Читать книгу Раб небесный - Борис Евсеев - Страница 4

Часть I
Осеннее безумие птиц
Рассказ

Оглавление

Месяц звонкого молодого льда – ноябрь-полузимник, ноябрь-солнцеворот – добежал до середины. Валя И́вшинский, ещё в школе прозванный Гнездарём и прозвище это на себе полжизни таскавший, шёл краем поселкового поля. Чуть вдали скрежетало шоссе. С утра никакой работы даже в бинокль не просматривалось. Её, работы, в последний год вообще было мало: общее безденежье, скупердяйство, пандемия, то, другое, третье…

Валя решил добрести краем поля до лесной опушки, подсобрать грибков, благо здесь, в мало-дачных местах, они в ноябре ещё встречались: опята, вёшенки, иногда и подберёзовик проглянет.

Вдалеке порхнула птица. По чертежу полёта Валя тут же признал: чеглок!.. Птичья рать влекла его невероятно. Иной раз казалось: прежняя жизнь была лёгонькой, птичьей, хоть и наверняка короткой, навылет простреленной. Сто раз Ившинский на себя ругался и зарекался думать о птицах. На несколько дней походы в магазин, хлопоты по хозяйству и звонки женщин, которые все до одной звали его гуляй-Валя, – холостого Ившинского отвлекали. Но полностью забывал он про птиц, думая про себя самого.

– Сельский компьютерщик! Гуляй-Валя! Это ж надо ж такое! – закидывал он узколицую светло-русую голову и до белизны сжимал тонкие, но цепкие, едва ли не стальные пальцы.

После тридцати захотелось Вале оставить Москву и вернуться в Подмосковье, «сесть на землю», «припасть к истокам». Мечтал стать лозознатцем, «бить» колодцы, рыть погреба, а пришлось заниматься тем же, что и после Бауманки: системными блоками, мышками-флэшками. Иногда это смешило, но в последний год чаще стало раздражать. После остро-режущего раздражения воспоминания о птицах вспыхивали с новой силой.

Начинались воспоминания обычно со сладкого и приятного: низкая, не слишком покатая крыша сарая, молоденький ястребок, лежавший на боку с чуть свесившимся вниз правым крылом. Был ястребок не ранен и не покалечен. Это Валя определил сразу. Чтобы насладиться прикосновением маховых птичьих перьев, Валя бережно просунул одну ладонь под ястребка, а другой поправил ему крыло. Никакого птичьего сопротивления он не почувствовал. Тогда Ившинский чуть покачнул птицу на ладони. Был ястребок сильно длинней, но зато и у́же Валиной, в те годы ещё не изрезанной мелким техническим ремонтом, ладони. Вдруг ястребок, как продёрнутый электротоком, встряхнулся, встал на лапки, резко вздрогнул и неожиданно – ошарашенный внезапно вернувшейся жизнью – свалился вниз. Не долетая до жухлой травы, заработал крыльями и полетел, шарахаясь из стороны в сторону, меж сараями к лесу.

Однако после воспоминаний приятных всегда начинались досадные, терзающие душу. Валя не давал себе закрыть глаза, пальцами раздвигал веки, мотал головой, слегка на месте подпрыгивал, махал руками. Правда, потом всё-таки глаза закрывал.

И вплывал в его непослушный мозг первый и единственный пернатый хищник, застреленный лет пятнадцать назад. Был это малый сокол, по-иному кобчик.

По роскошным чащобам юношеских своих лесов Валя гулял тогда с ружьём и собакой. Ему только-только исполнилось восемнадцать, но он уже представлял себя завзятым охотником.

Первым же выстрелом он того кобчика с лесного кустарника снял, но найти не сумел. Не нашла его и беспородная серо-белая Найда, весело кувыркавшаяся в летней траве и понимавшая в охоте не сильней, чем хряк в апельсинах.

Сразу Валя птицу не нашёл, а через три-четыре дня, гуляя один, без Найды – за дурашливость и глупость посадил её на цепь – малого кобца обнаружил. И что интересно: совсем рядом с тем местом, где подстрелил.

Кроме белых некрупных, но страшно проворных червей, на кобца никто не польстился. Червей было так много, что Валя, думавший прикинуть, сколько же их на самом деле, плюнул и побыстрей отступил в сторону. Но потом вернулся, захотел ещё раз глянуть на кобца, но вместо этого сел в новеньких своих серо-вельветовых джинсах прямо в траву.

Мёртвый кобец долго не шёл из головы. Воспоминания о червях и птице так допекли, что с восемнадцати лет Валя никогда больше не охотился.

Вспомнив про кобца, Ившинский остановился и про грибки-грибочки мечтать перестал. Да и чёрт ли в них теперь, в этих грибах! Ему вдруг представилось собственное голое, покрытое гусиной кожей тело, ещё в детстве проткнутое пригородным шпанюком по прозвищу Ляма пониже печени велосипедной спицей. Потом вдруг – и уже в который раз! – представилось: он – человек-птица. И при этом невыносимо похож на случайно попавшуюся интернетовскую картинку: сразу от локтевого сгиба расширялись остропёрые крылья, на спине и на плечах шевелился нежный птичий пух, на пальцах рук выострились и удлинились, а потом чуть загнулись когти, ноги стали тонкими цыпастыми лапками. И меж этих цыпок грубо и медленно, как маятник-шар, начинал туда-сюда мотаться несоразмерно большой человечий висюкан.

Валя и сам вдруг начинал раскачиваться, как маятник. Зацепившись за домашний турник, сперва вис на руках, потом, слегка чиркая о линолеум пятками, колыхал себя вперёд-назад, назад-вперёд. Тут руки мягко с турника обрывались, но Валя не падал кулём на пол, а, закрыв глаза, продолжал качаться маятником, пока его потихоньку, как плотный кухонный чад, не выносило в приоткрытую дверь на улицу.

Полёт маятника в перьях был странен, дик: сильно шатало из стороны в сторону, но от земли далеко не отпускало. Боязливо разлепив веки и уже безо всяких шатаний, низко над огородами, над невысоким штакетником, теплицами и проржавевшими коровьими цепями, то и дело мелькавшими на выпасах, плыл Валя за какой-то надобностью к затопленному водой песчаному карьеру. Что было дальше – никогда не помнил. Помнил только манящий женский голос, из карьера доносившийся. В страхе открывал он глаза. И враз погружался в простое человеческое блаженство: рано, рано ему ещё над землёй летать!

После заплыва над огородами Валя всегда бежал к зеркалу. Мутненькое, оставшееся после матери трюмо отражало всё, что угодно: взъерошенные волосы, нос любопытно-острый, близко посаженные глаза, накрепко сжатые губы, худое, правда, вполне накачанное и отнюдь не птичье тело. Но никаких перепончатых крыльев, никаких цыпастых лапок-ножек не было и в помине!

Стоя теперь на краю поля, Валя осмотрелся. Ни души, опять один.

От безлюдья, воспоминаний про интернетовскую человеко-птицу и съедаемого червями кобца Вале вдруг перехотелось жить. Напрочь, подчистую. Окончательно и бесповоротно!

Безрассудное желание кончить всё и сразу мощно поволокло к Новой Ярославке: ближе, ближе, прямо к асфальтовому, чуть влажному от утреннего дождя, ровно-широкому полотну.

Сердце Валино моталось из стороны в сторону и стукалось о рёбра: словно никак не могло усадить себя в седло крохотного, всю дорогу тарахтящего и невпопад дзенькающего мопеда.

Валя хотел было броситься под первую попавшуюся машину, но вдруг понял: под первую попавшуюся – нельзя, недопустимо. Нужно выждать, нужно выбрать подходящую! За рулём не должен быть старик – тот от наезда на человека может враз окочуриться. Не должно быть и молоденьких баб. Так завизжат – мёртвого разбудят. Бабы постарше? А, пожалуй. Но лучше бы кто-то из чинодралов, кто-нибудь из этой падали, «косящей» под художников или журналистов, за рулём оказался. Таких Ившинский вычислял сразу, потому как одного похожего чинушу из Минцифры, вполне годящегося на роль давителя людей – с модно-нависшей чёлкой, с пятнистой, словно обсыпанной сахарной пудрой театральной бабочкой на шее – хорошо знал.

Лучше всего, конечно, гружёная фура. Та даже тормозить не станет. Или, по крайности, проехав сто-двести метров, соскочат с подножек по очереди два дальнобоя, подойдут, глянут и дружно сплюнут: сам под колёса кинулся, дурак!

– Нет, ты видал, Петро?

– Канаем быстрей отсюдова.

И всё, и в дальний путь на долгие года.

Валя прищурился и ещё раз обвёл глазами дорогу. Он уже начал уставать, хотелось лечь на слегка примороженную траву, потом вернуться домой, легонько укусить за ухо сидящую на цепи – уже другую, но названную всё так же Найдой – престарелую собаку.

При этом в сам дом, только наполовину отремонтированный, возвращаться не хотелось.

Глянув со вздохом на осенний лесок, пока ещё хранящий внутри себя плотный сгусток биоизменений, происходящих у всех дикорастущих деревьев в холодное время года, Валя задумался. Сперва про весь лес, потом про некоторые отдельные деревья.

Ничего, что сбросили листья! Опавшая листва снимает с дерева груз, даёт ему отдохнуть, приготовиться к зимней спячке, когда все жизненные процессы под корой – даже сокодвижение – приостанавливаются. Без листьев деревья расходуют намного меньше воды, не скапливают на ветках снег. Лучше им осенью, лучше!

Так бы, кажется, и человеку: счистил с себя летнюю показуху, все эти загары-магары, смыл грязь, смазал на теле припухлости от укусов гнуса, выкинул на помойку тёмные очки и наносник от солнца – и вдыхай, втягивай в себя осень! Ан нет! А почему? Неестественно стал жить человек. Так и учился бы у дерева уму-разуму.

«Сердце деревьев в их плодах», – сразу целой строкой подумалось Вале.

«Или умный рыхлый слой в центре древесного стебля всё-таки важней плодов?»

Оглядывая лес, Валя снова увидел птицу. Зрение у него было острое, может, даже острей, чем у пернатых. И с годами не тускнело, не гасло. Только слегка – по краям – выцветало, как бумажная картинка, пришпиленная к стене булавкой-невидимкой.

Птица не летела – барахталась и кувыркалась в воздухе, как пьяная. Запускала себя то вниз, то вверх, то опять – неуклюже – к земле, то, сильно кренясь, шарахалась куда-то вбок.

– Коршунец, первогодок! – вслух определил Валя.

И снова задумался.

А коршун-первогодок всё продолжал ходить вверх-вниз, как сошедшая с ума рыже-бурая щётка с обломленной ручкой.

Тут Ившинский повёл головой и увидел другую птицу, а за ней и третью. Другая и третья не летели – бежали к шоссе. Одна на бегу чуть взлетала. Другая, спотыкаясь, падая, кубарем скатывалась с небольших пригорков, словно умышленно выбирая их на своём пути.

«Чего это они?» – опешил Валя.

Коршунец тем временем упал камнем на землю.

Безотчётно подражая птицам, Валя и сам хотел было грохнуться на землю, но коршунец почти тут же взлетел.

Теперь он уже не кувыркался, а, зависнув в воздухе и отвернув голову в сторону, дёргал крыльями, распрямлял их, но никак не мог до конца распрямить.

– Шею сломаешь, обалдуй! – крикнул Валя, но коршунец его голоса не услышал.

Тогда Ившинский поднял с земли обломленную недавним ураганом ветку, чтобы шугануть тех двоих, что были уже рядом с шоссе, а заодно на замахе испугать коршунца.

Но вдруг словно застыл.

Приостановился, замер и весь мир, потому что Валя вспомнил: так же выворачивал шею, крутился и дёргал руками тронутый умом Никоша, который, несмотря на все предосторожности родни, как-то раз сломал-таки себе шею. Когда он её сломал и умер, Валя-девятиклассник ходил смотреть. Никошу прежнего – незлого, слюнявого – было жаль. А мёртвого его тела – совсем нет!

– Зачем ходил? – упрекала тогда ещё не окончательно слёгшая мать. – Ишь, любопытный! Не смей раньше сроку смерти в лицо заглядывать!

Валя встряхнулся, сделал несколько шагов вперёд.

– Не надо, блин! – крикнул Ившинский птицам и тут же швырнул веткой в подбегавших к шоссе пернатых.

– И тебе – на! – сдёрнул он с головы плотный, но по осени уже не греющий картуз и крутящейся тарелочкой запустил в коршунца.

Тот краем глаза наверняка картуз засёк, полёт чуть выровнял и неуклюже опустился на ветку ближней ольхи.

Остановились и две другие птицы. Одна быстро исчезла в траве, другая, взлетев и неравномерно вздымая-опуская крылья, поплыла мимо леса, на север, в сторону Торбеева озера.

Почему так подумалось – птица полетела к Торбееву – Валя не знал. Но при мысли о водной глади ему стало легче, лучше, даже подобие улыбки по губам скользнуло: вспомнилось давнее, незадачливо-смешное и, ясень пень, невозвратное.

Он тогда поехал с Любкой-младшеклассницей кататься на лодке. Она сама позвала. Людке было лет двенадцать, и в четвёртом классе она сидела уже третий год. Но зато преуспела во всём остальном. Людка посадила Валю на вёсла, а сама сразу полезла к нему в штаны. Решив чуть привстать, пошатнулась и кувырнулась в воду.

Была весна, холодно было. Когда, вынырнув, перевалил он не умевшую плавать Людку через борт, а потом причалил к берегу и попытался развести костёр, чтобы согреться, всё время смеялся.

А Людка, обижаясь, нервничала и без конца повторяла:

– Ты думаешь, я за этим? За этим? Дурак! Я просто спички у тебя в джинсах найти хотела. Закурить мне надо было!

– Ага, ага, – не переставая греться-смеяться, приговаривал Валя, – я ж и говорю, спички, блин, отсырели…

– Дурак, – окончательно определилась с тем, кто виноват в неожиданном купании, шустрая младшеклассница, – ну и оставайся тут со своей лодкой!

Она молча отжала в кустах одежду и рысцой побежала на автобусную остановку…

Валя вдруг почувствовал: он стоит мокрый, как хлющ. Птицы безумные давно улетели. Мокрым стоять было неудобно, но жить опять захотелось.

Ившинский разделся, скинул куртку и рубаху, стянул майку, обтёрся ею. Потом майку, впитавшую в себя не только дрожь и пот, но, казалось, и капли страха, затоптал ногой в неглубокую ямку, присыпал вырванной с корнем травой. После снова оделся и, дивясь остановленному именно им, Гнездарём, безумию птиц, пошёл спрашивать работы туда, куда раньше идти никогда бы не решился: к лысому прорабу, в полностью построенный, но пока – Валя это знал точно – без налаженной компьютерной сети коттеджный посёлок.

По дороге вдруг понял: всё не так! Не он коршунца и двух бегущих по земле птиц остановил. Остановил тот, кто осенним безумием птиц и руководил, кто разумней человека.

«Высший разум? Высший антиразум?» – спросил себя Валя.

Отвечать себе он не стал. Но поправки во вновь открывшуюся страницу жизни, заполненную письменами и неясными закорючками – наподобие глаголицы – внёс. Были поправки косвенными, но необходимо-нужными. Основная поправка была такая: «Мы как те птицы. Только крылышки нам пообре́зали. Или они сами, пока мы друг друга век за веком мочили, отсохли и обломились. Вот и маемся теперь в получеловеческом виде. Потому как полный человек – это человек с двумя видимыми или невидимыми крыльями!»

Смутившись от таких ненужных в подмосковной глухомани крамольных мыслей, Валя постарался скорей их забыть.

От неприсутствия мыслей не только в голове, но и на сердце посветлело.

Правда, длилось отсутствие мыслей недолго. Пришла нежданная весёлость, привела, как голую бабу за руку, наслаждение от незряшных слов…

Стало ясно: это сами пернатые от внешнего толчка и какой-то порядочной встряски вдруг вернули себе острый птичий разумок! Заодно и ему, Вале, кой-чего вернули. Не дешёвое и быстро выветриваемое базарное здравомыслие вернули, а разумную душу, шевелящуюся где-то чуть пониже яремной ямки.

Остановившись, Валя приложил к обеим ключицам два свежесорванных калиновых листа. Сразу и мысли побежали попроще.

«Осеннее безумие птиц мне разум вернуло? Вернуло! Значит, всё наоборот! Это не люди птицам, а птицы людям для примера и подражания посланы. А если даже не для примера, то уж точно для услаждения: глянул на птиц – водка и бабы побоку!»

Раб небесный

Подняться наверх