Читать книгу Повороты судьбы и произвол. 1905—1927 годы - Григорий Исаевич Григоров - Страница 6

ЧАСТЬ 1
ГЛАВА 2

Оглавление

Отрочество. Мои родители. Атмосфера доброты в нашей семье. В 11 лет заканчиваю талмудтору, начинаю работать. Мой первый бунт. Дружба с девочкой дворянкой. Мой брат Матвей.


В городе Александровске было несколько фабрик, много различных мастерских и больших торговых складов, особенно зерновых, реальное и коммерческое училища, гимназия, два кинотеатра и даже драматический театр. Заметную часть населения составляли евреи. Городская еврейская община была большой и богатой. Евреи, владельцы фабрик и крупные торговцы, постоянно делали значительные взносы в кассу еврейской общины, особенно щедрым был миллионер-хлеботорговец Лещинский. Община построила в городе большую, красивую хоральную синагогу, детский приют, дом для престарелых и больницу с необычайно хорошими условиями для больных.


В еврейской общине города поддерживалась замечательная традиция помощи бедным семьям, особенно перед каждым еврейским праздником и в организации свадеб, вплоть до приобретения приданого невесте. Хоральная синагога была широко известна за пределами города, иногда в ней пел знаменитый кантор Сирота, приезжавший из Америки, а я и мой близкий друг Саша Шаргородский пели в синагогальном хоре. Старостой синагоги был очень популярный и уважаемый в городе человек, доктор Жаботинский. Говорили, что он близкий родственник отца Владимира Жаботинского, ставшего одним из лидеров сионистского движения. Жаботинский часто бывал в нашем доме. Однажды я застал мою мать в слезах, она старалась скрыть их от меня, отворачивалась и вытирала лицо фартуком. Когда я вошел в комнату, где лежал мой младший брат Яша, я заметил постороннего человека, который щупал руку Яшеньки.


Я сразу же понял, что он серьезно заболел. Он тяжело дышал, а его маленькое личико было покрыто красными пятнами. Это была дифтерия. В то время еще не было противо-дифтерийной сыворотки. Мне категорически запретили входить в комнату брата, но никто и не думал объяснить причину такого запрета. Поэтому в глубине души я решил, что как-нибудь проникну к своему братишке, чтобы его повеселить. Во дворе я рассказал своим сверстникам о болезни брата, но они не придали этому особого значения, а потащили меня в сарай, чтобы похвастать какой-то находкой. Это были пачки нюхательного табака. Мои товарищи со смехом совали друг другу в нос нюхательный табак, громко чихали, глаза у них наполнялись слезами, и все они были веселы и громко хохотали. Мне тоже сунули табак в нос, я начал чихать, и из моих глаз потекли обильные слезы. Мне в голову пришла странная мысль: давай-ка я моего братишку развеселю, пусть тоже посмеется. Я полез к нему через выходившее в сад окошко, незаметно подкрался к его кроватке и большую понюшку нюхательного табака сунул ему в нос. Братишка закричал благим матом, зачихал, буквально содрогаясь своим маленьким тельцем. Я сильно перепугался, еще не успел выпрыгнуть из окна, как в комнату вбежала перепуганная мать. Я забился в угол, замер, меня лихорадило. Что я наделал? Я даже заплакал, бросился к матери, уткнулся в ее фартук, целовал ее руки и кричал во все горло: «Мама, это я сделал, прости меня, я больше не буду!» Мать притянула меня к себе, и мы вместе заплакали. Явились отец и сестра Машенька, которая быстро побежала за врачом. Послышался шум коляски, и быстро вошел доктор Жаботинский. К приходу доктора совершилось какое-то чудо: больной ребенок затих и даже как-то повеселел. Доктор его долго щупал, проверял пульс, смотрел горло, как-то странно закивал головой в сторону мамы и твердым голосом заявил: «Ребенку лучше, есть надежда на выздоровление». Врач сам был в недоумении, он не мог себе объяснить причину такого поворота в состоянии больного. Мама ему рассказала про нюхательный табак. Оказалось, что брату действительно помог нюхательный табак: содрогаясь всем телом и чихая, больной выкашлял из себя все, что мешало его дыханию. Врач бросил фразу: «Ваш мальчишка спас малыша». С этого времени не только в доме, но и во всем городе меня считали ангелом-хранителем, а врач Жаботинский, когда приходил к нам, называл меня Гиппократом. Вскоре после этого случая мой братишка совсем поправился. Но как ни странно, этот случайный эпизод из моего детства зародил во мне мысль о том, что в жизни есть много непонятного, чудесного, фатального.


Я начал как-то серьезней воспринимать окружающий меня мир, стал задумываться о людях и их отношении ко мне. Меня стали беспокоить такие вопросы: почему все люди живут по-разному, что наши соседи думают о нас, отчего одни относятся к нашей семье хорошо, а другие – не очень. Отца, мать, братьев и сестер я начал воспринимать не просто как мою семью, а как людей с определенными характерами, мыслями, привычками. В нашей семье было восемь детей, до меня появились на свет вначале три сестры, затем два брата, после меня – брат и сестра. Достаток в семье был всегда ниже среднего, хотя отец, старшие братья и сестры всегда работали, отец – портным, остальные – на фабриках. Память сохранила самые теплые воспоминания о жизни в родительском доме. В нем царила атмосфера доброты и, как я могу теперь сказать, спокойного оптимизма. Я не помню ни одной серьезной ссоры. Думаю, что все это в основном определялось человеческими качествами отца и матери, к которым мы относились с глубочайшим уважением. О них хочу написать отдельно.


Отец, Исайя, был высокого роста, плотного телосложения. Он был физически сильным и спокойным человеком, при ходьбе держался прямо. В нем совершенно естественно сочетались глубокая религиозность и прогрессивные взгляды относительно политического и социального устройства общества. Официального образования он не получил, но от природы был мудрым и рассудительным человеком, хорошо знал историю, особенно историю еврейского народа и Французской революции. Когда впоследствии он узнал о моих симпатиях к социал-демократам, вероятно, опираясь на исторические аналоги, бросил поистине сакраментальную фразу: «Революционеры хороши до тех пор, пока они не приходят к власти, получив власть, они прежде всего перебьют друг друга».


Отец прилично знал три языка: с мамой говорил на идиш, за обедом ко всем обращался на древнееврейском, а в остальное время говорил по-русски. На древнееврейском читал Пятикнижие Моисея. Мне запомнилось его совершенно особенное, без преувеличения, благоговейное отношение ко всему, что касалось образования. От детей он требовал уважительного отношения ко всем учителям без исключения, бдительно следил за выполнением школьных заданий, очень тяжело переживал, когда кто-то из детей должен был вместо учебы идти работать. Думаю, что отцу я прежде всего обязан тем, что с малых лет и до преклонного возраста люблю учиться, люблю книги. И еще одно хорошо запомнившееся качество отца – он с огромным уважением относился к жене, моей матери, хотя она была безбожницей.


Мать, Рахиль, осталась в моей памяти молодой, легкой, чистой и очень доброй. Она была небольшого роста, со светлыми густыми волосами и яркими синими глазами. У нее были тонкие черты лица и аккуратная фигура, двигалась она быстро и изящно. Она отличалась веселым характером, большой любознательностью, исключительной чистоплотностью и кулинарным талантом. Очень любила театр и еврейские праздники, тщательно к ним готовилась с соблюдением всех правил и установлений. В Бога не верила, но по праздникам и субботам всегда вместе с отцом ходила в синагогу. Умела хорошо шить на швейной машинке и художественно вышивать, всему этому обучила дочерей. Она постоянно проявляла повышенный интерес к политике, остро переживала социальную несправедливость и ограничение свободы личности. Такое же отношение к этим проблемам она привила и детям. Она настолько серьезно относилась к борьбе с самодержавием, что неоднократно бралась расклеивать по городу крамольные листовки. А дома у нас с согласия родителей частенько собирались молодые люди различных политических взглядов: социал-демократы, эсеры, сионисты, анархисты. Эти встречи проводились под видом вечеринок. На стол ставили вино и закуски. А мать в это время стояла на часах, должна была дать сигнал о приближении жандармов. Когда это случалось, собравшаяся молодежь начинала петь и танцевать.


Вероятно, под влиянием матери, в условиях того далекого бурного времени в моей жизни общественные интересы на много лет отодвинули на второй план личные. Уже став взрослым, я осознал, насколько большое влияние именно в период отрочества оказала семья на формирование моей жизненной позиции и какими цельными личностями были мои родители. В нашей чисто рабочей семье все любили музыку, песни, театр. Дома был граммофон и много пластинок. Часто вечерами слушали классическую музыку – Бетховена, Моцарта и Баха, а также арии из опер в исполнении Шаляпина, Карузо, Собинова и Неждановой.


В десять лет я начал увлекаться кино и театром. В городе было два кинотеатра, один – «Чары» – для простого люда, другой – «Лотос» – для более обеспеченных. Однажды я зайцем проскочил в этот кинотеатр, шел фильм «У камина». В нем играли знаменитости того времени: Вера Холодная, Мозжухин, Максимов, Полонский, Лысенко и Рунич. Но меня больше привлекал театр, и я часто бывал в городском театре. Это было круглое, напоминающее цирк, огромное деревянное здание на окраине города. В Александровск приезжали самые различные театральные труппы: украинские, русские, еврейские. В театре мне нравилось все, начиная с большого здания, огромного вестибюля с буфетом, где собиралась городская знать, и кончая театральными складами. У подъезда театра всегда стояли кареты с извозчиками, которые привозили на спектакли более состоятельных юбителей театра, провинциальных меценатов и известных актеров. Особенный восторг у мальчишек вызывало появление кареты миллионера Лещинского. Из нее обычно выходили важные дамы в огромных шляпах, атласных платьях с большим количеством украшений. Этих дам сопровождали хорошо одетые мужчины в высоких цилиндрах. Приятный запах духов, браслеты, ожерелья и кольца, длинные шлейфы платьев – все это производило на меня и моих сверстников такое сильное впечатление, что мы смотрели на них с раскрытыми ртами. Контролеры театра, одетые в голубые шитые золотом камзолы, с подчеркнутой угодливостью встречали этих именитых зрителей, низко кланяясь им. Но мы, безбилетные мальчишки, пользовались этими церемонными приемами и с быстротой зайцев устремлялись на галерку. Сердце мое замирало, когда на сцену выходили герои пьесы и разыгрывали жизнь, так не похожую на ту, которая окружала меня дома и на улицах моего города. В этом неказистом деревянном театре зарождалось мое чувство прекрасного, я одинаково восторгался и Наталкой Полтавкой, и легендарным еврейским героем Бар Кохбой, и Норой Ибсена. Но почему-то самое сильное впечатление произвел Алим – крымский разбойник. Я был целиком на стороне главного героя, всем своим существом ненавидел его мучителей и так громко выражал свой восторг, когда этот «разбойник» убежал из тюрьмы, спустившись по веревочной лестнице, чуть не упал с галерки в партер.


Хотя я понимал не все, что происходило на сцене театра, но как-то подсознательно улавливал все справедливое и несправедливое. Если не в моем мировосприятии, то по крайней мере в моем сознании каждая пьеса совершала огромный переворот.


Но я бывал в театре и легальным путем: моя мать и сестры очень любили театр и часто брали меня с собой. Как-то в город приехала еврейская труппа Фишзона, она ставила много спектаклей по рассказм Шолом Алейхема и на тему еврейской истории. Узнав, что для спектакля «Бар Кохба» нужны статисты, я пришел в театр и попросил принять меня. Я попал в особый, наполненный романтикой мир. Хорошо помню мое участие в спектакле «Бар Кохба», сюжетом которого послужили эпизоды известного исторического события – восстания иудеев Палестины в 132—135 годах нашей эры против римского господства. В спектакле было показано, что вначале иудеи под руководством Бар Кохбы разгромили войска римлян, но в дальнейшем потерпели жестокое поражение. И вот наступил торжественный момент. В спектакле принимали участие около 20 мальчиков, в основном гимназисты и ученики школ. Зал был переполнен. Одетые в бархат, парчу и головные уборы из золотой бумаги мальчики с важным видом несли шлейф иудейской царицы, казавшейся мне необыкновенной красавицей. Царица красивым меццо-сопрано печально пела куплеты о жизни своего народа. Но мне казалось, что все зрители смотрят на меня. Я был из мальчиков самым маленьким по росту, и мне досталась привилегия поднести на бархатной подушечке дары иудейской царице. Я важно встал на колени, вытянул руки с подушечкой, на которой лежали фальшивые драгоценности. Царица меня поцеловала в лоб. На свете не было более счастливого человека, чем я. После спектакля меня погладил по голове суфлер и сказал, что я буду хорошим артистом.


С тех пор я мечтал стать артистом. Я не пропускал ни одного спектакля, хотя у меня было мало средств, чтобы покупать билеты. Поэтому я решил бесплатно помогать в работе по оформлению сцены. Перетаскивал реквизит, ящики, доски, подметал сцену, помогал гримеру, вытряхивая слежавшиеся парики. Я готов был выполнить любое распоряжение администраторов, артистов и дирижера оркестра. Очень скоро я стал своим человеком за кулисами, присутствовал на репетициях и, конечно, был непременным зрителем всех постановок. Я жил театром, дома пытался разговаривать высоким стилем, подражал голосу и манерам любимых артистов. Песни, особенно романсы, я пел всюду, где находились слушатели. Чаще всего ими были мои сестры и братья, мать и все мои друзья по дому. Особенно часто я пел «Белую акацию» и «Чайку».


Большую роль в моем отрочестве сыграла еврейская школа – талмуд-тора. До нее я ходил к старому учителю, ребе, который нас учил древнееврейскому языку и заставлял изучать Пятикнижие. Мы должны были читать древнееврейские тексты нараспев, покачиваясь, как маятники. Малейшая оплошность в чтении этих текстов либо отвлечение от книги вызывали гнев ребе, который бил детей палочкой по руке, а иногда и по голове. Малышей заставляли механически заучивать наизусть всю родословную древних пророков: Авраама, Исаака, Якова. Но в Талмуд-торе все было иначе. Пора учебы в школе осталась в моей памяти, как сплошной праздник. Занятия наши длились всего по четыре часа, в перерывах нам давали вкусные завтраки за счет средств еврейской общины. Перед всеми праздниками в школу приходили женщины и девочки из богатых семей и в торжественной обстановке всем ученикам раздавали подарки. Мне очень нравилось учиться, я не пропускал ни одного дня, даже когда был болен. Хотя школа была религиозной, в ней наряду с древнееврейским языком, Торой, Талмудом и еврейской историей большое внимание уделялось русскому языку и литературе, алгебре и геометрии, истории – древней, общей и государства Российского. Нас знакомили с произведениями Пушкина, Лермонтова, Толстого, Гоголя, Шолом-Алейхема, Бялика. Преподавание в основном велось на русском языке. Учился я легко, уже в классе весь материал настолько усваивал, что дома мне нечего было делать. В результате четырехлетнюю программу я прошел за два года. Но мне так не хотелось расставаться со школой, что я упросил директора разрешить мне еще год посещать занятия.


Окончивший талмуд-тору получал образование примерно в объеме пяти классов классической гимназии. Мне исполнилось одиннадцать лет. Я успешно закончил еврейскую школу и мечтал о поступлении в гимназию. Директор школы Израиль Маркович относился ко мне очень благосклонно, хотя я иногда доставлял ему неприятности. Например, незадолго до окончания школы я ввязался в драку между гимназистом и учеником нашего класса. Вначале я был пассивным наблюдателем: считалось, что, когда двое дерутся, третий не должен вмешиваться.


Но вдруг я услышал, как гимназист назвал моего товарища «жидовская морда». Мне внезапно стало жарко, я бросился к гимназисту и сильно двинул его кулаком по лицу. На меня жаловались директору школы. Он вызвал меня, я ожидал взбучки, но, к моему удивлению, разговор пошел совсем о другом. Директор расспросил о положении в семье, а затем, ласково посмотрев на меня, сказал: «Школа будет ходатайствовать перед еврейской общиной о помощи для продолжения твоей учебы в гимназии или в реальном училище». Но вскоре пришлось расстаться с этой мечтой. Мой отец из-за излишней прямоты и резкости характера не мог найти постоянной работы. Старших сестер, работавших на табачной фабрике, уволили из-за участия в забастовке. В семье решили, что мне надо подыскать посильную работу.


Мои старшие братья работали на фабрике парусиновых туфель, принадлежавшей Голубовичу. Этот делец считался либералом, он любил говорить, что содержит фабрику не ради наживы, а для обеспечения людей работой. Судя по всему, Голубович был довольно начитанным человеком, иногда он в разговорах приводил цитаты из романа Чернышевского «Что делать?». Во всяком случае, он умел ладить со своими рабочими, иногда подбрасывал им небольшие надбавки к заработной плате. Когда в связи с материальными затруднениями в нашей семье отпала мысль о продолжении моей учебы, я изъявил желание пойти работать на ту же фабрику парусиновых туфель. Брат Абрам работал закройщиком, Матвей, быстро освоив новую технику, на машине пришивал подошвы. Меня посадили у небольшой машинки, я должен был на туфлях закреплять пистоны в отверстиях для шнурков. За работу я получал 5 рублей в месяц, работал по 10 часов в день, не разгибая спины. Все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы не испортить туфлю. При этом я испытывал чувство удовлетворения от того, что вместе со старшими братьями помогаю семье. Я гордился тем, что я уже не иждивенец, а честно зарабатываю на хлеб. В нашей семье родители всем детям с малых лет прививали уважение к любому труду и поручали нам выполнять посильную работу. После трех месяцев работы на фабрике родители купили мне полусуконный костюм черного цвета и кожаные ботинки фирмы «Скороход». Ботинки скрипели, и мне это казалось особым шиком: я замечал, что у офицеров сапоги скрипели.


С важным видом я входил по субботам в хоральную синагогу. Мне казалось, что все смотрят на меня, обращают внимание на мой костюм и новые ботинки. Своей походке я старался придать значительность, подчеркнуть, что я уже работаю на фабрике. Но недолго продолжалась моя работа у «либерала» Голубовича. Однажды, накануне праздника еврейской пасхи, на фабрике ко мне подошел сам хозяин, улыбнулся и попросил пойти к нему домой и помочь его жене по хозяйству. Мой брат слышал этот разговор, делал мне знаки глазами и руками, чтобы я отказался. Но Голубович так меня просил, что я не смог ему отказать, в чем очень быстро раскаялся. Скоро выяснилось, что мой брат был прав. Я явился к мадам Голубович, сказал, что меня прислал ее муж помочь ей по хозяйству. Голубовичи проживали в огромной многокомнатной квартире, мебель из красного дерева, на стенах висели фамильные портреты в золоченых рамах. Я ожидал, что хозяйка предложит мне колоть дрова или носить воду: я был крепким подростком. Я очень удивился, когда хозяйка сунула мне в руки тряпку и заставила мыть пол в большой кухне. Я как-то сразу сник, молча взял тряпку, окунул ее в ведро с водой и начал тереть пол. Через полчаса хозяйка пришла проверить мою работу, заметила, что одно место вымыто плохо. И тогда произошло то, что на всю жизнь внушило мне отвращение ко всем хозяйчикам. Мадам Голубович схватила меня за волосы – а у меня были густые, шелковистые волосы, которыми я гордился, – и стукнула меня головой об пол, в то место, которое было плохо вымыто. До того так со мной никто не обращался. Кровь прилила к моему лицу, я напрягся, как струна. Передо мной, как в тумане, маячило жирное лицо хозяйки, она показалась мне огромной жабой с торчащими вверх ушами. Плохо соображая, я схватил грязную тряпку, которой мыл пол, и со всего размаха бросил ей в лицо. Она истерически закричала, упала на стоящую рядом небольшую кушетку, а я бросился бежать. Я мчался все дальше и дальше от дома фабриканта. Перебежал через деревянный мостик, перекинутый через речку Московку, оказался среди баштанов, фруктовых садов. Бежал дальше, добежал до днепровских плавней и здесь свалился от усталости…


Наступила ночь, тихая украинская ночь, воспетая еще Гоголем. Я немного успокоился, смотрел на поблескивавшую в лунном свете воду Днепра, прислушивался к пению птиц и шелесту дубовой рощи. Природа всегда действовала на меня умиротворяюще, где бы и в какой ситуации я ни находился. Я впервые по-детски задумался над вопросами социального характера. Например: почему наша большая трудовая семья живет в скромной квартире, а маленькая семья Голубовичей занимает огромную квартиру? Почему я должен работать на фабрике, когда мне так хочется учиться? Я мечтал учиться в гимназии или реальном училище. Мне представлялось, что жизнь устроена несправедливо. То ли от физической усталости, то ли от горьких дум глаза начали слипаться, я уткнулся в куст можжевельника и заснул.


Проснулся рано утром, почувствовал себя бодрым и очень голодным. Ко мне подошел старичок с седенькой бородкой и длинными волосами, как у апостолов на картинках. В одной руке он держал большую суковатую палку, в другой – внушительный кнут. Я его узнал: это был сторож, работавший на баштанах. Певучим украинским говорком он сказал: «Откуда, хлопче, чего ты здесь шляешься?» В его голосе я почувствовал доброту и сочувствие, рассказал ему о случившемся со мной. Сторож слушал внимательно, сел на пенек и закрутил большую цигарку. Из кармана широченных шаровар, какие носили запорожцы, он вытащил красный мешочек и извлек из него большой кусок сала, половину хлеба, помидоры и соль. Дедушка Опанас (так звали сторожа) большим финским ножом разрезал сало и хлеб на ломтики, погладил свои седые усы и сказал:

– Давай снидать, хлопче.


Его добрые слова, маленькие светлые глаза, окруженные морщинками, а также природа вокруг нас так на меня подействовали, что бесследно исчезли все мрачные мысли. На душе стало светло, легко. Я был уверен, что мать меня поймет и простит. Но как поведет себя отец, предположить было трудно, поскольку он считался с общественным мнением, когда вопрос касался чести его семьи. Я посоветовался с Опанасом насчет того, как мне себя вести. Он успокоил меня, объяснил, что из-за моего возраста полиция ничего со мной делать не будет, но с фабрики меня уволят…


Незаметно подошел я к нашему дому и по приставной лестнице забрался на чердак, решил оттуда понаблюдать за своими родителями и двором. Недолго пришлось мне ждать, первое, чтоя услышал, был плач моей матери. Она, побледневшая, в сопровождении Матвея вошла через калитку во двор и начала причитать: «Где же мой Гришенька, мой родной сыночек… Я задушу своими руками эту стерву Голубиху, если что-нибудь случится с Гришенькой!» Я не выдержал. Слетел с чердака и бросился к ней. Трудно передать радость матери, моих братьев и сестер – все они по-очереди меня обнимали, целовали. Сбежались соседи со всего дома. Я стал центром общего внимания. Появился отец, я прижался к матери. Отец подошел ко мне, положил свою большую руку на мою голову и сказал: «Молодец, сынок, я бы на твоем месте поступил так же».


Оказывается, все знали в подробностях историю моего столкновения с мадам Голубович. Эта толстуха сама растрезвонила по городу о моем нападении на нее. Голубиха прибежала на фабрику со следами на лице от половой тряпки, хозяин заявил моему старшему брату, что сообщит обо всем в полицию.


Мне потом рассказали, что мой брат, держа в руках нож, которым он кроил туфли, пригрозил хозяину забастовкой, если дело попадет в полицию. Вечером, после работы, к нам домой приходили рабочие и работницы фабрики, обнимали меня и жали руки. В их глазах я был героем. Слава обо мне распространилась по всему городу. Не могло быть и речи, чтобы я мог и дальше работать на фабрике Голубовича. Да я и сам этого не хотел. К тому же подвернулась другая работа, которая мне очень нравилась. Я стал уличным продавцом газет.


Я всегда с завистью смотрел на мальчиков, которые залихватски выбегали из типографии с пачками газет и звонкими голосами кричали о последних новостях во всем мире. Помню, что они тогда кричали: «Амундсен на Южном полюсе, убийство Столыпина, гибель „Титаника“». В то время выходили газеты «Русское слово», «Приднепровский край», «Киевская мысль», «Петербургская копейка» и «Московская копейка».


Я зашел в местную редакцию и неуверенно спросил, не требуются ли уличные продавцы газет. Старичок, заведующий редакцией, спросил меня: грамотен ли я, умею ли громко кричать. На что я ответил: грамотен и умею не только кричать, но и петь. Старичок рассмеялся и попросил меня что-нибудь спеть. Я спел несколько романсов, с большим чувством исполнил «Чайку». Услышав мое пение, из типографии, находившейся рядом, пришли рабочие, они после каждого спетого романса аплодировали. Заведующий редакцией сказал, что я принят на работу и завтра рано утром могу явиться за газетами.


Я поднялся в 5 часов утра, два часа ждал, когда откроется редакция. Разносчики пришли за газетами и с любопытством меня разглядывали. Я получил около сотни различных газет, еще пахнувших типографской краской, некоторые небольшие газеты печатались в местной типографии. Быстро двинулся к центральной улице города.


Когда я был уже опытным уличным продавцом газет, проходил процесс Бейлиса, которого обвиняли в том, что он зарезал русского мальчика Ющинского с ритуальной целью. Это было громкое дело. Вся прогрессивная общественность была на стороне обвиняемого. В Киев по «фастовскому делу» приезжали лучшие юристы того времени, чтобы принять участие в этом деле. Среди них были Грузенберг, товарищ министра юстиции Маклаков, Зарудный и даже Керенский. Во время «фастовского процесса» газеты шли нарасхват. Возле редакции с раннего утра собирались толпы народа, ждали, когда мы выйдем со свежими газетами. Тут же нас окружали, вместо 1 и 5 копеек за газету нам давали по 10 и 15. Можно сказать, что за время этого громкого процесса я обогатился.


Работа уличным продавцом газет способствовала быстрому расширению моего политического кругозора уже в годы моего отрочества. Хотя тогда я еще многого не мог понять, но уже знал, какие проблемы волнуют общество.


Теперь совершенно о другом. В Александровске, наискосок от дома, где мы снимали квартиру, в красивом доме с мезонином жила дворянская семья Зарудных, близких родственников знаменитых украинских помещиков, владевших огромными землями. Дом с мезонином был окружен пышными акациями и большими цветниками из роз, орхидей, жасмина и красных маков. С душевным трепетом я проходил мимо дворянского уголка, не решаясь присесть на лавочку, стоявшую возле дома между двумя большими акациями. Но однажды, это было в апреле, когда украинская весна наполняет чудным ароматом весь воздух, я услышал звуки пианино. Окно было открыто, и до меня долетали чудные звуки музыки. Потом кто-то запел. Я услышал очень мелодичный голос. Это пела девочка двенадцати лет, она сама себе аккомпанировала на рояле. Позже я узнал, что эту девочку зовут Наташей и что она принадлежит к дворянской семье Зарудных и учится в женской гимназии, где часто выступает на школьных концертах.


Был чудный апрельский вечер. Я присел на скамейку между акациями, на ту скамейку, которую считали запретной зоной, так как нельзя было запросто подходить к дворянскому двору простым людям. Не скрою, я завидовал этой Наташе, завидовал, что она живет в таком красивом доме, играет на пианино, учится в гимназии и участвует в школьных концертах.


Однажды, сидя на скамейке, я о чем-то думалт и не заметил, как легко скрипнула калитка, и из нее вышла девушка, вся в белом с туго заплетенной длинной темно-русой косой. Я вздрогнул, растерялся и покраснел, словно кто-то поймал меня на воровстве. Я поднялся со скамейки, опустил голову и пытался скорее покинуть то место, которое считал святым. Но вдруг я услышал голос – это был голос Наташи. Каково же было мое удивление, когда она назвала меня по имени.


Я вообще был не из робких, но в тот момент не знал, как себя вести. Я обернулся к Наташе, молча смотрел в ее темные глубоко посаженные глаза. Она была почти одного роста со мной и показалась мне настолько прекрасной, что я ее поставил даже выше той царицы, которой подавал ожерелье в пьесе «Бар Кохба». Наташа тоже смотрела на меня и улыбалась. Первой заговорила она: «А я вас знаю, Гриша, давно, а вы меня нет… слушала ваши романсы вместе с моей тетей, – и дальше сказала такое, что привело меня в трепетный восторг: – Мы давно с тетей говорили, что вам не мешает учиться пению, что из вас выйдет хороший певец… хотите, я буду вам аккомпанировать?» Я не верил своим ушам. Слова Наташи прозвучали как музыка… Я не решался ответить, так как очень волновался. Мне кажется, что это и была моя первая любовь – любовь красивая, святая, полная преданности и чувства самопожертвования.


Скоро мы стали с Наташей друзьями. Вместе пели, читали. Наташа давала мне читать книги Пушкина, Лермонтова, Гоголя. А однажды предложила прочитать «Царя Эдипа» Софокла, затем «Одиссею» Гомера. Ее поражала моя память, так как я мог наизусть читать не только поэмы Пушкина, но и Гомера. Я забросил Ната Пинкертона, Шерлока Холмса, Ника Картера и запоем читал классиков, брал их из большой личной библиотеки Зарудных. Передо мной открылись новые горизонты. Скоро я познакомился и с живописью: Репиным, Серовым, Рафаэлем. Во всем городе не было более счастливого газетчика. Я бегал по городу быстрее молнии, выкрикивал о последних происшествиях во всем мире, о речах в Государственной Думе, о Ленских событиях… и в то же время жил мыслью, что вечером встречусь с Наташей.


Я узнал все о жизни Наташи. Оказалось, что она круглая сирота и воспитывалась у тети, сестры своей матери, таинственно погибшей где-то в Швейцарии. Отец Наташи тоже погиб, когда ей было четыре года. Наташа знала все о своих родных, не скрывала ничего от меня.


Тетя Наташи, Александра Федоровна Зарудная, с умилением смотрела на нашу дружбу. Она давала нам советы, что можно читать и что читать нам еще рано. Так, например, она категорически запретила нам читать «Воскресение» Л. Н. Толстого и даже «Анну Каренину». Этими сочинениями тогда увлекалась вся молодежь.


Но счастье недолговечно. Как-то А. Ф. Зарудная пришла к моей матери и предложила ей, чтобы мои родные передали ей меня на воспитание. Обещала похлопотать, чтобы меня приняли в гимназию и музыкальную школу. Но при этом ставила одно условие, а именно, что я должен стать христианином. Когда моя мать об этом услышала, она пришла в ужас. Нужно сказать, что в нашей семье никогда особенно не гордились своим национальным происхождением, хотя отец был человеком религиозным и аккуратно посещал синагогу. Но никогда в нашем доме презрительно не отзывались о какой-либо другой национальности. Я часто слышал из уст отца такие слова: все равно, в кого верить: в Моисея, в Христа или в Магомета… только бы верить… без веры жить трудно, своей верой человек отличается от животного. На синагогу, церковь отец смотрел как на

место, где люди возвышаются над мелкими чувствами и забывают взаимные обиды. Философия моего отца не мешала ему вступать в бой с теми, кто, пользуясь своим положением и богатством, пытался занимать особые места в синагоге в торжественные праздники.


Когда отец услышал о предложении Зарудной, он был взбешен. Большими шагами ходил по квартире и кричал: «Они думают, что мы торгуем своими убеждениями и сыновьями, как пшеницей и овсом». Слушая отца, видя его волнение, я не обмолвился ни одним словом, тихо сидел на кухне. Но мне было как-то не по себе. Я, конечно, не понимал причины его гнева и считал, что отец оскорбляет прекрасных людей, хорошо ко мне относившихся, только за то, что они богато живут и относятся к дворянскому сословию.


После этих событий я перестал ходить в дом к Зарудным, мне было стыдно. Но с Наташей мы продолжали встречаться, вести разговоры о прочитанных книгах и последних кинофильмах. Мы втайне от моих родных и ее тети ходили в театр. Причем билеты всегда покупала Наташа. Однажды Наташа принесла мне пригласительный билет на вечер в женскую гимназию. Я оделся в самый лучший костюм и новые ботинки. Долго перед зеркалом причесывал свои кудри, рассматривал свое лицо и задавал себе вопрос: «За что ко мне, еврейскому мальчику, так хорошо относится эта дворянка?» Меня довольно долго занимал этот вопрос.


Как-то однажды пришел к нам Соломон Фрадкин, муж моей старшей сестры. Мне было известно, что мой шурин считался весьма квалифицированным рабочим-жестянщиком. Я часто видел его работающим на крышах, носил ему обед. Соломон был человеком молчаливым и даже мрачным, хотя за этой внешностью скрывался добрый человек. В те дни, когда в нашем доме много было разговоров о трагедии в далекой Сибири*, мой шурин подошел ко мне, внимательно посмотрел мне в глаза и сказал: «Григорий, ты уже не мальчик… сможешь ли сделать одно важное дело, о котором нужно сохра нить тайну?» Когда я ответил, что смогу сохранить любую тайну, мой шурин передал мне пачку прокламаций. Я тогда впервые услышал это слово. Мне было поручено встать утром пораньше и расклеить на заводских заборах прокламации, особенно на заводе Лепа и Вальмана. Я эту прокламацию предварительно сам прочитал. В ней шла речь о том, что рабочие должны объявить двухчасовую забастовку в знак протеста против Ленских расстрелов. Я с огромной охотой выполнил это первое задание подпольной революционной организации. Уже в 5 часов утра жители нашего маленького городка могли читать прокламации, расклеенные на воротах и завода Лепа и Вальмана. Я шел по городу, засунув руки в карманы, и видел, как группы рабочих, внимательно читая расклеенные прокламации, что-то обсуждают и шепчутся.

* Имеется в виду расстрел бастующих рабочих на Ленских золотых

приисках в Якутии 17 апреля 1912 г.


Городовые разгоняли сгрудившиеся толпы. Я с гордостью носил в себе тайну. Романтика, навеянная встречами с Наташей Зарудной, куда-то улетучилась. Процессы, происходившие в те годы во всех слоях общества, глубоко затронули нашу семью. Брат матери Соломон, социал-демократ, был приговорен к ссылке в Сибирь; за оскорбление исправника был осужден на один год тюрьмы муж моей старшей сестры, срок отбывал в местном остроге. Мать, сестра и я раз в неделю ходили к воротам тюрьмы, муж сестры подходил к решетчатому окну в воротах, и мы передавали ему сверток с пищей и бельем, предварительно проверенный тюремным надзирателем. К воротам тюрьмы подъезжало много крестьянских подвод, я видел заплаканные лица крестьян, и вся картина свиданий удручающе не меня действовала.


В это же время оказался в тюрьме, правда ненадолго, брат Матвей, он был арестован, как он сказал, за участие в операции по экспроприации какого-то местного купца, проведенной группой анархистов. Его через два месяца освободили, так как он еще не достиг совершеннолетия. О жизни моего брата Матвея наша семья знала мало, он редко бывал дома, а когда бывал, почти не рассказывал о своих делах. Он был на четыре года старше меня, окончил талмуд-тору, стал высококвалифицированным слесарем, много читал, рано начал интересоваться политикой, еще юношей стал идейным и очень активным анархистом. Его настольной книгой была книга Петра Кропоткина «Речи бунтовщика». Главным в его характере было свободолюбие и сильно развитое чувство собственного достоинства, он не терпел никакого насилия. Вероятно, это и привело его

к анархизму, весьма популярному в те годы политическому движению. В городе его знали как необыкновенного танцора и постоянно приглашали на еврейские свадьбы.


Судьба Матвея трагична. Всю свою короткую сознательную жизнь он посвятил борьбе за идеи анархизма. Поскольку анархизм бескомпромиссно отрицал вмешательство централизованной государственной власти в частную и общественную жизнь людей, большевики, придя к власти, самым жестоким образом начали преследовать анархистов. Практически все анархисты были физически уничтожены к концу 20-х годов. Погиб в концлагере в те годы и мой брат Матвей.


В 1912 году отец из-за резкости характера и излишней прямоты потерял постоянную работу. Сестры, работавшие на табачной фабрике, лишились работы из-за участия в забастовке и демонстрации по поводу Ленских событий. Я стал замечать, что в нашем доме перестали петь и устраивать вечеринки, исчез смех. Мать уходила куда-то на весь день работать, а вечером приносила гусиные ножки, из которых варили суп; со стола постепенно исчезали мясо, масло и знаменитая фаршированная рыба, которую мать необыкновенно хорошо готовила. Я услышал, как отец говорил матери о необходимости переехать жить в другой город, поскольку в Александровске полиция стала проявлять большой интерес к нашей семье.


Однажды отец куда-то уехал и отсутствовал целую неделю. Появился он страшно взволнованный, усталый и категорическим тоном заявил, что надо собирать пожитки, так как мы переезжаем жить в другое место, на станцию Лозовая. Услышав эту новость, мать заплакала, а я стоял, как окаменевший…


Перед отъездом из Александровска я пошел попрощаться с Наташей Зарудной. Она, по обыкновению, играла свои гаммы. Я подошел к открытому окну ее дома и запел тихим голосом: «И готов я всю Гренаду за твою любовь отдать…» Наташа подскочила к окну, кивнула мне и быстро выбежала на улицу. Я сразу, на одном дыхании, сообщил ей, что наша семья уезжает жить на новое место и я пришел проститься с ней. После этого мы оба довольно долго молчали, потом пожали друг другу руки и разошлись.

Повороты судьбы и произвол. 1905—1927 годы

Подняться наверх