Читать книгу Записи на таблицах. Повести и рассказы разных лет - Лев Виленский - Страница 2

Повести
Ахав

Оглавление

«Он был везде.

Он царил над небольшими террасными полями, над узенькими зимними речками, над болотами, где ночью слышны свирели лягушек, да гулко ухает выпь. Его мягкие старческие ладони оберегали народ, незаметно отодвигая от границ египетские армии и шайки арамейских бандитов.

В Его храме горел огонь, денно и нощно подбрасывали в него душистые кедровые поленья специально приставленные жрецы, и столб ароматного дыма поднимался к голубому, прозрачному и звонкому небу Йерушалаима.

Но жестоковыйным оказался народ. Йешурун утучнел1 и стал брыклив и горд. По смерти Шеломо2, царя мудрого, воззвали северные кланы: «Каждый по шатрам своим, Израиль!» И стало так. И ослабела страна, и распалась на две неравные части. И стали называть северную страну Израиль, а южную – Иудея. И усилился Израиль, и воевал с соседями, и поставили израильтяне двух медных тельцов для поклонения, одного на севере, в Дане, где белым снегом покрывается зимой гора Хермон, а другого в Бетэле, откуда в ясные дни виден Йерушалаим. И стали поклоняться израильтяне богам иным, и привели к себе братьев своих финикиян, и стала Йезевель, принцесса финикийская, женой Ахава, царя Израиля.

А Иудея – бедная и слабая родственница ушла в горы, укрепила города свои стенами, мощными воротами, неприступной крепостью стали Йерушалаим, и Кириат Яарим, и Гева, и Шеарим, и Лахиш. И замкнули иудеи ворота крепостей, и молились Господу, и давал он им дождь зимой и прохладную росу летом.

Год был 3000 от сотворения мира, и вот, воцарился Ахав3 в Шомроне, столице Израиля».


Шевна, старый летописец, с любовью посмотрел на последнюю строчку, которую только что написал на специальной выбеленной коже, аккуратно положил на подставку тростниковое перо, вытерев его тряпочкой. За окном выл ветер, бросая потоки ледяной воды на деревянные ставни. Буря бушевала над Йерушалаимом уже третий день, заливая город дождевыми струями, сменяющимися по ночам снежными рыхлыми хлопьями. Ураган, пришедший с севера, свирепел все больше и больше. Но жители города, запасшиеся на зиму едой, сидели по домам, не выходя даже ненадолго, и радовались потокам воды небесной, распевая молитвы и хваля Господа за доброту его. Добрый дождь – это богатый урожай, процветание, низкие цены на зерно и овощи, вкусные красные яблоки с Хермона, привозимые арамейскими торговцами, толстые тушки засоленных рыб из Ашдода и Яфо, на которые обменивают желтое иудейское зерно высокие светловолосые торговцы – плиштим4. А не будет дождя – застонет земля, покроется трещинами ее иссушенная кожа, побледнеет трава и поникнут редкие оливы на склонах гор, и станет горьковатой вода в источниках, и будут умирать дети от голода, и скорбно мычать жертвенный скот в овчарнях Храма. Шевна потянулся, расправив затекшие ноги и выпрямив гудящую спину, отошел от пюпитра, на котором покоились дорогие разлинованные листы кожи, обмакнул суховатую лепешку в оливковое масло, в которое служанка насыпала растертые в порошок сухие листья иссопа и зернышки кунжута, с трудом откусил небольшой кусочек и стал мусолить его беззубыми уже челюстями. «Словно ребенок», – думалось ему, – «в детстве мамка дает пожевать беззубенькому мягкий кусочек лепешки, приговаривая: кушай, кушай, сладенький мой, дитятко мое… а в старости и матери нет, и жена ушла давно к праотцам, дети покинули иерусалимский дом, в котором их крики веселые все звучат и звучат, отражаясь многоголосым эхом от сводчатых стен. Эх, нехорошо быть человеку одному, как сказал Господь, нехорошо». И с мыслями этими, забыв кусок лепешки между усталыми деснами, встал Шевна снова к пюпитру, и обмакнул тростинку в чернила, выводя на светлой коже ровные буквы, шепчущие о делах недалекого прошлого.


«В двадцать седьмой год царствования Асы, царя иудейского» – писал Шевна – «после двух лет царствования в столице своей Тирце, был убит царь Исраэльский Эйла генералом, которого звали Зимри. Негодяй Зимри командовал половиной колесничего войска, был он человеком злым, испорченным, многогрешным, и во всем следовал путями царей Исраэля. И когда царь Эйла пировал у царедворца своего именем Арца, и выпил, и валялся пьяный среди чаш с вином и остатков трапезы, мутными глазами взирая на тирийских танцовщиц, которые веселили пировавших, ворвался в залу Зимри, и длинным бронзовым кинжалом отрезал косматую голову Эйлы. Ставши царем, Зимри показал свое звериное нутро, истребив полностью всех потомков Эйлы мужского пола, вплоть до грудных детей, всех друзей и родичей царя истребил он.

Тем временем, в штаб войска Исраэля, осаждавшее мятежный Гибтон, что в земле пелиштимлян, пришла весть о том, что царь Эйла мертв, и Зимри правит вместо него. Генерал Омри5, военачальник, был призван на воинский сход. Во время схода, когда безжалостное солнце накаляло доспехи, и птицы падали с неба, опаленные жарой, воины выкрикнули имя его, и потребовали вести их назад – на Тирцу, и стать им царем и заступником вместо убиенного Эйлы. В Гибтоне вздохнули с облегчением необрезанные филистимляне, увидев пыль, постепенно оседавшую за уходящими солдатами, за грохочущими по разбитым дорогам, колесницами, и ночь опустилась со стороны гор на Пелешет, ночь, озаряемая на горизонте сполохами багрового, как заходящее солнце, пламени. Горел дворец в Тирце, и на крыше его метался в пламени Зимри, то проклиная, то славя богов, плевал в сторону обступивших горящий дворец воинов, грозил злобно и беспомощно серповидным ханаанским мечом, и, когда пламя охватило его, заорал во всю мощь: «Будь проклят Омри, и все потомство его»! Злой человек был этот Зимри, злой и испорченный, но, воистину, последующий царь Исраэля превзошел его в мерзости своей. Омри, растлитель малых детей, убийца. Он убил Тивни, любимого народом вождя, который словами своими мог заставить толпу плакать или кричать от восторга, он танцевал нагой, во сраме своем, у обмазанных кровью и жиром идолов Ашейры и возглавлял хороводы в честь ее священной похоти, а после шести лет царствования своего, когда успел обесчестить всех дочерей Тирцы, купил Омри у Шемера гору, за два таланта серебра чистого, и поставил там город великий, и назвал его Шомрон».


***


– А что, Шемер, – улыбнулся Омри, потягивая вино из серебряного кубка, – благоволят ли к тебе боги? Ашейра одарила ли тебя крепостью, дал ли Баал6 тебе достаточно денег? Слыхал я, ты недавно сына женил, а невеста с хорошим приданым, а?

– Да уж, о, царь, – криво ухмыльнулся Шемер. Он провел ночь в веселом доме, которым заправляла вдова Элифаза. В этом месте, у городских ворот, собирался весь цвет молодежи города Тирцы. Здесь, кроме недурного вина из Иудеи, подавались на десерт – помимо пирогов с мясом, сладких ватрушек с творогом и медовых конфет – сочные молодые девки-рабыни, которых покупала веселая вдовушка на невольничьем рынке в Гате. Плиштим, разбойники морские, не брезговали набегами на побережье, забирая красивых девушек и заламывая за них огромную цену. Только гордецы и святоши иудеи не покупали плиштимской добычи, демонстративно плюя в сторону необрезанных. Да то иудеи, о которых каждый знает – они поклоняются пустоте, хоть и братья они израильтянам, а толку с них никакого вовсе нет. Но воевать с ними – себе в убыток. Эти грубые горцы тренированы в боях, организация у них железная, военачальники опытные. Даже пришлось отдать им Геву Биньяминову, а жаль… хороший городок был у нас, белый, красивый, и вода там вкусная, и девушки какие водились в Геве…

– Чего это ты размечтался, Шемер, Адад тебя порази! Того и глядишь, заснешь с открытым ртом! Приданое хорошее было, говорю?!

– Да ничего там особого не было, о, царь, – протянул Шемер, – мелочь все. Какие-то ткани, посуда, десяток колец серебра. Что там приданое! Сама-то невестка моя – красотка!

При этом Шемер противно чмокнул губами и показал руками размер прелестей своей невестки.

– Вот ведь.., – польстился Омри, – тебе, толстый, зачем такая? Пусть сыну твоему нравится. А ты поменьше о бабах думай. Я тебя не за этим позвал.

После этого Омри загадочно повел глазами в сторону, где, за дымкой жаркого дня, лежали покатые спины гор и зеленели поля между ними. Несмотря на дымку, вид с крыши царского дворца получался весьма и весьма достойным. А после вина, которое щедро наливали Шемеру слуги, тому казалось, что царь показывает ему не менее, чем рай земной. Чего уж там греха таить – таким видом в Тирце никто не любовался, разве что часовые на башнях. Дома в городе возводили из обожжённого кирпича, кровли – из глиняной черепицы, в один этаж возводили дома, а между ними, в узких улочках текли потоки грязной воды да возились полуголые ребятишки. Только царский дворец смело подымался в небо тремя этажами, а на крыше, под навесом из белых тканей, привезенных из Цидона, царь любил отдыхать от ночных похождений своих, принимать послов, решать дела и пить вино, до которого в старости стал охоч. Шемер, который тоже выпить любил, опьянел совершенно, и даже уронил из приоткрытого рта тонкую нитку слюны.

Омри подсел к нему поближе, приобнял за жирное по-бабски плечо и доверительно сказал в ухо, дыша чесноком и луком:

– Свадьба-свадьбой, а вот хочу я у тебя, толстый, землицы купить. Вот ту горочку, что подале будет, по направлению к Шхему. Там у тебя гумно, вроде как?

– Го-о-орочку, – икнул Шемер, – гумно, царь? А на что тебе мое гумно сдалось? У тебя гумен мало?

– А тебе что, Шемер? – осклабился Омри, – ты продай, сукин ты сын, толстый! Надо мне!

– Земля там хорошая, – хрюкнул Шемер, немного отрезвев, – богатая землица. И скотинке там привольно очень, вишь, какие курдюки нагуливает? И есть там роща самородная, древняя, там торчит столб, где осенью хороводы хананейцы водили, священное место! Трава там мягкая, да ручеек есть.

– И ручеек – это неплохо, – согласился Омри, пребольно ущипнув Шемера за плечо, – Толстый, продай, разрази тебя Адад7, а то ведь отниму!

– Четыре таланта8 серебра, – четко выговорил пузатый Шемер, хмель которого выветрился моментально.

– Четыре таланта? За кусок выжженной солнцем горы? Четыре? Да чтоб тебе пусто было! Это ты царю своему такое предлагаешь? – заорал возмущенный Омри.

– Четыре, – икнув, подтвердил Шемер.

– А четыре сотни ударов плетьми?

– А если я потом расскажу, что ты мальчиков портишь?

– А если я прикажу тебя.., – при этом Омри выразительно черкнул ребром ладони по шее Шемера.

– А если ты такое сотворишь, – неожиданно серьезно сказал Шемер, – я постараюсь с неба проклясть тебя так, что твой уд превратится в сухую веточку, а глаза вытекут. Ты же знаешь, – при этом Шемер поковырял в носу и нагло вытер палец о ковер, на котором сидел, – мой папа был известный колдун. В Иудее его приговорили к побиению камнями!

– Полтора таланта серебра!

– Три!

– Полтора, и стадо баранов в полторы сотни голов!

– Два с половиной!

Омри внимательно посмотрел в глаза Шемеру. Тому стало понятно, что его не просто убьют, но будут пытать. Возможно, отрежут срамные части. А, может, и бросят в яму со змеями и скорпионами. И земля ему больше не пригодится – со всеми ручейками и гумнами на свете.

Шемер вспомнил, как засовывала ему в рот кусочки жирной баранины красивая рабыня вчера у вдовы Элифаза, как тек вкусный жир по ее тонким пальцам и стекал на пышную грудь, как слизывал он, тряся складками своего живота, этот жир с груди ее и визжал от удовольствия. Ему хотелось еще, и еще, и еще. А тут… Да, гумно знатное, и родник там есть, и трава высокая да пышная, и роща эта священная, но что может быть дороже жизни? И пусть Омри семь раз его друг, но кто, как не он, знает, как дружба царская может в момент стать враждой, и как часто соратники царя по питью и оргиям неожиданно исчезали, а потом находили их трупы обезображенные, либо вовсе никого не находили.

– Два таланта, – бухнул толстяк, и даже пустил ветры от напряжения, – два! Тебе, царь, задешево.

Омри улыбнулся тонкими ниточками губ. Щелкнул Шемера пальцем по лбу.

– Два таланта серебра я тебе дам. А после того, как мы с тобой сделку-то совершим, расскажу тебе, зачем мне земля.

Принесли специально выделанный тонкий обожженный черепок глиняный, писец присел на корточки и, обмакнув тростинку в чернила, аккуратно вывел подробности сделки, искусно нарисовав гору с гумном Шемера внизу документа. Капнул мокрой глины – царь поставил оттиск опаловой печати, Шемер прокатил свою печать, цилиндрическую, купленную у вавилонского купца. Обнялись, выпили и встали около края крыши, где ограда из столбиков в форме листьев позволяла облокотиться и не падать, разглядывая окрестности.

– Так вот, Шемер, толстая твоя шея, – усмехнулся Омри, – я хочу заложить на твоем, тьфу, моем гумне город. И это не будет простой город! Он встанет на караванных путях, на Дороге Отцов от Бет-Шеана и до Иудеи, и по путям пройдут караваны из Бавэля, из земли хеттов, из Египта и земли Плиштим, от финикийцев и арамейцев. Отовсюду пройдут караваны, и богатства стекутся в город. Центром цивилизации сделаю я его, и станет новая столица мощнее Шхема и славнее Тирцы, и Иерушалаим, эта горная деревня, померкнет со своим храмом перед славой нового города! Я позову лучших архитекторов из Финикии, они возведут мне дворец из слоновой кости, более славный и великий чем храм, который построил сам Шеломо! Сюда будут обращены взоры народов, сюда придут поклониться нам послы стран сопредельных! Отсюда я буду править Исраэлем, и расширю его пределы, и покорю отложившиеся Аммон, Моав и Арам9! И пусть боги смотрят на меня с завистью, а люди с подобострастием, ибо стану я властелином мира, и богом среди богов! А теперь, Шемер, слушай волю мою, – и Омри выпятил грудь и стукнул ладонью по перилам, – я назову этот город Шомроном! В твою честь, толстый, ты это заслужил!

А про себя Омри подумал, – теперь он никому не расскажет, что я люблю мальчиков, слишком велика честь оказанная ему!

Шемер присел от волнения. В животе забурлило, и толстяка одолело желание сходить на двор. Город – городов названный в его честь? Больше Иерушалаима и сильнее Дамэссека? Центр цивилизации, как сказал Омри? Ах, какой он… настоящий друг!

И, все еще сдерживая спазмы в животе, Шемер прохрипел благодарно

– Я тебе приведу мою новую невестку в постель сегодня же вечером!

И кубарем скатился с лестницы, спеша в дворовые помещения.


***


«Омри возводил стены новой столицы», – писал Шевна, изредка останавливаясь и массируя правую руку левой. Рука стала плохо слушаться в эти зимние холода, – «погоняя строителей и архитекторов, он даже нанял рабов в Араме, чтобы те таскали и рубили камень для стен и башен, для домов, которые, впервые в наших краях, царь приказал закладывать и возводить в два этажа. При этом Омри следовал грехам Йеровоама, сына Невата10, и закладывал вокруг города высоты каменные, на которых возводил обелиски богам ханаанейским и финикийским. И Ашейру сделал из черного камня, называемого „базелет“, который привозят с гор Голанских, большую Ашейру, стоящую на коне, и вокруг ее стоят идолы улыбающиеся с флейтами и тимпанами. И поставил ее на возвышении у городских ворот, чтобы каждый входящий в них мимо идола проходил и кланялся. А дворец Омри построили мастера из Финикии, в три этажа с высокою башней возвели они дворец ему, с балконом большим на башне, откуда в дни ясные видно было всю землю Исраэля, и Шхем, и долину Хула, и Ярдэн11, до гор Иудейских видна была земля. И сидел Омри на балконе, где резные перила с женскими ликами, и смотрел на землю свою и радовался, но недолго оставалось ему жить. Вскоре, во время пира, царь неожиданно вскрикнул, и упал лицом в блюдо винограда, поставленное перед ним. Никто не знает, сам ли умер Омри, или ему помогли умереть охочие до перемен придворные его финикийцы. Но похоронили его недалеко от дворца, на специальном месте, выбранном им до кончины – не так как у нас, иудеев, а по обычаю финикийскому, и водрузили над могилой каменный столб. И сел править вместо него Ахав, сын его, и случилось это на тридцать восьмом году правления Асы, царя Иудейского. Йезевель, дочь Этбаала, царя Цидона12 взял он в жены себе, и ездил в Цидон, и поклонялся там Баалу, мерзости цидонитской, и поставил ему трон в капище, что возвел в Шомроне для себя и нечистой супруги своей, Йезевель. И послал он человека, названного Хиэль, который жил в Бетэле, и приказал ему сделать дело грешное, а именно – восстановить нечистый город Йерихо, дотла уничтоженный более трехсот весен назад Иеошуа Бин-Нуном. И приступил Хиэль к месту, где лежали камни от городских стен, которые, как написано в Книге Иеошуа, упали от звука труб и крика воинств Исраэля. Место это проклято, и даже дикий кочевник не разобьет там стана, там живет муха, чей укус ядовит, и на месте укуса вырастает огромная шишка, гноеточивая и смрадная, и вскоре человек от гноя распухает и умирает в муках. Там гиена и шакал воет по ночам, и птица-сова гулко ухает в долине, где течет к Ярдэну ручей Прат. Но Хиэль, которого вела извращенная воля царя, не потерялся, он принес в жертву Молоху13 Авирама, первенца своего, и на костях его заложил стену, а младшего сына Сегува, чью головку размозжил во славу того же Молоха, возложил нечистый Хиэль у основания ворот. Так отстроил он Йерихо, и переселил туда исраэльтян из Тирцы и Шхема, всех, кто желал получить землю и дом в этом жарком и страшном краю. Ибо исраэльтяне не боялись проклятия Господа над этим местом, так как большинство из них не знало Господа, а молилось кто кому хотел – кто грому небесному, кто тельцу бронзовому, кто змею медному, а кто богам финикийским Баалу и Ашейре. И первенцев своих несли Молоху, и было так».


***


Ахава разбудили после обеденной трапезы, когда он, прикрывшись легким покрывалом, спал во внутренних покоях дворца, переваривая обильную пищу и наслаждаясь прохладой, которую несли толстые каменные стены. Мясо молочного теленка, обильно приправленное перцем и солью, политое соусом из трав и корений, несло приятную тяжесть желудку и успокоение голове, ни звука не доносилось до ушей царя, казалось, весь огромный город спал вместе с ним, посапывая тысячью носов в унисон. Даже собаки на дворцовой псарне (жена так любит этих грациозных египетских животных) молчали, разомлев от жары, и тоже спали, высунув длинные розовые языки. Вдруг за кедровой дверью усыпальницы раздался чей-то крик, сначала отдаленный, потом становившийся все яснее и яснее, слышались звуки борьбы, словно кто-то очень сильный и решительный схватился с дворцовой стражей, и все громче становился крик неизвестного нарушителя царской неги: «Где Ахав!? Я должен видеть его! У меня важная новость для царя!».

Испуганный начальник дневной стражи деликатно покашлял у царского уха, дескать, незнакомец пришел к тебе, царь, важное слово сказать хочет. Обыскан, оружия у него нет, посох отобрали, да и сам он худ и тонок, непонятно, как не остановили его трое атлетически сложенных стражников. Те ведь и быка остановить могут, а тут…

– Ведите, – пробормотал сонный Ахав, и быстро смахнул кончиками пальцев застоявшиеся грязные катышки из углов глаз, – ведите сюда негодяя этого, шумящего как свинья, которую режут. А потом я решу, что с ним делать и как его наказать.

В дверь втолкнули истощенного мужчину средних лет. Видом своим неизвестный напоминал жердь, на которую опирается пастух, или засохшую ветку теребинта, или старого исхудавшего пса, которому одна дорога, куча мусора за воротами, где даже кости такие сухие, что глодать их – себе дороже. Одет он был просто – измученное худое тело покрывал серый, вытертый плащ, а под ним накинута желтоватая распашная жилетка с кистями на концах, выдававшая в нем иудея. И, словно в подтверждение иудейского его происхождения, косо сидела на голове белая шапочка из грубого полотна, такая же старая как плащ, пожелтевшая от пота. Пришелец переминался босыми загорелыми ногами на каменном полу залы, и, несмотря на жару снаружи и весьма сомнительную прохладу внутри, его била крупная, все возрастающая дрожь. Каждая часть его тела дрожала по-своему. Мелко тряслись руки, ноги дергались, отбивая нагими желтыми пятками чечетку, помаргивали веки, изредка резко вздрагивал угол рта. Незнакомец пристально вглядывался в Ахава умными черными глазами, а Ахав непонимающе смотрел на его, еще не покинув окончательно уютное убежище сна. Это продолжалось недолго, как вдруг посетитель заговорил неожиданно сильным, звучным голосом, подняв указательный палец правой руки к небу, он говорил, и Ахав был не в силах прервать эту речь. Царь сидел, скованный ужасом, и внимал словам неизвестного, понимая, что перед ним пророк. Причем, пророк иудейский, страшный. Такие, бывает, взглядом убить могут, их лучше не злить:

«Ахав, Ахав», – причитал пророк, звенел его голос и эхом отдавался от толстых стен залы, – «зачем тебе… зачем грехи берешь на душу свою? Зачем идешь тропой Йеровоама, сына Невота, бунтаря, смеявшегося над Господом и оторвавшим вас от братьев ваших? И для чего поставил ты идолов, простираешься перед истуканами? Отчего не вспомнить тебе завет с Авраамом, и Ицхаком, и Яаковом, не вернуться к тропе Давидовой, не воссоединить царства наши? Отчего ты делаешь противное в очах Господа?»

Ахав усмехнулся было: «Пророк, я не понимаю тебя», – но на душе лежал страх, тяжелый, липкий, лежал словно мокрый войлок, сковывал, не давал дышать. Куда-то делась та хваленая легкость быстрых слов и фраз, которыми Ахав обыкновенно ошарашивал собеседника, морочил его, доводил до смеха, до плача, до восторга. А ведь речи царя порою звучали так, что старики забывали о своей старости, и молодые девушки бросались в его объятия, что цари соседних народов приносили ему дары богатые, а бедный люд – по кувшинчику масла, рассыпалась речь его подобно речным камушкам, журчала ручейком горным. Но вот – пришел неизвестный, худой, изможденный, пришел иудей, и глаза его, горящие непонятным черным пламенем запечатали царские уста.

«Ахав», – продолжал быстро и монотонно, срываясь на крик, причитать пророк, раскачиваясь, словно былинка на ветру, и полы его плаща раскачивались в такт ему, и развевались белые кисти по углам, – «ты презрел Господа! Ты ненавидишь само имя Его, ибо ты хочешь быть больше и сильнее Его! Ты – словно Паро Египетский, хочешь стать богом на земле – и словно Паро Египетский падешь ты, сраженный железом, и не станет тебя! Посмотри – засуха в Исраэле, черными стали лица людей, птицы падают с неба, обожжённые солнцем, ветер свирепый и жаркий гонит в поля саранчу, и скоро задрожат сильные города твоего, и станет их мало, и потускнеют глаза у глядящих в окна, и встанете вы по голосу птиц, и высоты страшны вам, и на дороге ужасы. И тогда усохнут оливы, и рассыплется в прах стена Шомрона, и придет день, в котором ужас, и гибель, и Малах а-Мавет пройдет с мечом огненным над гордыми зубцами стен дворца твоего! И как жив Господь, Бог Исраэйлев, пред Которым я стою, что не будет в эти годы ни росы, ни дождя; разве лишь по слову моему!»

Ахав не узнавал себя. Храбрый, безрассудно храбрый, охотившийся в одиночку против дикого кабана, прыгавший со скал в горные озера, выходивший один на несколько воинов, скакавший в колеснице, запряженной дикими конями, он, словно ушибленная змея, шипя, медленно уползал в угол, стремясь сжаться в комочек, ощутить себя маленьким, спрятаться на руках матери, ласковое прикосновение которых он помнил. Он отползал по гладкому каменному полу, покрытому коврами и упругими подушечками, отползал в самый дальний угол комнаты, пытался поднять руки, чтобы закрыть уши, но голос пророка становился все выше и выше, пока не перешел в победный вой, схвативши себя за края одежды, истощенный гость подпрыгнул в воздух и воскликнул еще раз: « Ни росы, ни дождя! Ни росы, ни дождя!», после чего скользнул в темный проем открывшейся двери и исчез.


***


«После того, как проклял Элиягу из Тишби14 Ахава, царя Израильского», – продолжал неутомимо писать Шевна, – «ему пришлось бежать от царского гнева. По слову Господа ушел пророк Элиягу к ручью Керит, что возле Ярдена, и жил в пещере, а вороны носили ему хлеб и мясо, и водой из Керита утолял он жажду, пока – по его собственному проклятию, которое наложил пророк на Ахава, не пересохли ручьи и Ярден не превратился в грязные лужицы глинистой жижи, для питья непригодной. И тогда Элиягу, продолжая скрываться от гнева Ахава, побрел в Финикию. Там выпадали еще дожди, и текла к Великому морю большая река Литани, за которой города финикийские, богатые товарами и торговым людом, привольно лежали на желтых песчаных берегах. Элиягу брел дорогами и звериными тропами ночью, потому что днем солнце палило его голову, и без воды он много не прошел бы. Днем он закапывался в землю как зверь, или прятался в пещерах, в душной тени которых можно было дождаться ночи. А когда на небо поднимался Ярех, месяц – желтый и круглый, светивший в полную силу, ибо настала середина месяца Буль, пророк поднимался с иссушенного своего ложа и начинал быстро и ровно переступать длинными жилистыми ногами. Так он шел семь ночей, пока не добрался до города в округе Цидонской, называемого Царефат».


***


Царефат, небольшой унылый городишко в дюнах, лежал к северу от Цидона. Городские стены не окружали его, кому нужен был этот убогий, полузасыпанный песками, приют бедняков и неудачников, которым так и не улыбнулось счастье в славном своими товарами богатом Цидоне. Здесь существовали на подаяние, изредка морской бог Ямм показывал жителям Царефата свою доброту, и на берег выносила волна мелкую рыбешку, дохлого дельфина, труп чайки, случайно оказавшейся жертвой своего более удачливого соперника – баклана. Как бы то ни было, в Царефате были и те, кто не горевал особо по поводу бедности своей и убожества, потому что просто устали горевать, и не видели проку в этом. Жили здесь как звери – от добычи к добыче, а если таковой не находилось, и цидоняне не давали милостыню – уходили на берег моря, ложились на песок и ждали, пока бог Мот15 придет за ними. Ждали и звали его. И тот – добрый и полный сострадания – приходил всегда. А трупы смывало морским прибоем, и становились они добычей чаек и рыб.

Вдова Батбаал, еще нестарая, но высохшая женщина, грустно смотрела на маленькую горку муки, лежащую перед ней в широком старом кувшинчике. Кувшинчик из красной глины был с небольшой трещинкой, но красивый. Его вылепил собственоручно муж Батбаал, когда был еще сильным и здоровым рыбаком, ходил в море на ладном смоленом судне, владел которым веселый капитан Урумилки, бородач с рыжинкой в бороде. У капитана багровела на щеке огромная родинка, которая – как он доверительно сообщал всем и каждому – знак от бога Мелека, дарующий счастье и защиту. В ту самую ночь ни родинка Урумилки, ни крепкий смоленый борт корабля не защитили рыбаков от верной гибели. Страшный шквал навалился на берега Финикии, тучи песка взметнулись к небу, завыло, заклокотало море, белыми рваными клочьями заливая набережную Цидона. Застонали корабли в порту, вытирая смоленые носы в щепы о каменную кладку мола, заскрипели их мачты и захлопали паруса, которые не успели свернуть. О тех, кто ушел в море, старались не думать. А там, где бог Ямм16, вращая над головой огромным посохом своим, взметнул неистовые воды до самого неба, стремясь достать ими до престола Баала, тонул, уходя кормой в пучину, корабль Урумилки, и горькая вода заглушила последние крики рыбаков… Что было в тех криках? Кто звал жену, кто детей, видя свою жизнь от начала и до конца в один последний миг, кто богохульствовал, а кто молил свирепого Ямма о помиловании… Лишь Урумилки, вцепившись в кормовое весло так, что кровь выступила из под ногтей, ушел к Ямму молча, как подобает герою. А ставшая вдовой Батбаал, дочь Баалова, не имевшая милостей от бога своего, перебралась из Цидона в угрюмый, окутанный тучами пыли днем и ночными туманами в полночь, Царефат, где запах гниющей рыбы не давал ей сначала спать и дышать, а потом она привыкла. Как привыкла собирать отбросы моря, идя сильными босыми ногами по полосе отлива, и держа маленького сына своего Эламана за спиной в большом куске ткани. А вскоре Эламан научился ходить, и первые робкие шаги он делал вместе с матерью – по линии отлива, смеясь от щекотки песочных струек, нагоняемых низкой волной. Он собирал пестрые раковины, помогал матери нести собранную добычу, и рос среди таких же тихих, тощих и улыбчивых черноглазых детишек, из которых мало кто удосуживался дожить до совершеннолетия. Мот, суровый бог, забирал их много раньше. Их уставшие худые тела не могли противиться ему, и Батбаал знала, что страшная судьба постигнет и ее сына. И вот – этот день пришел. Море стало словно сухая земля – прилив ничего не выбрасывал на пустой берег, а на дне кувшинчика была горсточка муки, да глоток масла во фляге. Батбаал собралась выйти за хворостом, когда в дверь ее глинобитной лачуги постучал незнакомец.

Она вышла, удивленная, потому что мало кому интересен был уходящий в зыбучие пески Царефат, тем более чужеземцу, облик которого был дик и странен, кожа приобрела бронзовый оттенок, а в спутанных волосах и бороде торчали веточки. Тем не менее, вид у него был царственный – высокий, стройный и широкоплечий, стоял чужеземец у бедного вдовьего домика, и просил у нее – а она с трудом, но поняла его наречье, наречье иудея, близкое к финикийскому – просил кусок хлеба.

– Хлеба? – глаза Батбаал увлажнились, – вот у меня горсть муки, да немного масла. Сейчас, – она потрепала по волосам маленького не по возрасту Эламана, подозрительно рассматривавшего незнакомца, прижавшись к материнской ноге, – мы с ним приготовим лепешку, съедим, и пойдем на берег моря. Я лягу умирать. А он рядом со мной поиграет в камушки. А потом тоже умрет. Ах, если бы жив был мой муж…

– Приготовь лепешку, – голос иудея был глух и тяжел, как бывает тяжелым бронзовый серповидный меч, – и мы с тобой и сыном твоим поедим. А масло и мука у тебя не окончатся до того времени, пока говорю я с тобой именем Господа Бога, царя Исраэльского!

Вдова никогда не слыхала о таком боге, впрочем, если Баал, Мильком, Эл и другие добрые боги не помогли ее мужу, и оставили ее в беде… Она хорошо помнила масленые руки и гадкие взгляды жрецов Баала, которым приносил подношение ее муж в городском храме, их хитрые, похотливые слова, вонь, исходящую от их тел, смрадную вонь козлиную. А от незнакомца пахло немного потом, и чуть-чуть сухим хворостом, а статью своей он походил на баалову статую, которую видела женщина в притворе храма, а глаза… какие же у него были глаза! Из под седых бровей, нависавших над ними, пронзительно вонзались они двумя стрелами прямо в душу ей, но этот взгляд не ранил и не царапал – от него становилось отчего-то просто и хорошо. Батбаал быстро собрала пару веток, замесила тесто на дощечке, добавила масла для вкуса, и ловко бросила круглый блин на выпуклый бронзовый казан, под которым горел огонь. Скоро лепешка прожарилась, и, еще огненно-горячую, разделила она ее – половину отдала неизвестному мужчине, а половину разломила на две неравные части – и отдала большую мальчику, попутно аккуратно утерев ему нос. Эламан радостно зачавкал, роняя слюни от поспешности, а мать грустно держала во рту каждый маленький кусочек последней лепешки, осторожно размачивая его слюной и глотая так, словно бы глотала раскаленный металл.

Неизвестный взял свою половину в руки, осторожно разломил ее, и его губы прошептали что-то, чего не поняла Батбаал, потом он отломил два небольших кусочка и дал их вдове и ее сыну, а остальное свернул трубочкой и аккуратно заработал челюстями, жуя спокойно и не торопясь.

Когда лепешка была съедена, иудей быстрым движением снял с полки кувшинчик и показал вдове. Там снова была горсточка муки. А во фляге, стоявшей рядом, вновь плескалось масло. Причем не разведенное водой вонючее масло, которое было там раньше, а самое душистое, оливковое, такое, которое делают в Исраэле и в Иудее, желтовато-зеленое, терпкое и пряное, от которого немного щиплет язык и становится хорошо в животе.

– Сделай еще лепешку, женщина, – медленно произнес изможденный пророк, – накорми себя и сына. А я… я хочу немного поспать.

И прилег Элиягу-пророк на земляной пол, положив ладонь под голову, и шорох волн, доносившийся с близкого берега, убаюкал его, как ребенка, лишь только успел он произнести благодарность Господу, спасшему его в очередной раз.

А когда солнце вновь встало над пыльными крышами Царефата, Элиягу отправился на берег. Вокруг не было ни души, лишь огненный диск лениво всплывал с востока, поднимаясь над вершиной Хермона, да кричали в небе вездесущие чайки в поисках добычи. Почти неслышно накатывались волны на желтый мелкий песок, отступали, и снова накатывались, оставляя за собой клочки белой пены, водоросли, мелкие ракушки. Пророк обратился лицом на юг, где за невидимыми горами, поросшими лесом, чьи спины изгибались над зелеными долинами, лежал на вытянутом холме любимый Иерушалаим, где золотая крыша с остриями, принадлежавшая Храму, светилась в лучах рассвета, где крик водоносов уже нарушал безмолвие, и гулко шлепали ведра, падая в источник Гихонский, и скрипели блоки, поднимавшие их наполненными самой вкусной водой, которую когда-либо пробовал Элиягу. Слеза, маленькая и дробная, скатилась по щеке пророка, и он говорил с Богом, лишь губы его шевелились, но слов не было слышно:

– Господи, Боже Исраэля, Господь Великий, могучий, страшный в ярости и безгранично добрый к любящим тебя! Ничего не прошу у Тебя, Бог мой и Бог воинств Исраэля, только прими от меня, человека простого, который нагим рождается и нагим в землю уходит любовь мою и благодарность. Когда я был слаб, когда преследовали меня враги мои, чтобы убить меня, Ты поднял меня, Господи, Ты вывел меня из беды и спас меня от ненавидящих меня! Слава Твоя Велика и будет жить она вовеки!

Тут молитву Элиягу прервал неожиданный крик, неистовый, режущий уши, казалось, что море отступило в страхе и изогнулся небесный свод от этой невыносимой боли, которая звучала в женском крике. Батбаал бежала к Элиягу, ее ноги увязали в песке, она спотыкалась, падала, вставала и бежала к нему, не переставая истошно кричать, а на руках ее, беспомощно свесив головку назад, лежал маленький Эламан, и его тонкие ручки болтались безжизненно в такт материнскому бегу.

– Человек Божий! – кричала обезумевшая вдова, ее лицо было покрыто коркой из песка и слез, она беспомощно опустилась на землю, все еще продолжая сжимать тело мальчика, – зачем ты пришел? О грехе моем напомнить мне? За что сын мой, кровиночка моя, солнышко мое, за что он умер?! Где ж твой бог, пришелец?! Где бог!!! Отвечай мне!!! Еще вчера сыночек жив был… а утром гляжу, лежит, не дышит… Где бог твой?! Зачем ты пришел ко мне! Верни мне Эламана, верни…

Она аккуратно положила легонькое тельце мальчика на песок. Эламан лежал тихий, кроткий, словно бы спал, но личико его вытянулось, и рот приоткрылся, и не поднималась худенькая грудка от ровного дыхания. Душа вылетела из тела и ушла к Богу, давшему ее, а телу было суждено обратиться во прах. Элиягу смотрел на ребенка, на его торчащие ребра, на смуглое от загара тельце, на жалкую набедренную повязочку и тонкую красную веревочку-талисман на шее, на песчинки в волосах и на добрые ручки, разбросавшиеся на песке, неподвижные. Мир исчез для пророка, вокруг стало тихо-тихо, все пропало вокруг. Замолчало море, чайки куда-то исчезли, померкло солнце, все пространство сжалось до размеров тела мертвого мальчика, окутало Элиягу коконом, в ушах послышался заунывный свист, и тонкой невыносимой болью пронзило голову от затылка и до лба. Пророк пал на колени и накрыл собой наискосок маленькое тельце, он чувствовал, что мальчик уже холодеет и вот-вот окоченеет, и захотелось ему рыдать, как вдове Батбаал, но что-то внутри словно поднялось и сделало его сильным, и вскричал Элиягу голосом, от которого задрожал, казалось, низкий берег:

– Господи, Боже мой, царь Вселенной! Неужели и вдове, у которой я живу, причинишь Ты зло!? Об одном прошу Тебя я, пусть возвратится душа мальчика этого в него! Пусть возвратится, прошу Тебя! Прошу Тебя, Прошу Тебя!

Трижды воскликнул Элиягу, и трижды простирался над маленьким телом, и весь мир вокруг, замкнутый вокруг детского тельца, простирался вместе с пророком, и когда воззвал он третий раз к Богу, мальчик вдруг дернулся, чихнул от попавшего в нос песка, судорожно привстал и заплакал, испуганный, ища глазами мать и не понимая, отчего вчерашний гость сидит рядом с ним. И мать, рыдая, обняла сына, а потом простерла к Элиягу натруженные жилистые руки свои, не в силах сказать ничего. Пришлец, со лба которого катились крупные градины пота, встал, пошатываясь, его колени дрожали, но губы улыбались, и он тихо промолвил, засмеявшись,

– Смотри, жив сын твой!

Вдова неожиданно бросилась целовать Элиягу ноги, но тот поднял ее с земли. Батбаал, все еще рыдая, запричитала,

– Вижу я, вижу, что ты – Человек Божий, и слово Господне в устах твоих – истина! Твой Бог – бог сильный и страшный, и ты именем его можешь оживить мертвого, ты вернул мне сына моего, моего маленького Эламана! Чем я могу отблагодарить тебя?

– Половиной лепешки да плошкой воды, – ответил Элиягу, – ибо я человек простой, и не ведун, и не волшебник, а вот благодари Господа Единого, Господа Исраэля – ибо Он, Сущий, вернул тебе мальчика, ибо Он, Единый, может все и делает все мудро и справедливо, и славится вся Земля Поднебесная славой Его.


***


Шевна почесал коротко остриженную голову, завил привычным движением клок седых волос за ухом. Поправил шапочку и присел на табурет. Ветер продолжал завывать за ставнями дома, неслышно ступая мягкими толстенькими ножками, вошла внучка писца, серьезная не по годам пятилетняя девочка, поцеловала деду руку и протянула ему несколько вяленых абрикосов да персиков. Шевна погладил внучку по вьющимся волосам, поцеловал крутой задумчивый лобик, и та, засмеявшись вкусным переливчатым смехом, убежала вниз по лестнице, топоча, довольная и спокойная за дедушку.

«Лет моих уже шестьдесят девять, и при крепости я проживу до восьмидесяти, а вот царь Давид, память его благословенна, не прожил до восьмидесяти, уж больно жизнь у него была наполнена событиями, да великими горестями… Авшалома похоронил, сына маленького первенца от Батшевы17 – похоронил, словно бы первенцами заложил основы Храма, который отстроил сын его, Шеломо. Хотя у нас так не принято, слава Создателю, это только у диких ханаанеев, да перизеев, да йевусеев18 так, да сколько их осталось под Иерушалаимом? Едва две деревни на запад, куда уходит вечером солнце…». Мысли старика бежали тихим потоком, словно маленький журчащий ручеек, и буря совсем не мешала ему думать.

«А сколько прожил-то Ахав, царь нечестивый и несчастный?», – подумалось старику, – «молодым ушел… эх!». И он положил на специальный низенький столик из оливкового дерева новый лист кожи, и вновь послышалось настойчивое поскрипывание тростникового пера:

«Засуха в Исраэле приняла воистину страшный облик. Ежедневно в столице умирали более десятка людей. Но если поставку питьевой воды удалось кое-как организовать, посылая караваны с большими глиняными кувшинами к озеру Киннерет, то полям, обширным и богатым полям Шомрона пришлось совсем плохо. Они высыхали, шла трещинами еще недавно черная и жирная земля, и вылезали на свет насекомые и ползучие гады, жаля всякого, кто пытался работать в поле. Урожай полег на корню, и не стало хлеба в Исраэле».


***


Иезевель вылезла из огромной каменной ванной, услужливые рабыни окутали немного располневшее тело царицы мягкими льняными полотенцами, впитывая капли драгоценной влаги с ее покатых плеч, тугих тяжелых грудей с лиловыми большими сосками, с черных прихотливо вьющихся волос у ее лона, которые она сама любила аккуратно подстригать бронзовыми острыми ножницами. Вода пахла миррой и ладаном, душистыми травами и смолами, привезенными из Иудеи – Йезевель любила эти запахи. Она потянулась всем телом, сплетя руки на затылке, так, что грудь бесстыдно выпятилась вперед, встряхнулась, как собака (рабыни отскочили от нее, зная о ее крутом и неожиданном нраве) и дала облачить себя в тонкое платье, ткань которого приятно ласкала тело. Она не видела, как дерутся рабыни, зачерпывая каждая своим кувшином воду, в которой она мылась, молча и яростно. Малый кувшин питьевой воды стоил в Шомроне как кувшин оливкового масла, и от людей шел противный запах, запах пота, грязных одежд, немытых подмышек и кала. Вода стала сокровищем, за которое готовы были люди Исраэля платить кровью. Впрочем, царицу это мало занимало.

Ахав, хмурый и насупленный, мерял широкими шагами пол зала для заседаний, вымощенный керамической финикийской плиткой. Узоры на плитке прихотливо свивались в ветви деревьев, на которых сидели птицы, а под ветвями журчали ручьи, и рыбаки ловили в них рыбу сетью. На ветвях качались красные спелые яблоки, искусно изображенные финикийскими мастерами. Стены залы украшали панно из слоновой кости, дорогой, привезенной из далеких земель Первым Западным торговым флотом Хирама – специальным отрядом кораблей особого водоизмещения, с канонической амфорой на крутом носу, смело утюжившем волны Великого Моря. Хирам, царь Тирский, удачно отдал замуж свою дочь – с тех пор, как Йезевель первый раз легла со своим царственным мужем, все морские порты Исраэля были отданы в откуп опытным тирским купцам. В Акко и Доре стояли пузатые корабли Хирама, и оттуда плавал его Второй Западный флот к далеким берегам неведомых земель, где люди ходили под себя как звери, где не знали человеческой речи, и где по ночам на огромных вершинах неведомых гор выпадал снег. Эти земли лежали еще дальше чем побережье далекого Мицраима, и там, кроме слонов с огромными бивнями, водилось необычные звери, и кричали в рощах неведомые птицы с хвостами из цветных перьев. Оттуда шло богатство царям Тира, и толстобрюхий важный Хирам одаривал своего неотесанного и неистового зятя-горца частицей этого богатства – за Йезевель в Шомрон пришло много слуг и рабов. Среди них прихотливо смешались искусные мастера и резчики по кости, гадатели, жрецы Ашейры и Баала Тирского, рабыни и проститутки, поэты, певцы и фокусники. Отец не мог и представить себе, чтобы его черноглазая, мягко ступающая красивыми ногами по земле, дочь жила в тоскливом горном гнезде, где скалы и бездны кругом, и где на покрытых низкими деревьями холмах растет мелкий и кислый виноград. Двор Ахава – и над этим его тесть хорошо поработал – стал одним из самых веселых царских дворов мира. Но засуха, третий год терзавшая страну, наложила отпечаток и на веселье Дома Слоновой Кости. Именно поэтому трепетавший от внутреннего ужаса, смешанного с яростью, мерял шагами Ахав просторную залу заседаний, в ожидании умных мыслей, которые приходили царю в голову именно в минуты полного сосредоточения.

Йезевель подошла к нему тихо-тихо, он ощутил спиной мягкие острия ее сосков, ласковую тяжесть тела, повернулся и обнял ее всю, крепко прижимая к себе родную горячую плоть, жарко пахнувшую травами и душистыми смолами, силой раскрыл губами ее губы и долго и жадно целовал ее. Их языки сплелись и начали вести свои игры, как два шаловливых козленка в густой благоуханной траве пастбищ. Забылось все – смерть широких полей, сухость бывших полноводными рек, предсмертный треск сухой листвы и недовольный ропот народа там внизу, где у стен дворца, у опустевшего бассейна, сидели под навесами горожане. Мягкая податливая влажность губ жены одуряла его. Так простоял Ахав довольно долго, наслаждаясь минутами полного одиночества и покоя. Но царская доля берет свое и в подобных минутах. Ахав с трудом оторвался от пряного поцелуя Йезевель, погладил ее по груди и – совсем невпопад, неожиданно для себя, сказал:

– А много ли воды входит в твою ванну, Йезевель?

Лицо царицы исказилось гримасой, она медленно, нарочно пользуясь своим родным финикийским наречием, ответила мужу

– Так ты предпочитаешь, чтобы я пахла как твои еврейки? Которые уже года три как не могут смыть с себя поганую месячную кровь как следует? Тебе полюбился запах этих коров? Так отчего ты целуешь меня, чистенькую, только что принявшую ванну? Тебе воды жаль?

Ахав примирительно замахал рукой

– Что ты говоришь такое? Да я просто… просто сейчас был совет, на котором мне рассказали, что плохо совсем с водой в Исраэле. И умирать начали люди от жажды и голода, потому что земля не родит как следует, потому что все засыхает на корню….

– Да пусть они все передохнут, твои израильтяне! Отчего они не роют колодцев и не ищут воду?

– Роют, дорогая, роют. Я приказал отбирать особых людей, чующих воду из под земли, но если и находят они место для колодца, вода оттуда выходит солоноватая и вонючая. Поливать ей посевы можно, а вот для питья она не годится.

– Я знаю, родной, отчего все эти беды свалились на твою голову – неожиданно мягко проворковала царица, – не перебил ты всех этих иудейских засланцев, которые приходят с юга в Исраэль и баламутят народ. Они рассказывают им небылицы про иудейского бога, который гневается на нас. Представляешь? Эти низкопробные дикари!

Царица подошла к окну и погрозила кулачком далеким горам Иудеи, чьи спины вздымались далеко на юге.

– Негодные твари, – продолжала она, – тупые, необразованные горцы! Что они понимают и что видели, сидя в своих горах? Грубые, грязные негодяи. Знаешь – она повернулась к мужу – кого они обвиняют в засухе?

– Нет, – покривил душой Ахав. Он слышал от соглядатаев, поставленных следить за народом, что недовольство царицей растет. Что ее ежедневные купания в воде, доставляемой из самого Киннерета, воде, что может напоить пару сот человек в жаркий день, стали причиной проклятий, произносимых людьми в его адрес, что рабыни собирают грязную воду после купания царицы и тайком продают ее.

– Твои тупые подданные говорят, что это я во всем виновата! – крикнула царица, и голос ее эхом зазвучал под сводами залы. – Я, твоя любимая жена! Я, принесшая этим болванам цивилизацию! Ты ведь знаешь, что только благодаря мне они оставили свои дикарские верования, и стали поклоняться Баалу, как делается во всем цивилизованном мире! Ну вот, скажи – тут она придвинулась к Ахаву и страстно зашептала – разве этот невидимый божок твоих предков спасет нас от засухи? Скорее, нет! Если народ будет слушать его пророков – нас ждет смерть. Прикажи выловить их всех и уничтожить!

Лоб Ахава прорезала морщина.

Он не верил в мощь Бога Иудеев. Он вообще не верил в богов. Неужели, думалось ему иногда, боги настолько ревнивы и глупы, что будут вмешиваться в дела людские? Неужели им нужно приносить жертвы? Только одно нравилось ему в культах Баала и Ашейры – те неуемные оргии, которые устраивались в их честь. Ахав любил окунуться в это буйство вместе со своей любимой, и никогда не возражал отведать в ее присутствии плоти одной из рабынь, побуждаемый к этому веселыми криками жены. После такого действа она отдавалась ему с еще большей охотой и жаром. Именно этим радовали Ахава привезенные супругой жрецы и жрицы. А насупленные аскеты-иудеи вызывали раздражение и ненависть своими проповедями, морализаторством и вечным призывом к покаянию. От них зубы сводило оскоминой как от кислого яблока. Мерзость!

Ахав поежился и передернул плечами.

– Так что же ты скажешь, мудрая моя жена? Выловить всех этих бородатых и косматых? Отрубить головы?

– Да, – яростно взвизгнула Йезевель, – всех! Всех до единого! Отруби им головы, разруби животы, отрежь их вялые срамные части и брось собакам! Ни одного иудейского выродка не должно быть в Исраэле! Это они своими воплями мешают молитвам праведных жрецов Баала достичь ушей богов!

Ахав кивнул. Хлопнул в ладоши три раза. Никто не отозвался. Тогда Ахав снова хлопнул в ладоши, раздраженно мотнул упрямой волосатой головой. На зов явился раб с письменными принадлежностями, усердно поклонился и сел, сложив ноги особым образом и положив на них дощечку с куском готовой кожи и тростинку.

– Пиши, – сказал царь, чеканя каждое слово, – именем великих богов Баала, Ашейры, Баал-Зебуба, Ямма, Мелькарта и Анат, я, царь Исраэля, Ахав бен Омри повелеваю сегодня, пятого дня месяца Эйтаним.

Тут Ахав вновь наморщил лоб, промедлил мгновение и продолжил

– Всех пророков так называемого Бога Исраэля и Иудеи – по мере их появления – изловить. Связать крепко, дабы они не могли убежать, бить палками по ногам, дабы перебить кости. Доставить в дворцовую тюрьму, где им учинят подобающую казнь. Каждому, кто скроет у себя пророка враждебной веры – смерть через побиение камнями. Каждому, кто увидит пророка и не сообщит о нем – сто плетей воловьей кожи.

По мере того, как Ахав читал свой указ, губы Йезевель растягивались в улыбке, она испытывала чувство почти плотского наслаждения. Под конец она не вытерпев подошла к мужу и прижалась к нему сзади, словно бы сливаясь с ним единой плотью, и, казалось, губы ее шептали вслед его губам:

– При искоренении ереси иудейской каждому, кто проявил рвение будет наградой три шекеля19 серебра и шекель золота чистого, и имена этих людей запишут на парадной стеле, которую я, Ахав, прикажу поставить на площади перед дворцом.

И тогда Йезевель запела, неожиданно, глубоким грудным голосом, дрожащим и полным, круглым и нежным, как ее грудь:

Ашейра, Ашейра, красавица с длинными ресницами,

Стоящая на льве, неистовая в любви,

Кровью и соком любовным истекающая,

Ласки и крики в ночи издающая,

Врагов своих наказующая,


Руки твои горячие да обовьются вкруг шеи моей,

Губы твои алчущие да коснутся моих сухих губ,

И пронзит копье твое, карающее и тяжкое,

Вражеские стаи демонов и лжебогов чужих…


Она продолжала петь, и неслышно упала на пол одежда ее, открывая сверкающую наготу и смуглую страстную плоть ее, и Ахав вновь забыл обо всем, невидимой рукой похоти брошенный, словно камень из пращи, к этому роскошному, чисто вымытому ароматному телу.


***


Овадьягу, тихий и незаметный царедворец, ведавший царскими писарями и распространением указов, сидел в своей небольшой комнате в дворцовой пристройке. В его руках дрожал лист тонкой разлинованной кожи, на котором только что умелый раб-писец записал справа-налево – по финикийскому образцу – новый царский указ. Овадьягу снял с себя полотняную белую шапочку и вытер со лба пот. Раскаленное солнечное пятно на полу комнатки медленно ползло к его ногам. Солнце, натворившее бед за день, уходило за пологие холмы, понижавшиеся к далекому берегу Великого моря. Указ царский означал одно – Овадьягу должны были побить камнями. Уже три недели скрывал он в пещере за тысячу и триста локтей20 от города нескольких пророков Бога Единого, прятавшихся от беды, которую они сами и предрекли себе. «Она убьет нас, Овадьягу» – говорили они ему еще два месяца назад, – «ведь кто будет виноват в засухе, как не народ иудейский»? Тайком ночью носил им добрый Овадьягу воду и жесткий хлеб. Те не роптали на неудобства. Принесенной водой они ухитрялись помыться, выпивая лишь несколько глотков. Хлеб съедали жадно, собирая пальцем крошки. И молились три раза в день. Тихо-тихо, так, что только губы их шевелились.

– Не бойся, Овадьягу, – говорили они начальнику над писцами – скоро придет тот день, когда благодатный дождь пришлет Господь на грешную землю Исраэля. Скоро придет. Только ты молись и не забывай Бога Единого. Ибо защитит он каждого, кто просит милости Его.

«А как мне кланяться финикийской мерзости?» – думал про себя Овадьягу, – «когда как погляжу на жрецов их, гадливо становится. Вот они пляшут, обнаженные, вертясь волчком, припадая к земле как гиены, воя в небеса, словно шакалы? А некоторые делают себе рога железные и бодают друг-дружку, или мечами себя колют и режут до крови… Нет, нехороший у них культ, неправильный, беспокойный, неумный какой-то!»

Овадьягу помнил еще отца своего, тайком молившегося утром, повернувшись в сторону недалекого Иерусалима, помнил мать, отделявшую кусок теста, когда перед святым днем Субботним делала она лепешки. Соседи злобно посмеивались над ними, называя разными браными именами, а как-то донесли о них начальнику царской охраны. С тех пор Овадьягу силой отняли у родителей и не разрешали видеться с ними, взяли на обучение в школу писцов царских, мать вскоре умерла, а от отца, сошедшего с ума и побиравшегося на базаре у южных ворот Овадьягу видел редко, и тот не узнавал в аккуратно одетом и пахнущем благовониями царском чиновнике своего сына. А ведь когда-то, и Овадьягу хорошо это знал, все исраэльтяне молились Богу Единому, тогда, когда были они с Иудеей одним царством, и правили ими мудрые цари Давид и Соломон. Много воды утекло с тех времен, много раздоров и распрей прошли кровавыми годами в среде народа. И стали Исраэль и Иудея ненавидеть друг-друга. А потом пришла царица Йезевель, и с ней – сотни жрецов Баала и Ашейры. Столбы священные поставили они на высотах Шомрона, где приносились жертвы кровавые. По слухам, и детей-первенцев приносили в жертву жрецы Бааловы. И вид у них был непотребный – они гладко брили бороду и голову, и волосы на теле выстригали как женщины, и глаза свои подводили сурьмой и синькой, и лежали друг с другом, как мужчина с женщиной. Тьфу, мерзость!

Овадьягу встрепенулся и тряхнул головой, отгоняя тяжелые мысли. Ослик, на котором он приехал, протяжно закричал, словно подзывая хозяина, и бил себя по бокам хвостом, отгоняя мух. Вечер, сухой и полный безумия, наваливался сверху на Шомрон, мгла спускалась с Моавских гор, сухой ветер свистнул в ущелье, швырнул пригоршней песка, заскрипевшего на зубах. На соседнем холме, где стояла грубо выпиленная из дерева Ашейра, деревянный столб, повторяющий очертания женской фигуры, послышался мерный голос тимпанов и барабанчиков, взвизгнула дудка. Там начиналась ночная служба богине. Овадьягу заторопился к ослику, погладил его теплую морду, с трудом влез на худую спину, поморщился от боли в заднице – хребет ослиный сильно давил на крестец. Ослик перебирал тонкими ногами, щелкал копытцами по камням. Писец ехал, жмурясь от длинных лучей склонявшегося за горизонт солнца. Неожиданно в сухом мертвящем воздухе, в такт взвизгиваниям дудок, раздававшимся эхом над долиной, послышался стук копыт. Навстречу Овадиягу появились трое всадников, лошади шли мягкой иноходью. Остановили лошадей. В одном из освещенных багряницей заходящего солнца людей писец сразу узнал царя Ахава.

Овадиягу кубарем скатился с костлявой ослиной спины, подбежал к Ахаву, задрав лицо кверху, с ужасом вглядываясь в искаженные черты царского лика. От Ахава несло вином и потом, он качался в седле, тонкая струйка слюны сбегала по подбородку. Никогда Овадиягу не видел великого воина в таком жалком и совсем не царском виде.

– Смерть, Овадья, – прохрипел царь, – смерть нам всем наступает. Кровью упился я, и вином молодым21 – ибо не стало воды в Израиле. К кумирам Ашейры направился я, как сказала мне супруга моя, мудрейшая из мудрых, и там танцевал вокруг статуй вместе со жрецами. А потом они повалили наземь молодого телка, и старший надрезал ему шейную вену, и я пил, и они пили, а кровь такая вкусная!..

Ахав дергался всем телом, голос его сорвался, он завыл по-шакальи и впился ногтями в лицо, разрывая кожу.

– Крови хочу! И они, они все хотят моей крови! Они кругом, они умирают от жажды! Они псы, они сожрут меня и упьются кровью моей, ибо жаждут, солнце иссушило их головы, младенцы их дохнут как мухи – а они ждут!

Он соскочил с коня, шатаясь, доверительно оперся о плечо Овадьягу, задышал ему в лицо гадким кровяным запахом, задергался, запричитал булькающим шепотом

– Жрецы, люди святые, молятся Баалу, Баалу – владыке земли, Ададу – владыке неба, Ашейре, богине войн, молятся, тучных быков закалывают, а дождя нет! Нет дождя, Овадиягу!!! Скоро мы все погибнем, а что делать? Что делать, старый мой писец? Ты, ты, которого я знаю, как человека неглупого, скажи… что делать?

Шепот его стал зловещим.

– Может, нам других жрецов позвать-то? Может, не надо было убивать жрецов Бога Единого? Авось, Боженька смилостивится, дождик пошлет, а? Ну, Овадиягу, найди мне одного хотя бы жреца, или пророка из Иудеи – пусть заклянет и вымолит дождик? А я его – так и быть – не казню, велю помиловать, а?

Глаза Ахава смотрели с прищуром, и, хотя они помутнели от безумия, взгляд царский, словно шило сапожника, входил в кожу, проникал в голову, бродил между ребер и окутывал царедворца слизкой неприятной, почти физический ощутимой, пеленой.

Овадьягу затрясся от страха – если царь узнал про спрятанных в пещерах пророков, долгими пытками будут казнить Овадьягу, отрежут пальцы, бросят в яму со змеями, будут измываться и поливать раны помоями, ох, не дай Бог, не дай Бог, а что же делать? Овадьягу набрал полную грудь воздуха, резко выдохнул, и еще раз пристально взглянул в безумные царские глаза.

– Если я приведу к тебе пророка, о, царь, – спросил он, – ты не велишь казнить меня?

Ахав икнул, с удивлением посмотрел на Овадьягу, и вдруг тело его затрясло словно судорогой, и кровавая рвота овладела царем. Казалось, кровь шла у него из глаз и ушей, словно какая-то древняя мерзость, проклятие выходила из тела и падала оземь, разбиваясь на тысячи брызг. Это продолжалось недолго. Царь выдохнул воздух, снова вдохнул, и тряхнул головой. Утер карминной ладонью рот, выхаркнул свирепое слово:

– Веди!


***


Утро выдалось сухим и холодным. Элиягу шел быстро, и ноги его гудели от прохладной сухой земли, натруженные отвердевшие пятки разбрасывали мелкие камушки, хлестала по лодыжкам высокая высохшая трава по сторонам дороги. Утренний ветер выл, швырял в глаза острую мелкую пыль. Уже девятый день шел пророк неутомимо – зная, что вот-вот встретится ему царь Ахав, исполненный важности, на могучем чалом жеребце своем, в броне, на которой лучи утреннего солнца выжигают невнятные письмена. И будут за ним идти толпой голые в той или иной степени жрецы-заклинатели, и такие же непотребные размалеванные девки, и в руках у них будут плети и кинжалы, и они будут хлестать себя по спинам, и пить свою мочу – потому что воды в Исраэле уже три года как нет. Так и произошло, даже еще драматичней. И подбежал первым к Элиягу бивший себя кулаками в безволосую грудь мерзкий жрец, разрисованный татуировками, с подведенными по-бабьи глазами и закричал тонким голосом, показывая на железный обруч с рогами на своей голове:

– Избодаю тебя, как Баал славен, избодаю тебя, швырну тебя оземь, вырву твое сердце, выпью кровь твою, не быть тебе живым, не быть мертвым, кожу сниму с тебя, волосы оторву твои и бороду вырву!

После этого пророк упал на спину и стал кататься по земле и камням, так, что тело его вмиг покрылось рваными ранами и кровоподтеками.

Элиягу спокойно встал, глядя на катающегося у его ног бесноватого.

Подошел второй, с длинной седой бородой, заплетенной, словно женские волосы, в две косы, уставился горящими глазами, заорал дурным голосом на плохо понятном наречии:

Энума элиш ла Набу Шамаму

Шаплиш амматум шума ла закрат!

Абзу ма решту зерушун

Мумму Тиамат муваллидат гимришун!!!22


Наклонился, схватил горсть песка, плюнул в него и размазал по груди Элиягу, тот, не отступив ни на шаг, неожиданно продолжил за бородатого:

Мешуму иштениш инекума,

Гиппара ле кушшуру шушала шеу

Энума Илу ла шупу манама!


Бородатый, не веря ушам своим, открыл рот и так и остался стоять, словно идол, посреди дороги, а Элиягу усмехнулся:

– Глупую речь прошедших идольских времен цитируешь, пес! Мерзость заблудших царей Бавеля23. А знаешь ли ты, что говоришь? Или повторяешь, словно птица-сорока, бессмысленно и бездумно чужие слова?

Слуга Баала замахнулся на Элиягу палкой, ударил, палка с хрустом сломалась надвое. Удивленный жрец попятился. Налетели стражники, поставили обитые бычьей кожей щиты стенкой, уперлись остриями копий в грудь Элиягу, в шею, чтобы не двинулся пророк.

Ахав медленно подъезжал на сытом и откормленном жеребце, звякали пластины железной, искусно выделанной брони, сверкал на утреннем солнце шлем островерхий, рука покоилась на рукояти длинного серого меча. Царь пах острыми благовониями, цепко глядел в глаза пророку, усмехался чему-то про себя. Презрительно усмехался, недобро. Потом вдруг сказал:

– Ну что, пророк Элиягу. Напугал ты меня когда-то. А покажи-ка мне теперь, надо ли мне бояться тебя?

– Не меня бойся, Ахав, – спокойно заметил Элиягу, незаметным движением руки отодвигая острие копья, больно упершееся ему в плечо, – а бойся Создателя Земли, и кланяйся Ему во все дни жизни твоей, пока не наступят дни, которых ты не хочешь. Я приведу дождь. Только прошу тебя, покажи рвение свое, и отблагодари Бога Иудеев жертвами и обильным всесожжением, и прекрати распри свои с Иудеей!

Ахав с удивлением и нарастающим недоумением смотрел на седого худого человека, стоявшего за стеной щитов и лесом копий, направленных в его горло и спину. Этот старик ничего не боялся. Многих смелых ломал Ахав, неуступчивых делал покладистыми, ретивых – осторожными, отчаянных – тихими. Не привык он, чтобы глядели ему в глаза вот так, спокойно, словно бы не он возвышался над собеседником, а тот стоял с ним наравне. В груди запекло, где-то справа, чуть ниже соска появилась и пропала острая боль, змейкой скользнула потом ниже, дернула головой, укусила в правую ногу, и нога онемела. Ахав попробовал дернуть ногой – тщетно, та не слушалась. С волнением заерзал царь на спине иноходца.

– Вот сто пророков Баала! Это не заклинатели пустых холмов и не шепчущие в ночи – это истинные святые, их любят боги! И они тоже будут вызывать дождь, попробуй, поборись с ними!

С этими словами Ахав почувствовал, что боль отпустила, а толпа жрецов, стоявшая несколько поодаль, одобрительно загудела. Послышались крики и пронзительные звуки флейт. Царь махнул рукой – воины расступились, давая дорогу Элиягу. Тот вежливо подождал, когда шум несколько стихнет. Голос его прозвучал неожиданно звонко.

– Телку жертвенную мне, таких же – пророкам Баала. Ножи острые нам. И разложите кострища для всесожжения, но огня не зажигайте. Я буду молиться своему Богу, а вы молитесь Баалу, и кто есть Бог – тот даст огонь для жертвы!

Телки, молодые и грустноглазые, тоскливо глядели на жрецов. Их валили наземь, под пронзительное мычание, резали им шеи, снимали шкуры, рубили мясо для жертвоприношения. Жрецы обмазывали себя кровью, пили ее, бодали друг друга, бормоча и вскрикивая. Другие складывали принесенные сухие дрова в огромные поленницы, третьи накладывали на поленницы жертвенное, текущее кровью, мясо. Мухи жужжали в воздухе тучами, облепив морды живых и мертвых, потные и липкие от крови тела священников, жалили, садились на крупы царских коней.

Элиягу попросил у одного из стражников длинный прямой меч, держа его за спиной, подошел к своей телке, припал седой бородой к ее красивой глуповатой морде, что-то шептал на ухо, гладил жесткую шкуру, глядел в глаза. Неожиданно нанес удар – быстрый, незаметный, точный. В самое сердце. Что-то прошептал, подняв лицо к небу, а телка, чьи глаза недоуменно моргнули и помутнели, рухнула оземь. Кровь каплями сочилась из раны. Элиягу осторожно передал меч владельцу, вынул из сумки кривой острый нож, быстро и умело освежевал жертву, аккуратно разрезал мясо и сложил на дрова. После этого обратился во внимание.

А в стане Баала забили в бубны и барабаны, обтянутые ослиной кожей, взвыли короткие медные трубы, заныли дудки и заскрежетали трещотки. Жрецы затянули гимн, кто басом, кто надтреснутым тенором, кто пел, кто кричал, кто вопил, кто начал биться оземь и кататься по каменистому склону, некоторые крутились подобно волчкам, и их белые балахоны надулись колоколами. Некоторые раздирали на себе одежды, били себя по голове кулаками, прыгали и сталкивались друг с другом. Поднимали к небу руки и протягивали их к дровам, на которых лежало облепленное мухами жертвенное мясо. Воздух, горячий и сухой, дрожал от их воплей:


– О, Баал, Баал, ответь нам, дай огня жертвенного!

– Ашейра, мать народов, воинственная и прекрасная, спусти нам огонь с небес!

– Адад, восседающий в тучах, метни молнию, зажги костер всесожжения!


Солнце поднималось все выше и выше, наступил полдень. Жрецы продолжали скакать и надрываться у жертвенника. По лицу царя текли струйки пота, он потянулся к серебряному сосуду, выпил три глотка воды. Баал не отвечал, огонь не сходил с небес. Мясо уже портилось, начинало издавать сладковатый гнилой запах. Внутри нарастало беспокойство, сдавливало затылок холодной рукой, от нетерпения Ахав соскочил с коня, начал ходить взад и вперед, изредка подзывая к себе одного из жрецов, спрашивал его о ходе жертвоприношения, топал ногой. Элиягу скромно стоял в стороне ото всех, у небольшого своего жертвенника, спокойно взирая на бааловых слуг. Те скакали все медленней, некоторые в изнеможении валились в пыль и лежали словно рыбины на берегу, глотая воздух. Наконец последний из жрецов, самый ретивый и худой, в изнеможении опустился на одно колено, и музыканты перестали дуть в дудки и колотить в бубны. Наступила тишина, такая неожиданная, что зазвенело в ушах, только коротко заржала лошадь и слышно было жужжание мириад мух.


– Кричите громче, – раздался спокойный голос Элиягу, – ибо может быть бог ваш занят беседой, или он в отлучке, или в пути, а может он спит – так он проснется?


Царь с ужасом посмотрел в сторону пророка. В жгучих лучах полуденного солнца старик стоял как ни в чем не бывало, даже капля пота не стекла по его морщинистому загорелому лбу, только рука, сжимавшая тяжелый, почерневший деревянный посох, немного подрагивала. Ахав судорожно сглотнул ставшую горькой слюну, с трудом, давясь от отвращения, выпил глоток теплого кислого вина из фляги, которую вынул из складок плаща. Жрецы смотрели на царя преданными собачьими глазами, царь махнул им рукой. Вновь, с прежней силой взвыли дудки и трубы и заухали бубны. На сей раз в руках жрецов оказались мечи и копья, и они начали наносить себе порезы. Измазанные звериной кровью тела покрыла кровь человечья, крики сменились стонами и каким-то животным утробным ревом. Земля задрожала от сотен ударявших в нее ног, но сколько не бесновались они, не кричали и не потрясали окровавленным железом, а клонившееся на запад солнце озаряло смердящие куски мяса, праздно лежащие бурыми тряпками на дровах.

Элиягу подошел к Ахаву. Тот отшатнулся от него, словно увидел змею или скорпиона.

– Смотри, царь, – мягко и настойчиво сказал Элиягу – они не способны ни на что, жрецы Бааловы, потому что нет никакого Баала.

– А твой Бог есть? – спросил Ахав.

Вместо ответа Элиягу показал на двенадцать камней, которыми он окружил дрова с лежащим на них жертвенным мясом. Плоть выглядела свежей, словно бы только что пала телка от руки пророка. Вокруг камней Элиягу выкопал ров.

– Наполните водой четыре кувшина, вылейте их на мясо всесожжения и на дрова, – строго сказал пророк.

Слуги царя исполнили приказание этого странного старика. Двигались медленно, словно во сне, с ужасом глядя на прозрачные струи драгоценной воды, стекавшей наземь.

– Повторите, – вежливо и коротко бросил пророк.

Слуги повиновались, и второй, и третий раз лилась нагретая солнцем вода на жертвенник и на мясо, и стекала в ров, наполняя его. А потом слуги обступили жертвенник вокруг, и подошли солдаты, вставши рядом и положив на землю копья и щиты свои, и царская челядь осторожно бочком подобралась к жертвенным дровам, с опаской глядя то друг на друга, то на Элиягу. Жрецы Баала сгрудились кучкой на холме, наблюдая за происходящим издали, обессилившие, но глупо хихикающие и толкающие незаметно друг-друга кулаками.

Элиягу обошел жертвенник, внимательно осмотрел его, присел на корточки и опустил руку в воду. Нагретая влага ласкала пальцы.

– Господи, Боже Авраама, Ицхака и Исраэля! – звонким голосом воскликнул старик. – Да познают в сей день, что Ты – Бог в Исраэле, и я, раб Твой, сделал все по слову Твоему! Ответь мне, Господи, ответь мне! И будет знать народ этот, что Ты, Господи, – Бог, и Ты обратишь к Себе сердце их.

Огромное пламя взметнулось над жертвенником, из ничего возникло оно, желто-оранжевое, жгучее, с шорохом и гулом занялись дрова, языки огня взлетели к самому небу, пожирая куски жертвоприношения, и в треске и шуме исполинского костра с шипением испарилась вода из рва, и камни от жара побелели, а затем стали словно стекло. Огонь, сошедший с неба, был так силен, что от жара в небе птицы падали наземь, и столб дыма поднялся высоко-высоко над вершиной горы Кармель.

Столпившиеся вокруг жертвенника пали на колени, уткнулись лицом в землю. Многие рыдали, и это были слезы радости, словно свалилась с глаз пелена, и плотина, сдерживавшая их столько лет, прорвалась. Крик вырвался из сотен глоток, крик, который давно не звучал в воздухе Исраэля:

– Господь есть Бог! Господь есть Бог! – кричали в едином порыве царские слуги, челядь, конюхи, пожиратели жирной снеди и худых каш, грешные и глупые, обманутые и несчастные. И с ними вместе, набрав полную грудь воздуха, закричал царь Ахав:

– Господь есть Бог!

А потом с немым вопросом взглянул на Элиягу. Старик сдвинул брови, его лицо сделалось страшным. Он провел ребром ладони по шее, резко, приоткрылись сухие тонкие губы и раздался негромкий приказ

– Схватите пророков Бааловых, и не спасется ни один из них!

Жрецы Баала ничего не понимали. Их, властителей людских дум и желаний, волочили по земле, били ногами, им вязали руки, они даже не могли сопротивляться. Вокруг них танцевали лица, ранее подобострастные и улыбающиеся, они горели от ненависти и какого-то странного прозрения, овладевшего покорными еще вчера слугами. У потока Кишон, иссохшего совершенно, у его страшного, покрытого трещинами мертвого русла, жрецов поставили в ряд, и старый Элиягу, сделавшийся неожиданно молодым и сильным, вонзал острый нож в сердце каждому из них, и кровь струилась в сухое русло. Тела швыряли вниз, и те падали, еще теплые и бьющиеся, грудой безмолвной плоти. Окончив жертвоприношение свое, Элиягу посоветовал Ахаву есть, пить и ждать. Царь повиновался.

Тяжело было у Ахава на душе. Не оттого, что зарезаны были, как скот, жрецы – царь никогда не жаловал их. Не оттого, что не помогли казненным ни Баал, ни Ашейра. Ахав не верил до сего дня в заступничество высшей силы, да и пророкам Бога Иудеев их Бог не помогал, когда их, по приказу Йезевели, казнили и истязали. Но взявшийся непонятно откуда огонь словно вылизал языком своим горячим царскую душу, и стало у него в груди пусто, как было в русле потока Кишон, пока не бросили туда обезглавленные трупы. И пока царь с трудом проглатывал ставшие сухими куски хлеба и овощей, Элиягу, вскарабкавшийся на вершину горы Кармель, склонился к земле и прижался к ней лицом, встав на колени и вытянув руки на ее поверхности, как склонялся он когда-то над умершим и воскрешенным сыном Батбаал. Семь раз он склонялся над землей, и на седьмой раз мальчик-слуга, увязавшийся за старым пророком, испуганно пробормотал

– Дедушка-пророк, а, дедушка… Там, далеко, там такое, темненькое… Облачко, маленькое совсем…

– Скажи царю, чтобы запрягал коней в колесницу и спускался с Кармеля, чтобы дождь его не настиг! – сказал Элиягу, и в глазах его блеснули слезы. Он еще раз повернулся к небу лицом, запрокинул голову высоко-высоко, порывы ветра, холодного и сырого, развевали седую бороду, теребили волосы, пытались сбросить с головы шапочку. Но Элиягу было тепло, даже жарко. Он почувствовал, как с неба опустилась к нему огромная красивая рука, потрепала его по щеке, погладила по волосам. И в восторге закричал старый пророк голосом, в котором утонул шум приближавшейся бури:


Господь есть Бог!!!


Небо покрылось тучами, серыми, рваными, с тяжелыми краями, и дождь, о котором три года не было слышно в Исраэле, полил с неба, и его тугие струи, несомые сильным ветром, хлестали царя и его свиту по головам. Кони едва тащили колесницу, в которой холодный дождь стекал по стенам, образуя лужицы, грязь облепила колеса, те чавкали сыто по напоенной земле, скрипели оси, радостно шли, ступая по мокрой, пахнущей влагой грязи, слуги и воины, подымая лица кверху и ловя открытыми ртами чудесные сладкие и холодные водяные струи. И впереди царского кортежа быстрыми шагами двигался старый пророк Элиягу, утирая рукой со щек слезы, смешанные с дождем, повторяя скороговоркой и улыбаясь кому-то невидимому:


Господь есть Бог!!!

1

библейское выражение, говорящее о непомерной городости народа

2

В русском переводе – Соломон, царь Израильско-иудейского царства, IX век до н.э

3

царь Израильского царства, 873—852 гг до н.э

4

плиштим – филистимляне. Народ индоевропейского происхождения, относимый к так называемым «народам моря». Проживали компактно в районе южной части побережья современного Израиля. По их имени древнегреческие торговцы назвали в V веке до н.э эту территорию Палестиной

5

Омри (Амврий) – царь Израиля, 884—873 гг до н.э

6

Баал, Ашейра – боги финикийско-ханаанского пантеона, которым поклонялись также в Израиле. В Иудее данные культы тоже имели место.

7

финикийский бог-громовержец

8

1 еврейский талант = 44.7 кг

9

территории за Иорданом и в Сирии, находившиеся под контролем Израильско-иудейского царства в эпоху царя Давида

10

первый царь Израиля после разделения Израильско-иудейского царства, 928—907 гг до н.э

11

река Иордан (в русском переводе)

12

Финикийский город в нынешнем Ливане

13

Молох – обряд принесения в жертву первенца

14

в русском переводе – пророк Илья

15

финикийский бог смерти

16

финикийский бог моря

17

в русском переводе – Авессалом, сын Вирсавии

18

ханаанские народы, по крови тождественные евреям, но придерживающиеся политеизма. Проживали на территории Ханаана до прихода евреев.

19

1 шекель = 11 граммов

20

1 локоть = 45 см

21

кровь у евреев считается нечистой материей. Ее употребление строжайше запрещено иудаизмом.

22

Жрец цитирует древневавилонскую хронику «Энума Элиш»

23

Вавилон – в русском переводе. По-аккадски город назывался Баб-Илу (Врата Бога), на иврите Бавель

Записи на таблицах. Повести и рассказы разных лет

Подняться наверх