Читать книгу Одиссей Полихрониадес - Константин Леонтьев - Страница 13

II. Наш приезд в Янину
V.

Оглавление

Из христиан, я сказал уже тебе прежде, у отца моего было в Янине много старых знакомых; с другими он познакомился в этот приезд; и нас посетили многие из них тотчас по приезде нашем, и мы были у многих. Архонтов настоящих янинских, природных яниотов, напыщенных своим городским происхождением, и многих богатых загорцев, фессалийцев, живших в Янине, я видел за эти две-три недели или у них самих, или у нас, или в церкви, или в приемной преосвященного Анфима янинского, или на улице. Видел старого предателя Стерио Влахопуло, которого все боялись и которому все кланялись. Не задолго еще пред нашим приездом он помешал достроить здание для училища в родном своем городе, уверив турок, что это училище только для вида, а в самом деле будет боевым пунктом, зданием, из которого христианам легче будет в случае восстания поражать низамов, заключенных в маленькой цитадели. Мне показали также и одного загорского патриота нашего, который так был строг и скуп для себя и для домашних своих, что жена его иногда не могла подать без него варенья и кофе гостям; ибо он и ей не всегда доверял ключи от провизии. Но этот скупой человек жертвовал сотни лир на учреждение эллинских школ в Загорах, на починку наших сельских дорог и мостов. Видеть обоих этих людей было очень поучительно. Загорец был скуп для себя и для всех людей, но щедр для отчизны. Влахопуло был предатель отчизны своей, особенно когда его раздражали люди сильные противной ему партии, но зато он был нередко добр и щедр к людям бедным, ко всем тем, кто не мог или не хотел бороться против его влияния.

Прежде всех других знакомцев посетил отца моего его давнишний приятель и сверстник, загорец Чувалиди, который был тогда уже председателем янинского торгового суда. Про него мне еще дорогой, подъезжая к городу, отец сказал, что он далеко превзойдет в хитрости и даже в мошенничестве самого тульчинского болгарина Петраки Стояновича. Я не помню, писал ли я тебе тогда о нем подробно? я не держу черновых тетрадей, когда пишу к тебе, мой друг. Если я повторяюсь, прости мне. Чувалиди был беден и вдруг сделался богат; он был сначала скромным учителем, потом стал на время неважным купцом; потом он скрылся из Эпира и вот вернулся теперь, в триумфе, председателем торгового суда, вернулся чиновником Порты, – таким чиновником, который может бороться с консулами и с которым самим пашам нередко надо считаться! Все это чудо совершилось вот как. Один соотчич Чувалиди, загорский односелец его и добрый патриот, доверил ему отвезти на родину 400 лир золотых для наших общественных нужд. Чувалиди ехал под вечер горами. С ним были слуги и турецкий жандарм.

– Мне дурно что-то, молодцы! – сказал он им, вдруг останавливая мула. – Поезжайте вы вперед тихо; я слезу и помочу здесь у ручья голову мою водой. – Люди удалились. Не прошло и десяти минут, как Чувалиди внезапно выбежал из-за скалы, расстерзанный, без фески, с ужасным выражением в лице и голосе, стал звать людей и кричать: «Стреляйте, ловите! Разбойники!.. Сюда! сюда!..» Когда люди подъехали, Чувалиди сказал им, что уже поздно, что разбойников было всего двое и что они скрылись в скалах неизвестно в какую сторону. Он подробно описывал их приметы и объявил, что его ограбили… «Не своих денег мне жалко! – прибавил он почти со слезами: – мне жалко тех 400 лир, которые я вез для общественных нужд!»

Ты скажешь: это невероятное бесстыдство; ты может быть не поверишь этой молве; однако так все говорят об этом деле у нас и все знают, что Чувалиди скоро после этого стал торговать и богатеть; потом прожил несколько времени в Константинополе, поступил там на царскую службу и возвратился на родину, как я сказал, в триумфе и почете, важным чиновником.

Как бы то ни было, но отца моего Чувалиди любил: – они еще с детства были дружны, и на второй же день нашего приезда я увидал, что в приемную доктора вошел какой-то чисто и хорошо одетый человек, полный, среднего роста и приятной наружности; вошел и, простирая объятия отцу моему, воскликнул: «Йоргаки! Это ты, мой бедный Йоргаки!» Отец дружески обнял его и казалось чрезвычайно был обрадован этим посещением.

Долго сидел он у отца моего, долго они беседовали, и когда Чувалиди, наконец, ушел, отец мой провожал его до самой улицы, благодаря и еще раз обнимая его. Держал себя Чувалиди, надо сказать, с большим достоинством, говорил очень хорошо, и сам доктор, который был так скуп на похвалы грекам, сказал про него: «Очень умный человек! очень умный человек! Мало чести, но много ума, много начитанности и даже скажу остроумия… И даже скажу остроумия!» Впоследствии, как ты увидишь, Чувалиди стал почти благодетелем нашей семьи. Он поддержал нас в такие тяжелые минуты, в которые мы и от самых благородных людей не имели ни помощи, ни даже доброго совета!

Вспоминая теперь обо всех этих людях и о моей первой встрече и с ними и с жизнью вообще, вспоминая о том, что у каждого из этих людей был хоть какой-нибудь луч света среди мрака их пороков и грехов, что каждый из них хоть чем-нибудь, хоть для кого-нибудь, был иногда добр или полезен, я повторяю всегда притчу о древнем мудреце и о мертвой собаке, которая лежала на пути и на которую с отвращением плевали люди, проходя мимо.

«Не плюйте на нее и не ругайтесь над её трупом, сказал людям мудрец. Верьте, боги так устроили мир, что и у мертвой собаки этой может быть нечто хорошее и даже лучшее, чем у нас!» Сказав это, он посохом своим раскрыл ей губу и воскликнул: «Скажите, у кого из вас такие ровные, прекрасные и белые зубы, как у этой издохшей собаки?»

Я видел еще многих людей в эти дни.

Я видел и того богача Куско-бея, которого, помнишь, так разбранил и осрамил наш отчаянный доктор.

Куско-бей знал тоже отца давно. Он прислал сказать ему, что счел бы долгом побывать у него, если б отец жил не у врага его, доктора Коэвино, в доме.

Мы после этого сами пошли к нему.

Куско-бею было тогда более тридцати пяти лет; однако он был еще удивительно красив; в бороде его уже показалась седина; но черты лица его до того нежны, тонки и правильны, глаза так выразительны, что я понимаю, почему его звали смолоду Адонисом Янины. Говорят, жена одного прежнего паши была без ума влюблена в него. Она умела сочинять стихи и прислала к нему старую еврейку с маленькою бумажкой, на которой было написано по-турецки:

Я люблю одного свежого грека больше самой жизни моей.

Когда фига созрела, какой садовник может укрыть ее от людей?

Куско-бей и молодая турчанка видались не раз у еврейки, которой домик был близко от сада паши; стали видаться и в самом гареме. Наконец паша узнал об измене жены.

Пылая гневом, он неожиданно вечером возвратился домой; Куско-бей успел, однако, выбежать с помощью служанки в сад, перелез через стену на двор к еврейке; но, соскакивая с высокой стены, ушиб себе ногу так сильно, что и до сих пор заметно хромает.

Я заметил, что его никто не хвалил; и сам отец мой, который отзывался о людях очень осторожно и злословить не любил, и тот сказал мне про него: «Развратный человек! Не христианского поведения человек!»

Не понравилось мне также вот что́ у Куско-бея: этот богач, этот первый архонть, который скупал столько имений у турок, этот Адонис, из-за которого жены пашей подвергались опасностям, от скупости носил сюртук до того старый, что все сукно его на груди и отворотах блестело как стекло, а на рукава его было даже отвратительно взглянуть. Хотя я тогда и мало понимал еще толку в европейской одежде и, по правде сказать, всякий сюртук и пальто казались мне тогда одеждой благородства и просвещения, но все же я был не настолько слеп, чтобы не различать, что́ опрятно и что́ грязно и гадко для богатого человека!

Однако и у него впоследствии мне удалось открыть те белые зубы, на которые указал своим посохом древний мудрец!

Гораздо больше Куско-бея и вообще больше всех янинских архонтов понравился мне старик Бакыр-Алмаз-Би́чо.

Разсуждения его о политике мне показались очень тонки и глубоки. Наружность его была почтенная, истинно архонтская, патриархальная. Ростом и видом, всем он был молодец и настоящий эффенди. Худой, сухой, бороды не носил, а только большие усы, седые, капитанские. Носил низамский однобортный черный сюртук, чистый, новый всегда и, конечно, феску, как подданный султана. Входил в комнату тихо, уходил важно, говорил не спеша; по улице ехал верхом тоже как следует архонту пожилому, шагом, на смирном и статном белом коне и с двумя слугами. Один из них нес за ним везде его собственный чубук и особый табак первого сорта.

Он (мне так показалось с первого раза) очень хорошо говорил о восточном вопросе.

– Восточный вопрос, – говорил он отцу, – подобен котлу. Котел стоит и варится!

Мне это понравилось, но несносный доктор Коэвино (я было стал соглашаться с ним насчет развратного и скупого Куско-бея, у которого уже непомерно блестел сюртук) не мог и в этом случае не раздражить меня и не оскорбить моих чувств. Он возвратился в ту минуту, когда Бакыр-Алмаз уходил от нас. Они поздоровались между собою и потом, пока почтенный архонт ехал медленно верхом через площадь, доктор долго смотрел на него в лорнет и, засмеявшись громко, вдруг воскликнул:

– О, дубина! О, добрая христианская душа! О, истукан деревянный, рассуждающий о котле восточного вопроса! Как глупы и бессмысленны все наши эти греки, все эти попытки Фукидидов и Солонов, и самих чертей, когда они говорят о политике! Ты заметь… Нет, я тебе говорю, ты заметь, какую лукавую рожу делает этот Би́чо, и глаз один… о, Маккиавель! и глаз один прищурит, и палец к виску указательный приложит, когда говорит о восточном вопросе… Ха, ха, ха! «Мы дипломаты, значит нас не обманет никто!..» О, дубина! О, Валаамова ослица, одаренная словом! Заметил ты, как они рассуждают? Заболел французский консул лихорадкой. «А! Интрига! Пропаганда! Восточный вопрос!» Выздоровел русский консул от простуды. «А! демонстрация! Восточный вопрос!» Приехал австрийский консул, уехал английский. «Ба! Мы знаем мысли этого движения; от нас, греков, ничто не утаится. Мы эллины! Мы соль земли!» О, дурацкия головы! О, архонтские головы!

– Перестань, доктор, – сказал ему на это отец. – Ведь и ты архонт янинский. Все люди с весом и положением в городе зовутся по-эллински архонтами.

– Я? я? Архонт? Никогда! я могу быть бей, могу быть аристократ, могу быть, наконец, ученый. Но архонт янинский… о, нет!..

С этими словами доктор обратился к образу Божией Матери и воскликнул, простирая к нему руки, с выражением невыразимого блаженства в лице:

– О, Панагия! будь ты свидетельницей, как я был рад и как мне было лестно слышать, когда мой друг Благов говорил мне, что в Янине есть только два замечательные и занимательные человека, это – ходжи-Сулейман, дервиш, и доктор Коэвино.

– Да, да! – продолжал он потом, грозно наскакивая то на отца, то на меня, то на Гайдушу, которая стояла у дверей. – Да, да! Я вам говорю, ходжи-Сулейман и я. Да! Один уровень – ходжи-Сулейман и я. Но только не с Бакыр-Алмазом и Куско-беем я сравню себя… Нет, нет! я вам говорю: нет, нет!

Наконец бедный отец уже и сам закричал ему в ответ:

– Хорошо! довольно! верим, дай отдохнуть!

И тогда только взволнованный доктор замолчал и несколько успокоился.

Что́ за несносный человек, думал я, все он судит не так, как другие люди. Никого из своих соотечественников не чтит, не уважает, не хвалит. Не зависть ли это в нем кипит при виде их богатства, их веса в Порте и митрополии, при виде их солидности? За что́ напал он теперь на г. Би́чо, на человека столь почтенного? Что́ ж, разве не правда, что восточный вопрос похож на котел, который стоит и варится? Очень похож. И к тому же Би́чо человек семейный, как следует, жена, дочка, два сына; дом хороший; патриот, хозяин; не с Гайдушей какой-нибудь открыто живет (все это знают и понимают! И стыд, и грех, и бесчестие имени) Би́чо-Бакыр-Алмаз живет с женой законною, которая была одною из первых красавиц в городе когда-то; она женщина и добродетели непреклонной; ей один турецкий ферик или мушир[35] в её молодости предлагал двести лир в подарок, и она не взяла, отвергла их и осталась верна своему мужу.

Имение еще недавно новое они купили в горах; говорят, вода там превосходная ключевая и лес значительный.

Нет, Коэвино все блажит и хвастается. Я уверен, что г. Благов уважает Бакыр-Алмаза больше, чем этого, может быть и не злого, но все-таки беспутного Коэвино. Хороша честь с юродивым дервишем быть на одной степени! Безумный Коэвино!

В доме у Би́чо мне также очень понравилось. Такой обширный, хозяйский дом; двор внутренний устлан большими плитами; цветы и кусты хорошие на дворе; весной и летом, вероятно, они прекрасно цветут. Покоев множество, ливаны просторные, старинные, кругом, ковры, зеркала большие, портреты европейских государей. Супруга пожилая, почтенная, в черном шелковом платье и в платочке. Идет от дверей к дивану долго, тихо, как прилично архонтисе; точно так же как и муж, говорит не торопясь и с достоинством. И во всем она согласна с мужем, во всем она ему вторит и поддерживает его.

– Погода хороша; но скоро начнет портиться, – заметил муж. – Зима. «Зимой всегда погода портится», – подтвердит и она. Муж едва успеет вымолвить: «Наполеон – прехитрейшая лисица!» а она уже спешит поддержать его и говорит с негодованием: «Ба! конечно, его двоедушие всем известно».

И я, внимая речам этих почтенных людей, радовался на их счастье и думал про себя, сидя скромно в стороне: «Не шумят и не говорят эти люди с утра до ночи, как доктор, но что́ ни скажут они, все правда. Правда что и погода к зиме всегда портится, это и я замечал не раз, правда и то, что хитрость императора Наполеона всем известна!»

Тогда, конечно, я не мог предвидеть, что Бакыр-Алмаз и жена его будут со временем мне тесть и теща, и что в этом самом обширном доме, в этой комнате, где я теперь так почтительно молчал, сидя на краю стула, будет уже скоро, скоро – о! как быстро льется время! – будет здесь в честь мне, именно мне, греметь музыка громкая, будут люди песни петь, прославляя меня, и вино пить, и есть, и веселиться, и дети будут ударять в ладоши, прыгая с криками по улице при свете факелов вокруг моей невесты.

И даже невеста моя будущая подавала мне сама тогда варенье и кофе, и я смотрел на нее рассеянно и думал: «дочка, однако, у них не так-то хороша. Худа слишком и очень бледная». Вот что́ я думал, принимая угощение из её рук.

И точно, маленькая Клеопатра была собой непривлекательна, личико у ней было как будто больное, сердитое или испуганное. Ей было тогда тринадцать лет, и не пришло еще время скрываться, по эпирскому обычаю, от чужих мужчин до дня замужества.

Когда она внесла варенье, Бакыр-Алмаз сказал отцу моему:

– Это дочь моя, Клеопатра.

– Пусть она живет у вас долго, – ответил отец.

Потом Бакыр-Алмаз велел поставить поднос и сказал:

– Она знает сатирические стихи на нынешнее правительство короля Оттона. «О, доколь саранча чужестранная… Доколе, о греки, баварец глухой[36]… Несчастной отчизны…» Садись, Клеопатра, и спой эту песню; почти наших гостей.

Клеопатра молчала.

– Спой, Патра, когда отец желает. Почти гостей, – подтвердила мать.

Но Клеопатра вышла тотчас же из комнаты, не говоря ни слова и с недовольным видом.

«Некрасивая и непослушная девочка», – подумал я тогда, и тем кончилось наше первое свидание. С того дня я ее почти до самой свадьбы моей не видал, ибо вскоре после этого ее уже перестали пускать в приемную при мужчинах.

В первое воскресенье, которое пришлось после нашего приезда, мы с отцом были в митрополии у обедни.

Старого митрополита нашего я видел не в первый раз. Года полтора тому назад он объезжал Загорье: служил обедню в нашем Франга́десе. Я при нем пел и читал Апостола; он дал мне целовать свою руку, хвалил мое усердие и сказал мне: «Вот ты начинаешь жизнь свою службой при храме. Начало доброе; смотри, чтобы птицы злые не расклевали эти благия семена. Не связывайся никогда с безумными юношами твоего возраста! Турок и тот хорошо говорит: «Дели-базар – бок базар»; то-есть – общество безумных есть рынок грязи».

Я поклонился ему в ноги и еще раз поцеловал старческую дрожащую его десницу. Краткая встреча эта, эта торжественная епископская служба, которую я в первый раз видел в нашей загорской церкви, милостивое внимание, которым отличил меня преосвященный Анфим от других моих сельских сверстников, все это оставило в сердце моем глубокое впечатление, и я ужасно обрадовался, когда увидал, что преосвященный еще бодр и крепок на службе. Он был росту огромного, и белая короткая борода очень шла к его полному и очень красному, но предоброму и даже иногда немного застенчивому лицу.

После обедни мы зашли к нему и застали у него несколько янинских старшин. Казалось, полное, примерное согласие царствовало между архипастырем и мирскими богатыми представителями христианской общины. Архонты (в их числе был и Би́чо) почтительно целовали его руку, низко ему кланялись, подавали ему туфли, говорили беспрестанно «преосвященнейший», «отче святый»; улыбались ему: он им тоже всем улыбался и, прикладывая руку к сердцу, называл то одного, то другого с большим, по-видимому, чувством «благословенный ты мой!» Я радовался.

Однако скоро разговор принял не совсем любезное направление, а одно слово преосвященного и мне показалось очень колким. Один из архонтов спросил его, доволен ли он последним своим путешествием по епархии. Преосвященный вздохнул, подумал и переспросил его: «доволен ли я путешествием по епархии?» Еще раз вздохнул и сказал наконец вот что:

– Всякое путешествие, благословенный мой, поучительно чем-нибудь. В этот раз я видел нечто, весьма полезное, видел людей, которые пасли овец и других людей, которые за свиньями смотрели. Боже мой, – думал я, – какая благодать кротких овечек пасти! Все они вместе, все согласны, куда одна, сердечная, бежит, бегут и другие. Пастырю доброму и радость. Совсем иное дело свинья. Пасти свиней это мука адская; с утра выгнали их вместе, а к вечеру уже и собрать их нельзя; они все разбежались по роще. Тогда что́ должен делать бедный пастух? Он раскалывает небольшую палочку, ловит одну свинью и ущемляет ей ухо. Услышав только визг этой свиньи, и вся остальная скотина сбегается в ту сторону! Вот что́ я видел, и на многие мысли навело меня подобное зрелище, благословенный ты мой.

Некоторые из старшин улыбнулись; другие громко засмеялись; Бакыр-Алмаз, который с архиереем был очень дружен, обвел все собрание торжествующим взглядом, постучал пальцем по виску, моргнул отцу моему глазом и сказал:

– Гм! понимаете?

Но красивый Куско-бей, который с небрежною важностью, хотя и все в том же отвратительном сюртуке, почти лежал в углу на диване, заметил на это довольно дерзко и с презрением в лице.

– Разные вещи бывают на свете!.. Но я полагаю, ваше преосвященство, что тот пастух и почитается больше, который умеет применяться к характеру пасомых!..

После этого Куско-бей встал и, поклонившись почтительно архиерею, вышел. За ним вскоре ушли и другие посетители; поднялся и отец; но преосвященный еще при других показал ему рукой и глазами на диван и сказал ему:

– Мы с тобой, кир Георгий, давно не видались. Я Загоры ваши всегда помню и, когда вижу вдали высоты ваши из янинских окон, то всегда вспоминаю псалом: «Лучше день один во дворах Твоих, паче тысяч!»

Когда мы остались одни с архиереем, он указал рукою на дверь и сказал отцу:

– Видел их? видел ты их?.. Распри, корысть, зависть, лицеприятие. Увы! благословенный ты мой… Когда бы знал кто из вас, как тяжко и многотрудно положение христианского епископа в Турции!

– Знаем, святый отче, знаем! – сказал отец. – Епископ здесь не только пастырь церкви, он и народный начальник… Знаем мы вашу скорбь!

– Нет, ты не знаешь скорбей наших… Ты думаешь, что знаешь, ибо у тебя сердце мягкое, христианское, благочестивое. Вот ты и жалеешь иногда старика; думаешь, «трудно бедному старику!» А как трудно, почему – ты сердца моего не можешь понять… Скорбь мою, ты, мирской человек, едва ли можешь понять. Взгляни на этих богатых яниотов. Раздоры, вражда, я тебе говорю, зависть! Суммы, пожертвованные благодетелями Эпира на добрые дела, нехорошо расходуются. Ужасный грех! Простой народ наш янинский тоже раздачей этой денежной избалован. Все он беден, все он жалуется. Молодые работники наши отчаянные люди: разбойники, ножеизвлекатели. Турок самих не боятся. Не так давно один молодец ножом издали грозился старику Бакыр-Алмазу на празднике, чтоб и ему дали денег при раздаче. Влез на камни и показал Бакыр-Алмазу нож. Должны были и ему дать, хотя он молод и крепок. Но Бакыр-Алмаз вытребовал для него денег: «Не то, чтоб я его боялся, говорит, а не хорошо благородному человеку с таким разбойником дела иметь». А турки свое, а консулы свое, а наши попы и монахи, тоже и они не ангелы, сам знаешь! Наши люди говорят: «Когда же у нас колокола будут звонить? пора бы гатти-гумайюн исполнять!» А турки янинские говорят: «Погибнем все, а проклятого звона гяурского не услышим!» Трудно архиерею в Турции, трудно! К кому пойти о колоколах просить? с кем дружбу сводить митрополиту? С русскими? и турки, и англичане, и французы крик и шум поднимают… Патриарх советует осторожность, средним «царским путем идти!» Как же это идти? попросить западных представителей о колоколах? Скажу тебе: и сердце не расположено; я человек старый, из тех еще ржавых людей, которые говорили, что лучше чалму в Царьграде видеть, чем митру папскую… А к тому же, пойду я к англичанину – русского оскорблю! И этого не хочу, и не до́лжно. А яниоты меня осуждают… Митрополит у них виноват все!.. Один из них недавно сказал: «Хорошо, что у протестантов епископы женатые! и апостол говорит: «Епископ должен быть одной жены муж…» Монахи люди жесткие и семейных дел не понимают ничуть».

– А что́ сами они делают, я тебе скажу сейчас: Приходит ко мне недавно протосингел мой и говорит: «Посмотрите, что́ у нас в Янине делается… Старая вдова Алексина дочь свою хочет за турка отдать». Я посылаю за вдовой. Нейдет. Послал за ней кавасса, насильно привели. Привела с собой и дочь. Женщина смелая; остановилась вот тут в дверях, взяла дочь за руку и закричала не женским голосом, а лютым: «Отче! видишь ты сироту?» – Я говорю: вижу. Она опять: «Отче! видишь ты сироту?» Я опят говорю ей кротко: «Вижу, благословенная, вижу!» – «Возьми же ее; я уйду и откажусь от неё. Ты ей будь отец, если ты не дашь мне воли судьбу ей сделать…» Я и так ей и иначе говорю; нет сил. «Видишь ты сироту?» – Вижу. «Ну, возьми ее». Шум, крик, девушка плачет, скандал великий! В чем же дело? А вот в чем. Люди они точно бедные, отца нет; домик только есть один и больше ничего; кроме этой старшей дочери еще есть шестеро детей. Пришла она пред последнею раздачей милостыни к Куско-бею и говорит: «Дайте мне на приданое сколько можно из благодетельских сумм, я нашла ей жениха». А Куско-бей отвечает…

Тут архиерей остановился и посмотрел на меня… Отец хотел было удалить меня, но старец одумался и сказал: «Нет, пусть и он слышит все; пусть учится отличать добро от зла с ранних лет!..» И продолжал:

– Куско-бей говорит ей на это: достану ей двойное приданое, пусть ночует там, где я ей скажу. Ушла вдова. К другому, и другой то же: «я ей и своих прибавлю». Третий, постарше, говорит: «У архиерея проси, я не знаю этого». Еще один, тот говорит: «И беднее вас есть, у Куско-бея проси». Бакыр-Алмаз сказал: «Рад бы, но один без других и я не могу обещать». По несчастью увидал в это время дочь её один вдовый турок; человек лет тридцати, не более; хозяин, лавочку на базаре имеет. Понравилась турку девушка, он и говорит вдове: «Не ищи для дочери приданого, я ее возьму так. В вере же я, клянусь тебе, я стеснять ее не буду. И церковь, и пост, и все ей будет на свободе. Даже и попу приходскому, старику, не возбраню вход в жилище мое». Посуди, каково искушение? и посуди еще, каков скандал? Лукавая женщина в этот первый раз мне ничего не сказала искренно, а ушла отсюда и оставила тут дочь, закричала на нее: «Проклятие мое, если отсюда за мною пойдешь!» Долго сидела сирота и плакала здесь на лестнице. Насилу старуха одна и кавасс увели ее домой. «Чтобы не прокляла меня мать», боится сердечная. «На нас грех, на нас!» сказали мы ей все. Потом призвал я их с матерью при старшинах и при всех стал уговаривать ее, чтобы не выдавала замуж за турка. Тогда-то она стала вдруг как львица лютая и с великим гневом обличила при мне всех старшин. Верь мне, что от стыда я в этот час не знал, что́ мне сказать и что́ делать. Больше всех она обличала этого Куско-бея, и он не находил уже слов в свое оправдание; только гладил бородку свою, плечами пожимал и, обращаясь ко мне, говорил презрительно: «Клевета, святый отче, одна клевета. Все это от простоты и неразвитости происходит. Женщина неученая и неграмотная. Все это от того недостатка воспитания, которым страдает наш бедный народ…» Другие ему не возражают. Однако решили ей дать хорошее приданое, и она отказала турку и выдала теперь дочь за одного бедного христианина. Что́ ты на это мне скажешь, благословенный друг мой?

Не помню, что́ сказал на это архиерею отец мой; я был потрясен негодованием, слушая это, и с удивлением вспомнил о презрении, которое питал к архонтам этот, казалось бы, столь легкомысленный и безумный Коэвино.

На время я совершенно перешел на его сторону и готов был признать его умнейшим и справедливейшим из людей.

В ту минуту, когда, уходя из митрополии, мы спускались с лестницы, на дворе послышался какой-то шум, раздались крики и мужские и женские. Мы увидели у порога толпу; служители архиерея, старухи, нищие, дети окружили осла, на котором лежала, испуская жалобные вопли, молодая женщина, в простой и бедной сельской одежде. Около неё стоял худой, высокий, тоже бедно одетый мужчина; лицо его было ожесточено гневом; волосы растрепаны; он спорил с дьяконом и произносил самые ужасные проклятия, и потрясал с отчаянием на груди изношенную одежду свою. Это был муж несчастной, привязанной веревками на спине осла. Так привез он ее из села; так сопровождаемый толпой проехал он чрез весь город до митрополии. Мы остановились; сам преосвященный вышел на лестницу.

– Что́ ты делаешь, варвар, с женою своей? – сказал он свирепому мужу.

– То, что́ должно ей, непотребной, делать, – отвечал муж, дерзко взглядывая на архиерея. – Я знаю свой долг, старче. Делай и ты должное, разведи меня с этою блудницей, или я убью ее.

– Молчи, зверь! – воскликнул старец, поднимая на него свой посох.

– Пойдем отсюда, – сказал отец, увлекая меня за руку. Мы вышли из ворот митрополии и долго шли молча и задумчиво. Наконец отец мой вздохнул глубоко и воскликнул: «Свет, суетный свет! Земная жизнь не что́ иное, как мука!» И я вздохнул, и мы опять пошли молча.

Так приятно началось и так печально кончилось это праздничное утро.

За завтраком доктор немного развлек нас. Он стал жаловаться на небрежное служение греческого духовенства, стал хвалить католиков (накануне ужасно бранил их за фанатизм), вскочил из-за стола и сперва представил в лицах, как должно кадить почтительно образам, читать и молиться с благочестием и солидностью, а потом стал передразнивать наших здешних попов, как они спешат и не уважают святыни. «Вот тебе Христос!» и прыжок направо. – «Вот тебе Ай-Яни[37]» и прыжок налево!

Отец уговаривал его перестать кощунствовать, говорил: «Грех, Коэвино, грех». Но от смеха воздержаться и он не мог; я же до слез смеялся.

Доктор, наконец, устал, сел опять за стол и сказал: «Не мне грех, а тем, кто дурно литургисует; не мне грех. Бедный старик архиерей все-таки лучше их всех. Он и служит в церкви хорошо, благолепно. Я его за это уважаю. К тому же там, где нет, как у нас здесь, ни рыцарских преданий, ни чувства чести, ни высокой учености, ни, могу так сказать, аристократического воспитания, там остается одно – религия. Архиерей человек истинно религиозный; а эти архонты… эти архонты…

Опять мне пришлось согласиться с доктором. Я чувствовал, что он все возвышается и возвышается в моих глазах; я не понимал только того, что он хочет сказать своим аристократическим воспитанием?

Разве не аристократы Куско-бей и другие архонты? Роды их – старые торговые роды Эпира; они богаты, имеют хорошие дома, начальствуют над ремесленниками и сельскими людьми, садятся у консулов в приемной, имеют голос в митрополии и в Порте…

Посмотрим, что́ скажет об этом г. Благов; когда приедет, я, может быть, решусь спросить у него, если он попрежнему будет ко мне благосклонен.

35

Военные генеральские чины.

36

Известная на Востоке песня. Король Оттон был точно немного глух.

37

Ай-Яни – св. Иоанн Предтеча, по-простонародному.

Одиссей Полихрониадес

Подняться наверх