Читать книгу Одиссей Полихрониадес - Константин Леонтьев - Страница 9

II. Наш приезд в Янину
I.

Оглавление

Тотчас по отъезде консула мы с отцом начали готовить для него те заметки, о которых он просил. Отец пригласил к себе на помощь одного только отца Евлампия и никому больше довериться не хотел – он боялся не только возбудить турецкую подозрительность, но и зависть греческого консульства в Эпире.

И он, и отец Евлампий от меня не скрывались. Они совещались при мне, припоминали, считали, а я записывал. Оба они повторили мне несколько раз: «смотри, Одиссей, чтобы Несториди не догадался, берегись! В досаде за нашу чрезвычайную близость с русскими он может довести все это до эллинского консульства».

Отец старательно изложил все, что касалось до древних прав Загорского края; объяснил, в каком подчинении Загоры находились к янинским пашам; почему в нашей стороне все села свободные, а не зависимые от беев турецких и от других собственников, как в иных округах Эпира; почему турки тут никогда не жили, и как даже стражу загорцы нанимали сами христианскую из сулийских молодцов. Обо всем этом вспомнили отец и поп Евлампий. Даже цыган наших загорских крещеных не забыли и об них сказали, что они занимаются у нас кузнечеством и другими простыми ремеслами, что мы их держим несколько далеко от себя и в почтении, и даже место, где их хоронят за церковью, отделено от нашего греческого кладбища рядом камней. «Однако, прибавил отец, они имеют одно дарование, которым нас превосходят, – божественный дар музыки».

– На что́ это ему? – сказал священник.

– Он все хочет знать, – отвечал отец. И я записал и эти слова о музыке.

Счесть села, церкви и маленькие скиты, в которых живут по одному, по два монаха, упомянуть о большой пещере, о посещениях грозного Али-паши, все это было нетрудно.

Но было очень трудно перечислить хотя приблизительно имена загорцев-благодетелей и указать именно, кто что́ сделал и около какого села или в каком селе. Кто сделал каменный, мощеный спуск с крутизны для спасения от зимней грязи и топи; кто мост, кто и где стену церковную починил, кто школу воздвиг, кто храм украсил. Не хотелось отцу забывать и людей менее богатых, менее именитых, ему хотелось правды; а у всякого встречного открыто справки наводить сейчас по отъезде консула он не хотел.

В Янину пора было спешить: и вот мы все трое тайно трудились с утра раннего; бросали тетради и опять брались за них. Отец повторял: «Трудись, трудись, сынок мой, трудись, мой мальчик хороший, для православия и для доброго консула нашего. Может быть скоро будешь хлеб его есть».

И я с охотой писал, поправлял и опять переписывал.

О турецких злоупотреблениях написали довольно много, но не слишком преувеличивая. Отец Евлампий в одном месте продиктовал было: «Так изнывают несчастные греки под варварским игом агарян нечестивых!» Но отец велел это вычеркнуть и сказал: «Не хочет г. Благов таких украшений, он хочет вот чего: в таком-то году, в декабре месяце, турок Мехмед убил того-то в таком-то селе, а турок Ахмет отнял барана у такого-то и тогда-то!» О таких случаях и вообще о том, чем христиане недовольны, написали мы доволно много; но отец находил, что эту часть он в Янине дополнить может лучше, потому что в самых Загорах турок нет, ни народа, ни начальства, и случаев подобных, конечно, меньше. Янинские же турки славятся своим фанатизмом, и город со всех сторон окружен не свободными селами, а чифтликами, в которых и беи, и полиция, и сборщики царской десятины легче могут угнетать народ и обнаруживать, так сказать, удобнее недостатки, которыми страждет управление обширной империи. Даже насчет судов относительно Загор говорить было труднее, ибо в то время, когда мы с отцом занимались этими записками, у нас не было еще ни мундира, ни кади; мы судились между собою в совете старшин по всем селам и только в случае обиды обращались в Янину к митрополиту или к самому паше, чрез посредство особого выборного загорского ходжабаши, который для этого и жил всегда в городе.

Наконец отец сказал: «Довольно!» Переправили мы еще раз, спрятали тетрадки старательно и стали сбираться в путь. Консул сказал, что через неделю возвратится в Янину другою дорогой, а мы прожили дома, трудясь над его статистикой, уже более двух недель.

Итак пора! Уложились, простились с матерью, с бабушкой, с соседями и поехали.

Я был немножко взволнован и думал: «Какая, посмотрим, будет там судьба моя? хорошая или худая?»

Выехали мы рано и около полудня уже были у города.

Путешествие наше было нескучное.

Неприятно было только в это время года переезжать через ту высокую и безлесную гору, которая отделяет наш загорский край от янинской длинной долины; ветер на высотах дул такой сильный и холодный, что мы завернулись в бурки и фески наши обвязали платками, чтоб их не унесло. Пред тем, как спускаться вниз, отец сошел с мула, чтобы было безопаснее и легче; я сделал то же и захотел последний раз взглянуть назад… Франга́деса нашего уже не было видно, и только направо, в селе Джудиле, на полгоре, в каком-то доме одно окно как звезда играло и горело от солнца.

Жалко мне стало родины; я завернулся покрепче в бурку и погнал своего мула вниз.

Внизу, в долине, погода была ясная; воздух и не жаркий, и не холодный.

Отец мне дорогой многое показывал и объяснял.

Тотчас же за переездом через большую нашу гору идет длинный, очень длинный каменный и узкий мост через большое болото. Мост этот построен давно уже одним нашим же загорским жителем для сокращения пути из Янины в эту сторону.

Это большое благодеяние, иначе приходилось бы людям и товарам на мулах далеко объезжать.

За болотом, по ровной и зеленой долине янинской, огражденной с обеих сторон гребнями нагих и безлесных гор, мы ехали скоро и весело.

Разогнали иноходью небольшою наших мулов; отдохнули в хану под платаном, свежей воды и кофе напились и около полудня увидали с небольшой высоты Янину; увидали озеро её голубое и на берегу его живописную крепость с турецкими минаретами.

Мне город понравился. Тихия предместья в зеленых садах; все небольшие, смиренные домики глиняные, крытые красною черепицей, а не белым или серым камнем, как у нас в селах.

А дальше уже начались хорошие архонтские и высокие дома…

Въезжая в предместье янинское, я сказал себе: «Посмотрим, какой человек нам первый встретится, – веселый он будет или печальный. Такая будет и жизнь, и судьба моя в Янине!»

Сначала в целом длинном переулке нам никто не встретился; время было полдневное, и все люди или завтракали, или отдыхали. Кой-где у ворот играли дети; но их я не считал встречными, потому что они стояли на месте или сидели на земле, когда мы проезжали. На одном повороте я испугался, увидав издали согбенную старушку с палочкой и в черном платье; но она повернулась в другую сторону, и я успокоился.

Наконец предстал пред нами человек, которого я готов был в первую минуту назвать вестником истинной радости. Казалось бы, что веселее, ободрительнее, праздничнее этой встречи и придумать нельзя было в угоду моему гаданью… Как древний оплит, грядущий на брань за отчизну, был наряден и весел Маноли, главный кавасс русского консульства, которого отец мой знал давно. Ростом, длинными усами, походкой, гибким станом и блеском оружия – всем он был воин и герой… Фустанелла его была чиста как снег на зимних вершинах загорских, и верхняя одежда его была из синего бархата, обшитого золотым галуном с черными двуглавыми российскими орлами.

Но увы! сам Маноли был и весел, и красив, вести же его были печальные!

Он сказал нам, что г. Благов еще не возвращался из путешествия, что записки от него никакой не было, что дом его весь, кроме канцелярии, заперт и даже ходят слухи, будто бы он уехал внезапно куда-то из Эпира, в Корфу или в Македонию, еще неизвестно пока…

Отец мой был заметно смущен этою неожиданностью и особенно тем, что г. Благов не потрудился даже запиской, сообразно обещанию своему, известить секретаря или слуг своих, чтобы нам приготовили в консульстве комнату.

Что́ касается до меня, то я больше отца, я думаю, обижен этим и огорчен. Все мечты мои жить в первом и лучшем из иностранных консульств, в обществе такого молодого и любезного высокопоставленного человека, как г. Благов, – все эти мечты исчезли как утренний туман, как дым или прах!..

Печально сидел я на муле моем и ждал, что́ скажет отец. Я думал, он расскажет Маноли о приглашении г. Благова к нам, быть может, отворят комнаты; но отец молчал…

Отец молчал, зато Маноли, кавасс-баши, говорил все время, хвалил г. Благова, хвалил загорцев, хвалил ум отца, хвалил меня, говорил, что я красавец, что все «красныя» дочери янинских архонтов будут бегать к окнам, чтобы смотреть на меня, и когда отец мой с неудовольствием заметил ему на это, что я не девицам, а учителям угождать еду в Янину, тогда Маноли согласился с ним, что это гораздо лучше и полезнее…

– Да! – сказал он с поспешностью, – да! г. Полихрониадес, вы правы! Даже очень правы по-моему. Что-нибудь одно: или меч, или перо! Просвещение в наше время необходимо. Скажите мне, я спрашиваю вас, г. Полихрониадес, куда годен человек, который ни к мечу, ни к науке неспособен? Куда? На что́? На какое дело? скажите мне, во имя Божие, я вас прошу сказать мне, куда он такой человек годится? Улицы мести? Уголь на ослах из города возить? Тяжести носить? Землю пахать? Грести на лодке в янинском озере? Вот на что́, вот на какие презренные занятия годится нынче простой человек, ни меча, ни пера не удостоившийся… Да. Учись, учись, милый мой Одиссей… Утешай родителей, утешай… А г. Благов будет очень жалеть, если не увидит вас; он говорит, что загорцы – умнейшие люди, и возносит их гораздо выше глупых янинских архонтов. И я согласен с консулом.

Так рассуждал сияющий кавасс-баши, а мы все молчали и смотрели с отцом друг на друга.

Наконец отец сказал: «Поедем к доктору Коэвино». Мы простились с Маноли и поехали дальше. Отец был не в духе и продолжал все время молчать. Дом, который занимал Коэвино, принадлежал одному турецкому имаму и стоял на прекрасном месте; пред окнами его была широкая зеленая площадка, старинное еврейское кладбище, на котором уже давно не хоронят и где множество древних каменных плит глубоко вросли в землю. Часто здесь бывает гулянье и пляски на карнавале, и народ отдыхает тогда толпами на этих плитах. Напротив караульня турецкая, много хороших домов вокруг площади и большая церковь Архимандрио́ недалеко. Я немножко утешился и обрадовался, что буду жить на таком веселом месте и в таком большом доме, если Коэвино согласится оставить меня у себя.

Однако двери у доктора были заперты, и мы, сошедши с мулов, напрасно стучались. Никто нам не отворял. Стучаться принимались мы не раз и все громче и громче, так, что даже некоторые соседки стали смотреть на нас из окон и дети повыбежали из дверей.

Нам стало так стыдно, что мы уже хотели садиться опять на мулов и ехать в хан; но одна соседка уверяла отца, что доктор скоро, вероятно, возвратится, потому что время ему обедать, а другая, напротив того, говорила: «Где ж у него обед? Гайдуша, служанка его, вчера поссорилась с ним и сегодня на рассвете ушла и вещи свои унесла».

Третья женщина предполагала, что доктор где-нибудь в чужом доме, у одного из больных своих позавтракает.

Что́ нам было делать? Стыд просто! Решились мы ехать в хан. Но еще одна старушка сказала, что лучше послать к Абдурраим-эффенди; не у него ли доктор? Абдурраим-эффенди, сосед, близко отсюда; доктора он очень любил, и у него жена давно больна. Она позвала свою маленькую внучку и велела ей бежать скорее к Абдурраим-эффенди за доктором.

Отец решился ждать. Мы сняли ковры с наших мулов, постлали их на камнях и сели у докторского порога. Пока девочка бегала к Абдурраим-эффенди, старушка рассказала отцу, что́ вчера случилось у доктора в доме. Был у доктора слуга Яни, из деревенских. Сама же Гайдуша жаловалась, что у неё очень много работы, что доктор любит жить чисто и просторно; а у неё больше сил нет уже одной все делать, – шить, мести, готовить, убирать, мыть, платье чистить, диваны равнять, самому ему раза три в неделю еще тело все бритвой брить.

Отец спросил: «Как так все тело брить? Что́ это ты говоришь?»

– Да! – сказала старушка (со вздохом даже, я помню), – да! хочет, чтобы всегда весь выбрит он был. Безумный человек!

– Безумный, безумный! – закричали в один голос две-три соседки. – На цепь человека этого следует! На цепь давно.

А одна женщина с сожалением добавила: – Это он, черная судьба его такая, с турками очень подружился, все с турками, от того и в грех такой впадает. Даже и в баню турецкую часто любит ходить, а это тоже не хорошо, потому что муро святое из тела исходит от испарины.

Отец говорит:

– Так, так, да что́ же вчера-то за ссора была?

Женщины рассказали, что когда Гайдуша долго жаловалась на обременительную работу, доктор нанял этого Яни слугу. Две недели всего прожил он и не мог более. С утра Гайдуша все его учила и осуждала: «Ты зверь, ты животное, ты необразованный человек. Графины на самые углы стола ставь, а не на середку: так в благородных домах делают. Иди сюда, нейди туда! Вон из кухни, деревенщина! ты только мешаешь». Яни и сказал доктору: «Прости мне, эффенди, я не могу у тебя больше жить. Эта чума (на Гайдушу) с утра мне голову ест!» А Гайдуша: «Я чума? я?» раз! и за горло молодца; он почернел даже. Доктор стал отнимать у неё паликара бедного. Она в доктора вцепилась. Тогда уже Яни доктора стал защищать, и вместе они хорошо ее наказали. Потом Яни с вечера уже ушел, а Гайдуша на рассвете прежде тарелки, блюда и чашки все перебила в кухне, а потом взяла свои вещи в узелок и ушла. Доктор ей за шесть лет службы по тридцати пиастров в месяц должен, это значит более двадцати турецких лир! Мало разве? Как следует приданое целое. Теперь Гайдуша пойдет паше жаловаться. А доктору и кушанья готовить сегодня некому, и дом стоит пустой, и не вернется Гайдуша никогда! Мало-помалу, пока старушка рассказывала, собралось около нас много народу. Женщины, дети, одна соседка уже и младенца грудного с собою принесла и стала его кормить, другие с пряжей сели по плитам и на землю. Двое нищих сели тоже слушать. Потом и заптие-турок подошел посмотреть, нет ли какого беспорядку, увидал, что все мирно, и он присел поодаль на камушек, сделал себе папироску, и одна из соседок ему из дома уголь вынесла, а он поклонился ей и поблагодарил ее. И нищие слушали внимательно и удивлялись, а заптие-турок сказал: «Увы! увы! хуже злой женщины есть ли что́ на свете!»

Наконец прибежала соседская девочка от Абдурраима-эффенди, принесла ключ и сказала, что доктор просит отца войти в дом и подождать его не больше получаса, пока он кончит все дела у бея.

Отпер отец дверь; мы взошли, и за нами несколько соседок тоже взошли в сени. они стали нам помогать вещи наши с мулов снимать. Мы их благодарили. Та добрая старушка, которая нам все рассказывала, беспокоилась, кто нас сегодня накормит у доктора, а что сам он верно уже у турка бея позавтракал. «Разве уж мне придти приготовить бедному Коэвино? Он у меня не раз лечил детей, чтоб ему долго жить!» сказала она.

– И птицы небесные питаются, а не то мы! – сказал ей отец.

Как только он это сказал, как вдруг стрелой вбежала в дом сама эта Гайдуша, о которой вся речь была: маленькая, смуглая, хромая; и глаза большие, черные у неё, и как огонь!

И как закричит отцу: «Добро пожаловать, г. Полихрониадес, добро пожаловать! Извольте, извольте наверх… доктор очень рад будет!» А потом на соседок: «Вы что́ же тут все собрались? Все у вас худое что-нибудь на уме у всех! Аман! аман! Что́ за злобу имеют люди. Идите по добру по здорову по жилищам своим… Дети! вон сейчас все… вон!»

Господи! что́ за женщина! Я испугался. Детей повыкидала за двери… На женщин еще закричала. Одна было стала тоже на нее кричать: «Ты что́? Да ты что́?» А Гайдуша ей: «а ты что́… А ты что́? Разбойница!»

– Нет, ты разбойница! Ты чума!

Шум, крик. Отец говорит: «Стойте, стойте, довольно!» А Гайдуша одного нищего в спину, у другого наш мешок вырвала, который он с мула снимал. «Еще украдешь, разбойник»… Заптие-турок в двери заглянул на этот крик. Она и его: «Ты что́ желаешь, ага? Иди, иди. Не здесь твое место. Не здесь; я, слышишь ты, я это тебе говорю!» Турок ей:

– Ты в уме ли, женщина?

Как она закричит на него: «Я? я? Не в уме? Такая-то царская полиция должна быть?.. Вы что́ смотрите? Вот смотри лучше, что у вас под городом два дня тому назад человека зарезали… Да я к паше пойду! Да мой доктор, – первый доктор в городе. Его все паши любят и уважают…»

Наговорила, наговорила, накричала; как поток весенний с гор бежит, и не удержать ничем. Бедный турок только одежду на груди потряс и сказал: «Аман! аман! Женщина!» И ушел за другими.

Гайдуша как молния и двери захлопнула и заперла их изнутри и после опять кричала: «Извольте, извольте». И ставни в больших комнатах отпирала, и табак, и спички, и бумажку, и пепельницу отцу несла, и в одну минуту и скрылась, и опять с водой и вареньем на большом подносе пред нами явилась и приветствовала нас еще; и кофе сварила, и подала, и два раза зачем-то уже к соседке одной сбегала, и помирилась с ней, и вещи какие-то принесла, и мы уже видели ее, пока она в кухне птицей с места на место летала, завтрак нам готовила.

И отец сказал, как и заптие, глядя на нее: «Ну женщина! Это диавол! Хорошо сказала твоя мать, что у Коэвино оставлять тебя страшно. Такая в худой час и задушит и отравит ядом тебя».

Однако уже Гайдуша и соус прекрасный с фасолью нам изготовила, и вареную говядину с картофелем, и фруктами и халвой нас угостила, и множество разных разностей, прислуживая нам, очень умно и смешно нам рассказывала, а хозяин наш все еще не шел.

– Опоздал доктор, – сказал Гайдуше отец.

А Гайдуша ему на это: – Коэвино человек очень образованный и в Европе воспитанный. У него слишком много ума и развития для нашей варварской Янины. Он любит разговаривать и спорить о любопытных и высоких предметах. Верно он заспорил или о вере с евреем каким-нибудь, или у Абдурраима-эффенди с каким-нибудь имамом ученым: почему Фатьме, дочь Магомета, будет в раю, а жена его, Аише, например, не будет… Или в русском консульстве в канцелярии сидит и чиновникам про свою жизнь в Италии рассказывает. Бедный доктор рад, когда встретит людей, имеющих премудрость, или, так-сказать, каприз какой-нибудь приятный… И здесь у нас христиане, даже и купцы, народ все более грубый… Впрочем прошу у вас извинения, что я, простая меццовская селянка, берусь при вась, господин мой, судить о таких вещах!..

– Я с удовольствием тебя слушаю, – сказал ей отец.

А Гайдуша: – Благодарю вас за вашу чрезмерную снисходительность к моей простоте и безграмотности!

Я подумал: «Баба эта хромая красноречивее многих из нас. Она не хуже самого Несториди говорит. Вот как ее Бог одарил!»

После завтрака я нестерпимо захотел спать: сказать об этом Гайдуше боялся и стыдился, долго ходил по всем комнатам, отыскивая себе пристанище и, наконец, нашел одну маленькую горницу внизу, с широким диваном и одним окном на тихий переулок.

Притворил поскорее дверь и упал на диван без подушки. Не успел я еще задремать, как Гайдуша вбежала в комнату. Я испугался, вскочил и сел на диване, чтобы показать, что я не сплю.

Но Гайдуша доволно милостиво сказала мне: – «Спи, спи, дитя, отдыхай». Принесла мне подушку, вспрыгнула мигом на диван, чтобы задернуть занавеску на окне, и поставила мне даже свежей воды на случай жажды.

Сильно смущенный её вниманием, я сказал ей, краснея:

– Благодарю вас, кира-Гайдуша, за ваше гостеприимство и прошу вас извинить меня за то, что я так обременил вас разными трудами.

Кажется бы и хорошо сказал?.. Что́ же могло быть вежливее с моей стороны, приличнее и скромнее?

Но лукавая хромушка усмехнулась, припрыгнула ко мне и, ущипнув меня за щеку, как какого-нибудь неразумного ребенка, воскликнула: «Глупенький, глупенький паликарчик горный… Спи уж, не разговаривай много, несчастный! Куда уж тебе!»

И ускакала из комнаты.

А я вздохнув крепко уснул. И не успел даже от утомления вникнуть в смысл её слов и разобрать, с какою именно целью она их сказала, – с худою или хорошею? Вернее, что с худою, однако; так казалось мне. Спал я долго и проснулся только под вечер от ужасного крика и шума в соседней комнате. Казалось, один человек неистово бранил и поносил другого, топая ногами и проклиная его. Другой же отвечал ему голосом нежным, трогательным и быть может даже со слезами.

Что́ за несчастье?! Что́ случилось?

Одиссей Полихрониадес

Подняться наверх