Читать книгу Смертию смерть поправ - Евгений Шифферс - Страница 26

Книга первая
Автобиография
Часть первая
Глава двадцать пятая
Мораль моих клиентов

Оглавление

В комнате Фомы четыре стены, и это надобно отметить, потому что эка же тут новость: в какой комнате их не четыре?

Но в комнате Фомы сразу отмечаешь, что их именно четыре и вот все они тут рядом, их можно тронуть рукой, так все четыре близко и плотно прижаты друг к другу в дружном круге облезлых любителей игры в кости.

На одной из стен давно висел и дожидался, когда же придет отец Фомы и с криком уткнет в него свое лицо, вельветовый костюм Фомы, далекий человечек в коротких штанишках. Ждущий да обрящет.

Отец Фомы еще у входных дверей замер, сосредоточился, взял даже ключи и сам отпер и эту дверь, и дверь с четырьмя стенами внутри, и не зажигая света, словно бывал в этой маленькой камере уже много раз, не зажигая света и ничего не уронив в темноте, прошел к вельвету, который ждал его, и уткнул в него лицо, правда, без крика.

И вельвет не прогнулся тряпкой, чтобы ударить лицо отца Фомы о стены, а напрягся упругими запахами маленьких людей, их прелостью, писями, страхами и незнанием, отец Фомы даже поднял маленького сына в вельветовых штанишках, которые задрались и дали рукам отца голое тело, голые ножки сына, и стал кружить высоко под потолком, у самой лампы, которая, правда, сейчас не горела.

Фома с интересом все это ждал. Потом зажег свет, чтобы увидеть, как старый человек в мокром плохого драпа пальто закидывает вверх руки и перебирает пальцами вельветовый саван, податливый и покорно прикрывающий всякую впадину; от удара лампы по глазам отец прикрылся руками и маленьким сыном Фомой на отдельных руках этих. И хотя у Фомы уже который раз прошел озноб от сухого страха вельвета, об который вытираешь жирные вощеные руки, он все же прервал его и вынул из рук отца костюмчик, чтобы повесить его на место, отец цеплялся и тянулся руками, пока на сломался в Фому, в его правое плечо, чтобы сразу и надолго затихнуть, обласканным замереть, встреченным не помешать, поблагодарить, что не погнала его прочь мать Фомы, а нагрела плечо сына теплом, ведь знала, что уткнется в него в тоске человек, которому она никак не могла засунуть завтрак в карман.

Проклятая мораль моих клиентов, она отравила даже меня, сказал отец Фомы и уселся на сундучок, который стоит сразу, как войдешь, направо возле двери, сундучок старой работы. Отец Фомы никак не мог отделаться от памяти, что он здесь уже бывал, или во всяком случае где-то в очень похожей квартире, а так как он ходит в гости только по делам своей должности, он и гнал свою память прочь, потому что не мог и не был его сын Фома клиентом отца. Фома же подал чай и остатки холодных макарон, которые греть не было никакого желания, а отец Фомы обрадовался им, и стал через длинную макаронину хлюпать в чае, пускать пузыри и смеяться, потом вдруг что-то вспомнил, сказал, что справа под столом должна стоять черная пишущая машинка «Олимпия», оставил макаронину карандашом в стакане, полез под стол и вытащил машинку.

Фома сказал, что все же нет, отец никогда у него не бывал, пусть не морочит себе голову, не в этом дело.

Торопишься, торопишься, – сказал отец Фомы, – а мы все прекрасно успеем, мне и не особенно много надо тебе рассказать.

И вообще, сынок, ты очень жадно спешишь взять себе мою должность, так жадно, что и не хочешь даже позволить себе сомнение в диагнозе, а согласись, что мы могли бы с тобой, раз уж мы отец и сын, немного поиграть в ритуал, в сегодняшнюю мораль наших клиентов, совсем немного, чуть-чуть, для старика отца, который все же подвержен ей, которая все же отравила и его. Но ты спешишь, ты уже вынес мне облегчающий приговор, мне, своему первому клиенту, а ведь я, как-никак, твой отец.

Фома сравнивал, или, вернее, ЧТО-ТО сравнивало помимо него, без него, не спросив ведома у него, ЧТО-ТО рядом все время сравнивало голос отца с голосом матери Фомы, и голос отца был хуже, он был плох в страхе, тогда как в голосе матери был смысл и незаинтересованность, и свобода; но ведь было уже потом, отсек Фома неприязнь к отцу, которую для облегчения кормило в нем ЧТО-ТО, это было потом, после, после исхода, а в ожидании она тоже боялась и хитрила, и тянула, и даже заставила Фому принять в себя стыд, когда уж она.

Но твоя мать, сынок, не занимала моей должности, и не искала тебя, чтобы ты принял должность из рук в руки, из рук отца в руки сына, да еще чтобы передавший был и первым клиентом, первым пациентом твоим на новом поприще, так что я в проигрыше, сын, ЧТО-ТО и на этот раз более покорно и справедливо, чем твои суждения, суждения морали моих клиентов. Твоя мать, наконец, нашла всю себя и только себя, без всех иных примесей, но и там, обретя себя в полной мере, она не торопилась радости и гордости встречи, а все думала и думала о тебе, чтобы ты тоже бросил пустые представления о себе и покорился ходу, который только и есть незыблем, потому что он ход, шаг, процесс; ходу, необратимому ходу себя к иному себе, к подлинному, чтобы никогда не приблизиться в этой длительности, в людской форме ЧТО-ТО, но чтобы все же обрести себя, все же выскочить из мешка костей и крови, жира и воды, раз уж ты, Фома, задуман промежутком, задуман посредником между ЧТО-ТО и моралью, охранной грамотой ЧТО-ТО, которая-то и есть люди, двуногие с их гордостью феноменов, с их сложным ходом устройства уже собственной ОХРАННОЙ грамоты, с устройством уже собственной морали, в каждый век своей, жестоко незыблемой, настолько нужной для конкретных задач сохранения вида, что позабыли люди, что сами-то они лишь МОРАЛЬ, ОХРАННАЯ грамота ЧТО-ТО в ее длительностях, в ее ходе перевода земли в солнце, а солнца в иное что.

Моим клиентам, сынок, каждый раз кажется, что их мораль незыблема, прекрасна и вечна. Это грустно, сынок. ЧТО-ТО в раздумьях о своих длительностях, о их неторопливости и неспешности в необходимости начаться и кончиться только в срок, создало тем или иным путем род человеческий, наперед зная, что они-то будут заботиться о сохранении своей длительности с удивительным прилежанием учеников приходской школы. И даже лучшие из них, то есть наиболее непривязанные к своему виду, а ищущие ЧТО-ТО, ищущие себя и не боящиеся конца этих поисков, даже они, отрицая людскую мораль, смеясь над ней, доказывая ее лживость и переменчивость в процессе, доказывая ее неизначальность, все же сводят людские счеты, они горды гордостью срывающего одежды в экстазе, но предлагают все же иную людскую мораль, просто людскую мораль иного порядка, они не хотят выскочить из своей тюрьмы-мешка, и это опять-таки не их слабость и трусость, это ОХРАННОСТЬ длительности ЧТО-ТО, и бог с ними, с моими клиентами, мы ведь не о них ведем разговор, ведь о тебе, Фома, о промежутке, о посреднике, толкователе, мы о том, чтобы ты-то не обманывал себя, не тратил времени попусту, а отдал себя ЧТО-ТО, потому что конечная цель ЧТО-ТО приручить людей к смерти, когда они наполнят воздух энергией своих мыслей, своего отданного тепла, своей плотской любви и жара, который опять-таки будет энергией; чтобы люди могли без боли, а даже с радостью ринуться в ВЕЛИКИЙ ИСХОД В ДРУГОЕ, чтобы продолжить путь ЧТО-ТО из самого себя в другую, более высокую, а потому подлинную свою суть. Люди должны, и это приказ ЧТО-ТО, все же иногда вздрагивать от сладкого предвкушения, и пусть они толкуют потом, как им заблагорассудится, о поступке или судьбе, пусть, пусть, пусть, их кровь, их руки, их тепло, которое необратимо уходит, всегда будут помнить все же и предвкушать, и какое тебе дело, сынок, до того, что кресты поймали людей на малой лжи с историей толкования поступка ИЯСА, что тебе до их ЛЮДСКОЙ морали, которую они создали на многие века, многие ИХ века, и, быть может, совсем малую, ничтожную как один удар сердца, длительность ЧТО-ТО, пусть, пусть, их кровь, их части ЧТО-ТО не забудут и станут ждать. А в ходе их рассуждений все же есть логика для ЧТО-ТО. Вот смотри: сейчас люди в их временном промежутке бьются над смыслом продлить ЛЮДСКУЮ жизнь, отодвинуть смерть, понимаешь, не сократить жизнь, не учить смерти, а, наоборот, забыть совсем о морали ЧТО-ТО, а помнить только в гордости о собственно людской. Пусть так. Долголетие пришло, пришло скоро, еще при твоей жизни. Предки перестали умирать, какой великий праздник, какое счастье, ах-ах-ах. Но ненадолго, сынок. Потому что иначе жизнь остановится, остановится процесс, остановится ЧТО-ТО, это бессмыслица, это невозможно, что же будет с их моралью? Люди создадут иную, как много раз творили ее прежде. Да я уж говорил тебе об этом, когда ты нес меня к себе, но я не говорил тебе, что ЧТО-ТО опять смеется, опять в выигрыше, ведь люди-то в конце концов точно выполнили урок ЧТО-ТО: они охраняли его длительности, борясь за собственный живот, а потом привели свой вид к славной гордости приятия смерти. Думаю, сын, что сроки ЧТО-ТО, когда ему уж придет пора переходить в иное, совпадут с этой новой, вечной, незыблемой во веки веков ЛЮДСКОЙ МОРАЛЬЮ.

И БУДЕТ ИСХОД В ДРУГОЕ.

Вот видишь, сынок, я все это знаю, но мораль моей клиентуры, мораль сохранения вида так сильна, что и я оттягиваю свой срок исхода. Потерпи еще немного, вот в записной книжке адреса клиентов, которые больше других нуждаются в тебе, их новом пастыре, придешь к ним.

Потом отец Фомы вышел на кухню, зажег ЧЕТЫРЕ конфорки газа, вцепился руками в края плиты, и преклонил лицо в огонь.

Так он обрел себя, и встреча с собой, иным, была хорошей встречей, достойной, заставившей всех позабыть, что он однажды уже искал этой встречи, уходя из дома на обочину долгой дороги, и не смог встретиться, потому что захотел есть, а его жена положила ему завтрак в карман, большой завтрак, который сразу-то и не лез.

Смертию смерть поправ

Подняться наверх