Читать книгу Был таков - Алексей Гамзов - Страница 2

Горний друг

Оглавление

***

Как причинное место

оголяя приём,

по дороге из детства

да в родной чернозём,


через яростный вереск

пробиваясь на свет,

словно рыба на нерест —

промелькнула, и нет —


всё, что было под кожей,

передам по рядам,

но вот это, похоже,

никому не отдам:


этот флуоресцентный

глаз-алмаз в небесах —

несомненную ценность

для сказавшего «ах»,


этот даже не голос —

хронос, взятый внаём,

полоскавший мне полость

первосортным сырьём,


этот промысел смысла,

исчисленье числа

с вящей помощью дышла,

коромысла, весла.


Вот работа для плуга —

я ль не плуг твой, Господь? —

ради воздуха, духа

резать землю и плоть,


быть, покуда не лягу

и легка борозда —

и трудом, и трудягой,

и орудьем труда.


***

Сами себе аплодируйте крыльями, птицы!

Город проводит вас в странствие, тысячелицый.

К югу, ребята! Довольно бесцельно носиться

в небе столицы!


Сонмы дерев, как неделю не бритые спички

машут ветвями вослед: «До свидания, птички!

Преодолейте, любезные: тучки; кавычки;

силу привычки».


Перелетая гурьбой за урез горизонта,

что же вы ищите, шустрые? Бунта ли? Понта?

Не удивлюсь, если попросту воздуха: он-то

и разряжён  так,


чтобы впустить и вместить вас. Так будьте же                                                                                             скоры,

будьте смелы, поглощая равнины и горы,

пусть пощадят вас стихии и винтомоторы,

сети и своры.


Вы-то летаете вольно, а мы, не в пример вам,

разве что в адских машинах, подобны консервам,

а на земле мы рабы своим грусти и нервам —

как в Круге первом.


Род человеческий, занят своим аты-батом,

кесарь, рожденный елозить – завидуй пернатым!

Это они, а не мы, воспаряют к пенатам —

белым, кудлатым.


Герой


Место временное, время местное, шесть ноль-ноль.

Герой уже на ногах и готов ко своей голгофе.

Он жарит сосиски, разрезанные повдоль,

пьет то, что он называет кофе,

подходит к двери, на ходу вспоминая пароль.

Но в энном акте, в такой-то по счету картине

становится ясно, что пьесе не будет конца.

Взгляд застывает на праздно свисающем карабине.

Зритель уходит. Герой опадает с лица.

Марионетка преломляется посередине.


Потом герой убирает грим, угадывая в морщинах:

довольно ли на этого мудреца простоты?

Пока такой же герой, по ту сторону пустоты,

весь в амальгаме, как свинья в апельсинах,

ватным тампоном закрашивает черты.


Следующее «потом» наступает скоро:

по телу героя гуляет улыбка породы Чешир,

герою душно. Он смутно любит открытый ворот.

И вот водолазка сорвана, летит в окно, как нецелый Плейшнер,

падает и накрывает город.


По этому поводу немедленно наступает ночь.

Герой не спеша рассценивается, как светило,

которого нет, а за окнами так, точь-в-точь,

как в куда, знатоки говорят, не пролезть без мыла.

Рот уже на замке, но зевоты не превозмочь.


Теперь герой настолько раздет, что уже ни капли

не напоминает свой собственный всем известный фотопортрет:

какая-то ветошь, использованные прокладки, пакля.

Наконец, герой раздевается полностью, превращает себя в скелет

И вешает себя в шкаф до следующего спектакля.


***

Слабо ли в райские врата,

не причинив себе вреда?

дух оперировать без боли

слабо ли?

Слабо, витийствуя – рожать?

о братстве петь – из-под ножа?

фабриковать, вскрывая вены

катрены

о смысле сущего? Слабо в

двух пулях выразить любовь,

сказать, мол, верю и надеюсь,

прицелясь?

Слабо не обломать перо,

построчно потроша нутро,

дословно на Сибирь, меся грязь,

ссылаясь —

источник счастья и обид,

что столь же чист, сколь ядовит?

Короче говоря, слабо ли

на воле?


Любимая, прости меня:

и жить без этого огня

невыносимо, и, тем паче,

иначе.

Я сам себя загнал, засим

я сам себе невыносим,

и – чудо – лишь тебе, постылый,

под силу.


***

Застудился самый главный орган.

По живому – корка; загнан; согнан.

Как петух, назначенный для плова,

кровью бьется, ходит безголово

сердце, колготит не по уму —

не могу согреться потому.


Пригублю-ка зелена вина я.

Порция бурды – как жизнь, двойная.

Повод для высасыванья пальца:

мол, не так ли ты меня, страдальца,

мой Господь, вытягиватель жил,

пригубил – как будто приглушил?


Будет срок, объявят траур в доме,

втиснут в ящик, дырку в чернозёме

на два метра в глубину смотыжат,

подведут кредит и дебет – ты же

так и будешь рассекать озон

шизым облаком, как пел Кобзон.


Где мои морально-волевые?

Жернова, висящие на вые.

В черепной коробке – мысль тверёза,

как заноза, та, насчёт навоза,

та, что светит превратиться в г…

вашему покорному слуге.


Горний друг! раз никуда не деться

просто помоги согреться сердцу.

И еще – снесу ли? – попросил бы

чтоб не зряшно, чтобы не вполсилы,

на колени встал бы, как дурак,

чтоб – сполна мне. Раз потом – никак.


***

Про зверей из тех, что

не еда

мне хватает текста

едва.

Ходом черных через

черный ход

зверь имеет дерзость —

идет.

Кони ходят рысью,

рысь – конем:

этакою близью

рискнем.

Как орлом пятак не

пал на пол,

пятаком не звякнет

орел.


Вот он, страх лесной и

полевой,

вот он, поклик совий

и вой.

Кандидат на мясо,

на бобах,

дожидаюсь часа

впотьмах:

за квасной, скоромный

альфабет

переломит кто мне

хребет?

И не ты ли, Боже,

с полстроки

всадишь мне под кожу

клыки?


***

Я не бросал своих женщин,

я просто сходил на нет,

выскальзывал из тенет —

ниже, медленней, меньше —

приспосабливал старые клешни

для иных кастаньет.


Я не чурался отчизны,

я просто не верил ей,

выскальзывал из теней

очередной харизмы,

самодостаток жизни

чаял главней.


Я не был искателем правды,

я просто искренне лгал,

предпочитал карнавал,

прелести клоунады,

я сроду не знал, как надо —

я только слагал.


Высоких чувств не любил я,

я просто к ним не привык,

предпочитал плавник

отращивать, а не крылья,

от песенного бессилья

срывался на крик,


но в нем-то и было пенье.

А нынче – разлад и тишь.

На грани срыванья крыш,

на самом краю терпенья

скажи, что делать теперь мне?

что ты молчишь?


***

Ты кончишь работу и кончишься сам,

но это не повод для скорби;

все то, что ты здесь проповедовал псам —

метафора urbi et orbi —

оно адресовано, в общем, тому,

с кем все это будет впервые:

и чувств передоз, и услада уму,

и длани, и перси, и выи.

Представь: он вещает, задействовав рот,

такой из себя гениальный,

но так же подвержен гниению от

гипофиза до гениталий,

а там уж и следующий адресат

маячит, с младенчества смертью чреват.


Расхристанной жизни рисунок твоей

коряв, как партак моремана:

вот птица в скрещении двух якорей,

марина (зачеркнуто) анна,

но в тихом сердечке иссинем твоем

очерчен какой-никакой окоём,

а значит, неважно, что гулко от псов

(кому проповедовал) лая,

что партию лет, и недель, и часов,

безудержной стрелкой виляя,

дотла отстучит пресловутый брегет.

Все это – не повод для скорби, поэт.


***

Ты прав, тысячу раз прав,


друг. Потуже крыло расправь,

лети на круг изумрудных трав

в кругу ледников и неба.

Легче воздуха балахон.

Лети, поднимай баритон на тон:

больше не гений – гелий.

Вечно отныне кружить, Плутон:

апогей, перигелий

и вновь, тысячу раз вновь,

как бог, который не есть любовь.

Без помощи рыб и хлеба.


Ничто ничем не поправ.


Был таков

Подняться наверх