Читать книгу Бизар - Андрей Иванов - Страница 3

Часть первая
2

Оглавление

Афганцы приносили деньги каждую неделю. Довольный дедушка Абдулла грелся на солнышке. Большая спортивная вязаная шапка, синий пуховик с желтой молнией и красной изнанкой. Спортивные штаны. Барахло это им выдали в приемнике Сундхольма. Дедушка Абдулла был такой старый, что никого не узнавал – никого, кроме хазара, доктора и внука, – сидел на скамейке неподвижно и с кроткой улыбкой смотрел – в поле, в небо, себе под ноги, на большие потертые кроссовки с длинными носками, на свою палку, на травку под ногами. Он и представить себе не мог, что мимо него раз в неделю проходит человек, который привозит ему гашиш.

Михаил каждый раз заруливал на свалку, ползал по кузовам ржавых машин, как жук по металлическому муравейнику, делал вид, что ищет что-то, что могло превратить убитый «кадет» в новорожденный «форд», шарил в багажниках в надежде найти что-нибудь ценное.

– Мало ли, – шептал он, – забыли, перегнали и забыли…

Луч его фонарика метался во мраке. Дождевик шелестел. Я терпеливо ждал. Он выдирал что-нибудь из приборной доски, и мы уходили.

За рулем он постоянно трещал о каких-то бабах. Нашел себе русскую, которая жила у датчан, подрабатывала, что-то там делала, в навозе копалась и цветы высаживала на подоконниках, кустики стригла. Он возил ее к морю, они выпивали дешевое винцо, и там он ее трахал. Жаловался, что теперь как-то и переезжать грустно… Привык…

Мы ставили машину в мертвом переулке, я просил его подождать, он пытался за мной увязаться, даже следил, но мне легко удавалось уйти. На обратном пути я покупал себе бутылку пива, старался облиться побольше, чтобы забить запах гашиша, но он все равно чуял.

– Дунул, что ли? – спрашивал он. – Дунул, да?

Отломив скромный кусочек, Хануман отдавал остальное Джахану. Забирал чеки на бензин у Михаила, записывал в блокнот литры и кроны, напоминал:

– Мишель, ты все еще нам должен. Ты поставил машину на продажу?..

Михаил ничего не отвечал, ворчал, хлопал дверью, громыхал ботинками; Хануман ухмылялся.

– Я ему не дам ускользнуть. Будь уверен! Я его использую по полной, каждую крону вытяну… и из афганцев тоже, – говорил он, а потом спрашивал: – А почему от тебя так пивом воняет?

Я объяснял…

– А через парфюмерный в Kvickly[12] не догадался пройтись? Надо было купить пиво?

– Я не могу себе купить пиво?

– Можешь, – говорил он. – Но не надо им обливаться и вонять! Купи себе пиво и пройдись через парфюмерный! Не будь дураком, Юдж! Нет, ну ты посмотри на него, посмотри на этого клоуна! – говорил он, глядя сквозь жалюзи на то, как Потапов намывает «кадет». – Он даже машину моет не просто так… а как бы по приятной необходимости.

Я подошел к окошку. Потапов мыл машину, в его движениях чувствовалось торжество.

Все в лагере стали смотреть на Михаила с придавленной завистью, с черствой злобой; каждый день у нашего окна разыгрывались одни и те же идиотские диалоги…

– Moving, my friend? – спрашивали его албанцы.

– No moving! House! House!

– House? Deport? – спрашивали те.

Потапов заводился:

– No! Fuck deport! Living in house! – И добавлял сакраментальное для беженцев: – Just like a normal human being.

Курды изумленно спрашивали:

– Positive, my friend?

– Not yet![13] – отвечал Михаил.

В край озадаченные албанцы и курды чесали бороды, пытаясь постичь, что бы это могло значить. Он с важностью говорил, что писал письма в Директорат.

– Какие письма? – изумлялись они.

Михаил отмахивался, говорил, что ему некогда – масса дел, масса дел, – вскакивал и деловито направлялся к себе паковать вещи: вещи, так много вещей!

Аршак пытался вызнать детали – ему тоже срочно захотелось переехать в дом. Он даже посерел, когда узнал, что Потапову так подвезло. Он потерял от зависти покой и больше не мог прохаживаться туда-сюда по коридорам билдингов в своих ворованных спортивных костюмах, его это больше не удовлетворяло. Он перестал выходить во двор в дорогих ботинках, закидывать ногу на забор на уровне плеча, любуясь в такой противоестественной позе тем, как на солнце поблескивает краденый башмак. Его больше не видели ни в бильярдной, ни в кафетерии, где он обыкновенно проводил вечера с вывернутым на футболку золотым распятием весом в восемьдесят восемь граммов. Все это перестало радовать Аршака; все эти свидетельства несомненно великих достижений и высочайших человеческих качеств поблекли, как только он узнал, что косолапый русский толстяк каким-то образом заполучил право на проживание в отдельном доме. Слыханное дело! Все были в стойле скоты скотами, и вдруг взяли одного и со свиным рылом да в дом! Где справедливость? Чем он лучше других? За что вдруг такие привилегии? Теперь хоть в пиджаке от Кардена выйди, это уже не поможет! Зачем тебе хорошая одежда, если ты живешь в таком отстойнике?!

Мы с Хануманом пускали дым в потолок, пили чай, а Потапов за окном мыл-намывал машину, готовил ее выставить на продажу, говорил жене (а я переводил Хануману):

– Пусть Аршак хоть весь золотом обвешается! Кто это золото видит? В этом клоповнике-то! Тут все чмори, до одного! А мы теперь в дом, Маша, переедем и больше эти рожи никогда не увидим. Заживем как белые люди. Представляешь, утром на кухню выходишь – и там ни одного арабского рыла! Ни одной черномазой свиньи! Ни одного скота! Больше не будет луж в туалете. Будет унитаз, на котором белые люди гадят, а не черножопые мартышки. Наступают хорошие времена. Чую, начинается белая полоса. Ну, сколько можно терпеть? Мы так долго этого ждали. Кажется, появился свет в конце тоннеля. Сперва дом, а потом, глядишь, и временный вид на жительство. Дом – первый шаг к позитиву.

Хануман закатывал глаза:

– О, наивный дурак! Невежественный идиот!

* * *

Вскоре Потаповым сообщили, что жить они будут на острове Лангеланд, и началась совершенно новая эпопея. Михаила вызвали в офис и торжественно вручили карту, на которой жирной красной точкой был обозначен их дом, точкой поменьше была помечена автобусная остановка, от нее к «дому» бежал красный извилистый пунктир – путь, который следовало проделать пешком.

Ханни открыл свой атлас. По всей видимости, Потапов должен был отныне жить на отшибе самого длинного в Дании острова. Посмотрели в сноску – заповедник. Судя по редким линиям на карте, в этих угодьях даже автобусы не ходили. Глушь! Один захудаленький довозит тебя до конечной в порт, а дальше ты сам должен переть. Хануман посмотрел на масштаб карты и выразил сомнение:

– Иван и Мария, да, они пройдут. Да и Лиза протопает. А вот Мишель… – сказал с ухмылкой Ханни, – Мишель вряд ли… он такой жирный…

Я согласился, покашлял в кулак.

– У Мишеля такие короткие ноги… – приговаривал Хануман. – Пять с половиной километров пешком…

Но Михаил радовался, как ребенок. Он упаковывал чемоданы, вязал мешки, договаривался с транспортной фирмой.

– Все оплачивает Красный Крест! – говорил он, потирая ладони. – Перевоз совершенно гратис! Государство платит!

– Уезжаешь? – спрашивал ядовито Хануман. – Нам уже тебя не хватает! Скажи, когда именно? Скажи мне дату, ублюдок! Ты поставил машину на продажу? Продавай армянам за пару штук и возвращай нам тысячу! Я прощу остальное…

– Мужик, – деловито отвечал Михаил, – это глупо. Сразу видно, что ты в машинах ничего не понимаешь. Такой «кадет» за две тысячи? – ухмылялся Михаил. – Три штуки минимум! Минимум!

– Сукин сын, продавай за две, не жадничай! – настаивал Хануман. – Потом и того не дадут!

– Я знаю, что я делаю, – упорствовал Михаил. – Подкрашу, поставлю стереосистему и за три с половиной уйдет! Можно на свалке и кресла поновей раздобыть, приборную доску… Это мелочи, но вид товарный. Переведи ему, Жень! Он ни хера в машинах не понимает.

И уехал на свалку, а может, к морю со своей чертовой куклой, вернулся утром с какими-то бумажками.

– Информация об острове, – сообщил он важно. Все мы должны были понимать, о каком острове шла речь. Потапов узнал о Лангеланде всё, пообщался с людьми, набрал в библиотеке каких-то брошюр. Кто-то сказал ему, что там есть порт, идет клев, треска стаями ходит, можно арендовать лодку, почти ничего не стоит, копейки, и вообще, красота да и только! Еще там жил Ярослав, с которым мы познакомились в транзитном лагере Авнструп, – Ярослав перебрался из лагеря к какому-то церковному деятелю, и это воодушевило Михаила: он хотел, чтоб теперь его окружали не лагерные, а люди со связями среди местных, те, кто мог ему поспособствовать в дальнейшем пускании корней. Михаил позвонил Ярославу, тот произнес три ключевых слова: природа – порт – свалки, – больше можно было ничего не говорить: Потапов был на седьмом небе от счастья, ходил сам не свой, облизывался и потирал руки. В машине сидеть с ним стало невозможно – он потел и зомбировал меня.

– Там все дешевле, это точно, – тарахтел он по пути в Ольборг. – На Лангеланде всё значительно дешевле!

– С чего бы это?

– Посуди сам! Порт – рукой подать до Германии! А в Германии, сам знаешь, всё дешевле! А тут тебе прямо из порта везут. Рыба дешевле. А рыба – это здоровье!

– Ну и что мне с того? – спрашивал я его. – Мне-то что? Даже если там все бесплатно…

– Ну не знаю, – терялся Михаил, – мог бы тоже…

– Что тоже? – ставил я его в тупик.

– Пожить на Лангеланде… – неуверенно говорил он. – Поехал бы с нами, пожил бы у Ярослава. Он о тебе спрашивал. Ярослав вообще-то не на самом Лангеланде живет, а на соседнем острове. Фюн называется. Примыкает к Лангеланду длинным мостом. Он сказал, что это самый высокий мост в Дании! Вот я подумал: покурить бы на нем, а? Так накроет… Может, купим травки?

Я только морщился.

Несколько раз на дню мы слышали, как Михаил кому-нибудь у нашего окна объяснял: Лангеланд по-датски значит «длинный остров». Хануман ухмылялся:

– Он так произносит Лангеланд, точно это Long Island!

Так оно и звучало.

Наконец он, кажется, все-таки сплавил «кадет» на стоянку или черт знает куда… Машины не стало, пришлось ездить на школьном автобусе; я брал тетрадки, садился рядом с Непалино, делал вид, что что-то читаю в учебнике, стараясь не косить на шофера, так мы и ехали…

В лагере Виссе, под Ольборгом, жил Отар, я каждый раз заходил к нему; он завязал с вином и воровством, читал Библию и философию, Достоевского, Розанова, Мамардошвили… У него было много книг, так много, что они с другом выкинули кровати, тумбочки, шкафчики, у них не было ни стола, ни стульев, спали на полу, на матрасах, а вокруг них были книги… Его друг, Арто, тоже завязал с воровством и ширкой, они вместе постились и держались особняком от остальных. Отар всегда радовался, когда видел меня, приглашал к себе, заваривал чай, мы садились на пол, пили чай, разговаривали. Я был многим ему обязан, но он ничего не хотел слышать об этом; он просто подливал чаю, спрашивал, как у меня дела, как там Хануман, рассказывал истории, которые циркулировали по лагерям, плавно переходил к своей философии, рассказывал, какие чудные видения его посетили… Он был настоящий визионер! Пока я болтался без дела в поисках неприятностей, Отар делал невероятные открытия. Я сидел и слушал – это была поэзия, настоящая поэзия! Верить в то, что он говорил, было не обязательно, – он и не убеждал. Тощий, изнуренный постом, он все время был в поиске, задавал себе вопросы, спорил сам с собой, – я смотрел на него, и мне казалось, что я присутствую на спиритическом сеансе. Когда входил в раж, он мне казался одержимым; он выплескивал на меня свои соображения и смотрел мне в глаза, затаившись, точно ожидал: что будет?., выживу я или, не вынеся отблеска Истины, разорвусь в клочья?.. Я пил чай и слушал, а потом шел по моим делам. Приходилось долго топать, сорок минут вдоль шоссе до центра… под дождем и ветром… через спальный район, где рыскали бандитские стаи курдских подростков… нырял под арки, петлял дворами…

Последний раз Отара не оказалось в лагере, я решил, что зайду на обратном пути. В городе меня посетило странное чувство разлуки. Хныкал дождик по-стариковски жалобно; под козырьком у церквушки меня окликнули знакомые наркоманы. Ларе и Бент. Потрепанные и очень сонные. Они прятались от дождя… и еще что-то у них было в пакете… Я хотел было махнуть рукой, пройти мимо, но тут что-то меня удержало, и я подошел…

– Как дела, мужик? – спросил Ларе, покачиваясь. – К Кривому или от него? Шучу, шучу, не в свои дела носа не сую.

Мне стало неловко. Объяснил, что кое-кто скинулся… Они меня остановили: не надо ничего объяснять. Измочаленные, озабоченные, оба давно слезли с иглы, но героин курили исправно, и мы с Ханни с ними за компанию пару раз тусанулись. Было у них очень грязно. Они всегда плодили сор. Вот и под козырьком уже натоптали, набросали окурков, наплевали… салфетки, билетики… и пакет, таинственно прикрытый картонкой. От меня они ничего не хотели. Просто попросили, чтобы постоял. Они убивали время. Спросили, как дела у Ханумана, рассказали, что одного их приятеля опять закрыли в дурку, кто-то вышел и тут же загремел в реанимацию, то да се… Были они вялые, почти тряпичные, ветер ощупывал их одежки, как если б те болтались на вешалках у входа в какой-нибудь магазин.

– Ты куда-то уезжаешь? Мы тебя больше не увидим? – спросил неожиданно Бент, и мне стало тревожно, я вдруг ощутил, что – да, уезжаю, – и пробежал озноб по спине.

– С чего ты взял? – спросил я.

– Выпить хочешь? – спросил Ларе, присел и раскрыл пакет: бутылки, бутылки… – Только что прошлись по магазинам, – улыбался он счастливой улыбкой, отвинтил колпачок, выпил. Они уже отпили из всех, кроме одной, которую берегли для продажи или обмена на гаш. – Признаться, мне тоже показалось, что ты уезжаешь.

Я сделал глоток вермута, – почему-то захотелось бежать сломя голову.

– Не знаю, – пожал я плечами, еще глоток. – Не знаю, вроде бы не собирался.

И засмеялся. Они тоже засмеялись. Но был это странный смех. Будто сам Ольборг смеялся надо мной.

Отара снова не оказалось в лагере. В коридоре меня за рукав поймала соседка, сказала, что он ушел.

– И друг его, Арто, тоже ушел, – вздохнула пожилая армянка, – ушли они. – И шепнула: – В Германию ушли. Теперь неизвестно, кого поселят, а с ними было так спокойно, друг мой, такие хорошие соседи, интеллигентные мальчики, не пили, не курили, не воровали, только говорили, много и хорошо говорили, правильно по-русски говорили, очень много о Боге говорили, о тебе тоже. Пойдем со мной, – вдруг поманила она меня, и завлекла в свою полупустую комнатку. – Отар тут тебе оставил кое-что… Я так беспокоилась, что не увижу и не передам, – шептала она, вытягивая из-под кровати большую сумку. – Думала, думала: как передам?., где найду тебя? Отар сказал: «Уважаемая Гулизар, передайте брату моему, Евгению, будьте так добры, он зайдет обязательно». Вот ты и зашел, мой дорогой. Вот тебе сумку передал Отар. Такой вежливый молодой человек, этот Отар, – прикрыла глаза. В сумке оказались кроссовки, легкое пальто, джинсы, большая металлическая коробка индийского чая и три тома Достоевского, я даже вздрогнул. – И вот, возьми-ка это тоже, – вложила в сумку кулек с пирожками.

Я стушевался, стал благодарить, пожилая женщина ласково гладила меня по рукаву – бери, бери, дорогой; теплые-теплые руки, мягкие влажные глаза; я поблагодарил… хотел что-то еще сказать… начал говорить, но неожиданно мой голос просел, в горле что-то заклокотало. Отвернулся. Поторопился уйти.

Афганцы перестали приносить деньги; в Ольборге я больше никогда не был.

* * *

Михаил так радовался, будто выиграл в самую важную лотерею в жизни. В нем проснулась энергия, забили родники жизненных сил, по венам двинулись соки, и все это устремилось к красной точке на карте, которую ему распечатали в офисе. Последние дни в лагере изменили его до неузнаваемости; я много раз слыхал о той невероятной метаморфозе, которая приключается с азюлянтами, когда нисходит на них «позитив», но к преображению Михаила Потапова я был не готов. Он напялил синий комбинезон с лямками, раздобыл колодки, в каких ходят в Дании мастера, и с беззаботным видом прогуливался по Фарсетрупу, громыхая копытами, здоровался со всеми подряд, давая всем понять, что он без пяти минут полноправный житель Дании. Это было омерзительно. Каждый день он заставлял всю семью учить датский. Сам тоже брал в руки учебник и что-то бормотал. Он быстро впал в иллюзию, будто одолел Директорат, поверил, что за тыщу зеленых купленная схема сработала, он-де взял бюрократов измором, не пропали деньжата даром, вот-вот поднесут ему гражданство на блюдечке, за поселением в «Аннексе» последуют собственный дом, подъемные, не сегодня завтра сольется Потапов с одной из тутошних коммун – и все будет fint![14]

Часами он сидел у окна, дул пиво, сплевывал семечки на улицу, расписывал жене их «светлое будущее», точно хохломской чайный сервиз. Все вокруг аж густело от его слов. Наполнялось красками. Там были свой бизнес, стоянка, мастерская, парусник, оранжерея, попугайчик в клетке, даже свой пони, на котором катался их младшенький Адам, в пестрой рубашонке, мягких сапожках и в шапочке с кисточкой, его румяные щечки вздрагивали, малыш с важностью взирал на мир свободным человеком, пони бил копытцами, рядом собачкой бежала Лиза, за ними шли мудрые родители, которые вырвались из Ада, привели своих детей в Парадиз; над картинкой поднималась радуга…

Хотелось рыдать от убогости этих мечтаний.

Налившись надеждами до хрустящей спелости, Михаил больше не крался вдоль кромки поляны, а срезал напрямик, вальяжно, чтобы все слышали, как шуршит под его ступнями гравий. И даже походка его изменилась: он ставил ноги с ощутимой сановитостью, точно атлет. Взгляд его обрел твердость – как большинство датчан, он буравил тебя зрачками, по-хозяйски примечал нарушения. В щеках его плескалось презрение, на губах плавала ухмылочка. За ним следовал целый оркестр побрякивающих предметов – он был окружен дребезжанием, как бандой невидимых бесов. Иван способствовал этой буффонаде, бегал за ним как привязанный – Миха то, Миха сё, – подыгрывал Потапову, то роняя что-нибудь с матерком, то звякая какой-нибудь дрянью, и посреди этой канители – твердые, неподобающе смелые шаги Михаила Потапова.

Однажды я поймал себя на мысли, что шагает и гремит он в точности, как Иверсен, зверски наглый полицейский, который часто наведывался в лагерь. Приставленный к окружным лагерям амта[15], Иверсен являлся, чтобы зачитать какой-нибудь отвратительный документ, поставить к стенке и унизить фотовспышкой… погрузить, увезти в наручниках, сделать обыск и тому подобное. Он вел себя вызывающе, как барин: кричал, топал, дергал дверные ручки, врывался без стука и даже шастал вокруг билдингов, заглядывая в окна. У меня сердце замирало, когда я его слышал (с кем-либо перепутать его было невозможно). С другой стороны, он был чудовищно узколобым: ему было плевать на нелегалов, он занимался только теми, кем должен был заниматься по службе. Подвернись я ему, он не стал бы выяснять, кто такой, есть ли у меня документы, и все равно… все равно я его жутко боялся, мой страх перед ним был сродни религиозной боязни. Меня даже устрашали бумаги с его подписью. Наверное, у всех они были. Хотя б одна писулька. У Непалино их было несколько. Он показывал. Подпись Иверсена была такая крючковатая, с петлей, как обещание поимки, расправы. Непалино с ним три раза разговаривал. Иверсен ему выразил недоверие датских властей, сказал, что предоставленная непальчонком информация вызывает сомнение у кого-то в Директорате, требовались дополнительные данные, которые подтвердили бы, что он там наговорил на интервью. Но давить на лягушонка не стал. Сразу понял, что не за чем. Непалино слезно поклялся раздобыть и послать в Директорат «дополнительные данные». Так – три раза! Непалино посылал дополнительные документы, и через некоторое время его вызывал Иверсен… и все повторялось. Непалец рассказывал нам эту историю шепотом; мы с Хануманом слушали, прижав уши. Но когда Непалино доходил в своем рассказе до фотографирования, он начинал улыбаться: ему нравилось фотографироваться – на всех снимках он получался застенчивый, но довольный.

Призрачное присутствие Иверсена, который проглядывал сквозь неподобающе смелые для беженца шаги в коридоре, меня изводило. Все это прежде всего говорило о родстве стихий, из которых они – Иверсен и Потапов – происходили, о мерзости одного биохимического состава, которую они несли в своих душах. Я понял: даже если Иверсен не мог знать о нашем существовании, душа Потапова так или иначе сдавала нас потихоньку.

Особенно остро мы ощутили, что ходим по лезвию, как только началась осень, – менты приезжали каждый божий день! У них стало больше работы. Посылочки с краденым барахлишком – сотни и сотни посылок! Начались аресты. Людей выдергивали на допросы. Рейды на Кристиании. Легавые расплодились повсюду. И вели они себя так, словно в стране комендантский час. Поговаривали, что лагерь планируют обнести стеной с пропускным пунктом. Обстановка накалялась. За несколько дней беспрестанного курения я так себя накрутил, что собрался дернуть в Хускего, но тут вошел Ханни, швырнул куртку в Непалино и сказал, что мы едем с Потаповыми на Лангеланд.

– Отлично! – воскликнул я. – Мне по пути.

– В каком смысле?

– Я как раз собирался в Хускего.

– Послушай меня, – начал Хануман, сворачивая джоинт. – Сперва поедем на Лангеланд, посмотрим, что там… какие там возможности… Оттуда паром ходит в Германию… Понимаешь? Должны быть и смекалистые люди, которые помогают на этот паром взойти таким, как мы… А? Поднакопим деньжат, сдерем с Мишеля три шкуры, кинем кого-нибудь… того же Ярослава или его старика… Ирландца… Посмотрим, кто подвернется, посмотрим… Вот что, – присел он, облизывая пальцы, подлечивая джоинт. – Что, если достать какие-нибудь бумаги или как-нибудь проникнуть на паром тайком?.. Все ж лучше, чем на брюхе ползти.

Я согласился, но напомнил «золотое правило нелегала», которое он сам когда-то вывел: чем более комфортным способом ты пересекаешь границу, тем больше риск.

– Ты сам говорил, – сказал я, – чем больше в дерьме, тем надежней. А если по поддельным паспортам, то либо паспорт фуколкой окажется, либо мент зацепит взглядом.

– Думать об этом пока рано в любом случае, – отрезал Хануман, взрывая косяк, и я, глядя на то, как он заворачивается в складки дыма, понял: там что-то другое… что-то уже сложилось в его голове… зреет какой-то план, которым он пока не хочет со мной делиться.

– Мишеля нельзя упускать из виду, – шептал Хануман, – мы вложили в него деньги, Юдж, деньги! Жить будем по соседству с Полом. Это удобно. Мы к ирландцу в гости едем, понял? К ирландцу, а не к Мишелю. Этот поэт-алкоголик вечно ищет компанию. Ты мог бы ему здорово поднять настроение баснями о кельтах и прочей дребедени, а? Он же так тебя любит! Джойс, Йейтс и всякий прочий кал. Ну, Юдж?

Передал мне джоинт, затих. Я глянул на него: Хануман погрузился в себя и сделался похожим на новенький глиняный сосуд, красный от свежего обжига. Из его ноздрей курился дымок Задержав дыхание, я внезапно вспомнил, как Михаил, пока мы ездили в Ольборг, повторял, что его поразил винный погреб ирландца. «В комнатах у него бутылки виски штабелями стоят, – таращил глаза Михаил, – а рядом на полках папки с нотами и текстами Битлз!» Пол часто говорил, что играет песни битлов. «Битлз – это мой хлеб! – гордо говорил он. – В мире не так много музыкантов, кто знает все песни битлов. А я знаю. Все до одной!» У него был богатый репертуар: Rolling Stones, U2, Joe Cocker, Sinead O'Connor… и многие другие. Он и гримасами битлов овладел; у него губы складывались, как крылья бабочки, когда он играл роллингов; он знал, когда в песне Let It Be нужно воздеть к небу глаза, а когда наклонить голову. Полная мимикрия! Я представил его всклокоченные волосы, представил, как он мечется между полками и кричит: «Вот Битлз! Вот Стоунз! Вот Боуи! Вот U2! Все песни! Все! Все играю! Каждую! Это мой хлеб!» Он часто играл в барах, на вечерах, на каких-то странных посиделках, его приглашали, чтобы скрасить какую-нибудь панихиду, и он играл Eleanor Rigby или Ruby Tuesday, Ziggy played guitar или With or without you… Репертуар был бездонный! Как и его подвал. Ирландец похвалился перед Михаилом своим винным погребом, распахнул дверь, прыснул лучом фонаря, вспугнул летучую мышь: «Все вино, вино… Испанское, чилийское, аргентинское, из Южной Африки, калифорнийское. Там португальский ром, но это так, на любителя. А вон французские и немецкие вина – я их не люблю, это для гостей. Ни одного свободного сантиметра на стенах! Все занято! Ставить некуда!»

От этих мыслей у меня пересохло в горле. Я закашлялся, вернул джоинт Хануману и объявил, что тоже еду; сказал, что ничего плохого в том, чтобы уехать из лагеря, не вижу.

– Наоборот, – хитро сказал я, – мы что-то застряли в этой дыре. В движении жизнь, сам говорил, Ханни.

– Да, несомненно, – подхватил Хануман. – Проживание в лагере становится все более опасным. На нас могут стукануть те же афганцы. Они перестали заказывать гашиш, но дедушка Абдулла курит каждый день. А это значит…

– Они нашли дилера.

– Да.

– Черт! Если они нашли дилера, они узнали цены.

– И поняли, что мы с них драли втридорога.

– Черт!

– Видишь, Юдж, пора отсюда сваливать. Да и в любом случае, нас уже несколько раз видели стаффы. Ты ездил на школьном автобусе. Мы примелькались, примелькались…. Все когда-нибудь кончается. Даже жизнь в лагере. Всему когда-нибудь приходит конец. Даже самые красивые телки становятся старухами, а самые надежные автомобили рано или поздно отправляются в свой последний путь на свалку. Что уж говорить про нелегала!

Хануман притушил косяк, спрятал в коробочку, где уже скопилась не одна дюжина пяток и труха из трубки, открыл карманный атлас Дании. Я свесился со своей полки над ним. Ханни указал на самые крупные города возле Лангеланда: Свенборг, Оденсе, Нюборг…

– Посмотри! – воскликнул он, щелкнув пальцем в атлас.

– Недурно, недурно, – пробурчал я.

– А по мне так отлично! Надо быть поближе к большим городам. Большие города – большие возможности…

Я и тут с ним согласился.

– Только Михаилу пока не будем говорить, – спрятал атлас Хануман. – Пусть сначала машину продаст и деньги вернет. Вот если не вернет, перед фактом поставим. Пусть везет нас к себе и кормит! Месяц! Два! Я считать буду – каждую ложку сахара, каждый грамм риса, – пока не выплатит! Там видно будет…

На следующий день Непалино получил уведомление о том, что его дело рассмотрено, и в нашей комнатке моментально поднялся градус напряжения. Хануман много курил, расхаживая по коридору. В звуке его шагов было нечто предвещавшее стражу. Завелся ежедневный монотонный стук печатной машинки (точно протоколировали). Непалино перепечатывал апелляции, посылал по второму кругу. Он их посылал в таком впечатляющем количестве, что я с тех пор навсегда уверовал в то, что в мире гораздо больше организаций и судебных инстанций, которые занимаются соблюдением прав человека, чем самих людей. Он печатал по восемь часов в день, не разгибая спины; у него была кипа бумаги и стопка желтых конвертов, которые мы принесли для него со свалки; он пожертвовал парой сотен крон на марки (ничего другого тут придумать было нельзя). В середине дня он паковал письма и шел на почту; вернувшись с почты, он вновь садился за машинку. Хануман смотрел на него с изумлением, будто не узнавал. Непалино ушел с головой в этот процесс и стал похож на клерка – настоящий маленький бюрократ! Он так сосредоточенно работал, отгородившись от жизни лагеря и никого вокруг не замечая, словно писал роман. Во всяком случае вид у него был самый писательский!

Куда он только не писал!

В «Помощь беженцам», департамент по делам о предоставлении убежища по гуманитарным причинам, министерство юстиции, министерство иностранных дел, институт взаимосвязи Запада и Востока, бюро по культурным урегулированиям конфликтных ситуаций на почве религиозных и национальных противоречий, своему адвокату, в кабинет омбудсмена, Букин-оффис, общество защиты прав человека в странах с правовой незащищенностью, ЮНЕСКО, «Эмнисти Инт.», представителю комиссии по нарушениям прав человека в зонах кризиса и вне таковых, общество сексуальных меньшинств Дании, апелляции в Международный Красный Крест, Красный Крест Голландии… Он писал самой королеве! У него был адрес ее кабинета, который рассматривал якобы какие-то экстренные случаи. Он знал, куда и что надо было писать. У него было огромное собрание подобных петиций, непальчонок был превосходно оснащен документами, ему ничего не надо было выдумывать: сиди да перепечатывай! За годы жизни в лагере он собрал настоящую коллекцию. Кое-что унаследовал от дяди, ходил по людям и лагерям, собирал; садился и рассматривал чьи-нибудь документы, изучал и думал, был у него такой или нет, и вот – под кроватью пыльный талмуд из сотни листов и адресов. Безнадежно, конечно. Он это и сам понимал. Но цеплялся – из последних сил – за соломинку. Заодно укреплял свой дух, нервы успокаивал. Сидел, пальцем в клавиши клевал – стук, стук, – и ему становилось легче.

У меня от этого стука начали болеть зубы, воображаемые протоколы наслаивались на мою душу, я представлял, как и что можно было бы настукать в моем случае, в каком-нибудь пыльном кабинете, с жуткой лампочкой над столом, с тенями – моей и следователя – на отслоившихся обоях, с закопченным думами потолком, с глухими допросами, вжившимися в стены, со спекшейся кровью в трещинках между половицами, – думал об этом, и сердце сжималось. Если засыпал, мне снились кошмарные сцены; неумолимый стук машинки внушал их мне, и еще о многом говорил мне стук, в самое сердце долбил.

За ним могли приехать в любой момент, а он спокойно – стук да стук. Сходил, позвонил своему дяде, договорился, что свалит к нему, а потом снова за машинку – стук… подумает – стук. Я с головой прятался под одеяло. Лежал, зажав уши. Я едва расслышал, как Хануман сказал:

– Мишель завтра уезжает, Юдж. А он так и не продал машину. И вряд ли продаст. Кому нужна эта развалюха? Он нам должен, он нам должен… И он вернет. Всё до последней кроны! Никуда не денется.

Непалино продолжал стучать, настукивать; я не выдержал – мысль, что менты могут нагрянуть за ним в любую минуту, сводила меня с ума. Я спрыгнул со своих нар и увидел, что Ханни стоит у окна, одетый в один из своих индийских халатов. Я хлопнул дверью и пошел к библиотеке.

Актер! – ругался я про себя – Паяц!

По пути купил бутылку крепкого пива; долго тянул его за библиотекой, выкурил пять сигарет, не меньше, а в пачке как будто даже не убавилось! Рейверы катались на роликовых досках и не падали. Кто-то где-то взрывал петарды, как назло громко. В поле тарахтел трактор. Низко над лужайками летали чайки, гонялись друг за другом, вскрикивали, свивались в клубки, разлетались…

Я долго слонялся по Фарсетрупу, тыкаясь то в один закуток, то в другой, везде было одно и то же: клумбы, чистые дорожки. На автобусной остановке, возле музея пожарной охраны, я увидел Ханумана, он стоял возле статуи пожарника в окружении сикхов. Все они были в длинных халатах, с тюрбанами, все были бородатые, кровавоглазые. Хануман тоже был в халате, со своим дежурным тюрбаном темно-красного цвета. Я подумал, что они собрались в пакистанский ресторан развеяться, как не раз уже бывало, но тут приметил в глазах Ханумана дьявольский блеск. И как-то странно он кривился, на что-то, очевидно, жалуясь бородачам, которые уж больно заботливо его охаживали, поглаживая по плечам и поддерживая, чуть ли не приседая перед ним. Тут я понял: Ханни кривился не просто так! Он – хромал! У него был костыль, который от меня первоначально скрывал его халат. А когда подошел автобус и сикхи, подхватив Ханумана, на руках внесли внутрь, я увидел, что на ноге у него была здоровенная повязка. На мгновение наши взгляды встретились, и его глаза стали стеклянными, замутненными переживанием какого-то драматического момента; я похолодел от ужаса, потому что на долю секунды подумал, что это последний раз, когда вижу Ханумана, но тут он подмигнул мне (глаз его словно вздрогнул, как если б какая-то мошка прыгнула на веко), и я немедленно направился в нашу комнату паковать вещи!


Он объявился около полуночи.

– Мы уезжаем, – сказал он, его лихорадило, взгляд его метался по комнате. – Надо уносить ноги, Юдж! Сию секунду!

– Все собрано, – сказал я, взваливая сумку на плечо. – Все давно готово.

– Отлично! – воскликнул Хануман. – Молодец, сукин сын! – Ханни скинул тюрбан, пнул его ногой, халат сполз с него, как чешуя, он топтал его и бранился: – Проклятые черти! Гребаные сектанты! Чертовы кретины! Хэх, Юдж! Если б ты только знал… О! Если б кто-нибудь знал!.. Какое святотатство я совершил! Возможно ли представить себе большую низость, чем то, что только что сделал я?!

Он захохотал. А потом завыл. Несколько раз выдохнул, откашлялся, сплюнул, глаза его просветлели. Не помню, чтоб я видел его таким нервно-возбужденным. Он словно только что совершил убийство. Рубашка его была мокрой, насквозь мокрой, по вискам, лбу, шее струился пот. Он схватил сумку, решительно распахнул ее, чуть не оторвал ручку, и стал выгребать из карманов брошки, амулеты, бусы и прочие украшения в неимоверном количестве; опустошив карманы, он расстегнул рубашку, и снова – амулеты, бусы, брошки, идолы, – все это вываливалось и тянулось из него, как фантастические кишки; время от времени сзади, из-под выбившейся рубахи, выпадали мятые купюры, монеты – со стороны могло показаться, что он ими испражнялся (Непалино ловко поймал пятидесятикроновую купюру и утянул под одеяло).

– Это тебе, Непалино, – сказал Ханни не оглядываясь, – мой друг, прощай! Нас подбросят до станции, Юдж… только никаких разговоров в машине… ни слова… у нас абсолютно нет времени… ни секунды… поезд через десять минут… Всё!

По пути он зашел к Михаилу, сказал, что мы выезжаем на Лангеланд теперь же, увидимся завтра в Оденсе.

– Будем у тебя жить до тех пор, пока не выплатишь долг, хэ-ха-хо! – и хлопнул дверью.

– И что он сказал? – спросил я Ханумана, пока мы пересекали футбольное поле.

– А что он мог сказать? Ничего. Развел руками… Сказал, что у него нет денег… Бе-ме… бла бла… Много вещей – паковать – посылать – семья… Хех!.. Полный придурок. Он никогда не научится говорить. Ни слова в машине, – снова сказал он, выпустил из себя весь воздух, натягивая улыбку, и лениво, почти безмятежно, напевая Me bol bol bol, направился к черному «мерседесу», в котором сидел старый жирный Хью.

Три раза меняли поезда. Заночевали на станции. Хануман совсем выбился из сил. Он жаловался, что это слишком. «It's too much for one night, man! It's fucking too much! Is there ever gonna be end?»[16] – стонал он. Пришлось взять инициативу на себя. Мы замерзали. Три часа ночи. Дождь. Ветер. Менты. Пакистанцы на хвосте. «Они наверняка подняли на ножи Непалино!» – усмехался обессиленный Хануман. Меня посетило озарение. Я потянул его к будке для пассажиров на перроне. Ввалились. Стеклянные двери закрылись, тут же теплый воздух подул из невидимого вентилятора. «Хэ-ха-хо! – воскликнул Хануман. – Юджин, сукин сын! Мы спасены! Эти чертовы будки работают!» Он растянулся на металлической скамеечке и моментально уснул. Я остался стоять, глядя на него. Во сне он вздрагивал. Лицо его было похоже на трясину, которая будто колеблется, когда над ней пролетают птицы, всего лишь отражаясь в глянцевой воде; его веки вздрагивали, губы шептали что-то, лицо было зеркалом, в котором отражались кошмары. Когда обогрев отключался и становилось прохладно, я делал движение рукой, чтобы датчик среагировал на меня, и теплый воздух снова наполнял усыпальницу. Так я стоял, карауля спящего Ханумана.

Потом нам повезло: нашли в поезде билеты, бросили их перед собой на столик и притворились спящими; контролер нас не дергал до самого Оденсе.

Бизар

Подняться наверх