениным лежать?

– Она достойна этого, – горячо воскликнула бывшая доярка, – Ее жизнь это сплошной подвиг.

– Как здорово она тебе мозги прополоскала. Не даром, соседки, – срезала бывшая учительница, – Для такого почета мало всю жизнь в деревне прожить. Надо стать личностью мирового масштаба. И то… станут еще думать, стоит ли ее в мавзолей класть. На что Сталин был человек, и того потом вынесли, рядом зарыли… А Надежда? Она – не чета самому Сталину?

– А как хорошо они рядышком бы смотрелись… – мечтательно протянула Тоська.

– Кто? – изумилась Элеонора Григорьевна.

– Вождь мирового пролетариата и Наденька наша, – произнесла Анастасия Павловна.

– Глупости! На нашем кладбище похороним, и дело с концом. Все равно никому сообщить о ее смерти не сможем. Да и сообщать некому. Некому исполнить, как вы тут заявили, последнюю волю. И смысла в этом никакого не вижу. Среди людей прожила, среди людей пускай и покоится. На простом деревенском кладбище. Все там лежат. И нам там лежать. Если потом хоронить будет кому, – закончила Элеонора Григорьевна и смахнула рукой скупую набежавшую на ресницы слезу.


* * *


Дошел дед до своего двора, сел на лавочку, положил топор на колени, и навалилась ему на плечи тоска…

Жалко Надюху. Когда-то ухаживал за ней. Можно сказать, любил. Жениться на ней хотел. Даже гуляли вдвоем пару вечеров. Правда, на том все и закончилось. Не захотела комсомольская активистка марать чистую анкету. Хоть он и герой войны, и первый парень на деревне, и мужиков во всей округе раз два и обчелся, а все-таки сидел. Пусть после войны, пусть недолго, пусть реабилитирован, но все же… за антисоветскую агитацию и пропаганду, как враг народа. Вот, дура, баба. До чего коммунисты ей мозги проклеили. Правда, это потом, спустя полвека, ясно стало, а тогда… «Нет», – заявила решительно и глазами черными блеснула, как клинком отсекла. Это ему – молодому красавцу, чей портрет районные газеты печатали, по ком девки по ночам сохли… Забрало его тогда сильно. Горячий, безудержный. Раз, так! Окрутил назло ей райкомовскую зазнобу. Выбрал самую эффектную, самую недоступную, самую скандальную и женился. Мужик-то, что надо. Крепкий, курчавый, решительный. Напролом пер, как бульдозер. Все не почем. Шутка ли, у самого второго секретаря райкома из-под самого носа невесту увел. Всю деревню потом лихорадило: план втрое увеличили, горючее срезали, новых тракторов не дали, Председателя сняли. Задушили бы колхоз, если бы не Надежда. Тогда-то она в первый раз на защиту народа и встала. В Обком пошла, выступила. С тех пор заметили ее власти. Стали своим вниманием баловать. Получается он дал ей путевку, своим безрассудством. Дальше пошло, поехало. Надежда – в небесах, он – на басах. Разминулись пути-дорожки. Может, оно и к лучшему. Уела бы его Надюха. Не прижились бы рядышком, как два медведя в одной берлоге. Ей массы подавай, а ему – щи наливай. Верка, хоть и выглядела неприступной, да заоблачной – обыкновенной бабой оказалась. Быстро в дому освоилась, мужа в работу впрягла и погнала по жизни с присвистом.

Вынул дед из кармана пачку дешевых папирос, закурил.

Воспоминания, словно ласковые кошки, легкими тенями выскользнули из под телогрейки и закружились вокруг белым облачком, уводя за собой в далекое прошлое.

Вокруг лес шумит, из черной земли трава молодая прет, птички мелкие в густых ветках щебечут, сверху солнышко пригревает, теплый ветерок последними волосинками на голове поигрывает, грязь комочками спадает с сапог на усыпанный щепками двор.

Вот стена у хлева просела, бревна внизу прогнили, без малого полсотни лет простояли. Сам строил. Сам лес выбирал. Бревна зимой с другом по снегу тащил. Ни тебе трактора, ни лошаденки. Хочешь, не хочешь, а впрягайся и при. Тощие, голодные, до работы злые. Вот здесь прямо во дворе и корили. Звонкий лес, промерзший. Солнце на топорах играет, друг улыбается. Жена чай горячий в кружках железных выносит —«Испей, устал». Платок накинут, розовая от жара. У печи, верно, возилась. Ух, Верка, погоди вечер будет… Смеется…

Сквозь щербатый забор петух в огород прошел. За ним стайкой курицы устремились. Забор наклонился, повис на кривых подпорках, того и гляди рухнет. Подправить бы надо, щели забить, а то перетаскают кур лисы. Когда-то сам штакетины стругал, каждую с четырех сторон. Тонкая выходила стружка, кудрявая. Жена набивала мешок и нахваливала. Хорошая будет растопка. Платок на плечи накинут, розовая от жара. Под солнцем весь день бегала. Ух, Верка, погоди, вечер будет… Смеется…

У крыльца пес на земле спит. Не пройдешь мимо, споткнешься. Миску караулит. Сам когда-то крыльцо делал. Что б широкое, высокое, что б как лестница во дворце. Ступеньку к ступеньке подгонял. Все ровные, одинаковые. Перильца узорчатые. Крышу резным наличником украсил. Сколько лет прошло… Одна провалилась, грязной доской прикрыта. Другая – кирпичом подперта. От перил и следа не осталось. Пройдет раньше жена по лесенке, юбка колышется. Платок на плечи накинут, розовая от жара. Баньку топила. Ух, Верка, погоди, вечер будет… Смеется…

Это надо же до чего бабы дуры… Он для нее столько всего понаделал: дом построил, сарай, хлев, баню, забор, черта в ступе. Все, можно сказать, своими руками. Нет, ей мало. Ей все не угомониться. Ей больше давай. Наперед всех в коммунизм пролезть хочет, в полное материальное благополучие. В одно рыло две ложки сунуть. Показать себя: вот, мол, какая я. Тьфу. Раскомандовалась. Генерал в панталонах… Любит она эти панталоны. Сколько раз в район ездил, все привозил разные. Наденет, красуется возле зеркала, срамота, а поглядеть приятно…

Это надо же до чего дожил, срамит баба перед всеми, будто последнего дурня. Иди туда, делай это, без тебя разберемся. Это ему-то. По ком все девки по ночам сохли. Кто, как Гагарин, с обложки журналов улыбался. Кто трактором норму делал. Нет, не дурень он деревенский. Мужик. И сам знает, что когда делать. И не просто мужик, а мужик – что надо. Работал – земля ходуном ходила. Пил – дым стоял коромыслом. Любил – весь дом сотрясался. По земле шагал твердо. Стоял крепко, как дуб. Не своротишь. Трех мужиков заделал… И где они?.. На кого дом оставить?.. Да и дом покосило. Пора нижний венец менять. Одному не сподручно. Помощник нужен…

Однако, пора идти, гроб делать.


* * *


Тем временем бабы обмыли тело односельчанки, одели в чистое и стали решать кому в деревню за участковым через лес идти. Вопрос оказался сложным.

Анастасия Павловна решительно заявила, что не пойдет ни за какие коврижки, хоть режь ее на месте, не пояснив, однако, причин своего отказа. Вера Сергеевна заметила, что это большое свинство, сперва заварить кашу, а после в сторонке отсиживаться. На что Тоська язвительно ответила, что некоторые всегда недолюбливали покойницу, часто недобро о ней отзывалась и всячески старалась ущемить. И потому теперь им невдомек, какое большое горе нормальных людей постигло.

Элеонора Григорьевна возмутилась такой постановкой вопроса, отметив, что все присутствующие относились к Надежде Константиновне с большим уважением. Это видно хотя бы из того живого участия, какое все сегодня явили. Самогонщица тут же отметила, что с ее двора и так больше всех выделено ресурсов, один гроб чего стоит. И вообще хозяйство оставлять нельзя, пусть даже и на мужа. Кто поминки собирать будет, если хозяйка начнет по лесу шататься, да по гнилым мостам прыгать? Элеонора Григорьевна ее подержала, но обратила внимание присутствующих на свою больную ногу. Куда на такой ноге в распутицу доберешься?

Все недоуменно посмотрели друг на друга и решили обратиться за советом к Марье Петровне, благо та уйти далеко не успела, догнали.

– Не надо никому идти, – спокойно произнесла знахарка, – Поминки пройдут, он сам явится.

– Откуда знаешь? – удивилась Элеонора Григорьевна.

– Знаю.

– А если не явится? Тогда что? – осторожно поинтересовалась Тоська.

– Тогда я пойду, – заявила Марья Петровна, – Все одно в Селки собиралась. Спички кончаются.

– Как через речку то переберешься? – поинтересовалась бывшая доярка.

– Вплавь переплыву, – пояснила знахарка.

– Какие поминки без похорон? – пожала плечами Вера Сергеевна, – А как хоронить без бумаги? Кто бумагу даст?

– Да. Смерть необходимо освидетельствовать, – поддержала её бывшая учительница, – Порядок надо соблюдать.

– Пускай в доме лежит. Река спадет – видно будет, – посоветовала знахарка и пошла по своим делам дальше.

Переглянулись старушки, побрели обратно на двор Пырьевой.

– Чего-то не поняла я. Не хоронить, что ли? – первой нарушила молчание Анастасия Павловна.

– Без бумаги хоронить нельзя, – глубокомысленно выразилась Элеонора Григорьевна.

– Что значит нельзя? Почему нельзя? Мы что, убили ее что ли? Чего нам бояться? – встрепенулась Вера Сергеевна, – Если кто сомневается, пускай выкапывает и смотрит. Надежде больше трех дней в дому лежать нельзя. Не положено. Не по-христиански. Мы виноватые что ли, что реку пройти невозможно? В конце концов, это наша деревня. Мы тут решаем, как жить, кого, когда и где хоронить. Народ мы или как?

– Теперь в стране демократия, – согласилась бывшая учительница, – Старые порядки ушли в прошлое. Теперь власть на местах устанавливается. Пора и нам почувствовать себя хозяевами. Мы сельский сход. Как решим, так и будет. Я об этом в журнале читала.

– Ну, а ты, Тоська, как думаешь? – поинтересовалась самогонщица.

– Я как все, – скромно ответила та.

– Значит, похороним на нашем кладбище, – вывела резолюцию Вера Сергеевна, – Там родители ее лежат. Рядышком и её положим. Все согласны?

Возражений не поступило.

– Тогда, может, и трех дней ждать не будем? Чего ждать? – двинулась дальше энергичная самогонщица, – Днем раньше, днем позже. Какая теперь разница? Завтра и похороним. Как, бабы, думаете?

Анастасия Павловна в ответ залилась слезами, а просвещенная Элеонора Григорьевна только пожала плечами, мол, делай, как знаешь.


* * *


Весь день трудился старик над непокорными, старыми досками. Взопрел от усердия. Пилил, стругал, приколачивал. К вечеру изготовил кондовый ящик ритуального назначения по форме больше напоминающий сундук со скошенными краями: прямоугольный, глубокий, с крышкой на ржавых дверных петлях и дверными ручками с каждого бока. Не умел Афанасий делать фигурные вещи, да и желания особого не испытывал обременять руки изысками. Тоска не пускала. Тем не менее, гордый достигнутым результатом, явил столярное изделие супруге.

– И что это? – критично осмотрела она деревянную емкость.

– Не видишь, итить твою макушку? – ответил самодовольно дед.

Вера Сергеевна растерла по щекам набежавшие слезы.

– Ты что? – растерялся старик.

– Нечто и мне изготовишь такую же… – жалостливо вымолвила она.

– Типун тебе на язык, – сплюнул дед, махнул досадно рукой и пошел в дом: что взять с глупой бабы?

На утро оттащили вдвоем плод тяжкий стариковских стараний до Красной избы. Крепкий получился сундук. Три раза по дороге роняли. Даже не скрипнул.

К назначенному времени подтянулись учительница с дояркой. Совместно внесли деревянное изделие в горницу. Стали готовиться к похоронам. Устлали дно ватным прописанным одеялом. Все одно пропадать, никому не нужно. Сверху простелили кумачовое полотнище, стянутое со стола, и уложили Надежду Константинову, прикрыв чистой на вид простынкой.

Вздохнули тяжко, приняли грамм по пятьдесят самогона, дружно взялись и отнесли на деревенское кладбище. Там возле могилки родителей на самом пригорке под кривой сосной выкопал дед Афанасий последнее место упокоения своей односельчанке. Земля оказалась сухая, легкая, практически один желтый песочек.

Опустили гроб в яму, сказали пару теплых слов на прощание, закопали в четыре лопаты и пошли в осиротевший дом помянуть, как положено, да разделить между собой пожитки, на добрую память. Наследников у старухи нет.

Марья Петровна принять участие в похоронах отказалась, даже высказалась как-то сердито в ответ на Тоськино приглашение:

– Зря меня не послушались. Будет вам лихо.

Но никто на нее не обиделся. Махнули рукой. Сами управились. И хорошо, что не пришла. Ни к чему за столом лишний рот, черный глаз, да пятая рука при дележе имущества.

Поминки вышли недолгими. Говорили мало. Сначала съели наследственного петуха. Кому он нужен? У каждого свой есть. Потом поели, того что каждый с зимы сэкономил и принес для общего стола. Выпили свежей самогонки.

Старухи быстро захмелели, стали песни тянуть:


Вот кто-то с горочки спустился.

Наверно милый мой идет…


Дед тихо нарезался. Стопка за стопкой, молча и сосредоточенно, пока не завалился на лавку спать. Что дальше происходило, и чем поминки закончилось, он не помнил.

Тем временем, отпев положенный поминальный репертуар песен своей молодости, бабы стали делить образовавшееся наследство.

Первые три части особых разногласий не встретили.

На книги, журналы и газеты, само собой разумеется, никто кроме бывшей учительницы претензий не высказал. Тем более, что содержание они имели в основном политическое, сильно занудное, заумное и почти без сопровождения ярких, цветных картинок. Поэтому все передали исключительно ей. Единодушное решение по данному вопросу достигли сразу. Пускай читает, раз грамотная.

Ветхий гардероб вместе со шкафом практически целиком перешел бывшей доярке. Любила она разные тряпки, а фиолетовый шерстяной костюм ушедшей подруги очень уж ей нравился. Пусть даже в талии узковатый и по длине коротковатый, зато отменные перламутровые пуговицы, цветные вставки и изящная вышивка искупали все недостатки. Натянула на себя Анастасия Павловна обнову, втянула живот и села счастливая, как перетянутый веревкой воздушный шарик.

Транзисторный приемник с телевизором достались Вере Сергеевне. Электричества в деревне все равно нет, а тратиться на дорогие батарейки только она может себе позволить.

Мелкие ювелирные украшения дамы расхватали относительно безболезненно, разделив по весу и ценности, благо, что их оказалась ровно три: цепочка, пара серег и кулон. Остальная мелочь в виде дешевой бижутерии шла довесками и сильно порадовала наследниц. Вспомнив далекую юность, они по очереди примеряли на себя различные бусы, вертясь перед зеркалом, словно маленькие девочки.

Зато большая золотая брошь с крупным изумрудом сразу оказалась в хватких руках Веры Сергеевны. В очередной раз решительно напомнив собравшимся о том большом вкладе, какой произвел их двор в организацию похорон безвременно усопшей наследодательницы, она безапелляционно объявила себя законным обладателем именно этой части имущества. Остальным ничего не оставалось, как согласиться с тем, что гроб действительно стоит денег, и уровнять, таким образом, ранее выделенные доли.

Постельное белье распределили честно: каждому по две простыни, одному пододеяльнику и одной наволочке, включая деда. Лишнее пустили на тряпки, чтобы никому не стало обидно. Естественно, разорвали самое ветхое.

Повседневная посуда и прочие мелочи разошлись аналогично, хотя и не без споров. Зато за хрустальные рюмки, стаканы, вазы, графины, салатники и кубки старухи бились отчаянно. Ни на три, ни на четыре без остатка ничто не делилось. Кому-то непременно доставалось больше.

Анастасия Павловна настаивала на том, что лишнее должно перейти непременно ей, так как она первая обнаружила усопшую и всю жизнь оставалась ее ближайшей подругой. Вера Сергеевна горячо отстаивала интересы Афанасия. Его усилиями открыли дом и провели достойные похороны. Элеонора Григорьевна истерично кричала, что ей никогда в жизни не перепадали подобные вещи, но она всегда хотела иметь их и потому вправе претендовать на дополнительные предметы.

Уступать никто не хотел. Каждый считал себя правым. Взаимные обвинения и старые обиды засвистели из каждой как воздух из туго накаченной проколотой камеры. Если бы не отчаянное желание каждой непременно овладеть вожделенной вещицей, то они так бы и разошлись, окончательно рассорившись. Но страсть поборола гордыню. И они, наконец, сошлись на том, что следует бросить жребий: кому чего выпадет.

Разделили.

Дошли до домашней живности. Старого, драного кота никто брать не хотел, равно как пятнистых кошек – своих много. Пришлось тем навсегда обрести свободу. Разногласия с новой силой разгорелись за обладание белой курочкой, знаменитой своей яйценоскостью. Несколько раз все сбегали в курятник на нее посмотреть. Пощупали, понюхали, погладили. При этом каждая норовила тихо улизнуть с ней на улицу, под предлогом показать петуху. Мол, вдруг, «жениху» не понравиться, тогда и претендовать не станем. На самом деле наивно полагая, что, добежав до курятника, сумет быстренько сунуть ее внутрь и захватить рекордистку. Не станут же остальные таскать курицу с чужого двора. Но претенденты решительно пресекали такие наглые попытки, ибо сами не лыком шиты.

Когда спор достиг опасной степени обострения, Вера Сергеевна предложила снова тянуть жребий.

– Фиг тебе, а не жребий. Не стану с тобой жребий тянуть. Ты жулишь, – злобно заявила Анастасия Павловна, крупно проигравшая при последнем распределении хрусталя.

– Можешь не участвовать, – нервно отсекла ее Элеонора Григорьевна. Как человек образованный она понимала, что в подобной ситуации необходимо искать конструктивное решение вопроса.

– Что, опять сговорились? Да? Против меня сговорились? Думаете умные такие? Не на ту напали. Я вам покажу, как сговариваться, – и доведенная до истерики Тоська вцепилась руками в жидкие волосенки бывшей учительницы.

– Ах, ты, сука! – взвизгнула от боли интеллигентная старушка и заколошматила маленькими кулачками толстые бока бывшей доярки.

– А ну, прекрати! – скомандовала Вера Сергеевна и наотмашь треснула Тоську деревянной разделочной доской по спине.

– Вдвоем на одну! – взревела обделенная наследством баба, – Ну я вам, гадины, покажу! – и бросив терзать волосенки обидчицы, сцепилась со второй, да так крепко, что обе кубарем покатились под стол, опрокидывая на пол посуду и прочую утварь.

Минут пять они неистово и зло валтузили друг друга, пока оправившаяся от шока Элеонора Григорьевна, не окатила их сверху ведром холодной воды.

– Ну, бабы, ну, вы даете! – патетически произнесла она, нервно поправляя растрепанные волосы. Села на стул возле стола, налила в стакан самогона и залпом выпила.

– Все равно – жулики, – тяжело выдохнула охлажденная доярка.

– Сама, черт лохматый, – коротко ответила самогонщица, громко хлюпая расквашенной картофелиной носа.

– Мокрая! Вся мокрая! Я мокрая вся! И кофту порвала, – заскулила разобиженная Тоська, – Зачем кофту порвала. У меня что, кофтов миллион? Почто кофту порвала. Новую. Дырка вот. И мокрая…

– Вот, черт лохматый, у тебя барахла сколько. Это вот мне переодеть нечего. С ума сошла, людей поливать? Себя полей, черт лохматый. Образованная еще, – Вера Сергеевна, встала, поправила на себе перевернутую задом наперед юбку, подошла к столу и хлопнула самогонки, – На, черт лохматый, выпей. Полегчает, – протянула стакан Тоське.

Та приняла и несколько успокоилась.

– Возьму у тебя ватник. Сухой. Завтра верну, – не стесняясь присутствующих, самогонщица стянула с себя мокрую одежду, развесила над печкой, запахнулась в перешедший по наследству к доярке ватник и села за стол.

Ее примеру последовала и вторая сторона потасовки. Тяжело пыхтя, она натянула на бесформенное тело обнаруженные в шкафу различные предметы пырьевского гардероба, уподобившись клоуну.

Воцарилась минутная пауза. Все глубоко переживали потрясение. Спиртное приятно согревало внутренности. Умиротворяло взбудораженную душу. В голове зашумело, повело…

Вот кто-то с горочки спустился…


Завела Вера Сергеевна.

Наверно милый мой идет…


Подхватила Анастасия Павловна.

Элеонора Григорьевна вынула из эмалированного таза большой кухонный нож и вышла из комнаты. Пока бабы допевали песню, она вернулась с обезглавленной спорной несушкой и бросила тушку на стол перед спорщицами.

– Вот, делите, – сухо хлестанула, поправляя окровавленной рукой очки на остром носу.

– Общипать надо, – с полным безразличием в голосе произнесла Вера Сергеевна.

– Ой, мамочки! – побледнела Анастасия Павловна, – Белушка… – слезы градом покатились по толстым щекам, и она стремительно выбежала из дома.

– Куда это она? – поинтересовалась бывшая учительница.

– Поревет и вернется. Барахло не бросит, – заметила самогонщица, – Однако, как деньги делить будем? Тут их сто двадцать пять рублей тридцать копеек.

– Конфет купим. И поделим, – предложили Элеонора Григорьевна.

– Умница, – оценила Вера Сергеевна, – Помянем Надюху. Мир праху ее…

Выпили. Прошел час. Каждая аккуратно поковала свою долю. Анастасия Павловна не возвращалась. На улице стало смеркаться.

Обеспокоенные старушки пошли к дому Тоськи, благо тот стоял рядом.

Темные окна, настежь распахнутая дверь. Рыжий пес жалостно скулит в сенях. Темно, безмолвно…

Поскрипывая половицами, осторожно прошли на кухню.

Анастасия Павловна сидела на полу возле опрокинутой табуретки, широко расставив короткие ноги. Покатые плечи мелко тряслись, с толстой шеи свисал обрывок гнилой веревки. Она тихо рыдала, закрыв ладонями круглое лицо.

– Ты что, Тоська! – в сердцах воскликнула Элеонора Григорьевна, бросаясь к ней на пол, – Ты что, милая!

– Вот, черт лохматый… – оценила ситуацию Вера Сергеевна и, тут же подцепив из ведра полный ковш холодной воды, сунула под нос рыдающей Анастасии, – На, выпей.

– Не жить мне без милой Белушки. Я ее так хотела. Я ее так любила… Она всю зиму кормила нас. Яйца несла. Никто больше не нес. Только она несла. Мы с Надеждой молились на нее. Это была такая курочка, такая курочка… Что вы, бабы, наделали!.. – причитала Анастасия Павловна.

– Прости. Прости меня, Тоська. Я же не знала. Я же не хотела. Я хотела, как лучше. Чтобы мы больше не ссорились. Чтобы мы жили дружно. Нас же так мало осталось, – целуя ее, говорила Элеонора Григорьевна, – Кто же знал, что она тебе так дорога. Если бы я знала, я ни за что… я бы ни когда так не сделала. Мы бы только тебе ее и отдали. Что же ты нам не сказала, Тоська. Мы же не знали…

– Зачем убили Белушку? За что зарезали? Лучше бы меня убили. Лучше бы меня зарезали. Не хочу больше жить. Все равно зимой сдохну, – ревела бывшая доярка.

– Не сдохнешь. Мы не дадим тебе сдохнуть. Мы поможем. Всем миром поможем. Мы теперь дружно жить будем. Будем беречь друг дружку, заботиться. Что нам делить? Сколько нас осталось: ты, я, да Верка, – успокаивала ее учительница, – Что нам на троих еды зимой мало будет? Все у нас будет хорошо, Тоська. Все у нас будет.

На улице стемнело. Вера Сергеевна зажгла свечу, закрыла дверь изнутри, растопила печь. Вскипятили чайник и долго пили чай, тихо беседуя. Далеко за полночь легли спать, все вместе на одной тоськиной широкой кровати. Прямо на покрывало, сверху, не раздеваясь, твердо решив, что утром всех оставшихся кур отдадут ей, и кроме того проигранные в жребий большой хрустальный кувшин, салатник и конфетницу.


* * *


Афанасий проснулся в залитой солнцем горнице. Вокруг ни души. Черный кот под столом куриными костями хрустит, зеленым злым глазом коситься. Какие-то узлы с вещами на полу лежат. Остатки вареной картошки на тарелках сохнут. Стопки недопитые поблескивают.

Слил дед остатки в один стакан, успокоил продукт, пошел на улицу. Дернул входную дверь – снаружи чем-то подперта. Поднавалился, оттащил в сторону деревянный чурбан, вышел во двор. И там пусто.

Тихо, птички в кустах щебечут, петух из соседнего огорода кукарекает.

Пошел дед пустынной улицей по деревне. Раньше на ней два грузовика свободно разъехаться могли. Теперь одна разбитая тракторная колея осталась, с обеих сторон кустарником подпертая. Не улица, а одно название. Тропа звериная, да и только. Прет лес со всех сторон, зарастает деревня.

Вошел на свой двор, кур с утками гулять выпустил. Странно, времени полдень, а птица в курятнике. Скотина в хлеву орет не кормленная. Пес скулит в доме запертый. Не проснулась еще Верка, или ушла куда?

Открыл старик дом, прошел на кухню. Зачерпнул кружкой воды из ведра, заглянул в комнату. Стоит кровать не тронутая. Нет жены в доме. Куда баба подевалась?

Снова во двор вышел. На лавочку сел.

В голове гудит, на душе тошно.

Жалко, конечно, Надюху. Красивая была баба. Видная. Не его правда, но все же… Зря Верка кривилась. Хороший гроб сделал. От души постарался. Доски, как следует выстругал. Друг к дружке пригнал плотно. Ручки крепкие привернул. Для себя хранил. Не гроб получился, загляденье. Хорошо ей будет в таком гробу лежать. Кто бы обо мне так позаботился…

Жмурится дед на солнышко, холодную водичку из кружечки попивает.


* * *


Участковый милиционер Василий Михайлович Донкин объявился ровно к полудню. Видный мужик средних лет, высокого роста, крепкого телосложения он имел круглое, розовое лицо, можно сказать, сытое и без особых примет. В милиции оттянул без малого пятнадцать лет службы, но за отсутствием заслуг перед Отечеством в звании сильно не продвинулся, надолго завис в капитанах, что сильно угнетало его впечатлительную натуру. Как человек недалекий он винил в этом кого угодно, только не свое разгильдяйство и природную лень.

Грязный, злой, уставший от долгой дороги он ввалился во двор Афанасия и с ходу выпалил:

– Наливай, дед, стакан, твою мать… Что смотришь? Знаю, у тебя есть.

Старик не любил милиционеров. Они сына родного ни за что посадили. Его самого в молодости за здорово живешь укатали в далекие лагеря. Он жил в лесу, наедине с дикими волками, ничего уже не боялся, и потому ответил прямо и просто, как ответил бы каждый очутись на его месте – обыкновенными словами, в переводе с просторечного означающими:

– Да пошел бы ты, нехороший человек, куда подальше, быть может там тебе и нальют…

Василий Михайлович грубого обращения со своей хрупкой особой не терпел, да и умонастроение имел в тот день мрачное, а потому сильно обиделся.

– Ах, мать твою… – взревел он, выхватывая из под промокшей, облепленной грязью шинели табельный пистолет, – Милицию не уважаешь? Сволочь!

– Я, итить твою макушку, сам тут милиция, и тебя в гробу видел, шарамыжник, – мягко парировал Афанасий, словно не замечая нависающий над ним опасности, – Будешь, итить твою макушку, шалить, собаку спущу.

Говорил дед, конечно, словами не литературными и потому весьма убедительными. Старый обленившийся пес, даже не гавкнул на страшное чучело, выкатившееся из леса. Единственная его забота заключалась в том, чтобы добыть где-нибудь пожрать, после чего спрятаться куда-нибудь от волков, чтобы самого не сожрали. Но милиционера это задело сильно.

– На меня, собаку!.. Встать, сволочь, – зычно скомандовал он.

Но на старика это не произвело ровно никакого впечатления. Что ему какой-то милиционер с пистолетом, когда на душе такая тоска, что помереть хочется. Неизвестно чем бы это все кончилось, если бы в этот момент с улицы не вошла Вера Сергеевна.

– Ах, Василий Михайлович, радость-то какая, – всплеснула она руками, быстро оценив ситуацию, – Какими судьбами? Никак к нам пожаловали! Да что это вы тут во дворе стоите, в дом не заходите? Или ворон пугать вздумали? Так их нету сегодня. Все в лес улетели. Одно чучело осталось, так его и пугать не надо. Оно пьяное.

– Тьфу, мать твою… – выругался милиционер, убирая оружие в кобуру, – В другой раз, дед, я тебя точно пристрелю, понял?

– А ну, тебя, к лешему, – в полном безразличии махнул на него рукой Афанасий и хлебнул холодной водички из жестяной кружечки.

– В дом пройдите, Василий Михайлович, – приветливо пригласила хозяйка, – Сколько лет, сколько зим… У меня настоечка свежая поспела. На березовых почках. Очень от утомления помогает. Усталости как рукой снимает. Не откажите попробовать.


* * *


– Налей, Верка, для сугреву, – скомандовал с ходу участковый, едва перевалив грязными сапогами через порог дома.

Выпил служивый залпом стакан, крякнул, на табурет сел и обмяк разом.

– Ну, и дорога, твою мать… – повело его, – Еле добрался. Мотоцикл на первом километре увяз. Пришлось бросить. Пешком пер. Лесом. Один. По грязи. К березе прислонил и пошел. Надеюсь, не сопрут. Реку так разлило, твою мать… Думал по мосту пройду, а и хрен тебе. Чуть не утоп. Как хряснет подо мной. Еле выплыл, твою мать… И когда только вы все сдохнете?

– Не дождешься. Сто лет будем жить, – срезала хозяйка, – Что расселся, ноги растопырил. Приберись. В дому чай, не в стойле. В сенях шинель скинь. Весь пол загваздал. Натоптал, черт лохматый. Влез весь грязный. Вечно одни неприятности от вас, от милиции.

Обменявшись дружескими любезностями, Вера Сергеевна заставила блюстителя порядка отнести шинель в сени и снять сапоги, после чего пригласила отобедать. Гость охотно согласился, разулся и долго фыркал возле рукомойника, оттирая грязь с различных частей тела и казенного обмундирования. Его мокрые носки хозяйка вывесила над горячей плитой, дав взамен стоптанные кожаные тапочки мужа.

Через окно кликнули Афанасия. Тот по-прежнему продолжать греться на солнышке и только махнул рукой. Без меня, мол, не хочу.

– А ведь мы тебя ждали, Василий Михайлович, – начала разговор хозяйка, ставя перед участковым тарелку горячих щей, – Марья сказала, что сегодня ты будешь.

– Так и сказала? Кто сказал? – удивился участковый, примеряясь алюминиевой ложкой к первому.

– Давеча Надежда наша померла. Посылать за тобой хотели. А кто пойдет? Сам говоришь, дорога плохая. Вот она и говорит, как поминки справим, так ты сам к нам и явишься. Сказала, и вот он ты. Поминки только вчера справили. Помянули, вот ты и пожаловал. Кушай, пока горячее.

– Вот как… Так и сказала? Вот ведьма. Постой. Кто, ты говоришь, помер?

– Надежда. Третьего дня. Похоронили вчера. Поминки, говорю, вчера справили. Вот ты и явился, – пояснила Вера Сергеевна.

– Как это померла? Как это схоронили? А труп где?

– На кладбище, как ему и положено. Где же ему еще быть?

– А кто освидетельствовал? А справка!

– Никто. Так никто же пройти не может. Распутица. Сам, говоришь, чуть не утоп. Не лежать же ей в избе до самого лета. Тебя не докличешься. Телефона у нас нет. Убивай нас тут всех, никто не услышит. Вот и похоронили. А ты как думал? Тебя ждать будем? Да, ты не думай чего. Она сама померла. Все видели. Как положено. Легла спать и померла. От старости. Не веришь, у людей спроси.

– Кто тело нашел?

– Соседка ее, Тоська. Прибежала, померла, кричит. Мы все пошли. Дед мой через окно в дом пролез, дверь открыл. Мы вошли. Она на кровати лежит, вся холодная. Мертвая совершенно. Мы обмыли ее, как положено, и вчера схоронили. Вот и все.

– Ну, вы тут даете?.. Я же пришел показания с нее снимать.

– Какие еще показания?

– Начальник послал показания снять по поводу вашего чертова кабеля, который у вас на хрен срезали. Она заявлениями всю прокуратуру замордовала. Вот меня и послали.

– Так ты бы еще лет через пять пришел. Мы бы тут как раз уже все перемерли. Проснулся. Здравствуйте. Кабель поди лет десять назад срезали. А ты когда явился?

– Когда положено, тогда и явился. Не твоего это ума дело. Явился, когда надо было явиться.

– Ну, так ты явился как раз вовремя. Иди, снимай с нее показания. Она ждет тебя на кладбище. Лопатку тебе дать или так с нею договоришься?

– Да, ну тебя, глупая баба. Тут дело серьезное. Что вы тут наделали? Что мне теперь делать?

– Ты супчику поешь. Да выпей еще немного. Там видно будет, – посоветовала Вера Сергеевна и налила озадаченному участковому еще один стакан янтарной самогонки.

Милиционер выпил. Потом еще раз, для шлифовки, под горячую картошечку. И под конец обеда ему стало хорошо.

– Черт с ней, что померла. Давно пора было, – бодро зарассуждал он, размахивая вилкой, – Нет заявителя, нет и Дела. Спишем в архив, и все. Правильно, что померла. Жаль, телефона у вас нет. Позвонили бы, так я бы и не приезжал. Насчет справки не беспокойся. Сам оформлю. В лучшем виде. В собес сообщу. С учета сниму. Свидетельство выпишу. Родственников у нее нет?

– Никого, – ответила хлебосольная хозяйка, порозовевшая от горячего обеда, – Одинокая была старушка.

– Помянем, по-человечески, – предложил участковый.

Помянули.

– С барахлом сами разбирайтесь. Но дом не трогайте. Дом государству отходит. Хотя деревни как бы и нет, но порядок соблюдать требуется. Чтобы дом стоял. Кто его знает, как все обернется. Потому, пускай стоит. Опять же проверка, вдруг, какая из района. А дома нет. Не порядок. С кого спросят? С меня. Я в другой раз приеду, проверю и все опишу, на протокол. Чтобы не разбирали. Знаю я вас. Быстро на дрова растащите. Прямо муравьи какие-то.

– А ты видел? Ты за руку ловил, черт лохматый? Чего говоришь? – возмутилась Вера Сергеевна.

– Ловил, не ловил, а знаю. Кому, кроме вас? Куда дома подевались? Целая деревня была. Где она? Где дрова берете? В лесу? А кто лес рубить разрешил? Что у вас в поленницах лежит? – явил гость служебное рвение.

– Да кому гнилушки твои нужны? – возразила собеседница, – Что ты за них беспокоишься? Списали деревню и ладно. Все, нет ее. Никаких домов нет. Чистое поле. Лес. Скажи еще спасибо, что за тебя работу твою делаем. Остаточки подбираем.

– Все равно. Не порядок. Ясно? Ну, ладно, засиделся я тут у тебя. Идти мне пора. Мотоцикл в лесу брошен, – Василий Михайлович встал и, пошатываясь, направился к выходу, – Где тут у тебя сортир, Верка? Налево? Хорошо. А суп у тебя, Верка, гадость. Ни хрена щи варить не умеешь. Что вылупилась? Ха! Да шучу я. Шучу. Жрать можно. Один раз, – громко рыгнул и вышел из кухни.


* * *


Однако указанного хозяйкой отхожего места незваный гость в сенях не нашел. Вместо этого он очутился во дворе. С наслаждением помочился на поленницу дров, слегка обрызгав спавшего возле нее старого сторожевого пса. Того, в принципе, это нисколько не потревожило и даже не удивило. Затем присел рядом с дедом на лавочку, положил ему пухлую руку на плечо и душевно произнес:

– Хороший ты мужик, дед.

На что тот с полным безразличием ответил:

– А ты, итить твою макушку, дерьмо полное.

– Совершенно верно, – охотно согласился милиционер, – Служба у меня такая. Потому как я есть из внутренних органов.

– Тогда, итить твою макушку, давай выпьем.

– С удовольствием.

Они выпили. Откуда там оказалась литровая бутылка самогонки, никто не знает. Не то участковый с собой прихватил со стола, не то дед загодя припрятал для хорошего человека, только откушали они из нее изрядно, по очереди прикладываясь к узкому горлышку. Исстрадалась душа Афанасия по мужицкому разговору. Накопилось внутри, выплеснуть некуда. Мент, хоть и не мужик, но все же не баба. Понятие о жизни имеет. В конце концов, сгодиться и он, если больше поговорить не с кем. Тем более, что сам лезет, на душевную беседу, напрашивается.

Голова у деда дурная, на душе тошно, выпил много и натощак. Вот и понесло неискушенного старика, так, что после второго захода на горлышко он совершенно расслабился, почти разрыдался и рассказал участковому, что по молодости лет любил Надюху безмерно, мечтал жениться на ней, но она него решительно отвергла по причине прошлой его судимости. В результате всю жить промаялся с Веркой, родившей ему трех сынов. Один сын за «Родину-уродину» головушку сложил, второго «менты-скоты» за хобот прихватили, третий пропал в «черной дыре – неизвестно где». Ни деревни нет больше, ни радости никакой. И виновата во всем Надюха, и все ее кругломордные коммуняки. Потому как отказала ему в любви, потому как сгубили, сволочи, деревню, удушили трудовое крестьянство, одно отребье на земле перекатывается. Нет больше крепких хозяйств, некому растить на полях хлеб, некому Родину кормить. Был отец – молодец, всю деревню в кулаке держал, никому без дела сидеть не давал, да и того в Сибири сгноили. Пропала последняя опора, некому стало учить правильной жизни, вот и прожил лодырем – лоботрясом все свои годы, так что и вспомнить теперь нечего. Кончилась пустая жизнь, будто и не начиналась вовсе. Одно остается упиться вусмерть, потому как все надоело. Для того, что ли, войну воевали, колхозы лепили, детей рожали, чтобы потом загибаться в лесу, вдали от всего прогрессивного человечества.

Давно не встречал дед такого внимательного собеседника, давно не проявлял Василий Михайлович такого искреннего интереса к беседе. Не то задело его мелкое самолюбие пренебрежительное отношение к себе простого мужика, не то сработала общая, выработанная годами профессиональная подозрительность, только захотелось ему сотворить в ответ, по своему обыкновению, какую-нибудь гадость. Вошла в пьяную голову мысль, что неспроста селяне так спешно схоронили покойницу. Подлую натуру имел милиционер, недалекую, мстительную. Работать не любил, зато халяву хорошо чуял и фантазией особенной не отличался. А тут дело вырисовывалось живое. Виновников и искать не нужно. Вот он, сидит перед ним, кается. Припугни, надави и признается. Уже сопли во всю мотает. Решил участковый, что именно этот старик и замочил старуху. Тюкнул ночью топором по черепу, быстренько схоронил и концы в воду.

«Почему никто не сообщили о смерти? Дороги, говорите, нет? Так я же проехал. Врете, гады, – размышлял он, пока дед самозабвенно откровенничал, – Ишь рожа какая хитрая. Милицию не любит. И Верка его – стерва. Покрывает мужа. Наверняка старуха за жизнь иного денег скопила. Эти оба жадные. Вот и притюкнули. В отместку за то, что старуха на них доносы строчила. Все требовала прижучить самогонщиков. Денежки прихапали, а теперь жалятся. Но меня не проведешь. Жаль, оборвалась последняя ниточка. Кто теперь будет доносы писать? Как мы узнаем, что в деревне делается?»

– Жалко старушку стало? – спросил милиционер, прихлебывая из бутылки.

– Жалко, итить твою макушку, у пчелки, – ответил дед, – Себя, итить твою макушку, жалко. Как стали Надьку закапывать, чуть не расплакался.

– Каешься, значит?

– Каюсь, – кивнул головой Афанасий.

– Вот и правильно. Тебе это зачтется. Чем ты ее тюкнул?

– Эх, тюкнул… Кабы, итить твою макушку, еще разок тюкнуть… Мало она жизнь мне спортила, так потом еще и гнобила. Коммунизму, итить твою макушку, захотела. Я говорю, выходи, за меня, а она мне во, – показал дед участковому красный кукиш – Хочу, говорит, верховодить. На красной макушке сидеть. Пошел вон от меня со своей ходкой.

– Сидел, стало быть. По второй пошел, – прикинул мент, – Ну, и что?

– Не пара, говорит, мы… Забудь. Я ей, итить твою макушку… а она мне, итить твою макушку. Упертая. Не перегнешь. Светлый путь, говорит. А ты меня к печке? Забрало меня, затрясло – страсть. Обидно! Размахнулся, как дам ей, итить твою макушку…

– Топором?

– В морду.

– Один? Два раза?

– Она иак, итить твою макушку, и в траву повалилась.

– Ага.

– После того все, как отрезало. А-а, все одно… – махнул дед рукой, принял бутылку, приложился, – Думал, все коммунизмом покроет. А хрен вышел. Все боком. Все зря. Зря батьку сгнобили, зря крестьян побили, зря жизнь прошла… Вот, кем бы я был, итить твою макушку? Вот, кем бы я был! – сунул кулак в нос участковому, – Хозяином. Мужиком, итить твою макушку. А кем стал? Вот кем я стал, – плюнул в грязь под ногами, – Итить твою макушку… Кому это надо?.. Тебе?.. Ей?..

– Стало быть, старое вспомнил? За старое того… да? – догадался участковый.

– Схоронили – беда. Места себе не найду. Как вспомню, итить твою макушку, – тоска. За что, спрашиваю? Куда годы делись? Ничего, итить твою макушку, не осталось. Впереди бездна, пустота, мрак, – философски заключил старик.

– Значит, не отрицаешь, что виноват? – потер ладошки милиционер.

Уронил дед голову на грудь и слил по щекам слезы.

– Значит, добровольно сдаешься?

Афанасий только кивнул.

– Молодец. Давай руки, я тебя арестовывать буду, – участковый достал из кармана наручники и повертел ими на пальце перед носом разоблаченного преступника.

– Ты кто? – уставился осоловевшими глазами старик на расплывчатую физиономию чужого человека, словно впервые его увидел.

– Кто? – не понял милиционер, обернулся. Но третьего рядом не обнаружил, – Я?

– Ты.

– Донкин. Участковый. Арестовывать тебя пришел. За убийство, – пояснил Василий Михайлович.

– Кого?

– Что кого?

– Кого, итить твою макушку, тебя звал? Уйди. Мне плохо, – отмахнулся дед.

– Ты, мужик, на меня не обижайся. У меня работа такая. Ты убиваешь. Я арестовываю. Давай ласты, клеить буду. Отдай бутылку. В принципе, я тебя уважаю. Ты молодец. Самогонку варить умеешь. Не то, что эти в Селках, губошлепы. Такое пойло… башка трещит, – участковый забрал бутыль, глотнул из горлышка, блаженно зажмурился, ощущая приток живительной влаги, – Забористая. Ценю… Эх, в баньку бы сейчас… – на этой фразе голова его тихо поехала в сторону и он медленно стек с неудобной лавочки на теплую мягкую землю.

Мысль медленно погасла в гулкой голове, и глубокий сон объял истомленное трудной дорогой тело работника милиции.


* * *


– Итить твою макушку, – оценил результат Афанасий, озирая блуждающим взглядом вокруг родной двор, – Был человек, нет человека. Куда делся? Вот он! Откинул тапочки. Итить твою макушку, это же мои тапочки. Верка! Верка! Это мои тапочки!

– Господи, Василий Михайлович! Что это с ним? – выбежала на крыльцо Вера Сергеевна.

– Это мои тапочки, – поднял с земли кожаные шлепки Афанасий, – Итить твою макушку! Он их спер. Верка, мент тапки спер.

– Да не спер. Я дала, – пояснила супруга, поспешно подбегая к участковому, – Василий Михайлович, что с вами? Вы меня слышите?

– Может это и Василий Михайлович… а тапочки мои, итить твою макушку, давать не надо. Зачем? Может он больной. У него может грибок. Как я одену?

– Дались тебе тапочки. Старые это тапочки. Ты их давно не носишь. Брось, пакость всякую, – завертелась вокруг хозяйка, – Давай, поднимай его. Опять нализался! Ну, что ты с ним будешь делать!? Вот что теперь делать? Вот, сволочи, же вы какие! Опять упились, черти лохматые! Одна морока мне с вами. Откуда бутыль взял? Она для тебя припасена, что ли?

– Давай жрать, Верка, итить твою макушку.

– Щас. Жрать тебе. Бери его, говорят.

– Кого? Этого. Кто это, итить твою макушку? – наклонился старик, чуть не падая следом, – Это он пистолетом махал? А если бы стрельнул? Если бы глаз выбил? Слепым ходить? Видала, какой о… – поднял старик вверх указательный палец, – Арестовывать, итить твою макушку, пришел.

– Тебя? За что? – встрепенулась супруга.

– За Надьку. Слыхала? Я ей, итить твою макушку, по морде дал.

– Ты? Надежде? Когда?

– До тебя еще. Давно. Она, итить твою макушку, мне этого простить не могла. Откуда он знает? Арестовывать пришел. Итить твою макушку… Ишь как?..

– Вспомнила бабушка девичий вечер. Брось. Глупости все. Бери нести, черт лохматый. И почто ты только на мою голову свалился. Бери, говорю. Чего сидишь?

Старик, наклонился, поднял с земли наручники,

– Итить твою макушку, гляди штука какая. Лучше веревки. Помнишь, в кино видели? В клубе тогда… про этих… как их там… шпионов… Мне такие надевали. Крепкая штука. Арестовать хотел, итить твою макушку. Тапочки мои одел…

– Давно сжечь пора эти тапочки. Чего ты к ним прицепился? Я дала. Старые они. Кошка еще в них написала. Никому не нужные. И ты никому не нужен. Вовсе не к тебе он приехал. Он к Надежде приехал, понял? – пояснила выходящая из себя супруга.

– Допустим, я виноват, – продолжал рассуждать старик, – Обыкновенное дело. Подумаешь, звизданул по морде. Итить твою макушку, с кем не бывает? Она померла, что ли? Столько лет прошло…

– Давно пора тебя арестовать, черт лохматый, – зло отрезала супруга, – С утра ничего не ел и напился? Разве так можно? А этот гляди, как раскинулся, боров. Куда вот его сволочить? Весь двор, черт лохматый, занял.

– Что я ему сделал? – продолжал дед пьяный разговор, – Сижу, никого не трогаю. Заявляется. Здравствуйте! Видали начальника? Давай-ка его. Вот так, – дед, несмотря на изрядное опьянение, ловко защелкнул стальные браслеты на запястьях участкового милиционера, – Пускай Надьку ловит.

– Очумел, черт лохматый? – опомнилась Вера Сергеевна, – Это же наш участковый, Василий Михайлович!

– Итить твою макушку, – заявил Афанасий, – Сижу. Пришел. Наорал. Кто он такой? Тапочки мои одел…

– Ой, дурной, ой, дурной, – всполошилась баба, – Он же милиционер!

– В гробу его давеча видел. Их всех арестовать надо! – зашумел дед и, вдохновленный вспышкой собственной революционности, наклонился, достал из милицейской кобуры табельное оружие и, потрясая им в воздухе, решительно направился в сторону леса, – Где тут менты? Выходи, итить твою макушку! Всех заарестую! Все порешу!

– Вот, дурак! Вот, дурак! – запричитала супруга, но старику она не помеха. Нетвердой походкой он миновал дальнюю калитку и скрылся в глубине дремучего кустарника.

Вера Сергеевна в отчаянье махнула рукой в след мужу и потащила тяжелую бесчувственную тушу участкового в сторону сарая. Ближе – некуда. Не оставлять же на улице? Не в первой бабе пьяных мужиков таскать.

Как так получилось, что дед арестовал милицию, он и сам не понял. Вышло как-то само собой, как часто бывает, когда следуешь неосознанному внутреннему побуждению, особенно если оно сильно сдобрено алкоголем. Потом обычно ничего не помнишь, и совершенные действия воспринимаются забавным происшествием. В том случае, если они не заканчиваются весьма печально. Но кто думает о том, как они могут закончиться? Это все будет потом, в далеком будущем, где ничего еще не известно. А пока все легко и понятно. События складываются сами собой в свою логичную последовательность, отворяя одну из дверей в длинной череде возможного.


* * *


Взобравшись на пригорок, дед вышел к деревенскому кладбищу. Ноги сами принесли его к свежей могиле Надежды Константиновны.

Простой деревянный крест, наспех сколоченный из двух досок, песчаный холмик, прикрытый скромными елевыми веточками. Сквозь мохнатые кроны высоких сосен солнечная паутина по сухой земле стелется, пушистые облачка чистят голубое небо, птички свиристят по-весеннему, а настроение у деда паршивое. Прислонился к кресту, вздохнул тяжко.

– Ушла, Надюха, оставила, – произнес он, – Мне то что, итить твою макушку, делать? Чего ждать? Так и буду вас баб на кладбище по одной носить? А меня кто снесет? Сколько протяну, сколько самогонки выпью, все одно – конец – сюда, рядышком. Если хоронить, кому будет. Эх, Надька, итить твою макушку… Во что ты нас вогнала? Где оно твое Светлое будущее? Вот это оно, что ли, лесом заросло. Видишь? Дома пустые. Люди все кончились. Некому строить, итить твою макушку, коммунизм? Начудила и в кусты? Эх…

Присел рядышком на чужую скамеечку, задумался. Жил, себе жил, день за днем перелистывал, все ждал, когда оно лучшее станет, и вот тебе на… Обманули. Поманили, увлекли и бросили. Старое порушили, нового не дали. Кинули калач размером с кумач, и думали им как Христос весь мир накормить. А не вышло.

Вновь стрика забрала печаль, да такая, что хоть волком вой. Откуда только вынырнула? Не из леса. Изнутри. Прет, как цунами. Ни самогонки выпить, ни пожрать – ничего не хочется. Куда сбежать от проклятой? Некуда. Лес кругом. В самую пору повеситься. Вот кабы деньги были, в город бы сбежал. Там много веселья разного. Только кто его там ждет? Страшно одному в городе, да и денег нет. Если только у старухи взять. Да разве она даст? Сынам копит. Вернется, говорит, Федька, ему на хозяйство надо. Если, конечно, вернется… Хорошо бы вернулся. Может, и тоска тогда уйдет. А не уйдет, так похоронит, как положено, батьку. Вот здесь на теплом пригорочке, с нею рядышком… И что в этом городе делать? Годы не те. От былой красоты один голый череп остался с оттопыренными ушами. Какой бабе такой хахель нужен? Смех один. И деньги не помогут. Глупости все. Не уехать отсюда. Некуда, да и незачем. От себя не уйдешь. Кончено все. Прошло, словно один день. Не туда жизнь повернула, не за то ушла, не за то её отдал. Нужно было за землю держаться, хозяйство вести. Какое бы оно теперь стало это хозяйство… Так ведь не дали бы. Задушили. Замытарили. Какое может быть хозяйство, когда рядом Надька сычом смотрит. У кого было тогда смелости набраться против нее переть? А теперь силы не те. Жизнь хоть и повернулась по иному, да поздно. Не сбыться мечтам: чтобы дом большой и земли много, чтобы стадо тучное и работники работящие. Не такое грязное, убогое, колхозное. Смотреть на него больно. Чтобы, как на картонной коробке из под молока: чистые, ухоженные, толстые. Чтобы трактор весь день трещал, и чтобы конюшня битком, чтобы верхом на коне по полю…

Кончилась мечта. Все кончилось. Одни сосны над головой шумят.

Достал Афанасий из кармана ментовский пистолет, повертел в руке, передернул затвор.

Бабах в голову и поплывет вдаль с белыми облачками по течению, словно птица. Раскинет руки по ветру, охватит душой солнце и раствориться в бесконечности неба. А там, глядишь, и Надежду на своем пути встретит. «Привет, – скажет ей, – Как нашла свое Светлое будущее?» «Здравствуй, – ответит она ему, – посмотри как светло кругом. Это и Оно есть». Обнимет его, и поплывут они вместе, прямо в самую синь горизонта…

«А если там нет ничего? – подумал дед, – Одна черная пустота. Тогда что?»

Померкнет лес, исчезнут облака, погаснет солнце. Не останется ничего. Сотрется все: и то, что было, и то, что есть, и то, что будет. Навсегда, без остатка, необратимо. Свернется в черную маленькую точку, раствориться в безмолвной темноте, вдавится в грязь и хлюпнет под сапогом участкового. Так хоть есть что-то, что можно ощущать, чему-то радоваться, чем-то любоваться. Пусть не такое яркое, пусть ноющее и тоскливое, но все же…

Призадумался старик и направился к знахарке.


* * *


Солнце клонилось к закату, когда дед Афанасий робко постучал в низкое оконце домика Марьи Петровны. Та ужин готовила.

– Устал я, Петровна, на свете жить, – поделился старик, скромно пристраиваясь на тесной кухоньке возле стола, – Надоело, итить твою макушку. Ни что не радует. Жить не хочется, а помереть страшно.

– Это у тебя с перепою, – отмахнула от себя рукой знахарка смачный перегар.

– Не скрою, я выпимши, – признался дед, – Три дня пью. Но это не в счет. Это от того, что, итить твою макушку, в горло ничего не лезет. Если бы я не был выпимши, то ни за что бы к тебе не пришел. Побоялся. Но выпимши я не потому, что, итить твою макушку, боюсь. Выпимши я потому, что на душе тошно. Опротивело все. Каждый день одно и то же. Сколько можно, итить твою макушку? С утра до вечера. Все одна канитель. Что сегодня, что завтра, что вчера. Тянешь, тянешь, а она не кончается. Только тянуть труднее. Раньше, если копать, так, итить твою макушку, весь огород за раз выкопаю. А теперь… Теперь за неделю и то, кончить сил нету. Зачем мне его копать? Для чего, итить твою макушку? Вскопаю, засею, соберу. Все сожру, и по новой. Надоело. И баба надоела. Сколько, итить твою макушку, ругаться с ней? И самогон надоел. Сколько пить его можно? Ничего делать не хочу. Нечего делать. Сто раз все переделал. Сижу, итить твою макушку, во дворе весь день. Дров нарублю, самогона выпью – день кончился. На завтра – по новой. Помереть, итить твою макушку, хочу. Хоть что-то в жизни случится. Новое. Все одно жизнь не сложилась.

– И давно у тебя так?

– Как Надьку схоронили, так, итить твою макушку, и нашло. Совсем тошно стало. Будто и меня зарыли. С нею. Последняя надежда померла. Ничего, итить твою макушку, не осталось. Ушло все. Кончилось. Нету жизни во мне. Не осталось.

– Эк, тебя, угораздило, – удивилась Марья Петровна, с любопытством подсаживаясь рядышком, – А она в тебя хоть раз то была?

– Так ведь я, итить твою макушку, о том и говорю. Вот ты скажи, кто я такой? Для чего я живу? Зачем я нужен? Можешь сказать? – Афанасий в упор смотрел прямо в глаза знахарке, почти навалившись на стол, – Про тебя много всякого треплют. Тебе пофиг. Я знаю. За то уважаю. Но я так думаю, ты, итить твою макушку, должна знать. Ты к духам, туда, ходишь. Они наверняка, итить твою макушку, знают? Вот ты скажи, про меня, что они говорят?

– Про тебя я не спрашивала, – ответила собеседница.

– А ты спроси. Обязательно спроси. Как же это ты, итить твою макушку, про меня не спрашивала? Что же тебе про меня ничего знать не интересно? – удивился старик.

– Не интересно, – равнодушно ответила знахарка. – Что в тебе интересного? Тебя как не встретишь, ты пьяный, или пустой.

– Как это пустой?

– Так. Никакой. Как пустоцвет. По дороге идешь, и ничто тебя не радует.

– Жить скучно, – согласился Афанасий, – Надоело все. Не вижу в ней, итить твою макушку, смысла. Вот выпью, вроде как веселее. И день быстрее кончается. Правда печень болит. Но, то печень. Когда душа ноет – хуже.

– Глупый ты, Афанасий. Старый, а глупый, – решительно заявила Марья Петровна, – Дожил до седых волос, а ума не нажил. Где тебя только носило? На что жизнь тратил? Гнать тебя, дурака, надо. Палкой бить.

– Это за что же? – возмутился дед, – Что я такого сделал, что меня, итить твою макушку, палкой бить надо?

– Жизнь не ценил. На мелочи разменял. Растратил себя попусту. Дожил до старости, а так и не понял, кто ты есть, для чего на свет народился. Разве так можно?

– Итить твою макушку! Где мне было узнать? Всю жизнь, итить твою макушку, только и делал, что работал. От зари до зари. Институтов, итить твою макушку, не кончал. Некогда было. Время было, сама знаешь, какое. Уму-разуму фронт, с лагерями учили. А после – в поле, за трактором. Где мне было это постичь?

– Иные профессора не умнее тебя будут, – заявила знахарка, – Ко мне разные люди ходят. Бывали и такое, что и профессора приходили. Видела. Так, я тебе так скажу, не в учености дело. Дело в тебе. В том, что тебе на роду написано, что в сердце живет, чем душа радуется. В тебе дело то. Учили тебя, учили, да только все мимо. Не доучили, видно. Судя по всему. жизни ты повидал. Хлебнул горя ложкой. Только главного не постиг. Не открыл уму сердце.

– Так ты, итить твою макушку, открой. Помоги открыть-то. Затем и пришел. А не откроешь, так я, итить твою макушку, сам того этого все быстро закрою. Одним махом. Бац, и конец, – дед достал из кармана пистолет и помахал им в воздухе, – Шутить не буду. Мне все пофиг-веники, итить твою макушку.

– Греха то не боишься?

– Мне все одно. Я, итить твою макушку, не верующий. Кого бояться, если никого нет? Вот, бабу свою боюсь. А Бога, не боюсь. Не видел Его никогда. Не знаю, каков Он. Так что давай, итить твою макушку, открывай, кто я и чего пришел, как ты там говоришь. Или все. Ничего не надо. Упрашивать не буду. К речке, итить твою макушку, отойду и прощай.

– Жалеть после не станешь? – спросила знахарка.

– Чего, итить твою макушку, жалеть, если жалеть нечего?

– Всякое открыться может. Не всегда сердце добрым бывает. Иногда, даже вовсе наоборот. Иногда, даже трудно совладать. Как шелуха спадет, такое явится. Без веры, черт сильный. Не боишься выпустить?

– Мне, итить твою макушку, терять нечего. Я уже старый. Молодых, итить твою макушку, пугай чертями. Я сам – черт лохматый, – выдал старик.

– Это верно, – согласилась знахарка, – Ладно. Твоя воля. Сготовлю тебе чистый отвар. Только, чур, уговор. В сенях сидеть будешь, один при свече всю ночь. Я в доме запрусь. Входную дверь не запирай. Мало ли выйти захочешь. Отвар каждые полчаса пей и молитву читай, какую дам, перед иконой, какую поставлю. Когда все лишнее с души отпадет, тут себе и откроешься. А пока – каши горячей поешь. Я травы подберу, отвар поставлю.

Как сказано, так и сделано. Афанасий каши поел, в первый раз за день, в сени табурет вынес, устроился напротив лесенки на чердак, закурил.

Тем временем солнце упало за горизонт. Тьма окутала землю. Засветил дед огарок свечи, что всегда при себе в кармане носил, установил на лестничной ступеньке. Дальше курит.

Вскоре вышла к нему Марья Петровна с медной кастрюлей и черпаком. Поставила посудину на пол рядом с табуретом, крышку сняла. Заклубился белый парок, можжевеловым духом потянуло. Вынула из передника жестяную кружку, деду протянула, сказала:

– Наливать будешь один черпак. Пить будешь медленно. Как молитву прочтешь, так кружку выпьешь. Как выпьешь, так молитву читай. Понял?

– Чего тут непонятного?

– Вот тебе молитва, – протянула листочек, – Вот тебе икона, – достала из под передника темный маленький образок, – Вот пять свечей новых. Спички у тебя есть?

– Есть, – кивнул старик.

– Тогда – с Богом! Утром свидимся. И последнее, пистолетик отдай-ка мне на хранение, – требовательно протянула руку.

– Это еще зачем?

– Там видно будет зачем. Давай быстро, – свела грозно брови, глазами стрельнула.

Пришлось деду разоружиться.

На том и расстались. Марья Петровна в доме заперлась, а старик, налив в кружку черпачок отвара, начал помаленьку читать витиеватые слова древней молитвы.

Легенда о Пустошке

Подняться наверх