Читать книгу Вавилонская башня - Казимир Баранцевич, Михаил Альбов - Страница 6

ПЕРИОД ПЕРВЫЙ. Собираются строить.
IV. Поэт с древесными псевдонимами

Оглавление

На другой день Мехлюдьев проснулся довольно рано. Он был измучен дурно проведённой ночью и, вероятно, проспал бы подольше, если бы не одно обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения. Не понимая ещё, что с ним происходит, как это бывает с человеком в состоянии просонков, если он в первый раз заснул на новом месте, Мехлюдьев вдруг вытаращил глаза, воспрянул с подушек и сел на кровати, поражённый новым, неожиданным для него обстоятельством…

Сперва ему показалось, что он очутился на птичьем дворе. В воздухе стоял стон от щебетанья и писка каких-то многочисленных птиц… Вот одна залилась пронзительной трелью, другая затянула свою, и обе они наперебой, покрыли надолго хор голосов остальных своих конкуренток…

– Боже милостивый! Что это значит? – прошептал помертвелыми губами Мехлюдьев и вдруг с ужасом понял: «Канарейки!.. У них целый дом канареек!.. Вчера они уже дрыхли, почему я и не слышал… О, я, несчастный!»

В довершение всего, тонкий тенорок хозяина покрывал весь этот содом.

– Куничка! Куничка! – визжал он в разных концах комнаты, шлёпая своими туфлями. – Посмотри, пожалуйста, какой прелестный туалет я тебе купил! Ведь это роскошь что такое! Знаешь ли, он ещё лучше, при дневном освещении… Нежно-голубой, полосками! Не правда ли, лучше?

– Да, лучше… – сонным голосом отвечала подруга: – Нюничка, ты мне мешаешь спать!

– Но. мой друг, кто же спит теперь? Солнце так светит, утро такое прелестное!.. Знаешь, я высунулся в окно, и на меня пахнул этот бодрящий весенний воздух… Мне сейчас же пришла мысль, и я набросал несколько строк… Сегодня ночью, сколько я ни старался, я никак не мог наладить начало на эту тему… И странное дело! Не помог даже глинтвейн. Вообще, я заметил. что время дня действует на характер творчества. Стихи в антологическом роде ночью не удаются! Зато эротические выходят очень удачно! Странно, не правда ли, да? Антологические лучше всего выливаются в такое прелестное утро, какое сегодня. И начало у меня вышло удачно! Я тебе сейчас прочту, что написал… Вот оно! Слушай!

Поэть взвизгнул, с пафосом скандируя и притопывая в такт пятками туфель, прочитал:

Воздух чист, прозрачен, дышит

Ароматами цветов,

И, по ветру, ухо слышит

Нежный говор васильков..

И раскинулись близ речки,

Как пестреющим ковром,

И коровы и овечки…


Поэт остановился.

– Тьфу! – плюнул с остервенением Мехлюдьев, поворачиваясь на другой бок.

– Ну, что же дальше. Нюничка? – томно протянула подруга.

– А дальше… Гм! Дальше, видишь ли, я ещё не подобрал рифмы… «Ковром, ковром…» Чёрт возьми, очень трудная рифма! – зашлёпал туфлями поэт, бегая по комнате; – не можешь ли ты, Куиичка, придумать? Ты, ведь, у меня молодец!

– Я? Не знаю… Тут, ведь, нужно ещё какое-нибудь животное, я думаю?..

«Вот и вклеил бы себя, подлец! Чего лучше, самое подходящее животное!» – пробормотал Мехлюдьев.

– Конечно, животное нужно! – подхватил поэт, – только какое животное, вот вопрос? «Ковром»… Рифма в творительном падеже, вот что трудно! «Ковром».. Гм!.. «Быком»?.. Не подходить к предыдущему! Творительный падеж всё дело испортил! Ах, ты, Боже мой, ну, что делать? Разве вот что!..

И поэт заходил по комнате, шлёпая туфлями п и бубня:

– Бо-бром, го-вром, до-вром, жо-вром…

– Тьфу! – плюнул опять Мехлюдьев, поворачиваясь на правый бок. – Что за наказание, Боже мой!

– Нет, Куничка! – тоном отчаяния воскликнул поэт, – ничего не выходит! Погибло стихотворение! А какое прекрасное стихотворение-то! Впрочем, я его ещё куда-нибудь вклею…

– Конечно, вклеишь! – лениво протянула Куничка и добавила: – Ну полно тебе, Нюничка. давай лучше кофе нить.

Мехлюдьев слышал, как зазвенели стаканы, забренчали чайные ложки и начался утренний кофе. Во всё это время тонкий тенорок поэта не умолкал, чем совершенно устранилась для Мехлюдьева возможность снова заснуть.

Он уже встал с постели, умылся, оделся и вознамерился уйти, справедливо рассчитывая. что если останется дома – неугомонный поэт с древесными псевдонимами уморит его своими стихами. Но едва лишь он успел спрятать в ящик стола чистую бумагу – источник своих ночных страданий – и взяться за шляпу, раздался звонок и через минуту в комнату вошёл Скакунковский.

Он был уныл, смотрел исподлобья и, не снимая пальто, поместился на диване, молча пожав руку приятеля.

– Что это ты такой? Что с тобой? – участливо спросил Мехлюдьев.

Скакунковский безнадёжно махнул рукой и указал на свою шею. Она вся, до самых ушей, была обмотана шарфом так, что голова Скакунковского выглядывала оттуда, как яйцо из гнёзда.


– Гланды! – прохрипел он; – Всё проклятия гланды! Мочи нет! Всю ночь спать не давали! И как раз на сонной артерии, так что и вырезать даже нельзя… Смерть неминучая!

– Ну уж и смерть! – усомнился приятель.

– Да уж верь мне, я скоро подохну! – уныло отвечал Скакунковский. – А ты это куда собрался?

– Так… пройтись думал…

– Не пивши чаю?

– Не хочется что-то… А впрочем, если ты не откажешься составить компанию, я велю подать самовар…

– Нет, какой там чай! Глотать не могу, вот до чего больно! – чуть не со слезами на глазах отвечал Скакунковский и, встав с дивана, протянул руку: – Я уж пойду…

– Погоди, напьёмся чаю, гланды и размякнут…

– Не размякнут они! – грустно-убеждённым тоном отвечал Скакунковский, направляясь к дверям. – Я уже йодом намазал… Не помогает. Прощай!

Он взялся за ручку двери, но вдруг обернулся и спросил с любопытством:

– Что это? канарейки, кажется?

– Канарейки, – нахмурившись, как туча, процедил Мехлюдьев.

– У тебя квартира с канарейками… А я вот уже сколько времени собираюсь скворца завести, и всё не могу… Счастливец ты, право!

И Скакунковский скрылся за дверью.

Мехлюдьев остался сидеть, размышляя о недуге приятеля.

«Гланды!.. Вечно какую нибудь чушь выдумает… Умирать собрался, изволите видеть!.. А небось, завтра же опять оживёт и на каждую юбку будет пялить глаза…

О, люди, жалкий род,

Достойный слёз и смеха!


Ах, канарейки проклятые, чтобы вас чёрт всех пробрал вместе с хозяевами»!

Погруженный в свои размышления, Мехлюдьев не заметил, как дверь его комнаты слегка скрипнула, приотворилась, и в образовавшемся пространстве мелькнули чьи-то ослепительно-белые зубы… т. е. не одни только зубы, но и лицо, широкое, румяное, бородатое лицо, с огромнейшим лбом, сияющей лысиной и живыми, бегающими глазками; но зубы, эти ослепительно-белые зубы заслоняли всё остальное… Они сверкнули в дверях и как бы осветили всю комнату.

Затем они на мгновение скрылись, но тотчас появились опять, причём из них вылетел коротенький звук:

– Гмрркм!..

Мехлюдьев вздрогнул, обернулся и тогда только увидел эти великолепные зубы, которые были одеты в новомодную весеннюю пару.

– Извините, г-н Мехлюдьев, – сладким тенором заговорили белые зубы, или, вернее, их обладатель, – вы заняты? Может быть, я вам мешаю?.. В таком случае…

– Нет, ничуть! Я… я… не занят, – растерялся застигнутый врасплох квартирант, проникаясь всё большим уважением к этим великолепным белым зубам, и к лысине, и даже к этой, отлично сидевшей, новомодной паре.

– Позвольте отрекомендоваться: Харлампий Густавович Нюняк, хозяин этой квартиры. – добавил посетитель протягивая пухлую, выхоленную руку Мехлюдьеву и садясь против него в кресло.

Тому тотчас же вспомнилась ночная беседа за стенкой и «Харя». «Харчик», «Харлаш»…

– Очень приятно. – пробормотал он.

– А вы что же это? Без самовара? – заговорил хозяин, бросая вокруг пытливые взгляды. – Вы не пили ещё чаю?

– Да… т. е. нет… т. е. я не хочу… Впрочем, за компанию, не угодно ли?

Мехлюдьев вскочил со стула и метнулся к комоду, где у него хранился чай.

– Ах, какая глупая эта Матрёна! – запел хозяин своим тенорком, – мы давно уже отпили кофе, а она и не догадалась принести вам самовар… Куничка, вели Матрёне принёсти сюда самовар!

Ответа не было. Тем не менее хозяин, убедившись, вероятно, что его приказание услышано, успокоительно придвинул своё кресло к стулу, на котором сидел жилец, и заговорил:

– Знаете ли, мне очень приятно, что случай свёл нас жить под одной кровлей! Я читал кое-что из ваших произведений, и давно помышлял о знакомстве с вами. И вдруг т– такой случай! Очень приятно!

– Очень приятно! – пробормотал Мехлюдьев. пожимая протянутую ему руку и соображая, что бы ещё такое сказать хозяину. Но тот не дал себе труда ждать, и так и трещал, сверкая своими ослепительными зубами.

– В нашей литературе, – верещал он, – замечается чрезвычайно прискорбное явление, это отчуждённость работников мысли и слова… да, мысли и слова… да! эта рознь, эта рознь… как его… которая препятствует близкому соединению одинаковых душ… Правда? Да? Вы согласны?

– Гм, да… я согласен, – ответил на удачу Мехлюдьев.

– Вы редактор «Задора»? Главный сотрудник? – сыпал дальше неугомонный поэт. – Я встречал ваше имя, так как слежу за этим журналом и интересуюсь им. Интересы народа, у нас, пишущих людей, должны стоять на первом плане, не правда ли? Да?

– М-да… должны… А позвольте узнать, где вы сотрудничаете? – робко осведомился Мехлюдьев, в то же время чувствуя, что речи его поэтического собеседника начинают давить его и загромождать, как какие-нибудь увесистые тюки, сваливаемые один за другим на его бедную голову.

– О, во многих. в очень многих изданиях! – с азартом воскликнул хозяин. сверкнув зубами и не без самодовольства растянувшись в кресле: – Трудно перечислить издания, в которых я помещаю свои труды! Да вот вам: по отделу поэзии я главный сотрудник «Общественной Размазни»; затем я нишу в «Туче», в «Размалёванном Свете», в «Толкуне»… Из мелких изданий: в «Комаре», в «Салопнице», в «Еже». «Блохе», в «Мгновении»…

– В «Мгновении»?! – удивился Мехлюдьев.

– Да, знаете, разные такие поэтические шалости… Ведь для нас, поэтов, направление необязательно!.. Гм… Ну, где ещё?.. Да трудно, положительно, трудно перечислить.

– А в ежемесячных толстых журналах? – спросил Мехлюдьев.

– Да… Конечно… И в толстых журналах… – уклончиво отвечал ховянн, и тотчас восклнкнул при виде входившей с самоваром Матрёны: – Ага! Вот и самовар!

Мехлюдьев заварил чай и налил по стакану хозяину и себе.

– Видите ли, – говорил поэт, небрежно играя ложечкою в стакане, – тут, собственно, нет ничего необычайного, что я работаю почти во всех изданиях, если принять в соображение, что я пишу стихи с шестилетнего возраста, а печататься стал с 10 лет…

– Что вы говорите?! – изумился Мехлюдьев.

– Могу вас уверить! Да вот, не хочется только рыться в старых бумагах, а то бы и вам показал стихотворение, написанное, когда мне было 5 с чем-то лет… И, знаете, очень недурненькое стихотворение! В общем у меня написано более 10000 стихотворений в разных родах и на всякие случаи, по отделам… Есть отделы: весенний, летний, осенний. зимний… Отделы: грустно-элегический, любовный, вакхический, философический, эмпирический, юмористический, дидактический и, гм… хе-хе-хе… эротический!..

У Мехлюдьева в глазах зарябило от перечисления бесчисленного множества всех этих «ических» отделов стихотворений, и при ежеминутном сверкании зубов посетителя он чувствовал себя в таком состояния, как будто вместо собеседника. с его зубами, перед ним находился фокyсник-гипнотизёр, который держал перед ним не отводя пресловутый блестящий шарик, вследствие чего казалось, будто целое сонмище пауков залезло ему в мозг и заткало все его извилины липкой паутиной.

Он сидел перед зубами поэта совсем истуканом, не будучи в состоянии пошевелить языком, и усиленно хлопая глазами, из опасения заснуть и свалиться бревном под стол.

А тонкий тенорок всё пел да пел перед ним, и вечная улыбка ни на минуту не покидала лица воодушевившегося хозяина.

– Стихи даются мне замечательно легко, просто, знаете, как-то сами ложатся на бумагу! Иногда, право, не успеваешь записывать, и я, серьёзно, хочу взять несколько уроков стенографии… Мысли бегут, один образ сменяет другой, третий. четвёртый… Я – гасконец по происхождению, а так как в Гасконии все поэты, то немудрено, что и я в высшей степени обладаю поэтическим даром… В последние годы я нашёл. наконец, нужным привести в систему процесс своего творчества… И это мне удалось как нельзя лучше! Вот как я распределил часы своих занятий, по отделам: утро, до чаю (я встаю рано, в 7 часов), я посвящаю лёгоньким поэтическим вещам антологического содержания; после чаю, от 9-ти до 11-ти – отдел философический (голова свежа и работает очень легко!); завтракаю я в час: чашка бульона и два яйца всмятку, – Куличка знает мой вкус и всегда собственноручно готовит мне завтрак; от часу до трёх я посвящаю отделу любовному, или, так называемому, сезонному: весна там, осень, или «лёд идёт», или «пушистым снегом перекрылась кормилица-земля…» После обеда, от 5 до 7 часов отдел юмористический; вечером, если мы не отправляемся в театр или в гости – отдел дидактический… К слову сказать, но только под большим секретом, никому ни-ни: я пишу большую поэму из народного быта… Нужно послужить и народу!.. Ну, а на сон грядущий. что-нибудь этакое лёгонькое… шалость, эпиграмму, или в эротическом духе… И вот мой день! Как видите, он весь распределён по часам, потому что я стараюсь жить как философ… Как вы находите? Это хорошо? Да? Неправда ли, хорошо? Вы согласны?

– Что хорошо? – спросил, словно очнувшийся от сна Мехлюдьев.

– Да вот, распределение моё? Т. е. распределение занятий?

– Гм… Да. конечно… Хорошо! – отвечал Мехлюдьев, желание которого, чтобы гость его провалился сквозь землю, достигло своего апогея.

Но поэт с древесными псевдонимами и не думал ни мало изчезать. Он ещё комфортабельнее раскинулся в кресле и трещал без умолку, повествуя о плане будущих работ, о гонорарах, которые получал в различных изданиях… Наведя речь о старых поэтах, он без стеснения раздавал им эпитеты: «романтик», «лакричный лирик», «ходульный» «бездарность» и пр.

По уходе своём, поэт оставил Мехлюдьева в каком-то полубессознательном состоянии. Канарейки, Куничка, поэтическая болтовня хозяина – всё смешалось в безобразный хаос и давило голову жильца свинцовою тяжестью.

Пройтись, освежиться – являлось настоятельной потребностью. Он оделся и вышел, под нежное воркованье поэтических голубков, происходившее в столовой, где, судя но бренчанию чайных ложек, происходил в это время знаменитый завтрак поэта, из чашки бульона и двух яиц всмятку.

Мехлюдьев вышел на Невский и поплёлся, как говорится, куда глаза глядят. Позевал он в окно магазина эстампов, потом перед окном другого, оказавшегося магазином готового платья, а в голове его всё жужжало: «элегический, вакхический. философический»… «го-вром, до-вром, жо-вром»… «Не правда ли? да? вы согласны?»…

«Тьфу!» – плюнул Мехлюдьев, к великому недоумению какого-то проходившего мимо него господина, который, истолковал, вероятно, этот поступок Мехлюдьева присутствием в окне какого-нибудь соблазнительного предмета, с живейшим любопытством подошёл и уставился тоже.

Требовалось каким бы то ни было образом, хоть звуками других речей, что ли, выбить из головы всю эту чепуху. Мехлюдьев вспомнил, что это был как раз именно тот день и именно тот час, когда открыта редакция «Задора»… Он быстро туда и направился.

Редакция помещалась во дворе старого, невзрачного дома, находившегося в узком и довольно-таки пахучем переулке (Мехлюдьев поднялся но лестнице. на которой, несмотря Ииа полуденное время, было темно, как в густыя сумерки, |и тускло чадили керосиновый лампочки, и толкнул обитую Ииваной клеёнкою дверь, с вывешенным па ней таковым объявлением:

• Редакция и главная контора • ЕЖЕНЕДЕЛЬНОГО ЖУРНАЛА „ЗАДОР“. Открыта ежедневно, от 9 ч. утра до 9 ч. вечера. Объяснения с редактором по вторникам, от 3 до 4 ч. пополудни.

Он, очутился в узенькой, тёмной прихожей.

Из соседней комнаты слышались голоса, шаги и звуки чайной посуды.

Мехлюдьев собственноручно повесил пальто на вешалку. рядом с бывшими уже здесь: одним жиденьким летним пальто, крылаткой и шубой, и вошёл в комнату, не заперев за собою двери на лестницу, так как таковое действие было прямо враждебно привычкам редакции, неизвестно, в силу чего: для того ли, чтобы вход сюда оставался для всех всегда невозбранным или, может быть, с некоторой юмористической целью повергнуть в уныние вора, буде нашёлся бы таковой, который побеспокоился бы проникнуть сюда в наивном уповании на выгодные результаты этой экскуpсии – во всяком случае, дверь никогда не была заперта, и самый звонок был давным-давно в безвестном отсутствии. Первое, что бросалось в глаза в этой комнате – была огромная груда сложенных кипами листов печатной бумаги, занимавшая целую стену, от одного угла до другого. Bсe эти листы были в своё время сложены в строгом порядке, но постепенно утрачивали свою симметрию, как бы под разрушительным влиянием какой-нибудь хищной руки. С десяток их даже просто валялись по полу. Происходило это вследствие того обстоятельства, что постоянные посетители этого места усвоили себе с некоторых пор привычку при уходе выхватывать из груды и прятать в карман сколько придётся листов на домашние надобности. «Задор». «Задор», «Задор» пестрело на полу во всех направлениях…

У мутного, мрачного окошка помещался длинный стол, покрытый зелёным сукном, закапанный чернильными пятнами. На нем стояли стаканы с чаем и по бокам виделись сидевшие на стульях, как истуканы, два господина. Третий при входе Мехлюдьдева, чуть на него не наткнулся. Этот господин был длинный, тощий, сутуловатый, мрачнаго вида, с взъерошенными, падающими на лоб волосами и таковой же взъерошенной бородой. Он, как паук в банке, шнырял по комнате большими шагами, ехидно улыбался и ещё ехидней шипел, энергично потирая руки, будто мылся или ему было холодно.

– Прекрасно-с! Отлично-с! Вот уж можно сказать, великолепно! – урчал взъерошенный господин, подав на ходу руку Мехлюдьеву и продолжая шнырять по комнате.

Мехлюдьев поздоровался с остальными и сел тоже к столу.

– Чудесно-с! Обво-ро-жи-тель-но-с!! – продолжал господин и с новой силой потёр руки так, что даже хрустнули пальцы.

– Что такое? В чем дело? – забормотал в недоумении Мехлюдьев, поведя глазами по лицам сидящих.

Помещавшийся насупротив него господин – маленький, тощенький, средних лет с треугольной головой и телесного цвета бородой, обратил на него выпученные, как у рака, глаза и замямлил. мучительно выпирая из себя каждое слово:

– Мм… тово… гм… тово… Вы хорошо сделали… тово… что зашли… гм… гм…

– Да что же такое? Я ничего не понимаю… – вращал глазами Мехлюдьев.

– Восхитительно-с! – выпалил взъерошенный господин и потёр руки.

Третий из находившихся здесь только кашлянул и ничего не сказал. Это был невысокого роста, очень скромного вида молодой человек с бегающими пытливо по сторонам вороватыми глазками, одетый в потёртый чёрный сюртук и неопределённого цвета, с «бахромой», панталоны. Воротник его грязной крахмальной сорочки обшаркался и, должно быть, сильно колол ему шею, потому что при поворотах головы на лице его выражалось страдание. Можно было сказать наверняка. что то летнее истрёпанное пальтишко, которое висело в прихожей, должно было принадлежать никому другому, как только ему.

– Да скажите же мне, наконец, Господи Боже! – взмолился Мехлюдьев. – В чём дело, я никак понять не могу?

– А вот в чём дело! – возопил взъерошенный господин, остановившись посреди комнаты, и вдруг отвесив Мехлюдьеву низкий поклон, прошипел:

– Прощайте-с! Счастливо вам всем оставаться-с!

– Анемподист Анемподистыч… тово… гм-гм… уходит от нас! – промямлил господин с рачьими глазами.

– Ухожу-с! Это немыслимо-с! Мне мои критические произведения дороги-с! Я их кровью своего сердца пишу, кровью сердца, да-с! Пусть меня цензура искажает, пусть, но вот я чего не могу допустить, чего я не прощу, к чем у меня нет снисхождения – чтобы мои статьи подвергали ещё и типографским калечениям!

Взъерошенный господин остановился, полез рукою за пазуху, выхватил оттуда измятый номер «Задора» и возопил, свирепо потрясая им в воздухе:

– Что это? Это что, спрашиваю я вас?!. Га!.. Слушайте все, вот что у меня было написано:

«Рассматривая с упомянутой точки это произведение, мы видим в нем подбор общественных фактов, обрисовывающих наше самопознание…» Ясно-с?! Вместо того эти мерзавцы вот что тут напечатали: «Размазывая в упомянутой бочке это произведение, мы видим в нём подбор облизанных франтов, обрисовывающих наше самоползание…» Каково-с? Нет, я вас спрашиваю: каково-с?! А? Каково-с?!

– Корректор… гм… гм… тово… пьян был… Он… энтого, как его… запоем тогда!.. – промямлил господин с рачьими глазами.

– Запо-оем?! – взвизгнул взъерошенный критик. – Вздор-с! Не поверю! Я уверен, что тут это намеренно. Да-с! Тут ни что иное, как самая подлая, низкая интрига… О, пожалуйста, не говорите мне ничего!.. У меня всюду враги! И я могу даже назвать того подлеца, каналью, мерзавца, того стервеца, который…

– Тсс… – сделали все, потому что в эту минуту в дверях появилась новая личность.

Это была маленькая, совершенно кубической формы, довольно почтенных лет дама, одетая в чёрное и держащая в руках саквояж.

– Скажите, к кому мне тут обратиться. – заговорила скороговоркою дама, подлетая к столу. – Мне нужно видеть редактора… Если не ошибаюсь, вы… – обратилась было она господину с рачьими глазами.

– Нет, я, не… тово… вот, как его, того, редактор! – указал тот на Мехлюдьева.

– Ах, очень приятно, очень приятно… Позвольте познакомиться… Одурец, Серафима Одурец…

– Вы насчёт романа? – спросил Мехлюдьев дрогнувшим. голосом.

– Да, да, насчёт романа… «Загробная Любовь»… Толстый такой, в переплёте…

– Сию минуту, – отвечал наш герой, и с этими словами, отойдя в уголок, отворил стоявший там шкаф, достал оттуда увесистый фолиант, похожий на годичный экземпляр в переплёте «Нивы», или другого в этом роде издания – и с поклоном протянул его даме.

– Это что же? – как бы изумилась та, отступая.

– Ваш роман, – пояснил Мехлюдьев.

– Я вижу… да… мой… Но что же это значит?

– Неудобен.

– Неудобен?.. Мой роман не-у-добен? – протянула в совершенном остолбенении дама. – Почему же это он неудобен, позвольте спросить? Это странно… Хм… Это совсем непонятно…

– Редакция не обязана входить в объяснения.

– Но я надеюсь, что вы будете так любезны и сделаете для меня исключение?.. Я женщина, и потому… Ах, позвольте мне сесть, soyez si bon[1], я так усгала.

«О, чтоб тебя!» – мысленно ругнулся Мехлюдьев и пододвинул ей стул. Дама уселась и, держа на руках свой фолиант в таком положении, как будто это была не рукопись, а новорождённый младенец, продолжала:

– Так скажите же, пожалуйста, почему мой роман неудобен? Не отнекивайтесь, откровенно скажите, я вас прошу, не щадите моего самолюбия, в чем вы нашли недостатки?..

– Гм… Велик! – пробормотал Мехлюдьев.

– Велик? Ну что ж… Разве нельзя сократить?..

– Да. нельзя сократить, – бросая на рукопись взгляд, как на лютого своего неприятеля. возразил Мехлюдьев. – У вас так написано, что если начать сокращать… Да нет, неудобен! – отрезал он мрачно.

– Что же вы всё: «неудобен, неудобен», а почему – не хотите сказать? Ну, пожалуйста, я вас прошу, скажите, почему неудобен? Sans façon je vous pris![2]

– Гм… уж не знаю… Да вот, у вас героиня в одном месте вешается, а потом топится…

– Да, но в первый раз неудачно! Она остаётся жива!

– Этого не сказано.

– Неужели? Быть не может!

– Верно, не сказано! Потом, когда она утопилась, то опять так выходить что она как будто живая приходит к любимому человеку… Нет, неудобен! – с отчаянием махнул рукою Мехлюдьев.

– Но позвольте, это можно исправить! Возьмёмте, прочтёмте это место? Где оно? Я сейчас отыщу!

– Извините, сударыня, – пролепетал совершенно растерявшийся от этого энергичного натиска наш герой, – я теперь не… я… я…

– Но позвольте, вы обязаны… – вскипятилась вдруг дама.

В эту самую минуту на выручку Мехлюдьева явилось обстоятельство, которое у древних называлось dеus ex machina, когда сами боги снисходили в среду слабых смертных, чтобы разрешить между ними какую нибудь путаницу, с которой они не в силах были сами разделаться.

В прихожей громко хлопнула дверь, раздался звук шпор, и в редакционную комнату влетел господин. в военном пальто, с усами и высоко вздёрнутым носом, на котором сверкало пенснэ.

– Э… э… па-азвольте спросить, кто может тут мне дать объяснение… Я подписчике «Задора», и вот уже около месяца не могу получить…

– Вот-с, к ним обратитесь, указал Мехлюдьев на господина с рачьими глазaми, отскакивая сам быстро в сторону, вследствие чего вышло следующее: подписчик «Задора» сбросил с носа пенсне, сделал стремительный шаг, наткнулся на взъерошенного критика, который продолжал шнырять по комнате, отлетел дуплетом назад, зацепился за стул романистки, пнул по дороге Мехлюдьева и в результате всего этого толстый фолиант «Загробной любви» грузнo шлёпнулся на пол…

– Невежа! – воскликнула дама, бросаясь подымать своё детище.

– Но, сударыня… – начал было «подписчик»…

– Нахал!

Пользуясь этой минутой, Мехлюдьев быстро ретировался к дверям и в одно мгновение был уже в прихожей. Поспешно схватившись за шубу, потом за крылатку, он отыскал, наконец, своё одеяние и через минуту был уже на улице.

«Фу-у, слава Богу! – вздохнул он наконец полной грудью. – И на кой чёрт меня понесло!?»

Смутны и странны были его ощущения. С одной стороны, сознание того, что он по счастливому случаю избегнул назойливой романистки, наполняло все существо его тихим восторгом. С другой – он вспомнил про несколько написанных строчек романа, вспомнил все муки процесса, с какими дались ему эти несколько строчек, вспомнил поэта с древесными псевдонимами, Куничку, кaнaреек, Матрёну – словом, всё то, что его ожидает на новом его пепелище – и старый червяк засосал его сердце… Oн остановился в раздумье… Как раз перед ним ярко сверкала в глаза золотыми литерами по красному полю надпись «Трактир»… Он сделал по направлению к ней стремительный шаг, другой, третий, но вдруг остановился, погрузил обе руки в карманы пальто, затем перенёс их в карманы брюк, потом в карманы жилета – и тихо, медленно, с понуренной головой прошёл мимо…

Так же тихо и медленно прошёл он весь пахучий переулок, тихо и медленно повернул на Невский проспект, тихо и медленно повернул в Пушкинскую, тихо и медленно в неё углубился, дошёл до знакомого дома и тихо, и медленно стал взбираться по лестнице.

Вот и она, квартира № 197… Пр-р-роклятая!!

Он позвонил и ему отворили. Он разделся и прошёл в свою комнату.

В квартире царило безмолвие. Канарейки молчали… В комнате беллетриста уныло белелась на столе «МироваяПроказа»… Стулья и кресла, казалось, дремали… В окно глядел полумрак сгущавшихся сумерек…

Он бросился на диван и испустил глубокий, протяжный, стенящий, медлительный вздох.

Всё молчало вокруг.

Мехлюдьев лёг на живот, запрятaл прядь волос в рот, попробовал её откусить, задумчиво выплюнул и перевернулся, по-прежнему на спину. Полежав на спине, он повернулся на правый: бок, потом на левый, затем на на спину и снова испустил прежний глубокий, протяжный, стенящий, медлительный вздох….

По-прежнему всё молчало вокруг.

И вдруг в прихожей пронзительно звякнул звонок, и в ту же минуту за стеной наперебой зaговорили два женских голоса. Один был голос Kунички, другой был чужой, но в нем Мехлюдьеву послышалось что-то знакомое.

– Опоздала! Опоздала, mа сhére, и, вообрази:, из-за этой проклятой редакции! Приезжаю на поезд, бегу к кассе… Заперта! Поезд ушёл! Ну, вот, я к тебе, посидеть, повидаться, а в восемь часов нужно опять на вокзал!..

Теперь Мехлюдьев узнал этот голос, догадался, кто была эта опоздавшая дама! Эта была она, романистка!.. О, воля неисповедимых судеб! Это не даром… Что готовит ему ещё неизвестное будущее?!

Он насторожился и стал слушать дальше.

Теперь говорила хозяйка.

– Помилуй, душечка, как же это они могли тебя задержать? Ты бы им сказала…

– Ах, ma chére[3], ты себе представить не можешь, что это за люди! Это монстры какие-то, право! Во-первых, урод на уроде!.. Ни одной, знаешь, красивой, интеллигентной физиономии… Хохлатые, бородатые, фи!.. Потом, грубы, не знают никакого обхождения! Редактор совсем какой-то сумасшедший! Затем, ещё какой-то нахал… Нет, представь. какой вышел скандал… Сижу я, вдруг… Нет, я об этом потом… Другой ещё там лупоглазый такой, противный… «Не моё, говорит дело»… Я к третьему – длинный, взъерошенный, в роде орангутанга, – а он представь, смерил меня взглядом и, вообрази, фыркнул, так-таки фыркнул прямо мне в лицо!.. Ну, уж я их и отчитала, будут довольны! – закончила романистка.

Наступила пауза, в течении которой слышно было, как дамы что-то жевали и прихлёбывали.

– Но каковы нахалы, ma chére! – снова шипела романистка. – И это – члены редакции ин-тел-ли-ген-ция! Ну, уж, и отделала же я их! И неучи-то, и грубияны! А пуще всего досталось орангутангу… Знаешь, что я ему сказала? «Вас бы, говорю, следовало показывать за деньги, милостивый государь!» Вот что я ему сказала! Затем вышла в переднюю, хлопнула дверью, на извозчика, и прямо на вокзал. Скажи, пожалуйста, какие это у тебя фасоны? – вдруг переменила разговор романистка: – это, кажется façon-blousе? Да, да, так и есть! Вот и кушак, и фестоны..

– Да, это façon-blouse, – скромно созналась хозяйка.

– А что я видала у Анны Львовны – прелесть что такое! Слушай! Гладкая юбка гарнирована внизу широким бие и воланом плиссе! Вторая юбка из сисильена…

Лежавший на своём диване Мехлюдьев вознамерился переменить положение и перевернулся опять на живот. Вследствие этого диван издал звенящий звук, достигший, вероятно, ушей собеседниц, потому что они тотчас же понизили голос и стали шептаться. Затем, обе дамы совершенно притихли и даже перешли в другую комнату.

Вместо сумерек наступила теперь темнота, в которой смешались все очертания предметов!.. Мрачные думы в голове беллетриста тоже смешались в один безразличный хаосе, и благодетельный сон смежил его вежды, послав на смену реальных мыслей ряд прихотливых видений… Но видения эти имели тоже тревожный характер. То ему снилось, что Серафима Одурец заставляет его учить наизусть свою рукопись, за то, что он не может написать «Мировую Проказу»; то он видел себя счастливым обладателем измождённой дамы с жгучими глазами, которая щебечет по птичьи стихотворения, который сочинил взъерошенный критик, оказавшийся вдруг известным поэтом… «Не надо, не надо стихотворений! – жалобно молил Мехлюдьев, маясь в беспокойстве по своему жёсткому ложу, а ночь ползла и надвигалась, а с нею ползла и надвигалась над головою погруженного в сон беллетриста сплетавшаяся во мраке неизвестного будущего цепь новых событий…

1

Будьте так любезны (фр.).

2

Без церемоний, прошу вас!

3

Моя милая (фр.).

Вавилонская башня

Подняться наверх