Читать книгу Калейдоскоп. Расходные материалы - Сергей Кузнецов - Страница 9

7
1893 год
Толкование сновидений В поисках золотого руна

Оглавление

Для Эндрю Бродхеда пребывание в Европе всегда означало свободу. В Европе ему казалось – он ни с кем не должен считаться. Конечно, это самообман – несколько раз в день он обменивался каблограммами с офисом в Филадельфии, получал распоряжения или подтверждения своих решений (последнее – с каждым годом все чаще), – но все равно: когда Бродхед здесь, в Лондоне, никому неведомо, чем именно он занят. Считалось, что в обитых дубовыми панелями кабинетах Ллойда или Ротшильда он ведет сложные переговоры о предоставлении «Международной навигационной компании» очередного кредита, – но на самом деле он мог в этот момент выбирать Норме новые перчатки в Берлингтонском пассаже, сидеть в ложе театра Сент-Джеймс, наслаждаясь язвительной пьесой Оскара Уайльда, или играть в бридж в «Сэвил-клубе».

Сейчас Бродхед стоял у серого прямоугольника окна, заложив за спину жилистые сильные руки. В стекле отражалась его сухощавая, несколько нескладная фигура: мужчина среднего роста, и, скажем прямо, довольно средних – сорока пяти – лет. Наблюдатель прежде всего обратил бы внимание на его густые темные усы, типично американского образца, пышно растущие и низко свисавшие, и шапку волос, пока еще обильных, но сильно пронизанных сединой. Однако в этот час наблюдать за Бродхедом было некому, он был в комнате один и напряженно всматривался в окно, выходящее на тихую лондонскую улицу. Он явно ждал кого-то, то и дело нервно сжимая и разжимая пальцы.

Пробежала по лужам мокрая собака, прихрамывающая на левую заднюю ногу; прошел, поглядывая по сторонам, полицейский в нелепой, такой британской шляпе; прогромыхал на высоких колесах кэб – и остановился. Из окна Бродхед не мог различить женскую фигуру, покинувшую экипаж, но, услышав на лестнице стук каблуков, поспешил к двери – и открыл даже раньше, чем постучали.

Дама была одета по моде того времени: длинное фиолетовое платье, узкое, без турнюра. Цвет заставил Бродхеда улыбнуться – он никак не мог привыкнуть к этой новой лондонской моде. В Филадельфии по-прежнему считали, что одежда должна быть темной или, наоборот, крахмально-белой, – но вот в Лондоне уже давно носили цветные чулки, а теперь добрались и до цветных платьев.

Элизабет Темпл, двоюродная внучка умершего восемь лет назад Барона Джи, откинула вуаль, только когда дверь закрылась за спиной. Бродхеду показалось, что на первый взгляд Элизабет почти не изменилась с прошлой встречи – впрочем, он не всматривался: едва темная паутинка вуали взлетела на поля шляпки, Бродхед обнял гостью и поцеловал, вдохнув тонкий аромат парижских духов.

– Ты взяла кэб на вокзале?

– Нет, от ближайшей станции метро.

– Вы будете смеяться, миссис Темпл, но мне все еще неуютно спускаться под землю… все там будем, куда торопиться?

– Удивительно, что в Америке нет метро. Говорят, у вас прогресс и все такое…

– Неправда! В Нью-Йорке есть метро! Но оно не прячется под землей!

– Это потому, что земля у вас дешевая и можно потратить ее на рельсы, шпалы и станции.

– Земля подорожает, не беспокойся. Но я все равно предпочитаю кэб.

– Метро современней. И быстрее. В Лондоне такие пробки, особенно зимой! Да кроме того, в метро одинокая женщина привлекает меньше внимания.

Пока они разговаривают, Бродхед помогает Элизабет раздеться: опустившись на колени, расстегивает пуговки на высоких ботинках, потом доходит очередь до кожаного пояса, плотно облегающего талию, английской булавки, которой юбка крепится сзади к блузе, самой юбки, галстука и накрахмаленного воротничка… Повесив фланелевую блузку на спинку стула, Элизабет остается в длинной шерстяной рубахе, почти доходящей до пола, и шелковой нижней юбке. Под ними – белоснежный хлопчатобумажный корсаж с вышивкой, пуговичками и кружевами. Улыбаясь, Элизабет расстегивает пуговицы, Бродхед бережно берет у нее из рук корсаж, тоже кладет на стул.

Теперь на его гостье остались панталоны, сорочка и темно-синий, украшенный тесьмой корсет. Помоги мне, говорит Элизабет с едва заметной улыбкой, но Бродхед уже стоит у нее за спиной, расстегивая крючок за крючком, а потом развязывает завязки панталон, и две их части хлопчатобумажной пеной падают к ее ногам. Следом за ними отправляется сорочка, и Элизабет поворачивается к своему любовнику. На ней – только нижний лиф, переходящий в пояс, и привязанные к нему прозрачные шелковые чулки. Взгляд Бродхеда невольно устремляется туда, где светлые кудри скрывают розовую расщелину, источник желания и наслаждения…

Семь лет назад, в 1886 году, Эндрю Бродхед приехал в Лондон разобраться с долгами «Инман Лайн». После смерти старого Уильяма Инмана компания, похоже, шла неверным курсом – точь-в-точь как принадлежащий ей пассажирский лайнер «Брюссель», который в 1883-м столкнулся с другим пароходом и затонул. Та же судьба грозила самой «Инман», вот Бродхед и явился, чтобы стребовать долги до того, как волны сомкнутся над палубами некогда величественного судна. Недели хватило, чтобы додавить директоров: «Инман» была объявлена банкротом, «Международная навигационная компания» получила их активы в уплату за долги, и довольный Клемент Гриском, вице-президент «МНК», первым же пароходом приплыл в Ливерпуль, где объявил, что совместно с «Филадельфийскими железными дорогами» они вложат по два миллиона долларов, чтобы построить суда, способные оставить далеко позади «Кунард» и «Белую Звезду» – основных конкурентов «Инмана».

Арчибальд Темпл был представителем лондонского банка, выступавшего со стороны старого «Инмана». Вероятно, несмотря на напряженный ход переговоров, он счел их результат вполне благополучным – и в один из последних дней пригласил Бродхеда в загородное имение.

Там Элизабет и увидела его. Она гуляла в саду, когда поджарый американец вышел из коляски и, прижимая к бедру черную дорожную сумку, быстро зашагал по лестнице. Он бросил на Элизабет мимолетный взгляд, но, пройдя еще пару ступеней, остановился и обернулся.

Стоял июль, и яркий солнечный свет заливал все вокруг, растворяя строгий английский парк и превращая его холодную упорядоченность в теплый первозданный хаос, бесструктурный хаос изначальных страстей, вожделения и желания. И среди этой изумрудной зелени, утонувшей в небесном свете, хрустальной свечой замерла одинокая женская фигура.

Мгновение Бродхед стоял неподвижно, и Элизабет показалось, что по его лицу пробежала легкая тень, – и в свою очередь он увидел, как ее черты исказились в ответ, словно отражение в воде, потревоженное рябью.

Через два дня они сидели друг против друга за столиком с зажженными свечами под розовыми колпачками, и эти розовые колпачки, маленький столик и тонкий аромат, исходивший от Элизабет, – такой тонкий, какого Бродхед еще никогда не вдыхал, – все это стало для него штрихами невыразимо возвышенной картины. Платье с низким вырезом, открывающее грудь и плечи; облегающая шею широкая пунцовая бархотка со старинным кулоном; полуулыбка на сухих губах и светлые волосы, убранные по последней лондонской моде, – все это завладело воображением Бродхеда, и, нарушая все писаные и неписаные правила ведения дел, он сказал Элизабет:

– Я хотел бы спросить вашего совета, миссис Темпл… я купил жене перчатки и кружево, но не знаю, достаточно ли они хороши.

– И где же они? – спросила Элизабет все с той же полуулыбкой.

– В гостинице, недалеко. У меня в номере.

– Показывайте, – кивнула она и поднялась.

Портье проводил их недовольным взглядом. Открывая дверь в номер, Бродхед успел подумать, как сильно они рискуют, – и на ближайший час это была его последняя мысль.

– Мне приснилось, что я захожу в свою старую комнату, вхожу, словно актриса на сцену. Я знаю, что родители в отъезде и я дома одна. Меня это удивляет, ведь на следующий день должна быть моя свадьба с Арчибальдом. Но подвенечного платья все еще нет. Или я ошиблась? Я открываю шкаф, чтобы посмотреть, там ли оно, и вместо свадебного платья вижу тысячи разных нарядов: роскошных платьев, оперных костюмов, восточных одежд. «Какой из них выбрать?» – думаю я. И тут дверцы внезапно захлопываются, или шкаф исчезает, я уже не помню. В комнате становится очень светло, хотя я откуда-то знаю, что сейчас темная ночь… И тут у окна появляешься ты, роскошно одетый, в шелке и золоте, на боку у тебя серебряный кинжал. Ты помогаешь мне выбраться, и тут оказывается, что я тоже одета как настоящая принцесса. Сумерки, мы оба стоим в поле, и тонкий серый туман поднимается почти до колен. Мы на берегу озера, впереди – горы; я вижу еще деревенские домики, словно игрушечные. Сейчас я думаю, что это одна из австрийских деревушек, где мы были с Арчибальдом в прошлом году, но во сне я этого не понимаю, а мы с тобой просто идем по этому туману, и я думаю: «Это наше свадебное путешествие», и вот мы высоко в горах на поляне, которая с трех сторон окружена лесом, а позади – уходящая ввысь отвесная скала, и над нами небо какого-то невероятного синего цвета, сплошь усыпанное звездами. «Это наше брачное ложе», – думаю я и падаю навзничь в это небо, но не взлетаю, а мягко опускаюсь куда-то, но когда хочу подняться, понимаю, что как будто привязана незримыми нитями к земле… даже не к земле, а к уходящим за горизонт рельсам. И я уже не я, а маленькая девочка, какой была лет в пять-шесть… я совсем голая… Хотя я не могу пошевелиться, мне вовсе не страшно… но тут издалека начинает нарастать шум поезда. Я поднимаю голову и вижу паровоз: огромный, окутанный дымом и горячим паром, весь устремленный вперед, громадный, приближающийся ко мне… ты не поверишь, Эндрю, но когда этот страшный поезд уже почти меня раздавил, я проснулась с таким счастливым криком, что даже разбудила Арчибальда.

– Это очень понятный сон, – говорит Бродхед. – Я же на этот раз представляю в Лондоне железнодорожную компанию, вот отсюда и паровоз.

В ответ Элизабет смеется, смеется, запрокинув голову. Го лая, она сидит в кровати напротив Бродхеда, груди колышутся в такт смеху, живот тоже колышется… круглый такой животик, мягкий, теплый, нежный… как она каждый день втискивает его в корсет? Неудивительно, что следы от пластинок впечатались в кожу, словно навек, словно на все оставшиеся годы жизни.

Многие мужчины любят молоденьких, специально выискивают по борделям совсем юных девочек, а Бродхеду кажется – ничего нет лучше женщин, чье тело уже прошло через роды, уже начало увядать, как и твое. Юные девочки – лживое обещание второй молодости, а сверстницы – поставленное напротив честное зеркало, словно говорящее: мы не только вместе отправимся в эту постель, но и в землю ляжем почти одновременно.

– А серебряный кинжал означает Акт Шермана или Акт Блэнда-Эллисона?

– Акт Блэнда-Эллисона отменен три года назад, – автоматически отвечает Бродхед, не успевая даже удивиться: он слишком поглощен колыханием плоти Элизабет. Ни одна женщина, с которой он спал, не умела быть так бесстыдно обнаженной – даже проститутки в парижских борделях.

– Ни один сон, – говорит Элизабет, – не может быть просто сном. Сны – это язык, которым мы говорим сами с собой о том, для чего у нас нет слов.

– А для чего у нас нет слов?

Элизабет пожимает полными округлыми плечами:

– Много для чего. Например, для того, что мы делали только что. У тебя есть слово? Что мы делали?

– Ну, мы спали вместе.

– Эндрю, мы не спали! Мы бодрствовали, и очень энергично бодрствовали.

– Извини, Лиз, я знаю слово, но не могу его сказать даме.

– Я тоже знаю это слово, Эндрю, – немного раздраженно отвечает Элизабет, – оно рифмуется с удачей и с уткой. Но тебе не кажется странным, что ты можешь делать со мной то, что ты делал, но не можешь это назвать? Потому что джентльмен не должен говорить такие слова при даме.

– Никогда об этом не думал, – отвечает Бродхед и заворачивается в одеяло: как ни топи, лондонской зимой в домах всегда холодно, – но не понимаю, зачем нам об этом говорить? Мне платят за то, что я все время говорю: пусть хотя бы у нас с тобой будет такое, о чем нельзя сказать словами.

– Я думаю, если бы люди могли об этом разговаривать, жизнь была бы другой, – говорит Элизабет. – Например, я знаю, что у Арчибальда есть другие женщины… может, любовница, или он просто ходит в… некоторые дома… опять же, я знаю слово, но тоже не могу его произнести, ты заметил? Ну, неважно, я не о том… я бы сказала Арчибальду, что его измены не обижают меня, что это, как вы говорите, о’кей. Но мы не можем поговорить обо всем этом, потому что у нас нет языка для такого разговора.

– А что бы изменилось, если б ты поговорила с Арчибальдом? – спрашивает Бродхед, и одеяло перестает его согревать: ух, сколь многое бы изменилось, если бы Арчибальд Темпл узнал, что деловой партнер спит с его женой! Ну, в смысле не спит, а энергично бодрствует.

– Что бы изменилось? Мы бы перестали врать. Я бы не говорила, что еду проведать тетю Бетси, Арчибальд не рассказывал бы, что собирается на охоту с графом Мейуардом.

– Вы бы простили друг другу измену? – спрашивает Бродхед, который уверен, что Норма подобного разговора не простила бы, даже если бы нашлись слова, которых еще не существует.

– Ты знаешь, Эндрю, я почему-то уверена, что это вовсе не измена. Я все равно сохраняю верность Арчибальду, а ты – твоей Норме. Просто у нас нет языка, чтобы говорить об этом, – и мы врем, скрываемся и держим в тайне то, что нас с тобой связывает. Тебе не нужно было бы сообщать мне о своем приезде через страницу объявлений «Таймс», и нам не пришлось бы изображать на людях, будто мы едва знакомы. Скажи, разве это не было бы прекрасно?

Бродхед вздыхает. Да, несколько раз он встречал Лиз на званых ужинах, на балах и в театре. Он подходил, вежливо здоровался и весь остаток вечера старался на нее не смотреть – доносились только переливы знакомого смеха, кидая то в жар, то в холод, напоминая, как колышутся обнаженные груди и не стесненный корсетом живот, когда Лиз так же смеется наедине с ним.

– Это было бы прекрасно, – кивает Бродхед, – но при чем тут сны?

– Изучая сны, мы можем создать язык, – говорит Элизабет, – чтобы говорить друг с другом о соитии… то есть о действии, описываемом глаголом на букву f.

Бродхеду кажется, что он краснеет. Глагол на букву f! Черт!

– И что говорит тебе твой сон о… о соитии? – Бродхед понимает: он только что впервые в жизни произнес это слово, беседуя с женщиной.

– Что я соскучилась по тебе и хочу тебя, – улыбается Элизабет, – что где-то в волшебной стране, в глубине моего сердца, мы с тобой – жених и невеста или, если угодно, муж и жена. Что меня восхищает твоя сила и мощь, я не боюсь их и доверяю тебе.

Бродхед молчит. Обнаженная Элизабет спокойно улыбается, и Бродхед замечает, что в уголках ее глаз с прошлой встречи появилось еще несколько морщинок. Бережно и нежно он касается ее колена.

– Я знаю, – говорит он, – как сильно ты мне доверяешь. И знал это всегда, без снов и без слов. Там, в Америке, Лиз… я все время помню о тебе.

Улыбка сбегает с тонких губ Элизабет, ладонью она накрывает руку Бродхеда и отворачивается.

– Мне нравится, когда ты зовешь меня «Лиз», – наконец говорит она.

Это было ее секретное имя, их собственное секретное имя. Семь лет назад, за ужином в имении Темплов, Бродхед сказал:

«Мы, американцы, ценим время. У нас вы были бы не Арчибальд и Элизабет, а Арчи и Лиз» – и через два дня, в гостиничном номере, в ответ на его смущенное «миссис Темпл» Элизабет приложила палец к губам Бродхеда и прошептала:

– Зови меня Лиз, как звал бы у себя в Америке.

– Хорошо, – потерянно сказал Бродхед: он был слишком напуган случившимся и все думал: что, если портье узнал миссис Темпл? Что, если об этом визите станет известно? Если узнает Арчибальд? До прибытия Грискома оставалось два дня, и, черт возьми, двух дней вполне хватило бы рассерженному мужу, чтобы сорвать подписание сделки.

Но – обошлось, портье не узнал или просто смолчал, соблазненный щедрыми чаевыми, «МНК» проглотил «Инман Лайн», точно акула – мелкую рыбешку, а на обратном пути за бокалом Lheraud в мерно покачивающемся баре трансатлантического парохода (ныне – собственности «Международной навигационной компании») Бродхед небрежно заметил Грискому, что неплохо было бы купить небольшой апартамент в Лондоне, там теперь часто придется бывать, а квартира – и надежней, и дешевле, чем останавливаться в отеле. Так он решил проблему с портье, посыльными и швейцарами – а Лиз придумала заранее публиковать в «Таймс» шифрованное объявление, чтобы дать знать, когда он приезжает и в какое время будет ее ждать.

К сожалению, отвечать тем же путем она не могла – и потому перед каждой встречей Бродхед мерил комнату широкими шагами, сжимал и разжимал кулаки, тревожно смотрел в окно, приглядываясь к каждой женской фигуре, спешащей по тротуару, к каждому кэбу, проезжающему тихим проулком.

После ухода Элизабет он обычно стоял, прислонившись лбом к стеклу, и смотрел ей вслед. Она уходила не оглядываясь, сосредоточенным скорым шагом, словно спешащая по делам горничная, – и Бродхед на всю жизнь запомнил осенний вечер, когда впервые понял, что однажды все это произойдет в последний раз, Лиз вот так и уйдет, навсегда. Что-то случится… отпадет надобность в поездках в Лондон, Арчибальд Темпл переедет с семьей в Европу, или просто Бродхед и Лиз состарятся, желание угаснет, им незачем будет встречаться.

Бродхед стоял у окна, тщедушное одинокое дерево гнулось под порывами осеннего ветра, срывавшего последние, потерявшие цвет листья, он сжимал и разжимал кулаки, а одинокая, несгибаемая, решительная фигурка его любовницы приближалась к повороту, еще минута – и она исчезнет из виду. Он хотел распахнуть створки, закричать что-то вослед – но так и остался неподвижен. Мы ведем себя так, словно никогда не умрем и будем жить вечно, подумал он. Словно все, что случилось сегодня, обязательно повторится; словно у нас будет еще один шанс сказать все, чего не сказали; сделать все, чего не успели.

Бродхед стоял у окна, лондонский сквозняк пробирал до костей, и он вспомнил слова о ледяном дыхании смерти, когда-то услышанные в воскресной школе. Это ледяное дыхание выстужало комнату, холодило сердце, выдувало из постели последние оставшиеся от Элизабет атомы тепла. Оглянись, прошу тебя, Лиз, оглянись, шепотом сказал Бродхед, но она по-прежнему шла не останавливаясь, не поворачивая головы, а потом скрылась за поворотом, исчезла – будто умерла на время, а может – навсегда.

Один в пустой комнате, он глядел на пустую улицу, за спиной, бездонная, как могила, ждала пустая неубранная постель. Никогда еще Бродхед не был так одинок, никогда еще не осознавал так ясно свою смертность, никогда еще не был так счастлив.

Замерзшая Элизабет забирается к нему под одеяло – давай полежим просто так, хорошо? – Бродхед обнимает ее за плечи, хочет согреть теплом своего тела и сам согревается, прижавшись к ней.

– Если не считать финансов и того, чем мы с тобой занимались, – говорит Элизабет, – две вещи интересуют меня сейчас: сны и мифы.

– Греческие мифы? – спрашивает Бродхед. Он не слишком много учился в юности и не уверен, что способен достойно поддержать беседу об античности.

– Любые, – отвечает Элизабет, – но можно греческие, потому что другие мы знаем хуже. Мифы – они как сны, в том смысле, что тоже – шифр, и в них скрыты варианты нашей судьбы. Надо только понять, какой миф – твой. Орфей, спускающийся под землю, – это не для тебя, я уже поняла. Но вот другие… Геракл совершает подвиги и гибнет от любящей его женщины, Эдип убивает своего отца, а Медея – своих детей. Персей отсекает голову Медузе, Тезей бродит по лабиринту, а Язон плывет за тридевять земель в поисках золотого руна. Кем бы ты хотел быть?

– Язоном, – отвечает Бродхед, – мне нравится про золотое руно.

Элизабет смеется:

– Ну, это и есть американский миф – плыть на край света в поисках своего Эльдорадо.

– И вернуться с победой?

– Вернуться с золотым руном, но все равно потерпеть поражение.

– Не подходит, – качает головой Бродхед, – в моей жизни не было поражений.

Элизабет целует его в губы.

– Это значит, ты еще молод, – говорит она.

Некоторое время они лежат молча, на границе между сном и бодрствованием, а потом Элизабет спрашивает:

– Ты уже решил, где будет учиться Эндрю-младший?

– В Гарварде, – отвечает Бродхед.

– Ну, конечно, как я не догадалась! – улыбается она. – Гарвард, кто бы сомневался!

– А твоя новорожденная внучка? Вы уже решили, кого ей предстоит окрутить?

– Еще нет, Арчибальд-младший не хочет об этом говорить, – отвечает Лиз. – Он, конечно, склоняется к финансистам, но я бы предпочла титул… деньги и без того есть.

– Титул – это так по-британски, – говорит Бродхед.

– Нет, ну ты представь, – отвечает Элизабет, – леди Виктория Девис. Или леди Виктория Грей. Мне не обязательно, чтобы совсем уж сливки общества, тут главное дать хороший старт, а остальное внуки наверстают.

– Мои дети станут американской аристократией сами по себе, без всяких титулов, – говорит Бродхед. Элизабет тесней прижимается к нему и закрывает глаза.

Раздается стук в дверь. Бродхед вскакивает, накидывает шелковый халат и выбегает из спальни. Не открывая глаз, Элизабет по-кошачьи сворачивается в опустевшей постели.

– Кто это, Эндрю? – сонно спрашивает она.

– Телеграмма, – говорит Бродхед, – наверно, по поводу завтрашней церемонии.

– Что за церемония? – Элизабет привстает, заинтересованная. Сна – ни в одном глазу.

– Президент поднимает флаг на нашем «Нью-Йорке».

– Чей президент? «МНК» или всех Соединенных Штатов?

– Всех Штатов, президент Гаррисон. Мы работали над этим несколько лет. Помнишь, в восемьдесят шестом мы их купили и пообещали, что построим два самых мощных почтовых парохода? А когда «Париж» и «Нью-Йорк» сошли с верфи, ваше правительство отобрало у «Инман» контракт на перевозку почты.

– Ты говорил, да, – кивает Элизабет.

– И тогда мы решили уйти под американскую юрисдикцию, но тут была загвоздка: по закону под американским флагом может плавать только судно, построенное в Штатах. Пришлось договариваться в Сенате. Гриском пообещал построить на наших верфях еще два таких же парохода, как «Париж» и «Нью-Йорк», – ну, и они сдались. Сегодня президент Гаррисон поднимает флаг на «Нью-Йорке», а когда «Париж» прибудет в Штаты – на нем тоже поднимем.

– Поздравляю, – серьезно говорит Элизабет, – это впечатляет. Не знала этой истории.

– Боялся сглазить, – поясняет Бродхед и, наконец разорвав конверт, достает телеграмму. Улыбка сбегает с его лица.

– Что случилось?

– Мой агент в Филадельфии сообщает, что завтра «Филадельфия и Ридинг Рейлроудз» подают на банкротство. Невероятно! В прошлом месяце я был на открытии их нового вокзала, роскошное здание, выписали из Нью-Йорка каких-то модных архитекторов, жутко дорогих… торжественная церемония, все такое… банкротство!.. не может быть!

– Понятно же, что рано или поздно это должно было случиться, – говорит Элизабет. – Ваши игры с обязательным выкупом серебра и гринбэками не могли кончиться добром.

– Что ты имеешь в виду? – оторопело переспрашивает Бродхед.

– Ну, Серебряный акт Шермана, – отвечает Элизабет, – когда ваше правительство обязалось каждый месяц выкупать четыре с половиной миллиона унций серебра. А до этого еще признали бумажные деньги времен Гражданской войны. Фермеры, конечно, рады были гасить кредиты дешевыми деньгами, но потом-то все должно было схлопнуться, так? Все эти железные дороги от берега до берега, пароходы один больше другого… я понимаю, производит впечатление, акции растут… чем масштабней планы, тем выше рост, это понятно. Но всей этой махиной нужно управлять, снова и снова тратить деньги на ремонт пароходов, обслуживание дорог и все прочее – а денег нет, одни бумажки, и банки рано или поздно перестанут давать кредиты, ведь потом с ними расплачиваются дешевеющим серебром и никчемными гринбэками – тут-то все и рухнет, как в Австрии в январе. Я, правда, думала, у нас есть еще полгода… ну, выходит, тоже просчиталась.

Бродхед садится на край постели.

– Откуда ты все это знаешь? – еле слышно говорит он.

Элизабет обнимает его за плечи:

– Я из семьи финансистов, ты забыл? Мой дед и два его брата полвека управляли Европой. К тому же я умею слушать, что говорят люди. В том числе ты, но не только. Слушать – и обдумывать.

– Боже мой, Лиз, тебя надо было нанять нашим представителем в Лондоне, – горько усмехается Бродхед, – хотя теперь-то, конечно, ни к чему. Нам откажут в кредите, едва узнают про банкротство. А если, не дай Бог, не откажут, мы не сможем его отдать – американская экономика вот-вот рухнет, как карточный домик.

– Ну, золото останется, – говорит Элизабет.

– У меня нет золота, Лиз, – отвечает Бродхед. – Мои деньги – в акциях железных дорог и пароходов. Ведь мы же так гордились нашими железными дорогами! Нашими железными дорогами – и нашими магнатами! Мол, не только Ротшильды и Ллойды могут, Рокфеллер с Морганом не хуже. Мы думали, вот он, золотой век Америки, мы станем вровень с цивилизованными странами Старого Света.

– Вот и хорошо, милый, – говорит Элизабет, прижимаясь к нему, – они все по-прежнему так думают. Успеешь сбросить акции, когда откроется биржа в Нью-Йорке. А что до золотого века – так ваш Марк Твен правильно сказал: это позолоченный век, а не золотой. И вот теперь позолота слетит.

Бродхед на мгновение представляет золотую статую Гермеса на вершине колонны около Старой Канцелярии в Штутгарте, где он был пару лет назад во время своей европейской поездки. Бродхед видит, как позолота слезает с Гермеса, с его воздетой руки, с его кадуцея, с округлого петаса, с крылатых сандалий – слезает слой за слоем, словно нижние юбки и сорочки, которые Бродхед два часа назад снимал с Элизабет, еще не зная, что где-то по ту сторону Атлантики уже раскручивается маховик катастрофы.

– Это как в горах, – продолжает Элизабет, – любой камешек может вызвать обвал. Через полгода те, кто уцелеет, будут считать себя везунчиками. Я думаю, не только у вас – в Европе тоже всех накроет. И это филадельфийское банкротство – только начало, за ним придет большая волна, как за землетрясением. Девяносто третий – вообще невезучий год… вспомни, что было во Франции сто лет назад.

Бродхед кивает, смутно представляя, что там было во Франции. Наполеон? Какая-нибудь революция? Но в одном Лиз права: акции он успеет сбросить. Лишь бы газеты не узнали до официального объявления о банкротстве!

Бродхед встает и, скинув халат, направляется к шкафу – за бельем и чистой рубашкой.

– Мне тоже нужно идти, – говорит Элизабет, – надо предупредить Арчибальда.

– А как объяснишь, откуда узнала про банкротство?

– Что-нибудь придумаю. – Элизабет пожимает плечами. – Арчибальд мне доверяет. Расскажу, что мне снился сон.

– Ах да! – вспоминает Бродхед. – Ни один сон не может быть просто сном.

Все то же самое, но теперь – в обратном порядке: чулки, лиф, панталоны… сорочка, корсет… нижние юбки, корсаж, шерстяная рубашка… блузка, юбка, пояс… воротничок, галстук, ботинки… пуговки, крючочки, ленты… завязывать развязанное, застегивать расстегнутое… все то же самое, что два часа назад, так же торопливо и жадно, хотя на сей раз их подгоняет не похоть, а алчность: до открытия Нью-Йоркской биржи полчаса, надо спешить.

Грядущий кризис страшнее разоблачения тайной связи: впервые они выходят из дома вдвоем, выходят не как любовники – как деловые партнеры.

(перебивает)

– Дед моего приятеля, когда началась война, сразу понял: деньги скоро обесценятся. Надо срочно их потратить. Но на что? Он подумал и решил: в ближайшие годы ни у кого не будет новой одежды, все будут перешивать старую. Пошел на рынок и купил полный чемодан иголок. И на эти иголки кормил всю семью еще лет семь…

– А я читал, во время Великой депрессии разбогатели те, кто вложился в акции швейных машинок. По той же причине: одежду никто не покупал, а чтобы шить самим – нужны машинки.

– Мне кажется, это история о разнице масштабов.

– …Или о разнице начальных условий.

Длина 560 футов, водоизмещение – десять с половиной тысяч тонн, скорость – 20 узлов, паровая машина тройного расширения, двойной гребной винт, на борту – около двух тысяч человек, три дымящие трубы, три бездействующие мачты. Почтовый пароход «Париж», один из двух, построенных в 1888 году на деньги «Международной навигационной компании» и «Филадельфийских железных дорог», опять пересекает Атлантику, на этот раз – в направлении своей новой родины. Мы – страна эмигрантов, пошутил Эндрю Бродхед месяц назад, все к нам стремятся – и люди, и пароходы. Хорошая получилась шутка, жаль только, сейчас Бродхеду уже не смешно.

Конечно, грех жаловаться: акции сбросил, деньги уже в банке Дж. П. Моргана, ждут, пока Бродхед приплывет за ними в Америку. «Париж» – самый быстрый трансатлантический пароход, обладатель мирового рекорда (5 дней 14 часов 24 минуты), но и на самом быстром пароходе время тянется медленно, когда впереди по курсу – неизвестность. Ох, сдается мне, Лиз права, Серебряный акт Шермана вот-вот обрушит банковскую систему – и тогда плакали мои денежки, пусть и в моргановском банке! Дай Бог, все не рухнет за эти пять дней – ну, а вдруг? Что я скажу Норме и Эндрю-младшему? Простите, ваш папа, такой умный и предприимчивый, не смог сохранить то, что заработал?

Бродхед заходит в обеденную залу, огромный стеклянный купол должен пропускать солнечный свет – но в этом феврале над Атлантикой не видать никакого солнца, ни сквозь стекло, ни на палубе, где только дождь и ветер. Не видать днем, за обедом, что уж говорить о позднем ужине. Но раз нет солнца – не беда, зажжем электрические лампы, зальем залу искусственным светом! Играет оркестр, официанты разливают по бокалам вино, пассажиры первого класса – смокинги, вечерние платья, обнаженные плечи и груди – орудуют серебряными приборами, и, если бы не легкая тошнота, легко представить, будто мы в каком-нибудь новом ресторане Нью-Йорка или Лондона.

Впрочем, может, тошнит и не от морской болезни?

Бродхед выходит в длинный холл, тоже накрытый стеклянным куполом, направляется в курительную. Ореховые панели, хрустальные люстры, в темно-красных кожаных креслах несколько десятков джентльменов курят сигары, обсуждают слухи о грядущей премьере «Утопия, Лимитед», долгожданной новой оперетты Гилберта и Салливана. Богатые люди, бизнесмены, финансисты, аристократы. Это их деньги сгорят в огне наступающего кризиса – но они об этом не знают. К чему тревожиться? Трансатлантический рейс – все равно что каникулы: раз нельзя работать, будемте развлекаться, словно ничего не случилось!

Я – единственный на этом судне, кто знает, что мы плывем навстречу катастрофе, думает Бродхед. Это как если бы прямо по курсу – плавучий ледяной остров, а мы идем на полной скорости, и столкновение неизбежно. Все будет, как сейчас: играет оркестр, официанты разносят вино – красное, как кровь, – дамы обмахиваются веерами и кокетливо смеются, а джентльмены в курительной наблюдают, как струйки дыма собираются под потолком в клубы, напоминающие игрушечные грозовые тучи. Никто не верит в неизбежную гибель, не спешит к спасательным шлюпкам…

Бродхед возвращается в свою каюту, одну из четырнадцати лучших на пароходе. Гостиная, туалет, ванная. Горячая и холодная вода из крана, как в дорогом отеле, никаких грохочущих при качке кувшинов.

Он снимает смокинг, облачается в пижаму, выключает электрическую лампу. Лежа в темноте, продолжает прокручивать в голове: скажем, через четыре дня он приплывает в Нью-Йорк и узнает, что банк Моргана тоже объявлен банкротом… или, напротив, все нормально, есть время снять деньги, превратить их в золото, единственное, что не обесценится в грядущем кризисе… это, конечно, если золото есть на рынке, если Казначейство не приостановило продажи… Господи, еще четыре дня, как я их проживу?

Он ворочается с боку на бок, сжимает и разжимает сильные пальцы, мужчина среднего роста и среднего возраста, плывет к своим деньгам, к своей жене и сыну… он совсем не вспоминает про Лиз Темпл, вот только от ее предсказаний ком стоит в горле, тошнит хуже, чем от морской болезни, и – лопастями винта – в мозгу одни и те же вопросы: что нас всех ждет? что там, прямо по курсу?

Лучше бы тебе уснуть, Эндрю Бродхед. Ты хорошо подготовился к кризису, а остановить его – не в твоих силах. Ты счастливчик, Эндрю Бродхед. Хотя ты не знаешь подробностей, для тебя уже все случилось – банкротства, разорения, нищета и народные волнения. Твоим соседям по «Парижу» предстоит месяц за месяцем обманывать себя, говорить всё обойдется, приходить к осознанию катастрофы, о которой уже знаешь ты и твоя Лиз.

У тебя есть фора, Эндрю Бродхед, и ты воспользуешься ею, уже воспользовался.

Девяносто третий год действительно войдет в историю как год Серебряной Паники и всемирного экономического кризиса, следом за ним придет девяносто четвертый, год первого в истории США голодного похода на Вашинтон, расстрела чикагской забастовки работников завода Пульмана, производителя тех самых пульмановских вагонов. Память о проклятом Девяносто Третьем еще долго будет пугать выживших рабочих, фермеров и финансистов – пока Великая депрессия 1929 года не затмит воспоминания о безработице, инфляции и банкротствах новыми, еще масштабнее.

Почтовый пароход «Париж», детище твоей блистательной сделки 1886 года, еще не раз пересечет Атлантику, поучаствует в войне с Испанией под именем «Йель» и в Первой мировой – под именем «Гаррисбург». В конце концов, переименованный в «Филадельфию», он закончит свои дни в Неаполе, разобранный на металлолом в 1923 году.

Если ты доживешь до этого года, Эндрю Бродхед, тебе будет семьдесят пять. Ты располнеешь и облысеешь, висячие усы утратят былую густоту, но обретут взамен благородный цвет заслуженной седины, цвет серебра. Возможно, ты, Язон, придешь к стоящему на берегу «Парижу» – если угодно, «Филадельфии» – и, спасаясь от жаркого итальянского солнца, приляжешь в его тени. Усталый, ты закроешь глаза, и тебе явится середина твоей жизни, когда, подобно крылатоногому Гермесу, ты сновал из Нью-Йорка в Лондон, вел переговоры, договаривался о кредитах, заключал сделки, покупал перчатки и кружево своей Норме и слой за слоем снимал неудобные викторианские платья со своих любовниц. Ты будешь спать, и тебе приснится невозвратное прошлое: викторианский Лондон, позолоченный век, финдесьекль, бель-эпок, Великая война и Великая депрессия. А потом десятитонный пароход обрушится на тебя, как «Арго» – на Язона, и полуденная дрема сменится вечным сном, в котором ты наконец встретишь всех, кого, казалось, потерял навсегда.

Но нет, ты – совсем не Язон, Эндрю Бродхед, поэтому не загадывай на будущее, спи сейчас, спи в чреве рукотворного кита, плывущего по ночной Атлантике на двадцати узлах. Пусть твой сон будет прозрачен, и любое толкование разобьется о его чистоту; пусть он будет ажурным обещанием счастья; пусть явится тебе образом давнего июльского полдня, зеленью строгого английского парка, обволакивающим солнечным светом… одинокой женской фигурой, застывшей как мраморная статуя, как хрупкое пророчество будущих встреч.

* * *

Открыв дверь, он оглядывается в последний раз. Вот так же он стоял здесь, в прихожей, придя сюда впервые семь лет назад. Квартира была незнакомой, непонятной. Чужой. Он прошелся, прикидывая, как расставит вещи, спрашивая себя, сможет ли быть здесь счастлив. Столетний паркет, ровесник дома, скрипел под ногами – у него будет много лет на то, чтобы запомнить эти звуки, научиться разбираться в них, различать в темноте. Но тогда он еще не знал об этом – и только подойдя к окну, внезапно задохнулся: красно-золотые осенние листья колыхались у самого стекла, ослепительной багрово-желтой завесой укрывая дом от неприветливого города, враждебного, чужого мира. Он долго стоял у окна, а когда обернулся, квартира уже стала своей, родной, уютной, созданной специально для него, под него – ждала, когда он заполнит ее своей жизнью.

Она не была податливой, нет, у нее был характер, строгий и немного ироничный. С первого же дня он знал: несмотря на обещание, данное у пылающего осеннего окна, ее любовь будет нелегко заслужить – и все эти семь лет он старался быть достоин этой любви и этого обещания.

Никогда я не буду счастлив так, как был счастлив здесь, думает он.

Осторожно кладет на комод связку ключей, выходит и захлопывает дверь – словно отрезая прошлое, словно ставя точку громким хлопком, прощаясь навсегда.

Калейдоскоп. Расходные материалы

Подняться наверх