Читать книгу КУКУ-ОБА. Дневники 90-х. Роман - Сергей Е. Динов - Страница 6

Книга Первая. КУКУ-ОБА1
Отпевание

Оглавление

Из чувства справедливости и отмщения самому себе, что не переживал, как следует, при известии о кончине друга, Точилин принялся судорожно, в третьем часу ночи собираться к Лемкову, вернее, в его подвал. Приоделся. Новая рубашка, галстук, – все, как положено. На похоронах Мастера хотелось выглядеть торжественно.

К тому времени Точилин подработал «приличную копейку», как говаривал сам Лемков. Денег хватило на квартиру, в две смежные комнаты, в старой трехэтажке сталинских времен, в районе метро «Текстильщики». Появилась так же пара выходных костюмов, темный и светлый. Темный, с широкими, не по моде, лацканами он и напялил в ту трагическую ночь.

Для умеренно выпивающего художника, что превратился в подмастерье дизайнера по оформлению витрин, согласитесь, довольно большой достаток: два костюма и квартира. Точилин сумел остановиться на грани среднего прозябания, не пропить ни больше, ни меньше. К сорока годам обрел тупое, безрадостное равновесие серой, бессмысленной жизни.


Теперь равновесие было нарушено. Впечатлительный Точилин покачнулся в грустных чувствах и воспоминаниях, но устоял.

К трем часам ночи он добрался за двести рублей на такси до старинной улочки Остоженка. В то время за две сотни еще можно было ночью добраться на такси от Текстильщиков в «центр». Он притормозил работягу-частника на «москвиче-412» у метро «Парк Культуры». Лето было нежаркое. Пыльное, томительное, заторможенное. Хотелось прогуляться, проветриться.

Рассветало. На черных крышах домов лежала кисть сирени в полнеба. Сиреневый рассвет художник запомнит надолго, как последний день их безмятежной и сумбурной жизни.

Черные переулки древней Москвы с некрашенными фасадами старинных домов, с паклей зелени неухоженных дерев напоминали декорации к фильму о советских временах, когда ждали перемен и дождались.

По мере приближения к дому с подвальной мастерской Лемкова, Точилин разволновался перед встречей с умершим другом и ощутил растущее чувство тревоги. Фасады старинных домов Остоженки с черными глазницами окон в окружении черных ветвистых дерев уже казались мерзкими, гигантскими пауками, что притаились перед атакой на жертву.


Минут через пятнадцать Точилин стукнулся в ржавую железную дверь с кривой надписью синим кобальтом по диагонали – «Лемке-П».

Прадед Тимофея был из обрусевших немцев с фамилией Лемке. Советская история семьи умалчивает, изменил ли фамилию на Лемков сам отец Тимофея во спасение от известных сталинских ужасов. Или же сынуля Тимоша, при очередной смене паспорта, сам заимел фамилию Лемков. Близкому кругу друзей было известно, что художнику хотелось осуществить мечту всей своей жалкой жизни и стать… евреем. Укатить навсегда на земли обетованные к самому Мертвому из всех живых на свете морей. Что ж тут поделать? Была и такая несбыточная мечта у человека и художника Тимофея Лемкова. Стать евреем. И обрести свою землю обетованную.


Синяя надпись широкой малярной кистью на входной двери в подвал была сделана давным-давно, самой Тамарой, чуть ли ни в первые дни их сожительства. Написанное рукой свой возлюбленной, Тимофей сохранял все эти годы. Ржавеющую дверь принципиально не красил. Почему была приписана к фамилии Лемков буква «Пэ», и что это могло означать, никто так и не узнал, даже сам хозяин подвала.


Стучался, грохотал Точилин кулаком в холодный и гулкий металл двери довольно долго. Расстроился, что тело старого друга могли уже вынести на погост. И подвал осиротел. Навсегда. Оставалась крохотная надежда, что на ночь определили грешное тело художника в кладбищенскую церковь. Как и было написано на открытке: «Отпевание – в церкви Воскресения».

Грохот кулака Точилина затихающим эхом раздавался по всему подвалу, а по размеру это была половина старого жилого, пятиэтажного дома. Точилин было смирился с неизбежностью, собирался возвращаться в Текстильщики, но заприметил, будто сверкнул чей-то вытаращенный белок глаза в дырку, неаккуратно прожженную электросваркой под «глазок».

– Это кто ж там зырит, такой наглый и молчаливый?! – выкрикнул злобный и уставший Точилин в раздражении. – Открывай, зараза! Дай попрощаться с другом!

У самого Точилина затылок съежился от робости и страха. Не любитель он был мистических дел. Вдруг, – подумалось, – сам покойник в дырку подсматривает. Тьфу-ты! Напасть еще булгаковская!

– И кто ж это будет снаружи? – ответили вопросом издевательским тенорком снизу, но сначала послышался шорох подошв, словно специально сбежали вниз по лестнице и поднялись вновь к ближе двери.

– Свои. Точила. К Тимофею.

– Перестаньте такое сказать: свои! – издевались хриплым тенорком. – Своих постреляли в тридцать седьмом годе! Какой-то буйный мужчинка колотится до моего помещения, и я желаю понять, кто это могет быть!

– Твоего?! – озлобился Точилин. – Твоего помещения?! Открывай, придурок! Он еще будет выёживаться и выяснять, кто пришел! Сказано: свои! Открывай!

– Ой-ой-ой, кто бы такое говорил?! Узнаю! Никак предатель Точила?! Что бросил друга за бабу?! Уходи, иуда! Теперя я буду новым хозяином в этом прекрасном подвальном месте! – взвыли, придуряясь, за дверью, меняя голос на фальцет. Но стукнул отпираемый железный засов.

– Шутю, Точила, шутю, – сказали опять хриплым и наглым тенорком прямо в дырку, для чего сложили бледные губы трубочкой. – Не делайте на меня такую лимонную морду!

Скрипучую железную плиту двери открыл сильно нетрезвый Артур со смешной фамилией Ягодкин. Бывший актер театра… и кино, как добавлял, представляясь, он сам, а нынче автор (!), пишущий окололитературную чушь и ахинею, которую никто не издает и не читает. В общем, известный в узких кругах выпивоха и тихий шизофреник, их общий с Лемковым знакомый, рыжий клоун по жизни Артур Ягодкин. Открыв дверь, шутник успел спуститься вниз, в подвал, по крутой лестнице в двадцать две ступени. Этот факт Точилин совершенно точно запомнил, особенно, когда не раз приходилось выбираться из мастерской во двор на четвереньках по срочной надобности.

– Здрассте! Шоб ви сдохли, но остались здоровы! – раздался сочный актерский тенор из полумрака штольни крутой лестницы. В кирпичных выщерблинах стен красиво метались огоньки оплывающих свечей и свисали трагические сопли стеарина. Похоже, сам Ягодкин украсил вход в жилище и мастерскую Лемкова таким впечатляющим свечным дизайном.

– Ах, шоб это ви сдохли, Бальзакер, со своими дурацкими шуточками, – недовольно откликнулся Точилин.

– Изя, щё ви такой огорченный?! – куражился пьяный Артур.

Олегова мама с папашей назвали первенца сначала Юрий. Романтическая мама Точилина имела от рождения девичью фамилию Лопухина. Да-да, мама приходилась дальней-предальней родственницей светской красавице умирающей монархической эпохи Варваре Лопухиной. После тяжелой беременности и «кесаревых» родов, мама Точилина зачиталась славянской историей и придумала переназвать сына в честь Вещего Олега. Ни Вещим, ни толком Олегом вольный художник так и не стал. Друзья и коллеги звали его по фамилии или сокращенно – «Точила». Творческий псевдоним у Точилина был – Точил, с ударением на букву «о».

– Изя, щё же вы не проходите вниз? – продолжал наглеть Артур.

Возмущенному, уставшему, продрогшему от предутренней свежести, художнику Точилину за еврейское имя Изя в таком неподходящем для шуток месте захотелось сразу закатать весельчаку в глаз.

– Бальзакер, совесть у тебя есть? – сдержанно спросил он. – Первое. Чего не отпирал полчаса на все мои грохотания?! Второе, чего так разорался, на ночь глядя?! Жильцы щас ментов вызовут! А тут, как я понимаю, поминки, требующие тишины, почтения и уныния?!

Когда Артур был в подпитии или при деньгах, он мнил себя одесситом. Хотя в известном городе у моря никогда не был, но безуспешно мечтал попасть. Если учесть, что Ягодкин при деньгах бывал крайне редко, то и одесситом ему удавалось прикидываться примерно раз в полгода. Он доставал любую компанию своими проодесскими приколами и пресными шуточками.

Когда ему хорошело от выпитого, Ягодкин перекрикивал галдящих, подвыпивших собутыльников, если его просили сдвинуться с места:

– Не трогайте меня за тут, у меня вся тела усталая!

Когда возмущался, орал:

– Умираю-таки за вас, сволочи, как это все тухло и кисло!

Если в чем-то сомневался, зудел:

– Послушайте, Жоржик, а по мне так это надо, такое расстройство?

Расхожих штампов у Артурика Ягодкина было великое множество. Он искренне любил этот замечательный город у моря, красавицу Одессу, в котором, напомним, никогда не был. Особо искусно Артур декламировал по пьянке «Гарики» Губермана, за это получил неуместное прозвище Бальзакер.


– На поминки пожаловали, мусью Точил? – нагло уточнил Артур из темного подземелья. Бальзакер помнил творческий псевдоним Точилина. И не переставал, при случае, издеваться. Хрипло и трагически прозвучал его голос, будто из могильного склепа. Он тоже никогда не называл Точилина по имени.

– Понимаю, – продолжал куражиться Артур. – Опять стою, понурив плечи, не отводя застывших глаз: как вкус у смерти безупречен в отборе лучших среди нас.

Точилин правильно предполагал, что «Гарики» Бальзакер наизусть не знал, но повторял на каждый особый случай, чтобы казаться эрудитом.

– Тело еще здесь? – спросил Точилин.

– В унылом подвале тела два. И одна душа. Моя. Проходи, ненужный странник.

Артур торжественно взошел, поднялся по крутой лестнице, трепетно освещенной огоньками свечных огарков в нишах щербатой кирпичной стенки, запер за поздним гостем дверь на тяжелый засов. Пока Точилин привыкал к полумраку, говорливый не в меру Бальзакер опередил его, спустился вниз по лестнице и с пафосом позвал из темноты залы «ковчега изгоев»:

– Входи, пигмей! Устами подлеца проси прощения пиита. С концом бежал он до конца. Без новомодства трансвестита… Откровение Арта. Часть третья! Приход, – завершил Артур свою нелепую тираду, продолжая нести в свет несусветные и корявые свои экзерсисы. Отшельнику и нищеблуду, непризнанному автору и написателю, бывшему актеру Артуру Ягодкину иногда хотелось, быть может, выговориться, но не в таком же траурном месте блистать своим эрудизмом на грани цинизма?!

– Замолчи-ка! Что эт ты развеселился, Бальзакер?! Слушателя нашел? Замолчи! – обозлился Точилин, оступился с нижней сколотой ступеньки, подвернул левую ногу в щиколотке, ругнулся. – Как тут ходят в таком мраке?

– Ногами, – последовал мрачный ответ.

Подвальная сырость пробила впечатлительного Точилина отвратительным ознобом. Затхлый запах тряпичного склада, мышей и влажной плесени не позволял отдышаться после приятной прогулки переулками старой Москвы. В могильном полумраке он разнервничался. Когда глаза привыкли к сумраку, все в нем завибрировало от тихого ужаса. Горло задергалось в сдержанных рыданиях. Точилин, наконец, осознал, что пришел поминать умершего друга.

На широкой, из двух половых досок, лавке, что выполняла у Тимофея Лемкова роль обеденного стола, величественно громоздился зеленый эмалированный таз с горой несусветной снеди. Перед тазом горели две толстые, желтые от старости, стеариновые свечи. Валялись на разодранных, промокших газетах куски черного и белого хлеба, а может, и сыра. Стояли пустые и полные бутылки водки, будто огненные снаряды при орудийной батарее. Громоздилось целое войско желтеющих пластиковых стаканчиков, некоторые из которых были повержены, раздавлены, изувечены.

Приближаясь к месту поминальной трапезы, оробевший, присмиревший, Точилин увидел крохотный огненный мотылек, что нервно метался над сложенными руками покойника. Точилин тихо пролил слезы, горячие, волнующие, тихие слезы печали. Всхлипнув, затих, чтобы не выказать свою слабость перед циничным Артуром.

Тимофей Лемков лежал на продавленном диване в жалкой позе усопшего вечного студента, в растянутом свитере, в драных, потертых джинсах, перепачканных масляными красками. Тонкая прозрачная церковная свечечка удерживалась в корявых переплетениях пальцев рук почившего, что были сложены молитвенно на груди. Неопрятная борода художника топорщилась к потолку высохшими клочьями пакли. Словом, душераздирающая была и скорбная картина.

Точилин, разумеется, даже в полутьме узнал бы Тимофея по его горбатому, «ахматовскому» тонкому носу и бороде лопатой.

– Налить? – спросил Артур и тут же грубо ответил сам, в обиде, что не оценили его ораторское искусство:

– Естественно, налить. Тоже… выжрать, небось, пришел. Зачем приходят на поминки? Пожрать и выпить. Нахаляву.

Бальзакер лихо уселся верхом на табурет перед лавкой, покачался на двух шатких ножках. Разлил из очередной бутылки остатки водки в три пластиковых стаканчика, хрустнул, скрутил крышку, откупорил еще бутылку. Долил в каждый стакан. Один накрыл кусочком черного хлеба. Некоторое время тупо созерцал эту траурную емкость.

– Не понял?! – громко возмутился он. – Это я, что ли, подлец, из покойницкого стакана водку дрызгаю? Нехорошо. Плохо. Плохая примета. Одна примета хороша: не навернуться с антраша! Не так ли, поручик Точил?!

– Один тут обретаешься, Бальзакер? – с неприязнью спросил Точилин.

– Вдвоем.

– Кто еще? – Точилин оглянулся на всякий случай.

– Вдвоем с собою, дорогим и обожаемым, – ответил Артур.

– Бухаешь один?

– Ну.

– Что – «ну»?! «Ну» – да, или «ну» – нет?! – прошипел Точилин. – Достал своими приколами!

– Не надо орать, милый друг! – тихо возмутился Артур и продекламировал под Шекспира:

– Звезда Арктур с повинной клонилась к горизонту. Закат уж близок нашей грустной жизни… Проходи, садись и пей, пилигрим! Молча. У меня получается. На поминках, я понимаю, – молчат. С душой усопшего нужно говорить молча.

– Значит, это ты, скотина! – обозлился уставший Точилин, на наглого, освоившегося в чужом доме Артура. – Значит, это ты дрызгаешь водку даже из Тимошиного стакана!

– Почему сразу скотина? – шепотом спросил Артур, сник, жалкий и скорбный, сгорбился, не переставая при этом покачиваться на ножках табуретки. – Скааатина сразу! Умный нашелся!

– А потому, – сдержанно бушевал Точилин. – Ведешь себя, Бальзакер, по-хамски! В мастерскую не впускаешь! Нажрался, хрюн позорный! Хозяин выискался! Видишь, мой друг лежит!.. такой… такой неподвижный. Вот и веди себя пристойно, уродец.

– Молитву что ль завыть? – возмутился Артур и заблеял:

– Еже си на небеси! Прими душу раба твово Тимофееея!

– Помолчи, урод! Щас в белок заработаешь! – разозлился Точилин. – Зырил он в дырку!

– Аминь! – прошептал Артур, обиженно подоткнул пальцем к гостю поближе стаканчик, мол, выпей и угомонись.

В огромном, эмалированном тазике с обитыми краями, что стоял по центру лавки, было навалено, казалось, все, что можно было найти съестного в мастерской Тимофея. Соленая и квашеная капуста разложена была отдельными прядями. Огурцы, свежие и соленые, – насыпаны в навал. Нарезанные, почерневшие шматки яблок были присыпаны сизыми дольками маринованного чеснока. Перемятые перья зеленого лука выглядели оторванными крыльями птиц. Дополняли съестное убранство мерзкие, скользкие, длинные черные макароны черемши, будто стебли водорослей.

– Давай, шизоид, помянем друга нашего Тимофея, – Точилин поднял стаканчик, осмотрелся в полутемном подвале, удивляясь гулкой пустоте мастерской. При жизни хозяина это подвальное помещение всегда хранило невероятный бардак, беспорядок и наполненность. – Доброй души был человек.

– Шизоид, – обиделся Артур. – Чё сразу – шизоид?! Че ты ваще борзеешь, Точила?! Подраться, что ль, с тобой?! Нет, позже. Сейчас я не в силах. Почему это друга помянем, а не самого Тимофея?! Тебя что ли поминать будем?! Или меня?! Почему друга-то Тимофея?! – куражился пьяный Артур.

– Достал ты, Бальзакер! Помолчать можно?! Несешь какой-то бред! Причем тут ты, пропойца?! Повторяю для идиотов: давай помянем моего друга Тимофея Лемкова! Художника и человека с большой буквы… «Пэ»! – неожиданно вырвалось у Точилина. Некстати он вспомнил надпись на двери подвала. Бальзакеру это дало повод продолжить пьяный кураж.

– Почему «Пэ», а не «Тэ» или, скажем, «Лэ»?! – допытывался Артем с занудством и упёртостью пьяного человека.

– Заколебал! Потому что его любимая «Тэ» написала красками на двери «Пэ»! Вот такая загадка! Замолкни, прошу тебя по-хорошему. За-мол-кни. Дай осознать кончину друга.

Точилин потерял терпение, но вместо того, чтобы врезать Артуру по уху, как сильно этого хотелось, опрокинул в себя жгучую водку.

Артур тоже выпил. Точилин вновь огляделся по сторонам, после выпитого согрелся. Глаза полностью привыкли к темноте. Он, наконец, разглядел, что вечно заваленная самым невероятным хламом: тряпьем, подрамниками, холстами и, разумеется, пьяными телами, – мастерская Тимофея нынче напоминала мрачное складское помещение, со стеллажей которого сняли и увезли весь товар, а потом еще и начисто вымели пол.

– Нормально. Он переезжать собирался? – спросил Точилин.

– Переезжать? Не знаю, – промычал Артур. – Наверно. Я один тут, с ним, – он кивнул в сторону Лемкова, – со вчерашнего дня. Нет, с позавчерашнего… С третьего.

– Как с третьего?! Сегодня пятое. Вернее, уже шестое. Почти… четыре часа ночи.

– О как! – искренне удивился Артур. – Выходит, трое суток тут валяюсь… в окурках.

– В окурках каких-то… Двое, если на то пошло.

– Что пошло?

– Двое с половиной, говорю, если с третьего, – уточнил Точилин, хотя с арифметикой и у него было в эту ночь плохо.

– Повтори, – не понял Артур.

– Никто больше не приходил?! – проворчал Точилин. – Только ты? И все?!

– Не приходил.

– Во, дела! И даже его бывшая и дочь?

– И даже бывшая дочь, – отозвался из полумрака Артур. Его лица не было видно. Бликовали от огоньков свечей белки его глаз. Маячил длинноволосый мальчишеский силуэт головы. – Че им здесь делать? Всё повыносили, андеграунды.

– Во, дела, – прошептал Точилин, залпом махнул еще полстакана налитой водки. Обожгло горло. Томительно разлилось в груди блаженное тепло двойной дозы. Теперь можно было снова стать добрым, сдержанным, благоразумным. Опьянел Точилин мгновенно. Давно не выпивал. Не с кем было. Без закуски, от усталости и переживаний, опьянеешь, поди. Занюхал выпитое маринованной чесночиной. Полегчало на душе и в желудке. Вот ведь так и получается в жизни, что самые добрые и самые жестокие люди – пьяницы! Да-да. Горькие пьяницы.

– Повторили, – предложил Артур, вновь набулькал водки в стаканчик.

– Был человек и – нет, – с неподдельной горечью в голосе прошептал Точилин. – Беда!

– Был художник и – нет, – вяло передразнил Артур. – Только не надо!.. Не надо пустого ля-ля и детских соплей.

– Кто вывез-то все? – вместо возобновления ссоры спросил Точилин. У него не осталось сил дольше злиться и ругаться, хотелось примирения, успокоения и сна, хотя бы пары часов. Беготня в командировке, короткие пересыпы в убогих гостиничках, где договаривались о дальнейшей художнической халтуре по областным и районным ДК, вымотали его окончательно.

– Кто ж его знает? Может все, понемногу.

– Странно, казалось, у Тимофея множество друзей. Как не придешь, – целая толпа тут гужует, пасется, пьянствует, валяется по лавкам и стеллажам.

– Это не друзья, – прохожане. Придут с выпивкой. Хозяину нальют стаканчик. Съедят свою же жратву. Выгребут все из холодильника. Выпьют свою же водку, портвейн, вино. Побазарят обо всем и ни о чем, что-нибудь своруют и – разойдутся. Могут, конечно, морды друг другу побить. Могут и не побить. Сам так делал не единожды. Нет, настоящих друзей у Лемкова нет. И никогда не было.

– Есть, – уверенно возразил Точилин. – И было.

– Нет, – уперся Артур, – у художника не может быть друзей. Коллеги. Собутыльники. Приживалки. Товарищи. Но друзей – нет.

– Откуда тебе знать, отщепенец, о мужской дружбе?! – отмахнулся Точилин. – Был у него друг и остался – я! Только вот баба нас развела.

– Вооот! – потянул палец к его носу Артур. – Тост. Выпьем, чтоб им пусто было!

– Кому?!

– Алабабам, кому!

– Выпьем, – согласился Точилин.

– Кто ищет истину, держись

У парадокса на краю;

вот женщины: дают нам жизнь,

а после жить нам не дают, – продекламировал Артур.

– Хватит! – потребовал Точилин. – Или помолчи, Бальзакер, или говори от себя. Губермана интересней читать, а не слушать в твоем скрипучем исполнении. Свое пора сочинять.

– Сочиняю, – обиделся Артур и замолк ненадолго.

Они сидели в желтом полумраке, как в могильном склепе, на шатких, самодельных табуретах перед низкой лавкой, заменяющей поминальный стол. Беспокойные огоньки колыхались перед ними в толстых оплывших свечных огарках. Теплился трогательный огненный мотылёк над сложенными накрест руками Тимофея. Не поворачивался язык называть Лемкова покойником.

– Может, свет зажечь, – предложил Точилин. – Жуткий мрак! Давит. Настольная лампа у него была.

– Была, – согласился Артур, – разбилась. И люстра из телеги была. Разбилась. И жизнь. Художника и человека. Пусть спит. Спи спокойно, дорогой товарищ. Выпьем. За скромного, замечательного художника. Умер.

– Давай.

После очередной порции водки Точилин впал в ностальгию. Кривил губы, вытирал слюни, пытался заплакать от жалости… к самому себе. Он почувствовал себя жутко одиноким. С потерей Тимофея Лемкова, друга, наставника, соратника по творчеству, Точилин потерял нечто собственное, кусок жизни, который принадлежал им двоим. Из души Точилин этот кусок выдрали с мясом. Оказалось, – больно.

– Никто-никто больше не приходил? – не унимался расстроенный Точилин. Не хотелось верить, что у такого добрейшего человека, каким был Тимофей Лемков, не осталось ни друзей, ни знакомых, ни коллег, ни товарищей, которые могли бы прийти, помянуть, похоронить.

– Никто и ничто, – отозвался Артур. – Ни больше, ни меньше.

– И даже некому?..

– Некому, – отрезал Артур. – Сами зароем.

– Какой же ты урод, Бальзакер! Зароем… Открытки кому-то еще посылали?

– Наверно.

– Сам-то получил?

– Получил. Третьего утром. Орг-к-комитет.

– В Мытищах и то – получил. Странно, – не переставал удивляться Точилин. – Почему никто не пришел?

– Ничего странного. Мытищи как Мытищи, Москва – рядом. Художник умер. Барахло растащили родственники. Всем наплевать! Человеки – поганая, земная плесень безо всякого великого предназначения! Полные засранцы.

– Наверное, он оставил завещание, прежде чем… А уж потом – всё подчистую вывезли.

– Может, и оставил, – промычал Артур. – Выпьем.


Получался нелепый разговор на уровне бреда. Поминальный. Но вспомнить-то было нечего. Да и не с кем. Эгоистичный, злой, неудачник актер Артур Ягодкин не отличался душевной добротой и человеческой искренностью. Он мог цитировать чужое, рассказывать часами о просмотренных кинофильмах. Трезвый мог упомянуть о своей новой писанине, но читать никому ничего не давал, боялся, что украдут сюжеты. Хотя эти же самые незамысловатые свои сюжеты выдавал во всех подробностях в пьяной болтовне при любом застолье и случайных сопитейниках.

Лет пять назад Артур окончил коммерческий годичный курс сценарного факультета ВГИКа. Выискался, на его счастье, старый школьный товарищ, который «раскрутился» в торговле с Китаем на «челноках». Он и оплатил по «безналу» миллион рублей на обучение нищего Артура. Это была очень приличная сумма. Ягодкин отучился год. На вечеринках и встречах с гордостью твердил, что он самый талантливый на курсе, что мастер пристроил на «Мосфильм» три его сценария. Куда пристроил, оставалось до сих пор загадкой? Наверное, в архив. Ни гонораров, ни отписок с кинокорпорации Ягодкин так и не получил.


С тех пор, озверевший, одинокий Бальзакер сидел в Мытищах в двухкомнатной «хрущобе» на первом этаже. На всех огрызался и обвинял, что все его забыли, никто не хочет помочь пробиться талантливому писателю через воинствующую серость и бездарность.


В звенящей тишине подвала Ягодкин вдруг грудным натужным баритоном затянул унылую песню:

– Вот и прыгнул конь буланый, с этой кручи окаянной!

Черная вода, как ты глубока…

– Может, священника надо было позвать? – спросил Точилин.

– Написано: отпевание – завтра. На Ваганьково, – прохрипел Артур, поморщился от раздражения, что оборвали его замечательное оперное пение, захрустел квашеной капустой. – Как же будем завтра… то есть, сегодня его хоронить? Ни гроба, ничего. Как повезем на кладбище? Ты сообщил куда-нибудь?

– Куда?! – возмутился Артур.

– Куда-куда. В больницу. Ментам… Не знаю. Почему он здесь лежит, а не в морге?! Куда еще сообщают, если помирает одинокий человек?

– Кто рассылал извещения, тот, наверное, сообщил, куда надо. А вот гроб… Гроб, да, это я не догадался. Надо было купить ящик. Только на что? На какие шиши? Я опять в жутком провале! В полной нищете. Пожрать иногда не на что, – прогудел жалкий Артур. – Год назад мама померла. Долго болела и померла. Третий инсульт. Денег, как всегда, не было. Пустой гроб попросил сколотить у станции, довез маму на садовой тележке до церковки, что на Ярославке. Отпели, как она хотела. Повез обратно, через старые и новые Мытищи. Довез до дома, а потом до кладбища, что за Северной ТЭЦ. Тоже на тележке. Километров пятнадцать прошел с гробом и тележкой. Понял?! Вот этто был сюжет! Апокалипсис нау местного масштаба! Куда там тебе – Тарковский! Люди шарахались, как от похоронщика! Как от чумного. Менты останавливали. Гроб открывали, проверяли, не везу чего недозволенного. Бандиты на черном джипе подкатили, пожалели, три сотни долларов в гроб бросили. Бандиты!… людьми оказались! Брейгель, блин. Старший. Фантасмагория. О, сюжет! Это, я понимаю, черная трагикомедия.

Артур оглянулся в сторону трепетного огонька церковной свечки, шумно втянул носом воздух и возмутился:

– Что-то я не пойму, Точил! Почему ничем не пахнет?!

– Чем должно пахнуть? – спросил Точилин, с трудом отвлекаясь от собственных тяжких дум, про никчемную жизнь, про черный тлен. – Как же не пахнет? Пахнет. Гнилью. Сыростью. Старыми затхлыми тряпками пахнет. А вот красками… красками – даа, давно, похоже, тут не пахнет. Растворителями опять же у него остро всегда пахло. Не работал, видать, Тимоша давненько.

– Нет, не пахнет! – упирался Артур. – Вот я сижу-сижу тут. Пью водку. Один. Как чудак. Молча. Три дня уже, оказывается. Три сутки. Сплю тут. Никто не приходит. Я опять пью. А где запах, спрашиваю? Трррупный запах? Он что, святой, что ли? Тимофей, ты что, святой что ли был… стал? А? – спросил Артур, обращаясь к телу Тимофея не оборачиваясь, небрежно, через плечо.

Что-то громко фыркнуло в подвале, будто в темноте встряхнула крыльями огромная ворона, но вместо карканья тяжело так, нутряно всхрипнула. Огонек описал на черной стене дугу. Церковная свечка быстро-быстро закапала прозрачными огненными слезами на колени покойника.

Артур сидел лицом к обомлевшему Точилину и беспечно покачивался на табуретке. Он не видел, как поднялся… покойник. Бальзакера напугал исказившийся гримасой ужаса лик Точилина.

Впечатлительный художник, расстроенный смертью друга и наставника, в двух метрах от себя, как в фильмах ужасов, на желтоватом экране плохо оштукатуренной кирпичной стены, освещенной дрожащими огоньками свеч, вдруг увидел, как поднялся черный скрюченный силуэт покойника. Напуганный Артур судорожно сглотнул слюну, догадался по лицу Точилина, что произошло нечто жуткое и неординарное, повернулся к продавленному дивану. И дико заорал.

КУКУ-ОБА. Дневники 90-х. Роман

Подняться наверх