Читать книгу Поколения ВШЭ. Учителя об учителях - Группа авторов - Страница 11

Владимир Зинченко

Оглавление

Для меня проблемы выбора профессии не было, потому что мой отец Петр Иванович Зинченко – известный психолог, а мама, Вера Давыдовна, изначально была педагогом, но потом по необходимости тоже стала психологом. Ее уволили из пединститута по политико-идеологическим мотивам: узнали, что ее родственник репрессирован. Слава богу, не посадили. Потом она стала преподавать психологию в Харьковской консерватории. Отец работал в институте иностранных языков, а потом получил кафедру в Харьковском университете. Вот в такой семье я жил. Мама хотела написать кандидатскую диссертацию по психологии и выбрала тему «Наказание». Мы смеялись с отцом, потому что наказывать она не умела.

Забегая вперед, скажу, что семейка-то у нас была ненормальная: сестра моя младшая, Татьяна Петровна Зинченко, тоже психолог. Сначала она окончила филологический факультет Харьковского университета, а потом стала профессором психологии в Ленинградском университете. Моя жена, Наталья Дмитриевна, окончила биолого-химическое отделение в Пединституте им. Ленина и в конце концов тоже стала психологом.

Мой сын сейчас в Беркли – он психотерапевт, как и его жена. Если бы невозможное было возможно, мы могли бы организовать неплохой семейный колледж по психологии.

Таким образом, выбора у меня просто не было. Потому что никакая физика, химия, математика меня не влекли. Влекли литература и история, но в то время – шел 1948 год – это был не лучший вариант: выбрать себе в качестве профессии историю или литературу. Поэтому оставалась психология. Слава богу, тогда уже открылись отделения психологии в четырех университетах: в Московском, Ленинградском, Тбилисском и Киевском. В Харькове такого отделения не было, поэтому я поехал в Москву, где и живу с тех пор.

Если говорить об учителях, то, конечно, первым моим учителем был отец. Он честно, хотя потом выяснилось, что лукаво, меня отговаривал от того, чтобы я шел в психологию.

Он говорил: «Послушай, психология после богословия и медицины – самая точная наука» – или: «Психология – это ведь не профессия, сейчас это специальность». И довольно узкая тогда была специальность. Мы называли ее педагогической психологией, потому что психологи находили себе место только в педагогических институтах и в качестве преподавателей, которые были нужны в школах, где почти все 1950-е годы преподавали психологию и логику.

Наверное, я счастливый человек. Мне в жизни очень повезло, потому что существовала Харьковская школа психологов. Ее основали люди, которые потом стали моими учителями в Москве (я позже назову их имена). Они воспитали коллектив психологов в Харькове в 30-е годы, хотя работали в разных местах, потому что не было одной какой-то кафедры. Телефонов тогда не было, поэтому я выполнял функцию почтальона, когда они решали собираться. В частности, я приходил с такими поручениями к Владимиру Ильичу Аснину, который поддерживал мой интерес к психологии, когда я учился в старших классах. Он вел со мной душеспасительные беседы, что-то вроде индивидуальных семинарских занятий. Кое-кого из моих будущих московских учителей я видел у себя дома, они знали меня, любили моего отца, дружили с ним. Так что меня в Москве было кому принять. Важной особенностью научной школы является то, что она учит не только знаниям, но и позиции, стилю мышления.

Если говорить об учителях, надо вспомнить и о том, что с ними мне повезло еще в школе. У нас были учителя старой закалки, которые окончили гимназии. В частности, огромное влияние на меня оказала Надежда Афанасьевна Грановская – учительница литературы. В 1998 году харьковчане позвонили мне и спросили:

– Ты помнишь, что полвека назад мы закончили школу?

– Помню.

– Приедешь?

– Конечно. Все брошу и приеду.

И нас собралось около трети, оставшихся от классов «А» и «Б». Мы сидели в нашем классе, и примерно половину времени все вспоминали Надежду Афанасьевну. Причем я был единственный выродок-гуманитарий, в основном собрались инженеры, математики, военные, врачи, люди, работающие в сельском хозяйстве. Потому что после войны все шли заниматься каким-то делом настоящим, не до души было. Представьте, встает полковник в отставке и говорит:

– Если бы не Надежда Афанасьевна, я бы никогда не научился думать и писать.

Когда так говорят через пятьдесят лет, это замечательно. Писать, между прочим, она нас действительно научила. Я добровольно летом писал какие-то сочинения, и не потому, что у меня «хвосты» оставались: просто была тяга к литературе.

Когда позже я приехал в Москву, то встретился со своими знакомыми. Тогда не было факультета психологии, а было только отделение при философском факультете, которым заведовал Алексей Николаевич Леонтьев. Да и заниматься психологией (кроме общего курса) мы начинали далеко не сразу. Сначала нас душили историей партии, диалектическим и историческим материализмом, политэкономией и всякими прочими делами. Но опять же нам повезло, потому что и среди аспирантов, и среди преподавателей были старые ифлийцы, а это обеспечивало все-таки определенный культурный уровень преподавания. Истерик Ацаркин читал нам лекции по истории партии, зато чудом выживший бывший меньшевик Горлов компенсировал эту истерику спокойным рассказом.

Среди нас было много фронтовиков, которые уже знали, что такое СМЕРШ. Они наш юношеский задор окорачивали немножко, показывали, как себя вести надо, чтобы нас не загребли. Потому что одного нашего однокашника, Юру Бабахана, который на Стромынке жил в общежитии, – фронтовика, между прочим, – забрали. Пришли, устроили шмон и забрали, и несколько лет он отсидел. Родину защищать он мог, а вот учиться в университете – нет, потому что папа его был репрессирован. Не надо ему было идти в Московский университет, где-нибудь в другом месте его, может быть, и не заметили бы. Так что с такого рода вещами мы довольно быстро познакомились. И спасибо фронтовикам – они нам быстро растолковали, что к чему. Был один смешной эпизод. Слава богу, никого из желторотых, окончивших десятый класс и не нюхавших войны, рядом не было. Стоит группа. Среди них Александр Александрович Зиновьев, хорошо известный теперь, а тогда он был аспирантом. Идет 48-й или 49-й год. Кто-то спрашивает у него:

– Интересно, а отчего засуха?

Зиновьев не задумываясь говорит:

– А это 150 или 160 миллионов людей воды в рот набрали и не выпускают. Оттого и засуха.

Кто-то стукнул. Но там были одни фронтовики, и они сказали, что нет, не было такого. Если б было, мы бы сами первые пришли. А раз не пришли, значит, не было.

Помню, как-то на семинаре я тоже сдуру говорю:

– А вот у Бухарина книжка была «Исторический материализм».

Преподаватель – его фамилия, по-моему, была Бутенко – в перерыве объяснил мне крепкими словами все, что он думает по этому поводу, и сказал:

– Ты смотри, в следующий раз я не смогу умолчать.

У меня в общем-то никакого интереса к философии не было. Был интерес к замечательным людям, которые у нас учились и преподавали, с которыми мы общались. Несмотря на разницу в возрасте, как-то мы оказались близки к кругу Эвальда Ильенкова и Александра Зиновьева. На нашем курсе, правда, на отделении логики учился Георгий Щедровицкий, и много было других очень интересных людей. А философы – они же острословы. Например, такое определение материи: «Материя – это объективная реальность, данная Богом нам в ощущении». Саркастический Мераб Мамардашвили говорил на это:

– Дурак. Не Богом, а боком нам в ощущении.

Или вот, например, зиновьевское:

– Философы раньше только объясняли мир. А сейчас они даже этого сделать не могут.

Вот такое небольшое пособие для изучающих диалектический и исторический материализм. И это уже не забывается, по сравнению с остальным корпусом знаний.

Теперь о психологии. Собственно психологии нас учили в основном представители Харьковской школы психологов. Но общий корень, откуда сама Харьковская школа вышла, – это Лев Семенович Выготский. В начале 30-х годов А. Р. Лурия, А. Н. Леонтьев, В. В. Лебединский предпочли Харьков, сбежали подальше от столицы. Алексей Николаевич Леонтьев – фигура, известная в психологии, – был главой Харьковской школы, ее лидером. Ему все охотно и добровольно уступили это звание. Он не слишком ясно выражался и письменно, и устно. Человек он был умный и говорил про себя: «Я хитрый, как муха. Поймать трудно». Он облекал психологические проблемы в такой словесный туман, чтобы возможным критикам не за что было уцепиться. Конечно, не без потерь, но зато за этим туманом работал идеологически беззаботный коллектив ученых. Это было нечто вроде дымовой завесы. Гений психологии Александр Романович Лурия тоже был нашим учителем. Он в своей биографии писал: «Марксизм мне давался с трудом». Лурия с Леонтьевым друг без друга не могли жить, потому что начали сотрудничать еще в 1923 году.

Леонтьев тогда работал в лаборатории Лурии под его началом. Леонтьев укорял Лурию в идеологическом легкомыслии, а Лурия Леонтьева – в идеологической озабоченности. Леонтьев был очень тонким экспериментатором, и от идеологии его легко можно было отвлечь обсуждением экспериментальных результатов, замыслов и так далее. Он красиво читал лекции, содержательно, немного театрально. Вот, например, история по поводу «тумана». Один из студентов писал пародию на лекцию Леонтьева. Замысел пародии состоял в том, что Леонтьев таким же языком, каким он читает лекции, общается со своими домашними. И вот его обращение к супруге Маргарите Петровне начиналось так: «Имеющая для меня огромный личностный смысл, не расходящийся с твоим объективным значением, жена». Женившись, я обратился так к своей жене, на что получил в ответ:

– Ну что? Крыша совсем уже поехала?

Леонтьев два года читал нам общий курс психологии. Два года вел у нас семинары Петр Яковлевич Гальперин – он тогда был доцентом. Хотя исходным у него было медицинское образование, он великолепно знал историю психологии. Это был человек с безграничным чувством юмора, он удивительно синтонен был с нами. Историю психологии он читал на третьем курсе, а на четвертом он нам читал мышление в свете трудов товарища Сталина по марксизму и вопросам языкознания. Но на самом деле он нам давал совершенно нормальные знания о соотношении языка и мышления. Если Леонтьев был лидером школы, то к Петру Яковлевичу коллеги по школе, а потом и мы ходили советоваться по трудным проблемам. Так что он был для всех учителем. Я как-то спросил у него:

– Петр Яковлевич, а почему же к вам Александр Романович Лурия не ходит советоваться?

Он отвечает:

– А что же я ему могу посоветовать? Он же пишет быстрее, чем я читаю.

Гальперин был удивительным человеком. Это теперь мы стали такими умными, а тогда даже не догадывались, какое счастье нам привалило, что нас учат такие люди. В Гальперине сочетались широта, глубина, образованность и способность к самоограничению в экспериментальных исследованиях. Он разрабатывал теорию формирования умственных действий, понятий, причем умственных действий с наперед заданными свойствами. Что вообще странно, потому что кто знает свойства умственного действия или свойства мышления, которые мне могут понадобиться? Мышление должно быть универсальным, а не «с наперед заданными свойствами». Иногда я его спрашивал:

– Петр Яковлевич, ведь есть же образное мышление. Почему в ваших этапах формирования умственных действий нет стадии образа?

Он мне говорил:

– Слушай, Володя, не толкай ты меня на этот дырявый феноменологический мост, там просто провалишься.

Что еще важно – мы видели взаимоотношения внутри школы. Моим непосредственным учителем был Александр Владимирович Запорожец, с которым я прошел многое. Они жили на улице Грановского – сейчас это Романов переулок. В коммунальной квартире жили декан математического факультета Петр Матвеевич Огибалов, Александр Владимирович Запорожец и Петр Яковлевич Гальперин. Я прихожу к Запорожцу с какими-то вопросами, а он говорит:

– Слушай, зайди к Петру Яковлевичу, не морочь мне голову.

Почему моим учителем стал Александр Владимирович Запорожец? В основном, я думаю, по своим человеческим качествам. Его глубина открылась мне позже (и до сих пор еще продолжает открываться!). Правда, первым моим научным руководителем был Сергей Леонидович Рубинштейн. Тогда он еще работал в университете, потом его оттуда выгнали, а спас Рубинштейна Сергей Иванович Вавилов. Он устроил его в Институт философии Академии наук. Несмотря на то что Сергей Леонидович был лауреатом Сталинской премии, членом-корреспондентом Академии наук и заведующим кафедрой – он восстановил кафедру психологии в МГУ в 1942 году, – несмотря на все это во время борьбы с космополитизмом его уволили отовсюду. И вот Вавилов его спас.

У меня дома нет ни кандидатской, ни докторской, ни диплома, но сохранились тетрадные странички в клеточку с моей курсовой работой, которую я писал у Рубинштейна. Она была посвящена проблеме памяти в трудах Ивана Михайловича Сеченова. Помню, я к нему пришел домой и там впервые увидел настоящую психологическую библиотеку западной литературы. Я увидел шкафы, в которых стояли собрания сочинений великих психологов. Он ведь Марбургский университет заканчивал. Это ему удалось привезти еще до революции, наверное. Я поражался, как же он курсовую мою читал и не высек меня за то сочинение, которое я ему принес. Сергей Леонидович человек был необыкновенный, щедрый и мужественный.

Мой однокашник по школе Юра Кривоносов, который сейчас работает в Институте истории естествознания и техники, в свое время рылся в архивах ЦК и нашел там письмо пяти выдающихся психологов Маленкову. Это была война, 1944 год, тогда должны были проходить выборы в академии наук. И вот Леонтьев, Борис Михайлович Теплов, Анатолий Александрович Смирнов, Сергей Васильевич Кравков и еще кто-то написали Маленкову письмо, что психология имеет большое значение, в том числе и для войны, обороны и так далее. Поэтому хорошо бы избрать членом-корреспондентом Академии наук Сергея Леонидовича Рубинштейна. Мгновенно – это просто по датам видно – было принято решение «избрать членом-корреспондентом Рубинштейна». Война – она объединила всех. Несмотря на то что там было внутреннее соперничество – кстати, между Рубинштейном и Леонтьевым тоже, – они написали это письмо.

А потом я уже перешел к Александру Владимировичу. Здесь еще сыграло роль то, что Петр Иванович – друг Запорожца, и он просил Александра Владимировича присматривать за мной. Время от времени я бывал у него дома. И спасибо ему – он включил меня в программу своих штудий, так что я с четвертого курса начал вести экспериментальные исследования. Была такая школа установки Дмитрия Николаевича Узнадзе, которая и сейчас существует. Его последователи говорили, что установка – это штука предпсихическая, она чем-то сродни магическому явлению. А Запорожца интересовало, как все-таки формируется установка, потому что вся идеология школы Выготского была связана с категорией развития. Еще Гальперин нам красиво говорил:

– Если бы мы не знали, что наши способности становятся и развиваются, то вся психика была бы чудом.

Это похоже на правду. И первые мои работы как раз и были направлены на изучение того, как формируются установки. Я тогда стал, по сути дела, детским психологом, потому что изучал это на дошкольниках разного возраста. Потом я примерно раз в десять лет обращался к проблеме установки. В 1979 году, когда в Тбилиси был просто невероятный для советских времен конгресс по бессознательному, Филипп Вениаминович Бассин, тоже бывший харьковчанин и представитель этой школы, дал мне возможность сделать там доклад. А начал я свои экспериментальные исследования под руководством Александра Владимировича Запорожца.

Потом я окончил университет, и меня рекомендовали в университетскую аспирантуру. Но тут я сам себе сильно навредил, потому что на госэкзамене по истории партии получил тройку. У меня в дипломе две тройки: по истории партии на первом курсе и на госэкзамене, так что здесь я был постоянен. Помню, мне попался вопрос о главном экономическом законе социализма по работе Сталина. Сталин к тому времени почил в бозе, но все-таки на дворе был еще 53-й год и только июнь месяц. А я не успел прочесть этот научный труд и начал нести какую-то пургу, что-то вроде шолом-алейхемовского «не так с деньгами хорошо, как без денег плохо». В общем, на меня комиссия с большим удивлением смотрела. Они все-таки меня пощадили и поставили тройку, но после этого экзамена ученый совет решил забрать у меня рекомендацию в аспирантуру. И тут меня спас Александр Романович Лурия. Он сказал:

– Конечно, Зинченко – мерзавец, стыдно не знать такую замечательную вещь, но все-таки он способный человек. Давайте мы его хотя бы в заочную аспирантуру возьмем.

В итоге приняли меня в заочную аспирантуру, а через год я перевелся в очную аспирантуру Института психологии. И началась совершенно другая полоса в моей жизни, потому что я познакомился с представителями челпановской школы в психологии. Какие это были необыкновенные люди! Во-первых, благороднейший беспартийный (бывало и такое) директор Анатолий Александрович Смирнов, который тридцать лет возглавлял этот институт. Он заботился о равновесии в институте, чтобы и «челпановцы», и «выготчане» мирно сосуществовали. Этот мир он поддерживал, не позволял выходить за рамки научной дискуссии. Причем при таком мире в институте замечательный коллектив сложился, замечательный ученый совет. Никто никогда не отыгрывался на аспирантах. И это все тоже входило в нас, даже в наше поведение на ученых советах и конференциях. Еще был Борис Михайлович Теплов. Он вроде бы всю жизнь свое дворянство скрывал, но с такой физиономией скрыть его было очень трудно. Борис Михайлович Теплов был непререкаемым авторитетом для всех психологов Советского Союза. Он был настоящей личностью, какие встречаются достаточно редко. Дали когда-то сказал, что «личность есть таинственный избыток индивидуальности». Правда, он еще добавлял: «И вообще, личностей, кроме меня, нет». Приведу такой эпизод. Одна дуреха выступает с докладом о творчестве старшеклассников и зачитывает сочинение одного из своих испытуемых.

Захлебываясь от восторга, она говорит:

– Ну посмотрите, ведь это же стиль Александра Сергеевича Пушкина!

Я смотрю на Теплова, который сидит рядом со Смирновым во главе совета. Губы у него побелели, он встает и с ледяным спокойствием говорит:

– Я обладаю совершенно бессмысленной фотографической памятью и сейчас прочитаю вам начало «Пиковой дамы».

И минуты две-три он читает наизусть. Потом останавливается и говорит:

– Валентина Павловна, вот что такое Пушкин. Никогда никого не надо с ним сравнивать.

И тихо садится на место.

Когда я писал кандидатскую диссертацию, моим научным руководителем был Запорожец. Я тогда кинулся уже на зрительное восприятие, на формирование зрительного образа и каких-то навыков и схем опознания у детей трех-шести лет. В общем, это опять была «детская диссертация», посвященная развитию зрительного восприятия у детей.

Должен сказать, что наши психологи, в том числе мои учителя, занимались наукой на вполне мировом уровне, да и были в эту науку интегрированы. В самом начале 30-х годов сюда приехал Курт Левин, и две или три недели они общались с Выготским. А в 1936 году харьковчане запланировали провести топологический семинар, на который Левин обещал приехать. Но, к счастью, это не состоялось, потому что их бы всех загребли. Из Германии вернулась ученица Левина Блюмочка – Блюма Вульфовна Зейгарник, которая прожила здесь длинную и страшную жизнь. Ее мужа расстреляли, а она где-то в Подмосковье спряталась врачом в психушке.

Двух своих детей она вырастила одна. В 1949 году ее все-таки пригласил Леонтьев на кафедру психологии, точнее не столько Леонтьев, сколько Александр Романович.

1954 год. Международный конгресс по психологии в Монреале. Лурия, Теплов и еще кто-то получили приглашения. Ну и понятно, что по инстанциям отправили все это дело в ЦК. А эти ребята – они же все всерьез верили, что если послать советских ученых на Запад, то их там съедят, они же ненормальные все были в этом отношении. Придумали себе жуткий буржуазный мир и поверили, что он на самом деле такой и есть. И наверняка к ним уже пришли приглашения по другим наукам. Ну, они думали-думали и решили: математиков жалко, физики слишком много знают, биологию мы порушили – некого нам посылать, а давайте пошлем психологов – что они есть, что их нет, нам все равно. В общем, туда отправилась совершенно необыкновенная компания: Смирнов, Теплов, Леонтьев, Лурия, Запорожец, с Украины взяли Григория Костюка – директора Института психологии, присоединили молодого Евгения Николаевича Соколова и еще двух физиологов. Вот такая компания! Причем тогда же не было такого, что сел в самолет и полетел в Монреаль. Нет. Сначала они поехали в Париж, провели там два дня и только потом поехали в какой-то порт, чтобы пересесть на пароход. Теплов, впервые попавший туда, был гидом по Парижу, потому что свободно владел языком. Они почти все знали языки: кто-то свободно говорил по-французски, кто-то знал немецкий или английский. И вот они все участвовали в конгрессе. Они вошли туда так же, как входили туда немцы, англичане, французы или кто-то другой. Это было совершенно неотличимо. Между прочим, Институт психологии получал иностранные журналы все эти годы. И в Ленинке они были. В зале периодики мы сидели и смотрели иностранную литературу. К нам приезжал Пиаже. Он ходил по лабораториям. В одном кармане – ведро, которое он вытаскивал, потом доставал кисет и трубку, курил и выбивал эту трубку в ведро. Пиаже – это Женевская школа психологов, и он тоже занимался детьми. Потом начал приезжать Джерри Брунер.

Он родился в 1915 году – слава богу, он живой, – и скоро ему будет сто лет уже. Так что нельзя сказать, что наша психология была полностью оторвана от мировой науки.

Вот, скажем, я в 57-м году защищал кандидатскую диссертацию. Делаю я предварительный доклад на ученом совете. А тогда, между прочим, замечательная была система: сидит перед тобой ареопаг, а ты защищаешь тему перед ним. Еще не зная, что это – ареопаг, ты перед ним отчитываешься. И на втором году ты перед ним отчитываешься, и на третьем году перед ним отчитываешься, и это серьезная ответственность. Я уж не говорю про то, что это отличная тренировка для твоих будущих публичных выступлений. И вот после этого доклада меня похвалили за регистрацию движений глаз у детишек и прочее. Ну, от этой проблемы весь ученый совет был далек. А я не поверил, что я уж такой пионер. Я подумал, что этого не может быть. Я пошел в Ленинку и начал искать нужную мне литературу, правда, я не знал тогда английского языка, потому что мой язык был немецкий. И вот я нашел работы по этой теме уже с начала ХХ столетия. Тогда я плюнул на свою диссертацию, засел в библиотеку, сделал обзор и опубликовал его. Там было сорок английских названий. Вот так я «выучил» английский язык. А поскольку я его никогда не учил, то произношение у меня, как у канадского хохла. Потом я нашел несколько интересных французских работ, но тут уж я девочку какую-то нанял, и она мне их переводила.

Так что никаких особых драм с тем, что мы оторваны от мировой науки, варимся в собственном соку, не было. Нашей главной драмой была не зарубежная, а русская литература, потому что мы узнали про Бердяева, про Зеньковского, про Булгакова очень поздно. Вот эта традиция была прервана – нам не выдавали советских работ 20–30-х годов. Мы Г. Г. Шпета не знали! А сейчас десять томов Шпета издано. Когда я его узнал, я книжку написал по поводу Шпета.

Преподаю я практически всю жизнь: с 1951 года до настоящего времени. Я до сих пор не могу без этого обойтись, потому что всегда что-то додумываю во время преподавания. Я думаю, что в России сейчас можно готовить квалифицированных психологов, но только при условии, что их действительно учат. Уходя от нас, советская власть оставила нам четыре тысячи дипломированных психологов, а сейчас их примерно двести пятьдесят или триста тысяч. Штучного производства уже нет, к сожалению.

Вот, например, приходит ко мне зубной врач и говорит:

– Я хочу стать кандидатом психологии.

– А зачем тебе это?

– А у больных изо рта дурно пахнет.

Считается, что стать кандидатом по психологии очень просто. Но это бред, чудес же не бывает! К сожалению, бывает всем известное другое, по поводу чего сейчас не хочется ворчать.

Когда-то Николай Александрович Бердяев сказал, что в моем «Я» больше от других, чем от меня самого. Самое гнусное, что вообще есть в мире, – это, конечно, человеческое общество. Но здесь никуда не денешься – вне социума человека не может быть. Мы живем на этих противоречиях, и у каждого из нас есть как минимум два «Я». Они же все время базарят между собой, и тем не менее какое-то «Я» принимает в себя то, что для него является авторитетным. Почему коллектив нужен? Он нужен для обогащения нас. И вообще все главное, что происходит в человеческой жизни, происходит в пространстве между нами. Это пространство, о котором писал Мартин Бубер еще когда-то очень давно, об этом пространстве писал Михаил Михайлович Бахтин, есть книжка «Я – второе Я» Федора Дмитриевича Горбова, которого я тоже считаю своим учителем, хотя сам он никогда меня ничему не учил, учила дружба с ним.

У меня есть еще один учитель – математик Дмитрий Юрьевич Панов. Когда я покинул детскую психологию и ушел работать в «почтовый ящик», он был там начальником отдела. Интеллигентнейший человек – стихи писал, картины рисовал, дважды доктор: физико-математических и технических наук. Он был создателем ВИНИТИ, Физтеха, а на склоне лет пошел командовать теоретическим отделом в почтовом ящике. Я там получил лабораторию инженерной психологии. Мой второй учитель – директор этого института Владимир Сергеевич Семенихин, который потом стал академиком. У нас с ним установились хорошие отношения. Некоторые физиологи, с которыми я работал, тоже на меня повлияли: Всеволод Иванович Медведев, Георгий Михайлович Зараковский и другие. Между прочим, я могу считать себя учеником Николая Васильевича Карлова – в прошлом ректора Физтеха. Он был председателем ВАКа, а я шесть лет был членом президиума и начальником экспертного совета по педагогике и психологии. Я ума набрался и от Николая Васильевича тоже. Это все были замечательные, интеллигентные люди. У кого-то из них была бо́льшая, у кого-то меньшая организационная хватка, но сам стиль общения – это ведь тоже очень важно.

Поэтому во мне и сидят эти люди. Я написал много воспоминаний о разных людях – наверное, около сорока, – и все они изданы. Я писал не только об учителях, непосредственно учивших меня, но и о тех, кого Алексей Алексеевич Ухтомский называл «заслуженными собеседниками». Но есть заслуженные собеседники очные и есть заслуженные собеседники заочные, и есть такие «прикроватные» книги, к которым ты все время возвращаешься. Я постоянно возвращаюсь к Ухтомскому, возвращаюсь к Николаю Александровичу Бернштейну, вот передо мною десять томов Густава Густавовича Шпета, расстрелянного. А ведь это не меньшая фигура, чем Бердяев или Булгаков. И ученичество продолжается, между прочим. Никуда я от этого не денусь. Мне не раз приходилось убеждаться в правоте Данте, утверждавшего, что учитель моложе ученика, потому что «бегает быстрее».

Харьковской психологической школе в этом году исполнилось восемьдесят лет. Я ездил в Харьков, выступал там с докладом. Я один остался из тех, кто помнит этих людей. Я о них написал большую статью в «Вопросах психологии» – она вышла в этом году. Так что ученичество – это штука постоянная. Перестаешь учиться – перестаешь работать. Профессиональный признак хорошего учителя – это наличие души, которую он дарит своим ученикам. Это хорошо понимала Марина Ивановна Цветаева, которая говорила, что должна быть школа души и глагола. Глагол – он есть и слово, и действие: «глаголом жечь сердца людей». А душа, как нам объяснял Михаил Михайлович Бахтин, это – дар моего духа другому человеку. Причем дар особенный, потому что он не скудеет от дарения. Чем больше ты даришь, тем больше тебе остается. Пока мы помним о своих учителях, не только они, но и мы сами живы.

Поколения ВШЭ. Учителя об учителях

Подняться наверх