Читать книгу Гадкие утята - Свами Матхама - Страница 6

Глава 3. Координаты сознания и логика

Оглавление

«Моральные явления занимали

меня как загадка».

Ницше.

Ницше пишет иронически: Как понимать то обстоятельство, что благо ближнего должно иметь для меня более высокую ценность, чем моё собственное? Но что сам ближний должен ценить ценность своего блага иначе, чем я, а именно: он должен как раз ставить моё благо выше своего? Что значит «ты должен», рассматриваемое как нечто «данное» даже философами? Это имеет смысл как выражение инстинкта общественности, основанного на оценке вещей, полагающей, что отдельный индивид имеет вообще мало значения, все же вместе очень большое. Это есть известного рода упражнение в умении устремлять свой взгляд в определённом направлении, воля к оптике, которая не позволяла бы видеть самого себя».

В дальнейшем слово оптика станет у него любимым, но начало мышления осталось не исследовано. Это неизбежное исследование нам придётся делать самим.

В детстве я играл в карты с бабкой. Иногда с нами играл Лузин. По неписанному распорядку Лузин сидел на подставленной к столу табуретке, как самый незаинтересованный в игре; принимал в начале много карт, потом всех обыгрывал. Я сидел между столом и стенкой на лавке. Рядом со мной сидела Тамара, если с нами играла. Над головой у нас с ней висела Богоматерь, украшенная белыми занавесками. Это был ещё сейф. Бабка хранила за иконой чёрную, домовую книгу и паспорт, я несколько раз видел, как она прячет их туда, но никогда не приходило в голову самому взглянуть на чёрную, как голенище, домовую книгу, почему-то, сразу забывалось что она там есть. Иногда за игрой бабка говорила, что на деньги в карты играть нельзя. Таким образом, мне стало известно, что на деньги играть можно: без неё бы в голову не пришло. Деньги для меня ещё не были предметом манипуляций. Я пропускал её слова мимо ушей, но когда увидел такую игру в первый раз, то испугался, как преступления. Способность бабки к внушению подтвердила себя.

Пацаны тогда собрались в необычном месте. Оно никогда не привлекало нас, но было укрыто от посторонних глаз густым палисадником. Когда я подошёл, Саня Семёнов посмотрел на меня мрачно. И никто не ответил на приветствие. Все с непроницаемыми лицами играли в карты. Я остался, не смотря на немое предложение уйти. Скоро пришла очередь ещё раз удивиться. Это был не «дурак». Раздавалось всего три карты, и на завалинке лежали копейки. «Туз-король – небитая карта!». «КВД – небитая карта!». – Я старался запомнить.

– А если к одному придёт КВД, а к другому туз-король?!

Саня Семёнов снизошёл до ответа:

– Они не могут прийти одновременно.

Это была какая-то закономерность…

Куда делось то время, когда три копейки и пять копеек имели смысл? На кону стояли десятики, пятнатики, двадцатики… Бумажный рубль среди мелочи был вообще сказка. Кон с ним только что увел Саня Суворов. Мы сидели у Любки на крыше и играли в ази. Вдруг пацаны стали хватать копейки с ящика без всяких правил. Карты исчезли. Я с некоторым запозданием заметил, что Любка, тихо матерясь, зачем-то, завалилась на свои сени. Глаза ей слепило солнце. Она не могла нас видеть… тем не менее, кто-то уже исчез через самую узкую дырку в крыше. Я понял: «Мы срываемся!». Вся толпа сунулась к самой большой дыре, но с земли, как сирена, взвыл голос Любкиного сожителя: «Все в крышу-у-у!!!». Это была засада. Мне бы не составило труда прыгнуть над головой у тщедушного Любкиного сожителя в вечной красной рубахе на забор, наступив подошвой вдоль доски, но я мог в волнении оступиться и сорваться ему в лапы. Это было бы неприятно… Дыр в Любкиной крыше, слава богу, хватало. Даже не последним я спрыгнул через узкую дыру на улицу, перебежал дорогу и остановился. Это же сделали Сашка Суворов и Вовчик Шифанов. Никто Любку и не боялся. Её тоже волновала не наша нравственность, а пролом потолка. Почему-то, все взрослые боятся этого. Так как ничего не случилось, мы вели себя хладнокровно.

В это время, как ни в чём не бывало, из своего дома, насвистывая песенку, вышел Сашка Семёнов. Любка была его тёткой. Она набросилась на него с криком: «Я всё расскажу отцу!».

– Ты меня видела! Ты меня видела!!! – орал Сашка в ответ.

Потом он рассказал нам, как первым спрыгнул на улицу через узкую дырку и рванул со всех ног. Любка в это время сидела на сенках и не могла его не видеть. Сожитель был в ограде и тоже не видел, но, пока мы прыгали на улицу, он стал обегать вокруг дома. Когда его «лай» приблизился к воротам, Сашка прыгнул на забор и исчез с улицы. Тут меня осенило, что мы могли играть у меня дома!

Так потом и было, но уже с одноклассниками. Мы встречались в школе, договаривались на первой перемене и после второго урока шли ко мне. Там могло собраться человек семь. Иногда нас захватывала мать. Карты и деньги исчезали, пацаны рассасывались, но, пребывая глубоко в себе, мать ничего не замечала. Это был счастливый момент моей жизни. В результате я окончил школу с тройками. Поколебавшись, школа выдала Барану диплом, а Хлебе всё-таки справку, что прослушал курс средней школы. На нём школа поставила «крест» из-за условного срока за грабежи.

Увлечение игрой продолжалось и после школы. Я научился играть краплёными и подтасовывать. Сложней всего было незаметно передёргивать, но мне казалось самым неудобным подтасовывать. Я прорывался, будто, сквозь колючую проволоку, казалось, что не удастся подтасовать незаметно. Все сознательно уставились на мои руки, и прекрасно понимают, что я делаю. Не составляло труда понять, что подтасовка тонет в колоде. Она не доказуема. Но что-то заставляло не додумывать эту мысль до конца, за моей спиной, будто, загорались огромные глаза. Зато я не стеснялся передёргивать, если до конца доводил подтасовку, хотя горят именно на вольте. Я чувствовал себя во время игры каким-то неумелым новичком.

На работе рядом со мной сидел хромой парень, который тоже был заядлый игрок, во время общей болтовни однажды выяснилось, что Хромой не верит в то, что человек произошёл от обезьяны. Его не могли переубедить. Баптист сидел рядом с нами, он тоже не верил в происхождение от обезьяны, но Хромой не был верующим, его оригинальность была вызывающей. Когда спор дошёл до сугубой схоластики, Хромой согласился на компромисс: «Все произошли от обезьяны, а он – нет». «От кого ты тогда произошёл?». Хромой не знал.

Однажды у него оказалось желание и деньги играть. Инициатива тоже исходила от него. Я взял деньги и крапленые карты у Кота с обещанием поделить выигрыш. Мы собрались играть в буру, я мог обыграть Хромого, даже если бы не везло. Я начал проигрывать без всякого намерения со своей стороны. Это было даже правильно – сначала немного проиграть. Как-то так получилось, что Хромой быстро выиграл все деньги. Я не давал себе времени быть осторожным, инициативно заходил в сомнительных случаях, а ему везло. На мою даму всегда находился король той же масти. Кот разочаровался во мне на всю оставшуюся жизнь. Я тоже был собой ошарашен. Может, я вообще какой-то неловкий?

Как-то мне достался знакомый «до кучи». Он вместе с девчонками приехал в наш город на практику, я познакомился с девчонками. Этот парень играл в буру… Против него мне удавалось играть на пяти картах. Один раз я сбросил себе в очки две карты, чтобы предъявить «буру». Руками пришлось двигать у него на глазах. Люди, как правило, ни черта не видят. Нельзя сказать, чтобы совесть тогда сидела смирно. Но мне как-то удалось прорваться. Однако каждый день прорываться сквозь «колючую проволоку» было достаточно противно. И карты пришлось бросить… Теперь я играю в рулетку.

Чтобы прокомментировать мои мысли при игре в карты против других людей, можно сослаться на Милтона Эриксона. Недодумывание мыслей до конца – это трансовое состояние. Оно называется эриксоновским или цыганским гипнозом. Это – сон с открытыми глазами, который возникает в результате когнитивной перегрузки и запутывания. (Милтон Эриксон, «Человек из февраля»).

Гипноз вырубает логику, но фокус состоит в том, что рядом нет Эриксона или цыган. В моём случае когнитивную перегрузку обеспечивала совесть: другие люди для этого должны только присутствовать.

По определению Ницше, совесть является честностью. Она преследует интересы «другого». Но откуда возникло у моего воспринимающего центра такое стремление? Своим сознанием Гадкого Утенка я, кстати, тоже был обязан совести. Она не хотела, чтобы я врал, когда не плакал. Я, оказывается, обманывал маму. Я подавлял свои эмоции в угоду её интонации. Такая вот логика у совести.

Интонация доносила до меня смысл окружающего мира, и я «врал», что колючую шапку можно терпеть, скрывал этот смысл от мамы. Возможно, врождённая эмоциональность хотела воздействовать на моё поведение с помощью «Гадкого Утёнка». Но я заставлял себя не плакать. За это эмоциональность «гадила» мне в душу. Вернее, она плохо себя чувствовала. Оно и не удивительно.

Мои эмоции маркировали «Гадким Утёнком» взявшуюся у меня откуда-то рациональность, боролись с ней. Мой центр восприятия имел возможность выбирать из внутреннего и внешнего, на основе своего опыта я выбирал из внешнего – из интонации. Мой воспринимающий центр мог быть выражен эмоционально вовне, но не был выражен. Я вёл себя рационально, но откуда у меня вообще взялась рациональность, если врождённой является эмоциональность?

Выраженная рациональность особенно не бросается в глаза, а эмоциональность оставалась не выраженной. Откуда у меня рациональность к двум годам, которая на равных борется с тем, что является врождённым? Видимо, дело в том, что структура эмоций повторяет структуру смысла, идущего в двух направлениях сразу. Этот смысл приходит первым. Он присутствует в едином Голосе Бытия. Надо полагать, рациональность – противоположный полюс эмоциональности – ни больше, ни меньше, её зеркальное отражение и то же самое.

Если эмоциональность отождествить с внутренним, а рациональность с внешним, то мои эмоции, стремятся к внешнему самовыражению, к переходу в противоположность в соответствии с собственной природой. Я должен плакать. Если я этого не делаю, я – Гадкий Утёнок.

По Канту, внешнее – пространственная характеристика. Мой центр имеет возможность созерцать внутреннее и внешнее… У него поверхностная позиция, и он, как событие, к ней стремится. В момент накаленности эмоций, тем не менее, проявляет себя рациональность, а эмоциональность оказывается, как «Ы» в согласных. Мой отказ плакать – это перевод эмоций в рациональную, невыраженную плоскость, в некую горизонталь, в отложенность. Я откладываю эмоции, потому что опережающе отражаю действительность. Я стремлюсь к будущему благополучию. Такая метаморфоза эмоций является просто рациональностью. У эмоциональности и рациональности одно и то же значение, но разные акценты и, поэтому, разный смысл. Эта борьба акцентов является импровизацией воспринимающего центра. Моя эмоциональность борется за место под солнцем и проигрывает, проявляя себя в ощущениях Гадкого Утёнка.

Воспринимающий центр, как событие и смысл, движется сразу в двух направлениях, выбирает из двух видов активности, которые имеют врождённый корень. Как событие и смысл, центр парит над собственной плоскостью бытия: «краснеет», «зеленеет». Он оказывается чистым становлением. В итоге своей борьбы эмоциональность и рациональность всё время чем-то становятся.

Собственно, в чём был обман мамы? Она хотела, чтобы я шёл в гости, и я шёл. Я не плачу, чтобы не перегреться. Это мне на пользу. Маме тоже на пользу, но для совести – всё равно ложь. Что за воля к морали?! Моя рациональность проявляет себя вместо эмоций, но мораль гласит: – тщитесь стремиться к эмоциональности. Тёмный предшественник нам в помощь: вообще-то, слово нравственность – от слова «нравиться». Именно это и подразумевает эмоциональность. Если для моей совести в основе нравственности лежит эмоциональность, то по-своему это тоже резонно, но как тогда совесть мыслит «заботу о других»?

В результате всё получается очень запутанно. К пространственному (вовне) выражению эмоций начинает прибавляться время. Вообще, на поверхности выражения царит сиюминутность. Если, я не должен врать маме во имя сиюминутных эмоций, то моя забота о маме проистекает из откладывания эмоций, из-за рациональной заботы о них во имя ближайшего будущего. Смысл заботы об эмоциях зеркально переместился в их подавление. Я шагаю в гости, отложив сиюминутные эмоции. Чтобы совпасть с совестью, я должен плакать и не шагать в гости. Мама хочет, чтобы я шёл. Мои отложенные эмоции совпадают с её пользой. Моя совесть, на самом деле, не заботится ни о ней, ни обо мне, награждая меня ощущениями Гадкого Утёнка. Совесть беспокоит моя эмоциональность и её подавление. Она борется с ним, как с враньём. Колючую шапку, действительно, невозможно терпеть. Но где-то в этом же начале своего бытия я чувствую стыд перед петухом. Что за знак такой нам шлёт тёмный предшественник в самом слове: со-весть?

Мы помним, что кроме выраженного смысла остаётся невыраженный. Может, в этом всё дело? Мои сиюминутные эмоции не были проявлены в угоду отложенным. С точки зрения сиюминутных эмоций и самой совести – это бессовестно. Я опережающе отражаю действительность на основе своего опыта, я знаю, что вспотею, и мне станет хуже. Откладывание сиюминутных эмоций было тоже заботой об эмоциях. Это – рационально. Это, действительно, так, но не для сиюминутных эмоций, которые прямо сейчас испытываются.

Изначально нравственность имеет сиюминутный смысл. Рациональность наполняет её потом своим содержанием, но той же эмоциональности. В итоге, эмоции умножаются на имеющийся у меня опыт и оказываются за пределами сиюминутности. К ним прибавляется время. То, что мне нравится, стало тем, что «должно» нравиться. Нравственность становится долженствованием. Это – зеркальный переход, но совесть, видимо, какое-то более сложное понятие, чем нравственность.

Эмоции + опыт = рациональность – абстрактность и игнорирование текущего времени. В свою очередь сиюминутные эмоции игнорируют всякое время, кроме настоящего. Ощущения Гадкого Утёнка позже сменились ощущениями неумелого игрока, но, если в первом случае совесть наказывала мой воспринимающий центр за невыраженные мной сиюминутные эмоции, то далее смысл совести становится каким-то долженствующим, дискурсивным. В то же время никакой дискурсивный смысл не описывает стыд перед петухом. Что такое совесть – «фокус» рациональности и эмоциональности – или просто фокус? В первом случае я должен выражать эмоции. Это был долг передо мной самим, теперь я должен «другим». Совесть путает мне мысли при игре в карты, чтобы я не обманывал «других».

Видимо, всё-таки совесть – это «фокус» рациональности и эмоциональности, в котором акцент со временем зеркально переместился, а, возможно, перемещается то туда, то сюда, меняя смысл совести. Могла ли совесть проявлять себя и как-то иначе, чем в моём случае? Мама могла удавить меня тесной, жаркой одеждой. Её мозг нуждался в разрядах, чтобы поумнеть. И он бы их получал, если бы я плакал. Я, действительно, – «Гадкий Утёнок». Кажется, возможности поумнеть я ей не предоставил.

Совсем не исключено, что сущность совести, как заботы о «другом», вполне себя проявляет в случае выражения собственных эмоций. В каком-то смысле совесть даже сходится с выражением двух эмоциональных полюсов сразу. Только они проявляются, не как у Кабирии, а коллективно. Мама выразила свой полюс, одев меня тепло и обезопасив себя от моих простуд, а я выражаю свой, – плача. В результате мы вместе бы что-нибудь «сотворили». Например, она бы поумнела, или я бы заболел.

Разнообразие работы совести, действительно, имеет место быть. Однажды я бескомпромиссно нарушил осторожность, не предложил потерпеть эмоциям и выражал их методически. Совесть тогда сидела смирно. Мои действия даже сопровождала жёсткая эйфория: эндорфины, как бы сказал профессор Савельев. Моё «терпение», от которого я тогда отказался, касалось абстрактных вещей, но они были конкретными для «других». А они скрывали свою силу. В результате я вляпался в полное разорение и нужду. Она затянулась на долгие годы, потому что хуже разорения было ментальное на меня нападение.

В то время бушевала шоковая терапия. Я пересидел её богатым. Когда шок кончился для всех, он начался для меня. Я умел жить в советском прошлом, оно уже кончилось, а в настоящем было трудно найти работу, и не платили зарплату. Я оказался нигде. При этом я уже привык жить, не нуждаясь ни в чём, и ни от кого не зависеть. Я бросил свою специальность и не хотел к ней возвращаться. Я потерял нюх вместе с шагом жизни, но выкрутился бы за какой-то год, если бы не ментальное нападение.

Ош (Ошо) пишет, что его почти никто не может совершить сознательно. Оно происходит случайно. Очень может быть! Я расскажу, что это такое. Самые любимые и доказанные себе мысли, все основания мышления рушатся. В сознании исчезают иллюзорные опоры, а других никогда и не было. Проблема состоит в том, что в таком состоянии надо прожить десятилетия, и, кстати, это тоже кажется иллюзией, что надо жить… Теоретически есть два пути решить проблему: можно создать новую картину мира или восстановить старую. Строго говоря, восстановить старую картину мира – это не выход. Она уже подвела. Ей веры нет. Это – аварийная конструкция, а в магазине новую картину мира не купишь. Сознание возникает, когда ещё не умел толком говорить, просто так его закономерности не меняются. По сути, возникает проблема на всю жизнь. Меня эта проблема подкараулила и настигла, благодаря совести. Мои сиюминутные эмоции сотворили для рациональности какого-то «демона» ещё в детстве. С детства сиюминутная эмоциональность пришпилила совесть к рациональности, как плохо различимый «Ы». Всю жизнь меня сопровождала рациональная осторожность, но она ослабела после того, как я разбогател; вместе с деньгами сиюминутные эмоции получили подпитку, вместе с ними и совесть получила подпитку. Я инстинктивно однажды освободил себя от необходимости мучиться при её подавлении, решил дать чувству расцвести, организованное рационально поведение получило пробоину. «Демон» совести в детстве внушал моему сознанию ощущения Гадкого Утенка, потом неумелого игрока, переключая внимание с правильных предметов анализа на вздорные опасения. Потом он добрался и до меня взрослого.

Мне захотелось откупиться от «демона». Я решил дать ему «насосаться» и пошёл на поводу. И этим «демоном» было спровоцировано ментальное нападение, но в итоге после многих лет я сменил картину мира. Рациональность опять одержала победу. А первоначальным толчком послужило то, что я пошёл на поводу у сиюминутных эмоций. Я достиг успеха и в детстве, когда их подавил. Я тогда не потерял сознание по дороге, дошёл в гости в колючей шапке и не заболел. Так что единственный смысл борьбы между эмоциональностью и рациональностью не может быть установлен.

Такое впечатление, что есть ещё какой-то вектор, который формирует опыт, состоящий из рациональности и эмоциональности. После трансового воздействия на мою логику со стороны совести, логика возвращается в исходное состояние. «Мыслительные способности человека никогда не подводят, даже если человек серьёзно аберрирован». (Рон Хаббард). По большому счёту совесть мне не вредит. Её трансовое воздействие выводит мой разум из строя на время, когда она заботиться о «другом».

Всякий смысл представляет собой половину смысла, вторая невыраженная половина делает его ложью. Моя совесть и моя ложь борются за Голос во мне, но в самом начале моя совесть – это моя сиюминутная эмоциональность. Я, возможно, почувствовал стыд перед петухом, потому что был сломлен мой сиюминутный динамический стереотип. У меня был настрой на драку с ним, при бабе-то Нюре. Это – рационально только вторым слоем, первоначальный акцент не учитывал бабу Нюру. Я оставлял её за спиной и даже думал, что она там и постоит. Или как-то зайдёт домой. И невозможность померяться силой с петухом превратилась в сожаление о петухе в виде стыда перед незаконно поверженным противником. Если стыд перед петухом определить, как сожаление, тогда из определения совести исчезнет момент потустороннего инобытия. В сущности, незаконной жертвой петух стал благодаря мне, а сиюминутные эмоции рационально врать не позволяют и согласиться с бабой Нюрой на облегчение. У взрослых рациональность уже какая-то абстрактная и отвлечённая.

Эмоциональный энтузиазм индивида тоже выглядит, как воздействие совести: заниматься спортом, хорошо учиться, много читать, быть остроумным, играть на гитаре, не курить, носить модную причёску… – эти рефлексии приводятся к общему знаменателю: не быть прорехой на обществе… Моя мать не умела шить. Она покупала ткани, садилась за машинку и сокрушалась, как виноватая: «женщина я или не женщина!». Совесть побуждала её прилагать усилия, чтобы стать «приемлемым членом общества». Утомив сиюминутные эмоции этими угрызениями, она откладывала шитьё в долгий ящик. В тоже время совесть даёт право не согласиться с чем угодно, даже с инстинктом самосохранения и подталкивает стать тем, «который не стрелял». Она действует, как воля к смерти.

Делёз задаётся вопросом: что для нас означает «другой» по своим действиям или последствиям? «Первое воздействие другого заключается в организации фона. Я гляжу на объект, затем отворачиваюсь, позволяю ему вновь слиться с фоном, в то время как из того появляется новый объект моего внимания. Если этот новый объект меня не ранит, если он не ударяется в меня с неистовством снаряда, то потому, что невидимую мне часть объекта я полагаю как видимую для другого. Эти объекты у меня за спиной доделывают, формируют мир, именно потому, что видимы для другого. Он препятствует нападениям сзади, населяет мир доброжелательным гулом… Когда жалуются на злобность другого, забывают другую злобность, еще более несомненную, которой обладали бы вещи, если бы другого не было. Что же происходит, когда другой исчезает в структуре мира? Остаётся единственное грубое противостояние солнца и земли, невыносимого света и темноты бездны. Воспринимаемое и невоспринимаемое, знаемое и незнаемое сталкиваются лицом к лицу в битве без оттенков… Мое видение сведено к самому себе… повсюду, где меня сейчас нет, царит бездонная ночь. Грубый и чёрный мир вместо относительно гармонических форм, выходящих из фона, чтобы вернуться туда, следуя порядку пространства и времени. Лишь бездна, восставшая и цепляющая, только стихии, бездна и абстрактная линия заменили рельеф и фон – всё непримиримо. Перестав тянуться и склоняться друг к другу, объекты угрожающе встают на дыбы. Мы обнаруживаем их нечеловеческую злобу. Как будто каждая вещь, низложив с себя свою ощупь, сведённая к самым своим жёстким линиям, даёт пощечины или наносит нам сзади свои удары. Что же такое другой? Это прежде всего структура поля восприятия, без которого поле это не функционировало бы так, как оно это делает. Какова эта структура? Это структура возможного: испуганное лицо – это выражение пугающего возможного мира или чего-то пугающего в мире, чего я не вижу. Основное следствие, вытекающее из определения «другой – выражение возможного мира» – это разграничение моего сознания и его объекта. В отсутствие «другого» сознание и его объект составляют одно целое… Сознание перестает быть светом, направленным на объекты, становится чистым свечением вещей в себе. Сознание становится не только внутренним свечением вещей, но и огнем в их головах, светом над каждым из них «летучим я». В этом свете появляется другая вещь: воздушный двойник каждой вещи. «Другой» заключает стихии в тюремных пределах тел. Именно «другой» фабрикует из стихий тела, из тел объекты, как он фабрикует собственное лицо из миров, которые выражает. Высвободившийся падением «другого» двойник не является повторением вещей. Двойник – распрямившийся образ, в котором высвобождаются и вновь овладевают собой стихии. При чём все они образуют тысячи изысканных элементарных стихийных ликов. «Кратко: стихии вместо тел».

Использовать «другого», как подсказку – это эмоционально и сиюминутно. Таким путём, «другой» в структуре восприятия мира совпадает с функцией опережающего отражения действительности. Это исследование Делёз, вроде бы, писал о сознании маньяков, но случайно выразил смысл совести.

«Другой» у Делёза – фактура сознания.

Человек ведёт с самим собой внутренний диалог. Этот диалог идёт, хотя бы, на слабом эмоциональном фоне. Вести с самим собой разговор без этого фона почти невозможно. А с «самим собой» означает «с другим самим собой». Эмоциональный фон вызывается именно «другим». Восприятие было бы другим без «другого». Возможно, как у маньяков. Без кого-то рядом с собой человек начинает видеть призраков. Это всё равно «другие». (Стенли Кубрик, «Сияние»). Одиноких людей пугает даже собственная пустая квартира. Есть проблемы и на полярных станциях, где огромный мир почти не пронизан вниманием «других».

Мир вокруг нас должен быть отражён не только в нашем сознании. «Некто, страдающий зубной болью, тоже выражает возможный мир, японец, который говорит на японском, сообщает реальность возможному миру за линией горизонта, как таковому…». (Делёз). Сознание функционирует в режиме настройки на «другого». Это происходит, как у людей, так и у животных, при чём одинаково тонко. К душевнобольным создаётся тоже адекватный настрой. Этот настрой становится структурой личного опыта, и может выскочить при общении с нормальными людьми, если вдруг они того заслужили, если вдруг что-то покажется… Другими словами, наше сознание содержит отпечатки сознаний «других», на эти отпечатки можно реагировать, как на окружающий мир. В немалой степени «другой» и есть возможный мир.

Когда я реагирую на интонацию маминого голоса, принимая решение не плакать, я реагирую на её сознание. Для меня мир сводится к этому. Настройка на «другого» оказывается акцентом моего сознания. Реальность вокруг меня включает в себя воображаемую реальность «другого». Она плюсуется к моей собственной воображаемой реальности, которая включает в себя колючую шапку и трудность с дыханием в тесном пальто, и длинный путь. Расчётам поддаётся всё, но остаётся без акцента после того, как возможность снять шапку и расстегнуть пальто, сопоставлена с маминой интонацией. Сами эти расчёты возникают после восприятия субъективной реальности «другого». «Другой» оказывается плоскостью их регистрации моим сознанием. В тот момент «я» – не ощущения от шапки или тесного пальто, даже не тоска, что идти три квартала. Я производил логические расчёты над этими ощущениями со стороны, с позиции, которая является моим опытом, в котором «другой» – главное звено. Таким образом, мой опыт – это «другой».

Скорей всего, у опыта может быть и другой акцент, развернутый как-то иначе. Опытом наполняется некая врождённая форма, но вот внутренняя она или внешняя, если мой опыт – это «другой», – при чём в немалой степени. Именно эта форма, усваивающая опыт, придающая ему тот или иной акцент в соответствии со своей врождённой нравственностью и темпераментом претендует оказаться «я». «Другим» для меня была Любка. Ей стало вдруг стыдно, и она сообщила мне то, что я сам не видел.

Стыдно стало и Сергею Кириенко, когда, уходя с поста премьера, он сказал в интервью: «Объектом реформирования является сознание народа». Он сказал фактически: «Экономика – ни при чём». Реформируется сознание народа, который к дефолту относится, как к погоде, с которой ничего нельзя поделать. Это – то, что не видят другие.

После событий в Белом доме Чубайс рассказал, как Руслан Хасбулатов попросил у Ельцина разрешения лечиться в кремлёвской больнице. И Ельцин написал на его просьбе: «Согласен». Чубайс по собственной инициативе сказал, что на самом верху политические противоположности смыкаются. Кстати, есть немало фотографий времён приватизации, где молодой Чубайс выглядит, как уголовный преступник. Совесть выманивала у него какую-то «протокольную рожу».

А. Зиновьев: «Я – не диссидент! Мне было хорошо в СССР. Я занимался любимым делом. Правила игры меня устраивали, всех, прошедших войну, устраивали. Я правила нарушил, написал «Зияющие высоты…». Зиновьев вообще неустанно открывает глаза окружающим. То ему стыдно стало, что правила нарушил, то было стыдно не нарушать заговор молчания. Можно подумать, СССР стоял бы вечно. Разве было не стыдно жить в такой системе, которая остановила в себе процессы жизни?

Внук сталинского наркома Павел Литвинов принял участие в акции протеста на Красной площади (25 августа 1968 г). По свидетельству Натальи Горбаневской: «Совесть всех нас туда привела».

Стыдно было и Виктору Суворову, когда ехал в танке по Праге в 1968 г.: «Уши до сих пор горят».

Советское общество было заточено под этих людей, а они испытывали непреодолимую потребность обнародовать своё схватывание мира. То, что не видят другие.

Это был уже современный телемост. Виктор Суворов поставил украинцам простой вопрос: «Если Украина – независимое государство, почему мне нельзя приехать? Ладно, в Россию – нельзя! Почему нельзя на Украину?». – Лично для меня самостийность Украины рассыпалась, как карточный домик, хоть никогда не интересовался я этим. Он открыл мне глаза.

Правда, потом посыпалась сама Украина.

Плача, я тоже мог бы нести маме «весть», потом заболеть, но я был бы для мамы со-вестью. Вместо этого я сделал маму со-вестью для себя. В результате получилось, что у меня есть совесть, а у мамы её нет. Я – человек совести и с со-вестью.

Мой срыв из-за слёз после перегрева в пальто мог бы привести меня к болезни, и не развив мышление маме. Она могла не заметить связи или себя оправдать, но совесть бы апеллировала к ней. Плач – это требование заботы обо мне. Я выступил против того, чтобы проявить эмоции, я повёл себя так, схватив смысл в интонации маминого голоса. Мой «центр» покрылся тогда ощущением Гадкого Утёнка, но моя рациональность обязывала меня не полагаться на свою маму. Она для меня в тот момент «структура восприятия мира». Я воспринял будущее через призму её голоса. Её забота обо мне – проблематическое. Я сам выбираю спасение, не полагаясь на её заботу но в принципе, я мог бы и положиться на слёзы, положившись, тем самым, на маму. Другими словами, человек, проявляющий сиюминутные эмоции, полается на окружающих… «Другой» для его структуры восприятия мира выглядит как-то иначе, чем для меня. Его совесть позволяет ему «облокачиваться» на других. Она подчиняется смыслу, который идёт в двух направлениях сразу.

Между обусловленным опытом и безусловной, вроде бы, совестью, в моём случае, не оказалось разницы. Таким образом, совесть треснула. Она не безусловность, но всё время мы имеем дело с каким-то зеркальным смыслом, то выраженным, то невыраженным.

Скрывая свои эмоции, я становлюсь человеком совести. Ведь у мамы всё получилось! Она сходила в гости к директрисе. Плач в середине пути поставил бы её и меня на грань душевного и физического срыва. Наше взаимодействие развивалось бы в соответствии с взаимным упорством. Противоречие в связи с определением меня, как человека совести, конечно, возникает. Язык фиксирует и сам смысл, и его зеркальный переход в одном слове, видимо, нужны синонимы. Что является синонимом совести?

Мой выбор – это моя воля к жизни. Это не согласуется с определением совести, как воли смерти. Воля к жизни и воля к смерти тоже совершают зеркальный смысловой переход… Сиюминутные эмоции обессиливают меня, но, проявляя их, я живу на полную катушку. А, когда я зажимаю эмоции, шагая с мамой в гости, это, по сути, отложенная жизнь. Волю к смерти и волю к жизни можно выводить, как из проявления сиюминутных эмоций, так и из их подавления. Всё выраженное – тут же станет ложью.

Я уловил интонацию в мамином голосе. Единый Голос Бытия даёт мне понять, каким окажется будущее. Но только один смысловой акцент может быть выражен в моём выборе. Он и окажется ложью. Кстати, мама тоже выражает ложь своей интонацией. Это ошибочное отражение действительности, что меня нельзя раздеть. Став со-вестью для неё, я мог бы эту ложь исправить, но я этого не сделал. У такого моего выбора есть далеко идущие последствия.

Откуда всё начинается? Почему форма моего опыта начинает содержать «другого» именно так, а не иначе? Почему я не учитываю возможность эмоционального манипулирования мамой? Сиюминутная эмоциональность требует, чтобы я плакал, тем самым, говорил правду. Она требует выражения эмоций, но в данный момент, скрытность является условием моего выживания, экономит мои силы. Я выбираю между сиюминутными эмоциями и доступной мне рациональностью.

Эмоции прицепили ко мне Гадкого утёнка… но всё равно я отличаюсь от них. Они – не форма. А моя форма – всем формам форма. Эмоции хотят, чтобы я их выбрал. Они навязывают мне свою волю, но всё равно решающий голос принадлежит какому-то «вектору». После колебаний я склоняюсь к выбору рационального поведения. Мои соображения сводятся к тому, что неизвестно, куда мы пойдём после того, как я истрачу все силы на плач, а наличные силы – всё, что у меня есть. Если их не будет, мне придётся закрыть глаза и лечь на землю. Навязать матери требование взять меня на руки – я не рассматриваю. Ощущения терзают меня разнообразно. Пальто стягивает грудь и мешает дышать, колючки шапки впиваются в голову… Я всё равно зажимаю эмоции. Смысл окружающего мира достиг сознания вместе с интонацией маминого голоса. Я – рациональность и эмоциональность одновременно. Я – зеркальный переход, но не само это зеркало. Я – не парадоксальный элемент, у которого нет своего места, определённости и самоподобия. Я – вполне определён.

«Бесспорно, вся жизнь – это процесс постепенного распада…» Немного найдется фраз, которые отдаются в наших душах подобно удару молота. Немного найдётся текстов, отмеченных столь зрелым мастерством, погружающих нас в молчание и заставляющих безоговорочно согласиться с ними, как «Крушение» Фицджеральда. По сути дела, всё творчество Фицджеральда представляет собой раскрытие этой фразы и особенно слова «бесспорно». Перед нами мужчина и женщина – пара (почему пара? – потому что диада уже задает возможность движения и процесса). У этой пары, что называется, есть всё для счастья. Красота, шарм, богатство, внешность, талант. И вдруг что-то случилось. Всё лопается, словно старая тарелка или стакан. Шизофреник и алкоголик остаются с глазу на глаз, и этот ужасный союз может разорвать только смерть их обоих. Не идёт ли здесь речь о столь знакомом нам саморазрушении? Что же на самом деле произошло? Они же не пытались совершить ничего особенного, ничего, что было бы выше их сил. Но почему-то они просыпаются, как после сокрушительной битвы. Их тела разбиты, мускулы напряжены, души мертвы. «Такое ощущение, что я стою в сумерках на пустом стрельбище. Разряженное ружье в руках. Сбитые мишени. Никаких проблем. Тишина. И единственный звук – моё собственное дыхание… Принесённая мною жертва оказалась навозной кучей». На самом деле много чего произошло – как вовне, так и внутри. Война, финансовый крах, старение, депрессия, болезнь, утрата таланта. Но все эти явные происшествия уже дали собственный эффект. Сам по себе последний ни в чём бы не сказался, если бы не проник вглубь и не достиг чего-то такого, что обладает совершенно иной природой. Это нечто заявляет о себе лишь по прошествии времени и на расстоянии, когда уже слишком поздно и ничего нельзя исправить – безмолвная трещина. «Почему мы все потеряли – мир, любовь, здоровье?». Была какая-то немая, неразличимая трещина на поверхности, некое уникальное поверхностное Событие. Оно было, как бы подвешено, парило над самим собой, летело над собственным местом. По сути дела, подлинное различие проходит не между внутренним и внешним. Трещина ни внутри, ни снаружи. Она на границе – ведь трещина вне восприятия, – бестелесная и идеальная. С тем, что происходит внутри или снаружи, у трещины сложные отношения препятствия и встречи, пульсирующей связки – от одного к другому, – обладающей разным ритмом. Всё происходящее шумно заявляет о себе на кромке трещины, и без этого ничего бы не было. Напротив, трещина безмолвно движется своим путём, меняя его по линиям наименьшего сопротивления, паутинообразно распространяясь под ударами происходящего – пока эта пара, эти шум и безмолвие не сольются полностью и неразличимо в крошеве полного распада. Всё это означает, что игра трещины перешла в глубину тел, как только работа внутреннего и внешнего раздвинула её края… Говоря о бестелесной метафизической трещине, Фицджеральд находит в ней как место своей мысли, так и препятствие для неё, как её живительный источник, так и иссушающий тупик, как смысл, так и нонсенс». (Делёз).

Мы констатировали, что трещина бежит по совести. Она манипулирует мышлением, но смысл, который идёт в двух направлениях сразу, расколол её и лишил безусловности. Мы не можем тоже самое сказать об эмоциях, потому что они расколоты изначально. Мы ожидаем от «других» великодушия, честности, храбрости, открытости, толерантности, самопожертвования, нестяжательства…, а себе выбираем стандарты выживания.

Если я должен думать о «других», то и «другие» должны думать обо мне. И чем я беспомощней, тем выше шансы получить поддержку. Все терпят, боятся твоей нужды, прощают… Они испытывают страх перед множащимися в голове голосами, перед огромными глазами, устремлёнными им в спину. Этот страх символический – какое-то «ах»!

Совесть – это стыд, – какое-то «ы-ы-ы». Можно «намекать» другим, что они должны думать о тебе, они почувствуют страх испытать стыд и вызвать у себя совесть из её инобытия. Опережающе отражая действительность, они станут действовать в твоих интересах, но, если я позволяю себе получать выгоду от своей неприспособленности, превратил чужую совесть в свой гешефт, кто я такой? Нет, не в моральном смысле. Какая сущность это делает? Это же не совесть?!

Очевидно, что на бессовестность у нас тоже только один претендент, и он тот же самый – врождённые, сиюминутные эмоции! Доведённая до предела, рациональность становится долженствованием, а эмоциональность, доведённая до предела, чем становится? Трудно поверить, но, если иметь ввиду прямой смысл слов, то это окажется нравственность от слова «нравиться». Кажется, долженствование – это условная мораль. У совести два определения; второе – условная мораль. Вот мы и запутались.

Совесть раскололась, подверглась рефлексии, выделившей из неё условную мораль. Это обстоятельство делает рефлексию безусловней совести. Следует сказать, что Гегель придавал рефлексии очень большое значение. Она возникает у него сразу после пустого логического начала, которое непосредственно. Всё же остальное опосредовано и подлежит рефлексии.

Именно бессовестность – сиюминутные эмоции собственной персоной! Они сами оставляют себя без со-вести собственного опыта, вернее, собирают его как-то иначе, чем я. Но их опыт будет тоже обусловлен той формой, которая его собирает. По нашему допущению, она является искомым «я».

Проявляя сиюминутные эмоции, человек является структурой восприятия мира для меня. Это остаётся неизменным. Заботясь о нём, я буду высосан, как через соломинку, правда, при этом я спасаю свою структуру восприятия мира, но это отвлечённость для нас обоих. Отвлечённый вопрос и, что более ценно для жизни – совесть или условная мораль? Какой режим использования эмоциональности соответствует природе совести – сиюминутный или отложенный – тоже проблематическое. Так как слова всегда лгут, мы вправе говорить, что условная мораль не может претендовать на первенство в праве именоваться совестью, но вопрос весьма запутанный.

Я бы мучил свою мать слезами вместо того, чтобы «заботиться» о ней и идти в гости. Я довёл бы себя до неспособности двигаться, но, возможно, у неё появился бы шанс понять, что она делает что-то неправильно. Она бы могла это понять, если бы ей пришлось тащить меня на руках, потерявшего сознание, тяжело и тепло одетого. Заботой о ней был бы мой плач. При чём «огненной» заботой. Но мог бы поставить меня на грань физического и духовного срыва. Эмоциональность заботится о «другом» – не мытьём, так катаньем. Если мы формируем друг для друга структуру восприятия мира, это, по большому счёту, всё равно – бессовестные мы или совестливые. В любом случае, по критериям самой совести, мы нравственны.

Мы предлагаем «другому» картину возможного мира, но при этом во всех случаях мы думаем о себе. Это вообще форма речи – «думать о других». Когда я иду в тесном пальто и колючей шапке в точном соответствии с маминым желанием, я не думаю о ней. Я бы не думал о ней и, если бы плакал.

Того, кто условно противопоставлен человеку совести, тоже нужно как-то наименовать.

У одного финского романиста я прочитал, как после короткой отсидки в лагере для военнопленных, он вернулся домой и пошёл гулять по Хельсинки. Город охраняли усатые советские автоматчики, бывший финский солдат на улице встретил двух девушек. Он рассказал им, какой был несчастный был в окопах и, вызвав к себе жалость, самую красивую увлёк в кусты, а вторую отправил домой. Финский романист пишет, что девушке понравилось. Из кустов ни перебрались в товарный вагон, из которого автор потом бесследно сбежал. «Нарцисс – цветок отпетый, отец его магнат, и многих роз до этой вдыхал он аромат». Сталкиваясь с условной моралью на поле собственного императива, совесть чувствует негодование. Она у меня прямо не на месте из-за этого Нарцисса.

Приличные люди, кстати, считают Нарцисса эгоистом. При этом они совпадают в мнении с совестью, которая уже треснула. На мой взгляд, глупо гордиться статусом слепых её приверженцев, если какие-то нищие, совсем неприличные люди сами научились совесть юзить…

Одним словом, «эгоист» нам не подходит. Это определение принадлежит совести и имеет отрицательный оценочный оттенок. Нарцисс! – без ложной скромности.

Для себя я не «Гадкий Утенок» или «неумелый игрок». Я – самый, самый! И никто меня не любит так, как я. Все остальные проще устроены, и я легко их себе представляю. Моё представление не может быть сложней меня. Значит, и они не могут. Сложность делает меня существом исключительным. Я бы сказал бездонным и вообще единственным. Поступки других примитивно обоснованы. А мои нет! Я заранее представляю себе основания чужих поступков, а если я их себе не представляю, этих примитивных ждёт божья кара! Нечего осложнения мне устраивать. Меня самого, кстати, божья кара никогда не ждёт. Богу, вообще, было бы удобно согласовать кару «другим» с моими мнениями. Кто лучше меня раздаст наказания и прочитает окружающим приговор?! Я – и только я!

Нарцисс – настоящий претендент на роль «я». Как об этом не додумались раньше? Во истину: – я и только я!!!

Сейчас разложим всё по полочкам, поставим «других» в стойло. Разве, кроме меня, кто-то об этом думал! Кажется, ещё Кафка думал: «А эта башня наверху – единственная, какую он заметил, башня жилого дома, как теперь оказалось, а быть может, и главная башня Замка – представляла собой однообразное круглое строение, кое-где словно из жалости прикрытое плющом, с маленькими окнами, посверкивающими сейчас на солнце – в этом было что-то безумное – и с выступающим карнизом, чьи зубцы, неустойчивые, неравные и ломкие, словно нарисованные пугливой или небрежной детской рукой, врезались в синее небо. Казалось, как будто, какой-то унылый жилец, которому лучше всего было бы запереться в самом дальнем углу дома, вдруг пробил крышу и высунулся наружу, чтобы показаться всему свету». (Франц Кафка, «Замок»).

Ещё, кажется, Ким Ир Сен меня опередил. В докерской каске он красуется в иллюстрированном журнале «Корея» и руководит погрузкой контейнера, одновременно с Кореей.

Такой же красочный журнал «Англия» поместил большое интервью с Агатой Кристи. Она рассказала, как пятнадцатилетней девочкой влюбилась в местного балбеса и могла исполнить любую его просьбу, но балбес не догадался попросить. Тоже, видимо, любовался собой.

Примитивное самолюбование, вообще, – вещь грустная. А идиота в себе рано или поздно заметит каждый. Это совершенно неизбежно.

Девушка имела жениха – высокого, влюблённого в неё летчика. Ей не нравились его покатые ногти, почему-то, бросались ей в глаза. В итоге, она вышла замуж за другого, который оказался пьяницей. После этого она смотрела на мотив своего отказа лётчику с грустным удивлением… Я тоже, помню, шёл по улице и увидел парочку, старше меня в два раза. Мне было лет пятнадцать, встречные люди были тоже молоды. Девушки не отрывала восхищённых глаз от своего спутника. Он, свернув шею, тоже смотрел только на неё. Парочка не заметила моё существование. Я некоторым образом это осознал: пуп земли оказался пустым местом. Я был возмущён. Мысль о себе тогда обострилась. Я пробовал представить себя каким-то неважным, но не смог этого сделать и вывести себя из центра мира. У меня не получилось.

Нарцисс живёт в башне из слоновой кости и трепещет быть собой. Это звучит на всех языках: «Ich bin Soldat und bin es gern! О, welche Lust Soldat zu sеin!». Есть у Нарцисса сила бороться с совестью!

Правда, оттого, что она у него тоже есть, возникает целый ряд вопросов к себе и проблем. Совесть заведует логикой. Но у меня информация о «себе незаметном» не прошла. Я – пуп земли – и всё! Нет информации – нечего и логику напрягать. То есть Нарцисс тоже достаточно радикально управляется с мыслительным процессом. Совесть могла бы ему помочь прозреть! Это тоже нравственная задача. Да, пусть совесть работает! А Нарцисс пока покатается на колесе Фортуны.

Мы опять говорим о сиюминутных и отложенных эмоциях, надев на них маски совести и Нарцисса. Эмоции в нашем изложении приобретают два самостоятельных образа, которые соответствуют им тоже только описательно, а врождённая эмоциональность должна быть чем-то единым, не смотря на свою полярность, и должна быть чем-то простым, то есть одним и тем же.

Какую-то простоту нам демонстрирует единый Голос Бытия – один и тот же на уровне звуков и на уровне текстов, а, если эмоции определяются «в обе стороны», то не определяются вообще. Мы можем только говорить о них, как о «вещи в себе» Иммануила Канта.

Если нельзя иначе, присмотримся к совести и Нарциссу по отдельности. Будучи расколовшейся эмоциональностью, они поддерживают друг с другом внутренне отношения. Нарцисс, например, пользуется совестью, как своей принадлежностью. Это тоже вздор – оставаться ему всю жизнь болваном! Лучше он будет много читать.

Присмотримся, что это за башня из слоновой кости, в которой Нарцисс обитает?

Ни на чём не основанная Надежда на своё бессмертие была у моей матери. Она однажды сказала об этом. Эта слепая Надежда противоречила здравому смыслу: смертность на земле составляет сто процентов. Пожалуй, такая Надежда – есть предельное выражение самолюбования, и, взирая на Нарцисс с позиций здравого смысла, я смеюсь над его Надеждой на бессмертие, но К. Г. Юнг вставляет в мой смех свою реплику: «Бессознательное стариков ничего не знает о смерти». Эта Надежда принадлежит всем, не только моей матери. Это автохтонное представление Нарцисса о себе.

Такое представление кажется бессмысленным только на первый взгляд. Для ценности, как Надежда на бессмертие, у Нарцисса никогда не кончается энергия. Может быть, причиной представления о бессмертии является эта бесконечная энергия? Сама совесть подсаживается на этот источник. Нарцисс ведь не должен быть прорехой на обществе, и совесть его мучает: «Делай зарядку!». Энергия Надежды идёт на развитие Нарцисса. Совесть и Нарцисс делают общее дело.

Общее дело – это поведение. И нетерпимая, слепая «самая самость» становится потрясающе терпеливой, совестливой и зрячей. Каким-то образом из нетерпимости к иному представлению о себе, кроме бессмертия, возникает зоркое терпение в этом поведении. Я хотел ходить в школу в ботах с молниями вместо шнурков. Они стоили десять рублей. Их хватало на год. Мать под предлогом, что денег нет, отказывала мне в ботах и покупала ботинки, которые стоили дороже бот… Эти ботинки противно лоснились, их носки загибались и быстро облуплялись. Они служили тоже не больше года. Вкус у матери принадлежал прошлому поколению. Она обувала она меня, как Нарцисс, по своему вкусу.

Я с детства привык к отказам во всех желаниях и не слишком удивлялся, но меня мучила зависть к сверстникам в ботах. Они казались мне небожителями. Я стыдился стоять рядом с ними в ботинках и, кажется, как слепо влюблённый в себя индивид, должен лечь и помереть, но вместо этого я надеялся на будущее. Мой Нарцисс мог воспрянуть, обувшись в боты на следующий год. Вроде бы, мать обещала их купить… Но на следующий год она заказала зимние ботинки у дяди Вани, они оказались неимоверно скользкими. Я сначала не мог и шагу в них ступить, но мне предлагалось их ценить: «Какие боты? Ботинки купила за сорок рублей!». В итоге я чувствовал себя два года подряд, как корова на льду. Мой Нарцисс пребывал в мрачнейшем настроении. Я не мог восхищаться собой, но надежда на будущее не иссякала! Она просто отодвинулась.

Как инграмма Хаббарда, Надежда рассчитана хоть на год, хоть на девяносто лет.

Я тогда не стал считать себя каким-то дефективным, я выбрал считать свою мать дурой. Это поддержало моё внутреннее равновесие и самостоятельность, которая без самолюбования невозможно. Мнение о матери правильнее было бы скрывать, тем не менее, она о нём знала. Иногда мнение прорывалось наружу. Сиюминутные эмоции побеждали. Я скрытный по воспитанию, но скрытность, в данном случае, была бы долженствующей рациональностью. Мой Нарцисс проявлял себя иногда демонстративно.

Кстати, отказывая мне во всех желаниях, мать тоже была скрытной. На её скрытность я пару раз напарывался, как на свою судьбу, но вот была ли она человеком совести? Как провести прямую линию, разграничивающую нас?

В настоящее время я выражаю себя более открыто. Я не вру себе, и мне удаётся замечать к себе нелицеприятное отношение. Раньше невыраженное самолюбование, подавляемое матерью, мешало этому. Теперь я не стираю в порошок всякую неудобную информацию. Я знаю совершенно определённо, что нравлюсь не всем людям, откровенен с собой, но Надежда на бессмертие по-прежнему позволяет мне поддерживать внутреннее равновесие. Она осталась в каком-то контуре сама собой, не смотря на радикальное изменение всех моих внутренних форм.

Приобретённый Нарциссом опыт используется совестью. Если кто-то при мне скрывает свои эмоции, я ощущаю внутренний укол и начинаю «нюхать воздух». Однажды мой сын мог бы быть повеселей. Мы шли покупать ему новые кроссовки. А он, казалось, совершенно не рад. Немного подумав, я по своей инициативе сказал, что мы купим те, что он выберет.

Ребёнок раньше жил с матерью. Там могло быть всё по-другому. Он несколько раз переспрашивал без интонаций. Я понял, что попал в точку и поклялся ему. Когда он выбрал, я чуть себе язык не откусил. Мне самому потребовалось утешение. Я несколько раз повторил себе, что это носить не мне!

Позже выяснилось, что вкус у меня устарел. Кроссовки со звёздами вместо полосок прекрасно подходили и к джинсам, и к ребёнку. Потом это стало традицией: все решения, касавшиеся его, он принимал сам, и, когда вырос, поставил меня в известность, где хочет учиться. Я смирился.

Теперь я только рад. Мне не приходится тратить силы на выполнение тех решений, которые бы я навязал, а такие примеры встречаются на каждом шагу: Родители сами воплощают цели, выбранные детям, и всё равно дети бросают их потом на дорогу. Они при этом сильно отстают в своём социальном развитии, остаются детьми своих родителей, а ребёнок с реализованным самолюбованием демонстрирует наилучшие результаты.

Свой идиотизм Нарциссом осознаётся через ошибки. Когда мне было лет девятнадцать, у меня, видимо, отчётливо текли слюни на одну девушку лет двадцати восьми. Она это дело, наверное, заметила, иногда заходя к нам на работу с младшей сестрой. Ещё друг был с ними. Сестра была тоже красивая, но рядом с девушкой, почему-то, не производила на меня впечатления, а друг представил их обеих, как своих баб. Это тормозило мне мышление. Девушка проявляла инициативу в распущенности шуток, у меня то и дело закипало к ней горячее половое чувство. Однажды, будучи без друга и без сестры, она своими пальчиками в колечках извлекла из сумочки листочек со стишком и дала мне прочитать. Там фигурировал «фачно-минетный станок». Я понял все слова, кроме «станка». Мне померещилось что-то вроде бабкиной самопряхи. Девушка в привычном, глумливом по отношению к морали стиле спросила: Нужен тебе фачно-минетный станок в хорошем состоянии?

Чтобы не попасть впросак, я, на всякий случай, сказал: «Нет, не нужен».

На следующий день меня осенило: «фачно-минетный станок» – это просто женщина! Она имела в виду себя!

Я отчаянно нападал на свою глупость, девушки больше не заходили, но нужна была какая-то базовая истина, от которой, как от основы, можно было бы довести дело до частностей в переделке себя. Надежда на бессмертие оперирует категориями всеобщими, нужна была именно такая категория. Она должна была покрывать собой всю землю, но её было не просто найти: честность, например, не подходила. Люди вели себя жадно. Вся земля была испещрена прорехами корысти, а жизнь, как ни в чём не бывало, продолжалась. Я был в отчаянии от своей неспособности понять мир. На земле буквально не было живого места от всяческого эгоизма. Дырки, дырки, дырки… Боже мой! Я – шизофреник!

А, правда, где эти киты или слоны, на которых всё покоится?

Нарцисс может солгать: «Займи денег, завтра отдам, дадут зарплату». Завтра зарплату не дадут, – хитрец прекрасно об этом знает, он бессовестно вставляет в свои слова ложную посылку. Приёмчик известен давно, со времён древнегреческих софистов.

Слова лжеца деформируют мою логику извне. Как мы помним, логике доставалось и изнутри… Моя логика, как будто, объект манипуляций для совести и Нарцисса, и для всех, кому не лень. Нарцисс действует на логику другого Нарцисса… Моя совесть – на мою логику – для неё это тоже логика Нарцисса. Смысл кажется каким-то простым. Но только это мой Нарцисс!

Форма созерцания «мой – не мой» начинает путать простой смысл. Моя совесть изнутри противопоставлена моему Нарциссу снаружи и моей логике. Другой Нарцисс мне противопоставлен тоже извне. Извне и изнутри – запутывают мою логику, а, где она сама пребывает?

Я должен был бы разделиться со своей совестью, и, по крайней мере, свою совесть, как заботу о другом, объединить с другим Нарциссом, чтобы понимать этот смысл, как простой. Это ведь не так! Я – не он – даже наполовину. Моя совесть и мой Нарцисс борются друг с другом во мне самом, как разные оценки. Мой Нарцисс и «другой» тоже борются друг с другом… Но, не смотря на всю эту путаницу, можно констатировать, что ни моя совесть, ни мой Нарцисс не заботятся о моей логике.

Когда на неё нападает другой Нарцисс, я должен её защищать, но, можно сказать, это единственный случай, когда она получает мою поддержку. Когда на неё нападает моя совесть или Нарцисс, стирающий в порошок неудобную информацию, тогда кто её защищает? Совесть и мой Нарцисс каждый на свой лад норовят манипулировать моим вниманием. Они борются между собой за право выразить в нём свою оценку. Моё внимание – место логики.

В то же время, логика это место созерцания реальности: внутренней и внешней, акт внимания – акт логики, но при этом моя логика оказывается какой-то кривой из-за совести и Нарцисса. Ещё надо учесть «других», норовящих воздействовать на неё ложной информацией, а некоторые и воздействуют на мою совесть, чтобы она тоже корёжила мою логику. Ещё они воздействуют на самолюбование моего Нарцисса с той же целью.

Эти «другие» ещё делают для меня доброе дело. Я бдительней к ним, чем к себе – и по причине борьбы совести и моего Нарцисса единственно возможный, смысл не может быть установлен в моей голове.

Если отвлечься от личной истории и темперамента, сформировавших меня, в голове непрерывно крутится внутренний диалог, воспроизводящий дискурс коллектива. Дискурсивный – значит логический. В данном случае логика определяется, как преданность каким-то оценкам, а вовсе не объективная беспристрастность. Мир вокруг растекается беспристрастно. В мире самом по себе действует объективная логика. Или, может быть, нам только так кажется, что мир растекается беспристрастно?

Нужно отметить, что в коллективном, да и в личном сознании, совесть и Нарцисс прекрасно уживаются, не смотря на свою борьбу за внимание.

Наше сознание начинается с уступок. Мы не говорим «тыблако», не едим снег, не уросим… Мы накапливаем уступки, и они приводят к «жертве», как своему знаменателю. Пожертвовать можно чем угодно: деньгами, жизнью или символическим вниманием. Также не важно: ты жертвуешь или тебе жертвуют.

Виктор Пелевин делает ценное замечание по поводу дискурса: «Дискурс и гламур одно и то же» … Взаимные жертвы совести и Нарцисса приводят к этому. В результате дискурс любуется собой, а гламур оказывается правильным.

По улице идёт девушка с ярко накрашенными губами. Это правильно и красиво. Это – гламур. Теперь представьте себе, что по улице идёт мужчина с накрашенными губами… То, что красиво для женщины, – безобразие для мужчины. В дискурсе присутствуют оценки, и есть преданность им. Но они обладают какой-то произвольной последовательностью. Почему-то поп в рясе (женском платье) не выглядит безобразием? Если он идёт по улице, производит странное впечатление, но поп, ведущий службу в костюмчике, был бы точно безобразием. С точки зрения стандартов дискурс не последователен, в нём, действительно, нет никакой логики.

Когда Л. И. Брежнев, награждая государственных деятелей, целовал их крепко, это выглядело немного странно, но вполне прилично. Но всё-таки советский дискурс настаивал на сдержанности чувств. Почему Леонид Ильич всё делает наоборот? И это тоже – великолепный советский дискурс!

Кажется, эмоции игнорируют все правила, объявляют приличиями себя, играют без правил, сами эмоции и есть правила! Леонид Ильич проявляет, как политрук, фронтовые эмоции, или симулирует их. Гламур оказывается правильным, дискурс – красивым, совесть и Нарцисс обретают равновесие, и эмоции для этого равновесия являются основой. Дискурсивная логика преследует это равновесие, как свою цель, проявляет ему преданность.

Мы держимся за ниточку своих представлений. Когда на ёлке дед Мороз грозил заморозить нам вытянутые руки, мы всегда успевали их отдёрнуть. Не смотря на азарт, в деда Мороза не верилось до конца. Мне всегда казалось, что это директриса школы, закутанная в красную шубу и бороду. Я узнавал её изменённый голос. В школьные хоровые песни верилось больше: «Как прекрасна наша жизнь!».

Совесть принимает произнесённые слова за правду, но позже убеждение в красоте нашей жизни смыл гламур зарубежных фильмов. Так что ниточка дискурса задаёт сознанию вполне проницаемые границы. Жизнь за рамками дискурса существует… Формула женщин всех времён и народов: «Ты об этом не говори!».

Если дискурс и гламур – одно и то же, то знак равенства можно поставить и между дискурсом и рефлексией. Так как рефлексия проявила свою силу на совести, будем, тем более, считать и дискурс, подчиняющимся ей.

Если ты – моряк – и возбуждён этим фактом, то ты и ходишь по суше, как моряк. Рефлексия – это просто. В то же время «просто» – это то, что Кант не смог найти.

Рефлексия совпадает по смыслу с «правильно и красиво». Мы становимся для себя внешним миром, заключаем с собой договор о собственном образе: священник, матрос, мать семейства, человек чести… Важность самого себя – основа всякой дискурсивной рефлексии. Дворовые крестьяне в России (не путать с пахотными) хвастались друг перед другом своими господами. Это была не их рабская психология, это был их гламур.

Дискурс, разумеется, различался в зависимости от эпох и культур. Мы сами могли наблюдать его смену после распада СССР. Представление о времени Брежнева раньше было другим. Это был вовсе не застой. Капитализм пребывал где-то за границей, мы были надёжно защищены от его «оскала», смотрели «Ну, погоди», «Белое солнце пустыни», олимпийский Мишка улетал в небо.

Всякое настоящее всегда позитивно. Это потом марш энтузиастов и самолёты стали «культом личности». А перед культом личности были «конфетки, бараночки, словно лебеди саночки». Потом Российская империя – стала кровавым самодержавием. До Романовых было «татаро-монгольское иго», но прогресс всегда побеждает! Татаро-монгольское иго свергнуто, культ личности разоблачён, застой преодолён… Настоящее победило! Оно легитимно.

Весело, наверное, было жить в гитлеровской Германии: – Deutschland uber alles! Heil!, – но дискурс слишком условен, чтобы быть навсегда. «Правильно и красиво» начинают расходиться. «Правильно» становится не красиво, а «красиво» – не правильно. Что-то требуется принести в жертву. Всё время представления меняются, меняя вместе с собой и меня.

Мир – не только моё представление. Это и представления «других», которые отличаются от моих, тем не менее, наполняют мир «доброжелательным гулом». Коллективный дискурс организует наше внимание, деформирует его, притупляет, обостряет… но только в некоторых случаях он бросается в глаза.

«Оба события произошли, как наваждение. Дядя Гоша подарил мне воздушку и огромную горсть пулек с обещанием принести их ещё, если понадобится. Я подержал винтовку в руках, нашёл тяжёлой и решил забыть, но через пару дней прибежал толстый Сашка с выпученными глазами и стал рассказывать про каких-то соседей, которые скоро возвращаются с охоты. По этому поводу существовала целая интрига. Она переросла уже в ажиотаж. Я один ничего не знал, а все, почему-то, ждали их. Как-то так получилось, что общее ожидание проникло и в меня. Чтобы что-то не пропустить, я побежал с Сашкой на Пятый… Машина охотников уже стояла. Дети, жившие там, толпились возле неё, а мужики таскали из машины какие-то пустые вёдра… Ожидание нами чудес вызвало у одного из них озабоченность, он открыл багажник, достал из него окровавленную птицу и бросил к нашим ногам.

Наше внимание было поглощено. Перья птицы отливали сочной чистотой, на груди был белый пух, тоже чистый и сочный. На нём я всё-таки заметил грязное, полустёртое пятнышко овальной формы. Потом заметил второе, такое же, нашлось рядом и третье. Они были на одинаковом расстоянии друг от друга и одинаковой формы. Я заметил уже целый ряд таких пятен, а потом вообще ряды… Это была расцветка. Перед нами лежала явно не курица.

Неподвижные глаза птицы сохраняли блеск, а угрожающе загнутый клюв сам собой вдруг раскрылся. Мы, наконец, поняли, что она живая!

Мужик объяснил, что это раненный птенец, и вдруг предложил тому из нас, кто хочет, взять его себе домой. Я первым справился с немотой. Мой хриплый голос выразил такое желание. Никто из детей меня не перебил. Никто больше не претендовал. Я нёс птицу в руках домой, ещё не понимая, что случилось.

На плечи мне сваливалась забота. Хищного птенца надо было где-то держать и кормить мясом. Ещё по дороге с ним домой я придумал, что спрячу его под сенями у бабы Нюры, там валялись короткие доски, щепки и прочий деревянный мусор. Так как у хищного птенца мог оказаться плохой имидж в глазах родственников, я решил не привлекать к нему внимания. Нужно было сначала освоиться самому… Освободив себе руки, я сразу оказался перед более фундаментальной проблемой. Накрошить коршунёнку хлеба, как курице, было нельзя. Просить мясо у родственников было бесполезно. Во-первых, мясо ценилось бабкой; во-вторых, любые трения с его «пропиской», сразу ставили меня в безвыходное положение. Сотрудничество с матерью я вообще не рассматривал. Если мяса дома нет, бабка не пойдёт покупать его в магазин ради меня и коршунёнка. Надо было доставать самому. Самостоятельных выходов к мясу у меня не было. Я видел его эпизодически сырым, но никогда не интересовался им, и сам бы вызвал интерес таким интересом. Птенца могли запретить.

Коршунёнок был на нелегальном положении. Это я пока решил твёрдо, и тут меня осенило: «Его можно кормить воробьями!». Они были бесхозные: за них бы никто не заступился. Кормление птенца под сенями даже не привлекало к себе внимания. Всё сходилось! Сначала я, почему-то, уклонился от мысли о ружье. Из какого-то ящика придумывал ловушку. Это было бросающейся в глаза деятельностью. В ящик надо было ещё накрошить какого-нибудь пшена и опять обращаться к бабке. Ещё ящик торчал в огороде и вызывал вопросы.

Наконец, я вспомнил о ружье. Воображение быстро нарисовало охоту с ним. В огороде у бабы Нюры рос клён. Воробьи там всегда сидели. Мне не нужно было даже выходить на улицу и привлекать внимание к ружью. Лёжа на обширной крыше, было бы очень удобно стрелять. Можно было и крошек накрошить на неё. Воробьи сами бы слетались на открытое место, а стрелять можно было с крыши бабы Марфиного сарая. В итоге я не стал ничего крошить. Такая охота превращалась в холодное убийство. Я решил стрелять воробьёв в ветках.

В результате моих усилий коршунёнок остался целый день не кормленным. От выстрелов воробьи то ли улетали, то ли просто так улетали. А к вечеру их совсем не стало. Я начал испытывать озабоченность… Во время передышки в стрельбе из-за пропажи воробьёв, мне пришло в голову поискать их на улице. Я вышел осмотреться. Там бегал Валерка Семёнов. Он был сильный и ловкий. Кажется, не было ничего такого, что Валерка не мог, и, когда я раздумывал, кто победит, если будет драться, например, наш город с Москвой, то сильно рассчитывал на него. Москва – большой город. Но и наш – не маленький.

Мать считала, что такой драки быть не может, она не имеет смысла. Но смысл имеет даже квадратный круг, не смотря на неисполнимость денотации.

В общем, я поделился с Валеркой проблемой. Я нарушил «режим тишины» вокруг коршунёнка. Сначала он меня не понял, пришлось повторить про ружьё. Глаза у него загорелись: «Воробьев мы настреляем. Тащи ружьё»!

Валерка вызвал у меня облегчение… Завладев воздушкой, он побежал искать в палисадниках исчезнувших воробьёв, но убитых немедленно не появилось. Скоро я понял, что он просто играет, перебегает от одного палисадника к другому и целится в кусты. Вежливо потерпев какое-то время, я стал просить винтовку назад. Валерка тоже вежливо отвечал: «Щас, щас». От него винтовка перекочевала к его младшему брату Сашке Семёнову. Тот вообще целился в пустые провода и винтовку не отдавал уже нагло. Я стал закипать… В это время Сашка опустил винтовку горизонтально, нажал на спусковой курок, после чего без проволочек передал винтовку мне. Завладевая ею, я не обратил внимания, что соседка, возвращавшаяся с работы и только что вежливо поздоровавшаяся с нами, схватилась рукой за шею.

Тётя Маруся повела себя странно. Она повернулась к нам и стала ругаться с выражением серьёзнейшей досады. На шее у неё расплывалось красное пятно…

Сразу выяснилось, что никто не понимает, что стрелял не я. Сашка, как воды в рот набрал. Казалось, никто и не хочет понимать… Баба Нюра и тётя Эля появились на улице и немедленно отлучили меня от винтовки.

Меня удивило, что Валерка не поддержал мою апелляцию. Он всегда называл младшего брата «самураем» и ненавидел за врождённую подлость. Скоро они тихо смылись домой… Винтовку баба Нюра мне так никогда и не отдала. Через день из-под сенок куда-то пропал раненый птенец…

Бессмыслица взрослых доминирует над бессмыслицей детей. Тётя Эля всю жизнь считала, что я «выстрелил Маруське в шею», и гордилась, что замяла этот скандал своими уговорами, тётя Маруся хотела идти в милицию. Правда, она той же ночью прибежала к бабе Нюре ночевать. Её гонял пьяный муж. Всегда приличный дядя Витя напился, вернулся домой поздно и стал буянить. Это был какой-то не её день…

Когда «правильно и красиво» разошлись, дискурс – нелогичный и лживый – становится истиной в последней инстанции. «Правильно и красиво» – это этическое и эстетическое в привычных терминах. Этика, вообще, – ложь о внутреннем, а эстетика – ложь о внешнем. Всё, что мы говорим, – ложь. Это не зависит от желания сказать правду. Сказали, что что-то сделаем, даже верили, что сделаем, но делать не стали или не получилось. Значит, – ложь. Правда – то, что мы сделали. Истина – правда и ложь вместе, пропорция между сказанным и сделанным. Истина конкретна.

С этим и Гегель бы согласился, который соотносил истину с логикой. «Логика…, имеющая своим принципом чистое знание, не абстрактное, а конкретное, живое единство, полученное благодаря тому, что противоположность между сознанием о некоем субъективно для себя сущем и сознанием о некоем втором таком же сущем – о некоем объективном, – знают, как преодоленную в этом единстве, знают бытие как чистое понятие в самом себе, а чистое понятие – как истинное бытие». Немного запутано, но слово «конкретное» и «истинное» написаны рядом.

Наша речевая деятельность проясняет смыслы, ценности и мечты. Она не отражает реальность, а представляет её. В том числе, и преобразует. Дискурс возникает, когда две лжи сходятся, он подразумевается в происходящем. Но к истине это никакого отношения не имеет. Этическое и эстетическое работают совместно и молча. По идее, если они расходятся, то уже не работают, но, на самом деле, именно в этот момент у дискурса возникает голос. И дискурс «заголосил», когда тётя Маруся получила пулю в шею.

Этике, по идее, не важно, о ком заботиться, о новорожденных детях или умирающих родителях. Но усилия, вложенные в детей, не пропадают даром: они начинают ходить, говорить… Усилия приносят плоды. Дети заставляют собой любоваться. Усилия, вложенные в умирающих родителей, рассыпаются вместе с родителями. Эстетического чувства умирающие люди не вызывают, чувство выполненного долга тоже, как чаша с трещиной, остаётся пустым. Но дискурс выглядит только голосистей, когда этическое и эстетическое разошлись.

Там, где дело идет о смерти, царит комплиментарность: «О мёртвых либо хорошо, либо ничего». Это выглядит, как «жертва». «Правильно и красиво» начинают править миром, когда расходятся, такое расхождение является нонсенсом, который «производит смысл в избытке». Мысль о «жертве», с которой начинается дискурс, подтверждается таким образом, ещё раз.

Комплиментарность царит и там, где дело идёт о королях: верховной власти только восхищение без всяких противоречий. Это культура в чистом виде. В её основе тоже лежит «жертва». Более того, в «Золотой ветви» Фрезер писал о короле, как о человеке, предназначенном в жертву! Подозрительный какой-то исток у культуры для гуманистического и современного дискурса.

Если нужно было задобрить богов, казнили короля, только он имел право поведать богам о нуждах народа, другие свидетельства не принимались. А до своего жертвоприношения король правил. Позже смысл двинулся. Король приносил в жертву своего сына: самого лучшего, а не какого-то паршивого «агнца» – в жертву богам. «Казнимый-казнящий» король создал обычай, дискурс и культуру, как основу цивилизации. Но этот смысл то ли сходится, то ли расходится. По крайней мере, он делает это по очереди. И известный мир остаётся неизменным в своей основе. Сейчас дискурсивное сознание исключает представление о короле, как о жертве. Но мистика первоначального смысла сама приводит нам исторические свидетельства: Мария Стюарт, Карл Первый, Людовик Шестнадцатый, Мария Антуанетта, Николай Второй с семьёй…

Разнообразие государственных устройств тоже исключает «образец». Но, как идея Платона, «жертва» сохраняется везде, хотя Делёз доказал, что нет образца и копии.

Идея государства содержится в праве приносить жертвы. Сначала это возникает в имеющей силу закона традиции (институт старейшин), потом в абсолютной верховной власти и в неприкрытой монополии короля на насилие, а теперь дискурс требует жертв. Жертва меняет маски, но идея жертвы остаётся: «Целая серия не имеющих значения убеждений, но в реальности мы сталкиваемся с тиранией благих намерений, с обязанностью думать „заодно“ с другими, с господством педагогической модели». (М. Фуко). Следует, однако сказать, что этическое – функция эстетического. Оно сводится к тому, что нам, в конечном итоге, нравится, в том числе, обосновывает страх отступать от дискурса для нас самих. Эстетика – самая самость – и подчиняет себе этические представления. Без неё они расплывчаты, существуют «в душе» бесформенно. Можно было бы подумать, что эстетическое и есть «я». Если бы эстетика не была обусловлена культурой и коллективом, можно было бы успокоиться: искомый «я» найден, но в дальнейшем мы поймём, что это не так.

Генеалогию дискурса можно начать и с того, что самолюбование Нарцисса желает себя выразить. Это надо понимать, как внутреннее желание. Нарцисс по отношению к нему что-то внешнее. Гегель бы сказал: он представляет с самим собой простое соотношение – интенсивную величину. Внутреннее и внешнее, в данном случае, – одно и то же. Тождество – самое лучшее равновесие. Мысль о своём самолюбовании у Нарцисса добросовестна, это мысль о себе самом, и Нарцисс заботится о том, чтобы выразить своё самолюбование, но забота это уже не самолюбование, по крайней мере, это не такое же однозначное понятие. Происходит какая-то поляризация церебрального поля, Нарцисс приобретает второй акцент и больше не равен самому себе.

Добросовестное самолюбование преследует ту же цель, что и Нарцисс. Оно наследует безусловность Нарцисса. Его бесконечная по силе Надежда на бессмертие достаётся добросовестной заботе о самолюбовании до полного самопожертвования. Мы договорились считать, что совесть представляет собой антитезу Надежды на бессмертие – волю к смерти.

Эмоции имеют зеркальную природу, их вообще нельзя определить. Более того, всё, что с ними связано, может быть многократно зеркально. Нарцисс, о котором заботится моя совесть, уже не мой Нарцисс, вне форм созерцания, тем не менее, остаётся тот же смысл. Совесть заботится о Нарциссе, но, в итоге, моя совесть любуется уже «другим». В зеркале форм созерцания сила Надежды на бессмертие течёт… не туда.

Моя совесть заботится о чужом Нарциссе. Это – не абсурд. Это – нонсенс. «Другие» организуют структуру восприятия мира для моего Нарцисса. Забота о структуре восприятия мира – именно то, что моя совесть и должна делать, но простой смысл претерпевает метаморфозу, он является одним и тем же, но запутавшимся в формах речи, потому что запутан в формах созерцания. Это камень преткновения философии. «Форма речи – самое главное» (Делёз).

Вместо простого отождествления Нарцисса с совестью мы уже мыслим, запутавшись в формах созерцания внешнего и внутреннего. Нарцисс достиг своей цели, когда разделился. Он успешно воплотил своё самолюбование, он выражен, успех отождествил его с самолюбованием. Всё зажглось и работает, но в результате совесть вывернула желание Нарцисса наизнанку, воплотила собственное любование «другим».

Нарцисс натыкается на совесть, совесть натыкается на Нарцисс. «Желание – причина страданий». (Будда).

Мы помним, что выраженный смысл является ложью. Значит, выраженное самолюбование Нарцисса – тоже ложь, и любование «другим», выраженное совестью, – ложь.

Кажется, Нарцисс против лжи ничего не имеет, он – не совесть. Совесть делает вид, что она против лжи… но в конечном итоге, я – не Гадкий Утёнок или неумелый игрок. Это такая же ложь, как и ложь Нарцисса: «Я – самый, самый!».

Ложь сиюминутных эмоций Нарцисса совесть может не преследовать, «другие» тоже могут снисходительно к ним относиться, но целования Леонида Ильича, которые должны считаться сиюминутными эмоциями, на самом деле, рациональность политрука. В дискурсе возникает некая определённость и однозначность, как единое направление смысла… который идёт в двух направлениях сразу. И отложенные эмоции в дискурсе, видимо, представляют «жертву» вообще, но, на самом деле, этой жертвой оказываются сиюминутные эмоции.

Совесть – структура восприятия мира. Если эмоции были отложены, это – способ ориентироваться не на себя, а на «другого». Нарцисс является иным соотношением между сиюминутными и отложенными эмоциями. Он предлагает ориентироваться на сиюминутные эмоции. Это – его воля к самолюбованию, но совесть настолько же безусловна, насколько безусловен Нарцисс. Между ними есть незыблемое тождество. Оно подтверждается и их совместными нападками на логику, которая никак не может занять место в нашем исследовании.

Тождество – основа формальной логики. Но благодаря тождеству мы не мыслим, а узнаём: А=А. Это – акт внимания, прежде всего.

По мнению Ницше, основа диалектической логики А ~ А.

Логика никак не займёт место в нашем исследовании, потому что смысл может быть и там, где нет логики: «Я не ношу часы, я – еврей!». Это заявление, на самом деле, не логично. Будь ты хоть «негром преклонных годов» – «часы» и «еврей» никак друг друга не загораживают. Между ними вообще нет связки, но нет логической связки, не значит, что нет смысла. Это может быть какая-то нарративная практика.

Мы определяем формальную логику, как функцию внимания, и понятно, что совести и Нарциссу нужно оттягивать его на себя, деформировать логику в свою пользу. И они создают некий её суррогат в виде дискурса. Борьба совести и Нарцисса выражает завоёванные друг у друга позиции в дискурсе и уже является логикой преданности каким-то оценкам или модальной логикой. Её лучше именовать логосом, а не логикой. Это будет неким синонимом дискурса. Дискурс – их коллективное детище, но тоже модальная логика. В отличие от формальной логики «коллективное детище совести и Нарцисса» неустойчиво во времени, а логика, открытая Аристотелем, остаётся неизменной.

В каком-то конкретном случае логос может доходить и до логики бреда – до позитивных и негативных галлюцинаций, – но, по идее, призван приводить индивидуальные «галлюцинации» к общему знаменателю. Дискурс, тем не менее, – не константа, а логика Аристотеля – константа. Дискурс – это правило, по которому совесть и Нарцисс идут на компромисс друг с другом, при этом между ними идёт борьба за выраженный смысл, можно сказать, борьба за ложь. Совесть, претендует быть лживой.

Совесть заставляет Нарцисс любоваться честностью в соответствии со своими представлениями, а Нарциссу всё равно, чем любоваться. Резервация Нарцисса в дискурсе – гламур. «Правильно» – тоже резервация. Но уже для совести. И в дальнейшем мы будем именовать совесть и Нарцисс просто координатами сознания, которые противостоят логике.

Координаты борются друг с другом за наше внимание, но, кажется, что эта борьба одной из них проиграна с самого начала. В моём случае её проиграл Нарцисс. Совесть фабриковала его образ, как Гадкого Утёнка или неумелого игрока, что хотела, то и врала. Иногда я с презрением вспоминал о совести. Это, видимо, было мнение моего Нарцисса. Их борьба – ницшеанская воля к власти в чистом виде.

Как Нарцисс, я неуклюж. Почти никакой гибкости с самого детства. Именно в детстве я и был неуклюжим. Развитие моего Нарцисса остановилось, видимо, тогда. Врать мой Нарцисс умеет только самому себе. При этом он доверяет себе, как маленький, а совесть ему врёт, что хочет, при этом он и ей доверяет, как маленький.

Мой Нарцисс различает и нарциссическую ложь «других» после долгих тренировок, но я – гибкий человек совести. Я буду мудрым, как змея, если моё внимание оседлает совесть. Меня не проведёт ни внутреннее, ни внешнее, но моей совести особенно хорошо удаётся проводить собственный Нарцисс. Он «ведётся» на какое-нибудь «правильное» враньё. Как человек совести, другим я говорю, как и ему, только то, во что верю сам. Это помогает моей совести и мне справляться с любыми вызовами и выживать.

Как этот «идиот – мой Нарцисс» покупал себе вещи в СССР? Обувь давила, он всё равно её брал, если она нравилась внешне. Тело подчинялось и терпело. Сам Нарцисс и терпел этот «гламур»! Совести всё равно, в чём я буду ходить. Она заботится о «других». Купить в СССР что-нибудь красивое было трудно. Это моё оправдание. Но почему этот идиот так долго учился покупать обувь, когда выбор появился? Глаза вцепляются в понравившиеся туфли, все остальные соображения отключатся. Торговцы скажут: «Хорошо! Хорошо!». – и обувь по-прежнему давит. Складывается полное впечатление, что у моего Нарцисса нет доступа к ресурсам мышления. Потому что он – маленький!

Я захожу в кинозал. Экран уже светится. Пустых мест множество. Совести всё равно, куда я сяду, этим пользуется Нарцисс. В конце концов, он плюхнется куда-нибудь… потом пересядет. «Суета сует и томление духа». Люди, хотя бы, умеют поесть себе приготовить, а я всю жизнь – только яичницу жарить – из-за этого идиота, не умеющего о себе позаботиться.

Что он значит – мой Нарцисс? Почему его представления и навыки так примитивны? Совесть подгоняет его самолюбование под свои представления, которые для неё – положительная эмоция и «правильно». Мой Нарцисс служит радостям совести, как манкурт. Это было на даче. Швабра куда-то задевалась… И уборщица попросила меня и ещё кого-то протереть пол под кроватью. Нужно было протереть только в углу у стенки, где она сама не доставала. Я залез под кровать, усердно повозил тряпкой. Пол, едва успев мне понравиться своим влажным блеском, кончился. Я стал возить под другими кроватями, где уборщица уже доставала с двух сторон, я вообще в проходах стал возить и перепугал уборщицу, «эксплуатирующую детский труд». Когда убирать стало негде, моя голова кружилась от усталости, даже противно стало от слабости. Я сел на крыльцо дачного домика, не в силах ничего желать. Но к тому времени «порядок» проник в мою голову и стал основанием для нового мышления. Я испытал ощущение эйфории от упорядоченности бытия после мытья пола. Тут мне показалось, что все вокруг что-то нарушают. Мальчишки ели мелкую облепиху на дереве и резко трещали ветками, почти ломая их. Дерево было кривое, ягоды – кислыми, ничего этого было не жалко, но я всё равно сделал им замечание. Они меня даже не поняли. Я говорил, как воспитательница. Вступать с ними в физическую борьбу – я не решился, сам мог получить замечание. Тут ещё девчонки бесполезно визжали и бегали друг за другом. Порядок во всём нарушался… Мир покосился в моей голове. Моя заслуга перед порядком тоже была ничтожной, пол скоро затопчут, но пока я на крылечке переживал хаотизацию мира, усталость немного прошла… Я пошёл по дорожке, отвлёкся и сам предался какой-то глупости. Впоследствии я чувствовал себя правильным, только получая пятёрки.

Гламур быстро приводит меня к изнурению, будто, не имеющего сил малыша. Подавленная координата, получая доступ к силам воображения, не способна ими воспользоваться из-за недостатка собственных навыков. Всё, что выражено в моём сознании, – ложь с клеймом ведущей координаты.

В подавленной координате может найти своё обоснование выдвинутый Збигневом Бжезинским тоталитаризм. Он может быть определён именно, как немота подавленных. На наших глазах терпели провал первые попытки перестройки. Общество не имело никаких средств выражения, кроме тех, что обслуживали «курс партии». Эта «немота» была первым ответом на призывы перестройки. Помнится, какой-то говорун собирался иметь министра, если тот будет «мышей ловить». Это была ещё «яркая» попытка обрести новый «способ говорить», а в основном даже неглупые люди цитировали классиков марксизма-ленинизма. Например, предлагалось дифференцировать общество по интересам – аграрный сектор, промышленные рабочие. Но это был прежний «способ говорить». Средства выражения ведущей координаты закрепляют немоту подавленной. Корни тоталитаризма в отсутствии у неё самостоятельных средств выражения. В каком-то смысле они предвечны.

Когда историк Клим Жуков (у Гоблина) говорит о тоталитаризме древней афинской демократии, он в угоду своим полит. воззрениям целенаправленно дискредитирует демократию. Афинские граждане в условиях прямой демократии, проигравшие выборы, всё равно имели самостоятельные средства выражения. После проигранных выборов эти средства никуда не делись. Борьба при демократии шла за то, кому достанется ведущая роль в общественном диалоге. Вообще, у Жукова представление о равновесии диалога, как в плохой литературе. Равновесных диалогов вообще не бывает. Стороны диалога делятся на ведущую и ведомую. Чтобы убедиться в этом, достаточно проследить за диалогами самого Жукова и Пучкова. Ведущий (Пучков), в них «ведомый». Как и положено, гость говорит больше. Можно присмотреться и к диалогам в «Мастере и Маргарите», или вспомнить слова Товстоногова: «Страна пишет пьесы». Речь у него шла о плохой литературе с равновесным количеством коротких реплик. Наличие самостоятельных средств выражения у сторон диалога исключает тоталитарность афинской демократии. Она окажется конфликтным обществом, возможно, наполненным нестабильностью, но не тоталитарным. «Акцент на вне человека лежащей атрибутике и её фетишизация: равенство, справедливость, труд, система образования, информации, управления становятся тотальными».

Порядок в обществах с древних времён сильно возрос: и христианство, коммунизм или современная демократия могут быть вполне тоталитарны. Это иллюстрирует Дональд Трамп, который был вынужден прибегнуть к новому «способу говорить». Он оказался для Америки таким же шокирующим, как в своё время способ говорить В. Жириновского для нас… Правда, автор статьи «Порядка против Бардака: хроники турбулентности Америки» считает, что тоталитарность Америки сложилась на шкале «порядок – беспорядок», и Дональд Трамп уже никуда от этого не денется. «Со времён второй мировой войны в США развивалась идеология сверхдержавности. Сначала в рамках традиции мировой политики сформировалась концепция нового мирового порядка, подразумевающая контроль государств через последовательно применяемое экономическое доминирование, дипломатические манипуляции и военное вмешательство превосходящими силами, но в связи с сокрушительным поражением этой концепции во Вьетнаме, начала формироваться другая – концепция мрового беспорядка. Эта доктрина опиралась не на военных, промышленников и дипломатов, а на шпионов, бухгалтеров и идеологов. Спецслужбы отвечали за разжигание и усугубление любого конфликта, где бы он не происходил. Бухгалтеры тут же спешили на помощь, предлагая дешёвые и долговременные кредиты, оказавшимся в безвыходном положении странам. Идеологи же непременно заостряли внимание, что в Соединенных Штатах такого бы никогда не могло произойти… Сторонники этих двух концепций составляют правящую элиту Америки. Третьего не дано: мысль об отказе от мирового господства крамольна и может легко привести к политической смерти».

По нашему мнению, обоснование тоталитаризма лежит вне тоталитаризма. Как по Курту Гёделю, обоснование математики – вне математики. Корни предвечны, но это не означает, что он будет всегда. А то получается, что ведущая координата завела непоколебимый порядок, эмоции подчинились какой-то там координате.

Теперь вернёмся к нашим баранам. Гламур так быстро меня утомляет, потому что он – крикливый. Не забываем, что крик – это сила звуков, а у меня мало сил, мой Нарцисс – маленький.

Дискурс становится голосистым, когда «правильно и красиво» расходятся. Координаты всё время, по идее, расходятся. Поэтому дискурс твердится себе и другим «громким» голосом, но любое самовыражение – ложь. И шёпот в этом отношении ничуть не лучше. Если снизить интенсивность «крика» в сфере сознания или, наоборот, громко, выкрикнуть себе шёпот координат, ничего не перефразируя, они окажутся одинаково нелепыми.

Я гадаю, где мать приобрела свою скрытность? Скорей всего, это с ней случилось в детском доме, где она жила в самом нежном возрасте.

Дед был на фронте, когда у них умерла своя мать. Баба Нюра была их приёмной матерью уже после войны. Детский дом произвёл неизгладимое впечатление на мать. Она психологически навсегда осталась сиротой.

Сироты расставляют в общении немыслимые акценты, часто судорожно симулируют юбилейность в отношении «других». Такая сюрреалистическая любовь к окружающим, доходящая до слабоумия, вызывает у тех изумление, в конце концов, сироты начинают раздражать и достигают обратного результата. Возможно, есть смысл говорить в этом отношении не о всех сиротах, а только о сиротах-Нарциссах. Я как-то прикинул на себя такую их манеру общения и почувствовал опустошённость, которую долго выносить невозможно. Меня, как раз, гламур и утомляет. Юбилейность и есть гламур. Стереотип такого поведения определяется Хаббардом, как закон афинити: «неразрывное слияние с другими людьми в целях выживания», но, судя по тому, как мать вела себя после работы, есть и противоположный закон – не общаться. После юбилейного общения на работе она отключалась и отдыхала. Дома она не замечала меня, не замечала карточных друзей, сразу опустошая внимание. Если её реплики мной вынуждались, то напоминали раздражение. Возможно, на работе она и не доводила судороги общения до грани презрения к себе, но дома всё равно отдыхала. Её, как-то подчёркнуто уважали на работе. Это, по-моему, плохой признак.

Личные условия воспитания коррелируют с двумя способами восприятия жизни. Их можно определить, как импрессионизм и экспрессионизм. Лично мне известные сироты почти ни в чём не импрессионисты. Импрессионистское восприятие жизни мы находим у Свана. (М. Пруст, «По направлению к Свану»). Это очень приятная личность даже для принцессы де Лом. Дело не в том, что Сван – сливки общества. Вердюрены – тоже «сливки», а И. Бунин в рассказе «Деревня» демонстрирует импрессионистское восприятие жизни от лица крестьянина… Дело, видимо, в фактуре отношений с детства.

Вердюрены основали кружок каких-то идиотских посиделок и разработали специальный ритуал отношения к «скучным». Так они именуют высший свет. Они рассматривают его, как угрозу своей состоятельности в виде ценителей искусства, и защитились. У них явно не расслаблен инстинкт самосохранения. Но их эстетическая пошлость дана Прустом с точки зрения импрессиониста. Вот Франц Кафка описал экспрессионистов изнутри! Каждое чужое слово, жест и взгляд грозят существованию экспрессиониста, человек непрерывно ожидает беды, встревожен и чувствует себя под угрозой. Правда, Кафка вынул зубки у экспрессионистов, их отношение к жизни подаёт в слишком чистом виде. На самом деле, экспрессионисты прекрасно умеют себя защищать. В каком-то смысле экспрессионистское и импрессионистское восприятие жизни не разделимы в одном человеке. Страхи есть и у Свана. Речь идёт об акценте, о преимущественном отношений к жизни.

Мне удаётся вспомнить свою мать в ином состоянии, чем обычно. Она была слегка навеселе и остановилась рядом со мной, мягко что-то говоря, улыбаясь и глядя на меня заинтересованно. У неё свободно растягивались краешки губ. Они не поднимались резко вверх, как обычно. Она не пыталась остановить эту улыбку, и мы стояли ближе, чем обычно. Я подумал, что так будет всегда… Кто-то ждал её во дворе, она ушла, а назавтра стала собой. Импрессионистское отношение к жизни из неё больше никогда не выскакивало.

Почему скрывать своё подлинное отношение к текущему моменту для меня и для матери непременное условие равновесия со средой? Как только возникает какая-то откровенность, это равновесие нарушается? Почему чужое мнение представляется объективной реальностью, с которой надо считаться, а своё собственное является факультативным? По крайней мере, для меня это будет справедливо. Если мнение не выражать, то равновесие со средой отлично поддерживается. Если оно высказано, то становится не такой уж удобной железобетонной реальностью, и даже самое безобидное, норовит стать объективной проблемой. Всё будет нормально, если мнение остаётся в области невыраженного смысла. А после того, как оно высказано вслух, я, будто, перехожу на свою другую координату – самую неразвитую.

Это можно определить, как жёсткость сознания. Мой неуклюжий Нарцисс, всегда однозначный, несёт ответственность за эту жёсткость. Он настаивает на выраженном смысле, как на истине в последней инстанции, при этом такой истиной всегда оказывается что-то выражаемое «правильно». Сквозь это «правильно» совесть просвечивает, как Ы, сквозь согласные. «Бесформенное, лишённое очертаний дно поднимается на поверхность вместе с индивидом. Безглазое, оно здесь, уставилось на нас. Индивид отличается от него, но оно себя от индивида не отличает, продолжая брак с тем, кто с ним разводится. Оно неопределённо, но прилипает к определению, как земля к ботинку…». (Делёз).

Моя совесть тоже отлично коррелирует с этой жёсткостью сознания, ведь, правда – одна. Её нужно отстаивать жёстко. Благодаря привычке скрывать сиюминутные эмоции, я с самого начала жёстко представляю внешний и внутренний мир. Ни шагу вправо, ни шагу влево! Жёсткость – фактура моего сознания. Поэтому мнения и представляются мне объективной реальностью, как только выражены. Отмена мнений каким-то мягким способом мной не предусмотрена. У высказанных мнений совещательный голос тоже не предусмотрен. По крайней мере, в вопросе их отмены всегда присутствует какое-то напряжение.

Выраженные представления о мире и себе, стремящиеся к однозначности, как фактура сознания, дают довольно курьёзный эффект. Я замораживаюсь, как маленький, кажусь себе младше других. Эта фактура и возникла, когда я был маленький. Недавно я заметил, что существует и противоположный смысл. Я старше многих в этом мире «других».

Итак, в моём случае «истина» имеет жёсткое определение, но совесть требует, чтобы я был мягким для «другого». В то же время, чтобы укрывать меня и «другого», у неё слишком короткое одеяло, поэтому мир обёрнут ко мне жёсткой стороной. Я скрываю эмоции, не выражаю их.

Как человек с жёстким мышлением, я не склонен и «вытирать слёзы» другим. Я просто не умею этого делать. Вся моя мягкость по отношению к «другим» оказывается внутренним, невыраженным свойством. Я просто не делаю им ничего плохого, по моим представлениям. Яркость Нарциссов тоже, как у трёхлетних детей: «я – сам!». Эта их яркость – преобразившийся, отчаянный детский плач – тоже жёсткость. Но в отличие от моей, она как-то иначе вывернута наизнанку. Моя жёсткость существует, как шёпот. Жёсткость Нарцисса существует, как крик.

Не все личности складывались, как я. Кто-то сделал ставку на отчаяние, не стал подавлять эмоции, и сопротивление принесло результат!

Мнение маленького Нарцисса повергло мнение «другого». Представление о другом тоже повержено. Нарцисс выразил эмоции и победил! После этого опыт у него накапливается другой… Мир представляется Нарциссу чем-то мягким, что можно деформировать. И Нарцисс под себя деформирует внешние обстоятельства. Он заставляет страдать «других», при этом врёт самому себе тоже по-другому. Быть внутренне прямым и запутывать других – для Нарцисса автохтонное состояние. Когда я иду в гости в колючей шапке, я запутываю себя.

Но этот простой смысл сам запутан формами созерцания. Судите сами: если бы я плакал, разрывая себе грудь в тесном пальто, я врал бы самому себе, что так поступать правильно. Я поступал бы вопреки собственному опыту. По крайней мере, я бы вычёркивал существенную его часть. Любое созерцание действительности обусловлено точкой зрения: – и моё, и Нарцисса.

В результате поведения (правды) смысловой акцент оказывается на том или ином месте. Он притягивается ведущей координатой, как выраженная «правда», и тут же оказывается ложью, потому что всё, что мы выражаем, ложь. Нарцисс демонстрирует это с определённостью прямой линии, но, когда этот заносчивый субъект оказывается на «грани» из-за своей лжи, другие начинают его спасать. Ему буквально воздаётся по его вере: ничего другого от окружающих Нарцисс не ждёт.

Маленький подлец потом подключает рефлексию и начинает собирать опыт. Рациональность Нарцисса является изощрённой и на порядок сложней моей, на самом деле. Я запутываю в себе эмоции, бегу от них по рациональному лабиринту, который, как прямая линия. А Нарцисс начинает не с лабиринта, он начинает с «Минотавра», сидящего в этом лабиринте – с сиюминутных эмоций. Лабиринт у него запутан, как и положено, а эмоции – как прямая линия.

У каждого из нас свои отношения с сиюминутными и отложенными эмоциями, поэтому вдруг какая-нибудь ухоженная, приличная старушка оказывается клептоманкой, ворующей в супермаркете. Её приличность и даже приличный возраст оказываются прямой ложью. Возможно, она загоняла свои эмоции в дискурсивный лабиринт, эстетический и этический, запутывала себя всю жизнь, но в момент воровства её сиюминутные эмоции выбрались наружу. На «позор». Прямая линия проложила себе путь сквозь все невозможности. Видимо, мифический Минотавр тоже олицетворение сиюминутных эмоций, по крайней мере, это справедливо для Нарциссов.

Между сиюминутными и отложенными эмоциями у Нарцисса иначе поддерживается баланс, чем у меня. Он «коллекционирует» отложенные эмоции. Нарцисс во всеуслышание повторяет всякие дискурсивные истины, выборочно коллекционирует этику или эстетику, марки или монетки. Всё это, скорее, возбуждает фантазию, чем сиюминутные эмоции. Вроде бы, эмоции у коллекционера есть, но в то же время они отложены. Это симуляция, на самом деле. Просто отложенные эмоции под контролем ему трудно иметь. Нарцисс может собирать и всякий хлам на полочках и вешалках, создавая для своих сиюминутных эмоций лабиринт, успокаивая в себе тревогу «запасами». Он лжёт с энтузиазмом себе и миру: «когда-нибудь пригодится».

Нарциссы умудряются коллекционировать и адреналин, но всё равно сиюминутные эмоции вдруг оказываются за пределами всякого дискурса. Нарциссов ловят, как придурков. Как старушку в супермаркете. И тогда они уже чувствуют подлинные сиюминутные эмоции. Складки лабиринта не смогли их спрятать, не смотря на многослойность и запутанность. В этом сиюминутные эмоции проявляют собственную безусловную природу.

Нарциссы презирают опасность во имя чести. «Сердце женщинам, жизнь королю, душу Богу, деньги ростовщикам, а честь – себе самому». Смысл этой максимы может быть драматичным, беспощадным и даже абсурдным: «Мне сегодня удалось не убить человека», – говорит Томас Джордах у Ирвинга Шоу о каком-то местном мафиози, который смертельно ранил самого Джордаха. Всю жизнь таких личностей, как этот мафиози, Джордах попирал и побеждал. Он – драчун и Нарцисс, но чувствует счастье перед смертью, вырвавшись, как ему кажется, за рамки распределения в себе координат. Самый известный манифест Нарциссов: «Смело мы в бой пойдём за власть Советов, и как один умрём в борьбе за это…».

Манифесты Нарциссов вообще формулируют «волю к смерти» или «честь себе самому», но пафос этого подвига может быть и снижен. Нарцисса можно представлять и несуразным. Эту несуразность Нарциссы сами осознают: «На ровном месте получать за нихуя по роже, особым надо обладать талантом божьим. Не каждому дано – избранников так мало, – нести, как флаг над головой разбитое ебало. Во имя счастья на планете, за будущность потомков – ходить, заёбывать до смерти ублюдков и подонков… («Дар Божий» Х.З.). Данная цитата свидетельствует, что свою субъективность Нарцисс способен осмыслить. Как я – представитель совести, – он не тонет в себе. Это говорит нам о существовании ещё какой-то надперсональной логики у всех. Гегель, кстати, определял её, как объективную, и противопоставлял субъективной, правда, субъективную он никак не описал. Такую попытку сделал Кант. Но, по мнению Гегеля, Кант провалился, перепутав всё со всем, трансцендентальную логику (объективную) с субъективной.

Для объективной логики внимания, как и для нашего субъективного опыта, внешнее и внутреннее находятся по какую-то одну сторону. Наша рефлексия может рассматривать опыт со стороны, то есть она использует опыт, но не принадлежит ему. Видимо, различие между ними, как между определением и свойством. Свойство может быть преодолено, приобретено или растворено, а определение – нет: тогда моё определение, как невидимого человека совести, и определение Нарцисса, как демонстративного субъекта, непреодолимо.

Вот ещё один пример несуразности Нарцисса, вполне осознаваемой автором: «Молодость! Молодость! Я заявился со своим первым произведением в одну из весьма почтенных редакций, приодевшись не по моде. Я раздобыл пиджачную пару, что само по себе было тогда дико, завязал бантиком игривый галстук и, усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его глазом. У меня даже где-то валяется карточка – я снят на ней с моноклем в глазу, а волосы блестяще зачёсаны назад. Редактор смотрел на меня потрясённо. Но я не остановился на этом. Из жилетного кармана я извлёк дедовскую „луковицу“, нажал кнопку, и мой фамильный брегет проиграл нечто похожее на „Коль славен наш Господь в Сионе“. „Ну-с?“ – вопросительно сказал я, взглянув на редактора, перед которым внутренне трепетал, почти обожествляя его. „Ну-с, – хмуро ответил мне редактор. – Возьмите вашу рукопись и займитесь всем, чем угодно, только не литературой, молодой человек“. Сказавши это, он встал во весь свой могучий рост, давая понять, что аудиенция окончена». (Сергей Ермолинский, «Записки о Булгакове»).

М. А. Булгаков – чистый Нарцисс, способный выражать в своём творчестве эмоции, как никто другой, кстати, он собрал большую коллекцию договоров с издательствами, которые остались невыполненными. Эта отложенная возможность заработать могла как-то балансировать его эмоции.

А самые лютые властители, стремящиеся рационализировать общество, должны быть людьми совести. Рациональность – их сильная сторона. Но как бы не стремился товарищ Сталин доказать, что «жить стало лучше, жить стало веселей», ему это не удалось. Не его стезя. Яркость в эмоциях принадлежит только Нарциссам.

Одна из форм лжи – тактичность, но из-за выражаемых по-разному эмоций, тактичность Нарцисса и человека совести тоже выглядит по-разному. Нарцисс говорит громким голосом, а ссорится спокойным и даже тихим. Неизбежным примером, в данном случае, будет В. В. Жириновский. По словам В. В. Познера, Жириновский вежлив в речевой деятельности… но, когда он совсем уж вежлив, пора рвать когти. В следующую секунду можно получить по голове. Вот когда Владимир Вольфович громко выступает – никакой опасности нет.

Выражая себя, Жириновский, действительно, выглядит ярко, а драка в разумных пределах предоставляет для этого тоже блестящую возможность. Жириновский дерётся достаточно рационально. Никому основание черепа не проламывает.

В отличие от Нарцисса человек совести ссорится по-честному, громко и яростно.

Нарциссу, привыкшему подминать мир под себя, тоже нельзя откровенно дать кому-то «сковородкой по голове». Кажется, что яростный в ссоре человек совести мог бы это сделать. Кажется, что мог бы… но, мнению Делёза, «прямая линия», – непреодолимый лабиринт, а рациональность является прямой линией и Минотавром для человека совести. Его сиюминутные эмоции – запутанный лабиринт, в котором сидит рациональность, и она выскочит из этого лабиринта в последнюю секунду. Прямая линия и Минотавр Нарцисса – сиюминутные эмоции – вот они могут выскочить за пределы запутанного рационального лабиринта, поэтому Нарцисс и ссорится, как можно спокойней.

Нарцисс может быть не честен с «другими». Из-за этого на его жизненном пути возникают всякие осложнения, деформируя мир под себя, он делает это с помощью лжи, и сам тоже запутывается в ней. Можно, конечно, как Хлестаков, рассказывать, что к тебе «двадцать тысяч одних курьеров», но при этом нужно бежать, как по тонкому льду. В то же время Нарциссу стыдно чувствовать страх.

Человеку совести страшно чувствовать стыд, но скрывая свои эмоции, он, по крайней мере, не запутывается во внешней лжи. Его преимущество перед Нарциссом в том, что скрывать внутреннюю ложь и запутанность легче.

Человек совести лжёт кратко в потоке речи. Нарцисс кратко говорит правду, ложь он повторяет. Это – его способ поддерживать в беседе тонус. Ничего из того, что он повторяет, он делать не собирается. Мимика у Нарцисса складывается тоже иначе, чем у человека совести. Нижняя губа не поджата, в лучшем случае она кривится. Вообще выпяченная нижняя губа характерна для ярких алкашей. Ещё Нарциссы грузят других своими проблемами: не удивлюсь, если среди нищих и попрошаек – одни Нарциссы.

Люди совести на окружающих только надеются, но объективная логика им подсказывает, что полагаются они на воздух. Условная мораль разъединяет, на самом деле, людей, и человек совести неосознанно дистанцируется от «других». Его выраженная тактика рассчитана на положительный эмоциональный рефлекс у «другого», но это – какая-то ложь. Нарциссы выбирают мелкие грешки в качестве тактики: вместе выпить, покурить, анекдоты опять же… аморальность сближает их с другими – «со структурой восприятия мира». В сухом остатке Нарцисс и человек совести отличаются не столько способностями, уровнем интеллекта или нравственности, сколько акцентом на сиюминутных или отложенных эмоциях. Вообще же, эмоции оказываются чем-то трудно определимым, как кантовская «вещь в себе». «Каждая душа или каждый субъект (монада) полностью закрыт, без окон и без дверей, и в своей весьма тёмной основе содержит весь мир, освещая полностью только маленькую часть этого мира, у каждого свою. Мир, таким образом, сложен или свёрнут в каждой душе, но всякий раз по-разному». (Лейбниц).

Под воздействием императива – быть до конца с «другим» – человек совести, может отдать то, что не собирался. К счастью, у совести слишком короткое одеяло: приходится выбирать. Тот же смысл, но уже для Нарциссов: – нищелюбивый идиот. Иногда в человеке начинает «голосить», какая-то воля к смерти, нужна «жертва». Знак у «жертвы» может быть разный – ты или тебе, – но «Голос», где жертва, будет обязательно.

Эллочка Щукина была готова «съесть» хоть миллионершу, перещеголяв её в нарядах, она знала тридцать ярких слов, характерных для Нарцисса. Ещё она съедала своего мужа на корню, в то же время уважала его: «Вы поедете в таксо?». Жертва «голосит» сразу двумя способами, как Эллочка Щукина или как её муж. Плотоядность – суть сиюминутных эмоций, но вкушать плоть и кормить собственной плотью – это зеркальное отражение. Люди совести не имеют таланта и способности к выражению уважения. Они его проявляют только, как отражённый свет Нарциссов. Выраженный дискурс сформирован Нарциссами, но, кажется, инженер Щукин разобрался. Людоедка осталась без «другого», а для Нарцисса это смерти подобно. Он не может без восхищения собой жить, а высшее восхищение – это любовь. Это значит – «другой». Но как может заботиться о нём без грубой подделки обманщик и поклонник заботы о себе Нарцисс? Счастье бывает, но не находится в наших руках. Таковы условия «игры». Нужно проскочить между Сциллой и Харибдой: вручить собственные императивы и потребности «слабому звену», противоположной, подавленной координате, это влечёт к гибели, но «зерно не прорастёт, если не погибнет».

Александр Зиновьев в одном из своих интервью говорит о социальной эффективности советской системы: «В хрущёвские и брежневские времена население страны выросло на 106 миллионов человек, пришли голенькие, с отличными аппетитами, и страна выдержала. После объединения Германии прибавилось 17 миллионов человек, хорошо одетых, сытых, с хорошим уровнем жизни. Сразу рост цен, повышение налогов.». А. Зиновьев – антисоветчик, – но не позволяет себе подгонки мышления под позицию. Лозунг такого мышления: «может быть и другое». Камю бы назвал это «методом анализа».

Вот Солженицыну «вывод, к которому придёшь, известен заранее»! По Камю, это – «метод познания». Другими словами, лозунг А. И. Солженицына: «Я – самый, самый!». Всё в человеке запутано: Зиновьев и Солженицын не исчерпываются этим, но это их определения. К совести или Нарциссу человек не сводим, но всё-таки за рамки распределения в себе координат выйти никто не может. Певица Наталья Медведева, вроде бы, Нарцисс из Нарциссов, давая интервью «Акулам пера», тоже сказала: «Надо любить свою Родину».

Если делать смысловой анализ координат, то станет ясно, что императив дискурса не является суммой императивов координат. Он существует наряду с ними.

Как дискурсивная мораль относится к воровству? Без сомнения, мораль считает воровство безобразным и относится к нему соответственно. Но это не – императив совести. Совесть заботится о «другом». Всё, что позволяет другому процветать, хорошо. Если он ворует, значит, процветает, при этом сама совесть воровать не может. Это плохо для «другого». Воровство другого, тем не менее, заставляет её только ухмыляться и не замечать это грех. Она даже испытывает нравственное удовлетворение от того, что «другой» процветает. Иначе говоря, совесть представляет иной картину мира, чем её представляет дискурс.

Нарцисс тоже волнуется по поводу воровства иначе, чем дискурс. С точки зрения Нарцисса, хорошо, когда ты воруешь и процветаешь, а, когда другой ворует и процветает, он ворует, в том числе, и у тебя. Борьба Нарциссов за совесть выглядит ярко. Со стороны человека совести тоже может иметь место осуждение воровства на словах, но слова, как мы знаем, всегда лгут. Это – уже дискурс.

Человека совести может накрыть и собственный Нарцисс, ссорящийся по-честному за дискурс, таким образом, картина запутывается. У каждого из нас по отношению к одному и тому же в сознании куча-мала. И часто дискурс – единственный выход из положения. Человек совести уже закрыл глаза на воровство другого. Это – его не яркая, но забота о своей «структуре восприятия мира»: Нарцисс показывает человеку совести, каким этот мир является на самом деле, если воровать можно. В этот момент Нарцисс делает хорошо себе дважды: он ярко заботится о своей «структуре восприятия мира», человеке совести, и повышает собственное благосостояние. Сложность возникает, когда два Нарцисса воруют: не один из них не удовлетворён. Не удовлетворены и два человека совести, если не один из них не ворует. «Структура восприятия мира» как-то немеет. Видимым образом, расходясь друг с другом, совесть или Нарцисс идеально сочетаются. Такое впечатление, что сами координаты могут жить душа в душу и без дискурса. Если человек совести кратко солжёт, Нарцисс решит, что это правда. Если Нарцисс будет часто повторять свою ложь, человек совести тоже решит, что это правда. Мир становится похожим на тебя самого… и понятным. Правда, честные слова друг друга они истолкуют превратно, да и на практике напорются на несоответствие своих представлений реальности.

Человек совести и Нарцисс каждый по-своему будут понимать и какую-то договорённость между собой. То, о чём они договорились, выражается в их сознании по-разному: в итоге выраженная другим «ложь» будет вызывать справедливое негодование.

Дискурс оказывается универсальным выходом из положения, позволяет избежать открытого конфликта. Невыраженный конфликт – не ложь. Это, как раз, правда. Это – то, что мы сделали.

Совесть и Нарцисс всё время борются между собой. Мы отводим глаза от совести с презрением, от Нарцисса – со стыдом. Человек говорит: «Моё потребление выше!» (В. Пелевин), – сразу же посылая окружающим знак, который пребывает в его фактуре речи. Смысл знака прямой, нравственный и зеркальный. Нравственность прямо участвует в фабрикации речи, а форма речи, как мы знаем, «самое главное». Подавленная координата не имеет собственного голоса, она использует голос ведущей координаты и выражает свой смысл одинаково с ней.

Сознание реагирует на события по правилам распределения психики в себе, но трудно сказать, какая из координат выигрывает в результате своей безоговорочной победы. Если Нарциссу удалось навязать совести форму условной морали, он, почему-то, начинает ходить по краю собственного благополучия. Место этого Нарцисса скоро займёт «другой». Вроде бы, самопожертвование должно быть императивом совести? Человек, рационально преследующий грехи «других», становится людоедом. Это, вроде бы, – метафизическое дно Нарцисса? Он, конечно, «других» не кушает, только стремится поразить их хотя бы галстуком.

Благодаря смыслу, который приходит первым, двойственность возникает у чего угодно. По большому счёту, это разные акценты одного и того же. Эгоист, Нарцисс, совесть, условная мораль, воля к жизни, воля к смерти, людоедство, любовь… Двойные наименования указывают на существование непознаваемой «вещи в себе», которая стоит за всеми этими своими определениями, в полном соответствии с Кантом.

Нарцисс собой любуется и слеп от самолюбования. Совесть собой совсем не любуется. Скорей всего, у неё нет глаз для этого. Но ещё большой вопрос: есть ли они у Нарцисса! Совесть считается внушением. Никто её не видит: она тоже не видит, путает себя с условной моралью, но стремление к светлой точке в сознании Нарцисса разве не слепота? Он замечает эту слепоту только, благодаря объективной логике и рефлексии. Христиане проецируют счастье быть с Богом на загробную жизнь, слепы к этой жизни. Коммунистическое светлое будущее, вроде бы, проецировалось на земную жизнь. Но коммунизм строился для будущих поколений, за них осуществлялось опережающее отражение действительности. И эту фикцию никто не замечал.

Ирония Христа: «Если то, что в вас свет, то какова же тьма?». В Древнем Египте существовала «молитва слепого», которая звучит, как «Отче наш». В романе Олега Маркеева «Чёрная луна» главный герой убивает злодейку Лилит, тоже став на время слепым. Так было в легенде: убьёт слепой. Эти примеры можно множить. Слепой Нарцисс натыкается на слепую совесть. Они борются друг с другом за право выразить свою незрячесть. Но с другой стороны, как мы уже говорили, у эмоций существует «зоркое зрение». Это смысловое противоречие следует как-то понимать.

Ложь и правда сходятся, и возникает истина, но не сама по себе. Я выбираю эту истину тем, что говорю, и тем, что делаю. Я выбираю, как мне лгать и что мне делать. Психика следует за ведущей координатой, но истина находится где-то за её пределами и в конечном счёте совпадает с логикой, в тоже время будучи избрана мной. Таким образом, моя психика сходится с неизвестным вектором, и в этот момент на мою внутреннюю реальность и обрушивается свет. После этого соотношение во мне координат перестаёт быть заведённым автоматом.

К. Г. Юнг называл этот искомый вектор «надперсональный слой психики».

Взаимодействие между совестью и Нарциссом определяется тем, что они отталкиваются друг от друга, как положительный и отрицательный полюса, как плюс отталкивает плюс, а минус – минус. Чем ближе одинаковые полюса друг к другу, тем безусловней сила отталкивания. Как бы, возникает трещина внутри единства, внутри одного и того же. По идее, в этой трещине находится интересующий нас вектор. Либо трещина и есть сам «вектор». О важности напряжения внутри трещины есть одно свидетельство. Рассказчик едет в метро с мальчиком в шапке с завязанными ушами:

– Развяжи шапку, здесь тепло.

– Я обещал маме не развязывать! – говорит мальчик.

Впоследствии из честного мальчика вырос Григорий Перельман. Ведущая координата Перельмана – это совесть. Она напряжена и даже перенапряжена. Перельман отказался от миллиона долларов, потому что кто-то не смог вспомнить разговор, который дал Перельману в руки нить, и не согласился стать его соавтором. Чем одна координата сильней и безусловней, тем и другая не слабей, а чем сильней координаты наталкиваются друг на друга, тем выраженней «вектор». Если Г. Перельман не пожелал принять деньги, это заставляет задуматься о нём, как о Нарциссе. Привлечь к себе внимание ему вполне удалось.


Гегель отдал Канту заслугу в определении мыслительных способностей – отождествления и различения. Кант разделил их по основанию отношения к чувственности или рассудку. Иллюстрируя работу аналайзера и реактивного ума, Хаббард тоже приводил примеры рассудочного и чувственного мышления. «Яблоки – это черви и дырки в яблоках» – это отождествление, доведённое до предела. Чувственное мышление в качестве основания для чего угодно, выбирает какую-то линию, как прямую, и всё отождествляет, после этого понятие берёза, меньшее по объёму, чем понятие дерева, может оказаться вообще единственным растением. Под таким углом зрения «чувственное мышление» представляется нарушением заповеди и «сотворением кумира».

Может существовать и гнёт счастья. «Гнёт» нравится чувственному мышлению: —понятие сводится к собственному признаку, он обобщается до символа веры. Чувственное мышление содержит безусловное обобщение: «Женщины – стервы, мужчины – козлы». С точки зрения логики, это ссылка на личность, а с точки зрения Канта – чувственность в чистом виде В то же время, это рационализация, которая встречается повсеместно, упрощение субъекта в своём мышлении с целью его восприятия в перспективе манипулирования. Такая рационализация превращает субъекта в объект, но после этого смысл, который приходит первым, превращает и такого преобразователя субъектов в объекты тоже в объект. Эта справедливость смысла, который приходит первым, кажется божественным промыслом. А противная сторона часто упрощается в мышлении, чтобы воля заработала. Противник делается умопостигаемым, но это воображаемая реальность со всеми вытекающими следствиями. Прямая линия, встречающаяся в исполнении чувственного мышления повсеместно, ведёт в тупик.

Вообще же, в мышлении рассудочное и чувственное сочетаются. Мысли, как правило, формулируются рассудочно. В них добавляется чувственный момент для ясности. Пример такой формулировки можно привести из плана к сочинению школьника Лёни: «План незаконной женитьбы Крота на Дюймовочке». Здесь всё рассудочно, вставлен только один чувственный момент: «незаконной».

Мы помним, что совесть и Нарцисс совместно нападали на логику, тем самым, они выступали, по сути, против рассудка. Они – чувственность. Ещё совесть и Нарцисс уживаются друг с другом, как правильно и красиво, и отталкивают друг друга, как одинаковые заряды. Они – одно и то же. Между ними их противоположность не создаёт непроходимой стены. Совесть и Нарцисс мыслят тождествами, «узнают» мир, – и мы должны признать, что различение – не их способность. Не смотря на свою «борьбу», они вместе борются с различением. Можно также сказать, что они борются за различение себя, лезут различению на глаза.

Если я что-то различил, я говорю: «я». Я при этом не стремлюсь себя с чем-то отождествить, могу разотождествиться с чем угодно: с дискурсом, с социальной группой, к которой принадлежу… со сказанными словами. Совесть мешает? Подключив Нарцисс, я справлюсь: разотождествлюсь, хоть с совестью. Некоторые личности умудряются разотождествиться даже с собственным полом, так что я ещё не самый способный. Можно противостоять и совести, и Нарциссу, оттолкнуться от чего угодно, эстетически или этически. Я – не есть это сознание. Возможно, я – трещина между совестью и Нарциссом или безусловная сила в этой трещине? Совесть отождествляет себя с «другим». Это что-то внешнее по отношению ко мне. Она не знает об этом. Она отвечает у меня за внешнее и заботится о нём, как о себе самой. Нарцисс отождествляет себя с внутренним. Он устремляет вовне своё самолюбование, но замечает там только себя. Беда с этим Нарциссом! Он сам косит себя, как траву, из-за этого противостояния внутреннего с внешним. Дело сейчас в том, что для меня всё это различимо. Это – не моя логика, когда внутреннее губит, а внешнее спасаемо. В то же время я не есть только это различение, чего угодно. Я могу себя отождествить, хоть с совестью, хоть с Нарциссом. Я – сила, которая расталкивает совесть и Нарцисс, отводит их от своей судьбы, заботится о них, как мать. Нарцисс сам готов попадать во внешнюю беду. В нужный момент, опережающе отражая действительность, я говорю ему: «Куда вас, сударь, к чёрту понесло?», – а совесть в это время спасает «другого», как самого себя. Иногда я смотрю на это скептически.

Мой Нарцисс попадает во внешнюю беду по какому-то закону, он носит её в себе. Я мог бы хладнокровно предсказать ему судьбу, но, на самом деле, мне не всё равно. Я – не совесть. Я пристрастно отождествляюсь с Нарциссом. Он видит только свою красоту. Он стремится в беду, полагая её своим счастьем. Совесть тоже ни черта не видит без меня. Моё мнение о себе, как о «Гадком Утёнке», было сформировано ей, только учёт мнения Любки позволил изменить ситуацию. Если совесть, такая умная, почему не исправила всё сама? Когда Нарциссу стало лучше, она не пострадала, не понесла никакого урона и продолжала доминировать.

Координаты лишены чего-то, что присуще мне. Они – автоматизмы. Кстати, почему я не Нарцисс? Почему моей ведущей координатой не стал Нарцисс?! Я мог бы выбрать слёзы. Нарцисс тоже эффективен. Я был в шаге от этого, но, оценив перспективы, решил, что сил станет только меньше.

И вообще, почему я не помню слёз, которых боялась мать? Я не заметил, что контролирую её слезами! У моего аналайзера не оказалось другого выбора в тот момент, кроме терпения. Это – судьба! Ручки бы меня не выручили. Дышать в тесном пальто было всё равно трудно. Я бы расслабился на ручках, даже задремал, но мне было важно дышать. Ходьба подталкивала дыхание. Двигаться, изнывать, но двигаться. Сесть на землю тоже – не выход. Я переставал идти и опять впадал в сонливость, и всё равно трудно дышать. Лучше идти, куда бы то ни было…

Выбор Нарцисса, разрывающего себе грудь плачем, был нелеп. Грудь как раз стиснута пальто. Я бы сделал себя идиотом на всю оставшуюся жизнь. Я тогда не отказался от своих умственных способностей. Вот, что я сделал! Это потом совесть их отключала.

Я знал, сколько идти, чтобы вернуться домой, но возвращение произошло бы не сразу. Мать тащила бы меня за руку. Сразу идти домой очень хотелось, но главное было дышать. Я передвигал ноги со стеснённой грудью по жаре, но не было другого разумного выбора, до гостей было дальше, чем до дома, но там определённо наступала передышка… После всех расчётов я не стал плакать. Я тогда случайно выбрал ведущую координату. Но, если бы я заметил, что слёзы контролируют мать… Я мог рассчитывать на успех.

Я мог бы преследовать мамины интересы и, если бы плакал. Я вёл бы себя, как «негодный ребёнок», но меня можно было бы определить, как утешение для мамы в долгосрочной перспективе. Я же в тот момент случайно преследовал её сиюминутные интересы. Ощущение «Гадкого Утёнка» возникало и в связи с завязанным узлом сзади. К сожалению, я не помню, что было раньше: гости или узел?

Отношение к узлу появилось, как результат раздумья. Собирая меня в садик, мать стягивала шарф сзади. В первый момент я чувствовал лёгкое удушье, но часто забывал об этом и дышал вполне нормально. Всё-таки я заметил, что узел сзади мне не доступен: иногда хотелось его растянуть. Моя просьба завязывать узел спереди была встречена противоречием и отказом, но я не закатываю истерик, я привычно чувствую себя Гадким Утёнком и шагаю в садик. В тот момент силы у меня не подорваны. На истерику их достаточно. Но я уже избегаю препирательств, во мне звучит единый Голос Бытия: «Ы».

Свою мать я не боялся, но препирательства опережающе вызывают у меня тоску. Выбор координаты был уже сделан. Этот выбор делает меня автоматом.

Вроде бы, различающий «вектор» может возникнуть из-за примерности тождества совести и Нарцисса. Они всё-таки различаются между собой. Но мы, скорее, можем привести примеры затемнения способности к различению из-за несовпадения между ними. Всё-таки, они тотально отождествляют! В частности мой Нарцисс, пользуясь средствами выражения совести, которая полагается на внешнее, приводил к такому затемнению.

Наша компания подростков придерживалась мнения, что толстушки в сексе – самый смак. А молодой сосед вставил в разговор свои пять копеек, сказал: «Худые подтягиваются и прилипают, полные так не могут». В моём мнении секс вообще-то был унижением женщин, а, оказалось, что они сами потакают этому с омерзительным энтузиазмом. Что «это дело» им тоже нравится, я тогда не различил. «Что ты думаешь, то тебе, типа, и говорят», – я тогда отождествил.

После слов соседа гадость женского унижения стала материальной. До этого она пребывала в моей голове в прозрачном виде и не причиняла ни мне, ни миру вреда, теперь же я расценил потакание женщин своему унижению, как омерзительную особенность самой жизни. Логику это, конечно, отменяло, но логику вообще отменяет, что угодно.

Спазмы «тошноты» стали возникать у меня при мысли о любимом занятии человечества. Я был отравлен на десятки лет. У самого давно были сексуальные отношения, но я только материализовал ими унижение женщин. Юношеское представление прилипло. И знакомство с девушками, уколовших меня своей красотой, я тормозил на подсознательном уровне. Много лет моим идеалом были смазливенькие. Картина мира тогда покосилась в моей голове, потому что я подумал: «Он-то знает!».

Интересно, что перед этим сосед казался мне каким-то противным. Это был новый человек на нашей улице, они приехали из деревни, купили дом у бабы Нюры, которая вышла замуж… Мистика состоит в том, что я, будто, предчувствовал, что сосед причинит мне вред, и заранее испытывал к нему отвращение. При чём оно возникло по каким-то внешним признакам. Будто, что-то звенело в этом соседе. Он показался мне какой-то гадостью. «Гадость», действительно, распространилась на самое ценное представление моей жизни, будто, в награду… Здесь имеет место прямое подобие, будто, прямая линия тождественного воздаяния, которая опять выглядит непонятной, как стыд перед петухом.

Говоря строго, сосед не заслужил моё презрение. Он просто оказался на лично мне близкой территории бабы Нюры. Я решил относиться к деревенским свысока, хоть я не жлоб и не Нарцисс. Но тут Нарцисс из меня вылез, почему-то, подавленная координата включилась.

Почему слова Любки, что я симпатичный, послужили просветляющему воздействию тоже при критическом к ней самой отношении, а слова соседа внутреннему затемнению? Почему слова «других» оказываются серьёзным фактором на долгие годы? «Структура восприятия мира» в одном случае губит, а в другом спасает? Дело не в пресловутой лживости слов. Других слов просто не существует.

«Другой» – структура восприятия мира, – но это ещё не значит, что я не согласен на его смерть. Он сам грозит мне нападением…

Доверчивость, как дар неба, сияет в глазах детей и детёнышей животных, но личная история, будто, землёй всё это засыпает. Жизнь приносит опыт и меняет знак доверия на противоположный. В глазах взрослых особей он гаснет. Собственный опыт уже отождествляет Надежду на бессмертие с напряженным выживанием…

Доверие, видимо, не исчезает, но становится невыраженным. Вместо него проявляется инстинкт самосохранения, но, по-прежнему, согласие на смерть «другого» оказывается равнозначно согласию на свою смерть. Мы связаны друг с другом «надперсональным слоем психики», и, кажется, индивидуальное сознание не контролирует эту связь.

Самосохранение оказывается чем-то легковесным по сравнению с волей к смерти…

Сознательно согласие на свою смерть давал «Очарованный странник» у Лескова. Ему очень хотелось помереть за русский народ. Это был императив Нарцисса.

Чужой опыт для ребёнка имеет тот же смысл, что и свой собственный. При этом он случайно затемняет «вектор» или просветляет его на основе доверия. Слова Любки послужили просветлению. Они апеллировали к сиюминутной эмоциональности, а слова соседа запустили отложенные на будущее эмоции к женщинам. Хотя какая-то сиюминутность и отложенность присутствовали в том и в другом случае, но, видимо, акцент в одном случае упал на сиюминутность, а в другом на отложенность отношения.

Примеров «затемнения» и «просветления» существует довольно много и в литературе. Такое явление не могло пройти незамеченными. «Человек-патефон» у Салтыкова-Щедрина требует «молчать», «не допущать», «ходить строем». По сути, он добивается, чтобы вели себя «рационально». Он мрачен: все эмоции им запрещаются. И «человек в футляре» Чехова выражает только одни бесспорные истины: «лошадь кушает овёс». Это можно заметить и на собственном опыте. Направлять на это внимание —рациональная охранительность этого внимания от других каких-то мыслей, которые могут лезть в голову. Это будто, лабиринт для них. Что они там в себе затемняют, эти люди – не сиюминутные ли эмоции?

Фильм «Игра» Дэвида Финчера, наоборот, – об удачной попытке извлечь человека из футляра. Окружающий мир стал футляром, лакированная жизнь им стала.

Ещё можно всю жизнь собак или кошек разводить – тоже рациональное обращение со своими эмоциями. Это исключает сильные эмоции. Животные вызывают их, но это – как войну по телевизору смотреть. А вот «Дама с собачкой» у Чехова, на самом деле, посылала знак, что эмоции есть. До них только нужно добраться через собаку.

Борьба рациональности и сиюминутных эмоций чревата драматичными коллизиями.

«Заполя появился у нас в третьем классе примерно через месяц после начала занятий. До этого он учился в соседней школе, его выгнали оттуда, потому что, по его словам, на уроке он психанул и «запулил» в училку резинкой. В первый день мы разговаривали. На второй уже дружили, потому что всё понимали одинаково. Вообще Заполя удивил меня только раз. Он показал мне девочку, в которую влюбился, а я обращал на неё не больше внимания, чем на последнюю парту в третьем ряду, за которой она сидела.

Это была высокая второгодница вся из густых красок: зелёные глаза с отчётливыми зрачками, как у кошки, густые чёрные брови, прямые чёрные волосы, плечи тоже прямые, длиннющие прямые руки и ноги, с красноватым оттенком кожа. На мой взгляд, одни сплошные недостатки. Я решил оспорить внешность второгодницы. К моему удивлению, Заполя отстоял и широкие плечи, и прямые брови, и большие, зелёные глаза. Ещё она была на голову выше него, но он не обращал на это внимания. Считал, что сам тоже вырастет.

Я всё равно едва не пожалел его. Было бы глупо предлагать ему любить ту девочку, которую я сам любил. Я удержался, но всё равно понять его не мог. Мне не удалось побороть равнодушие к второгоднице даже из солидарности с другом.

Когда мы выросли, Заполя показал еще одну девочку, в которую влюбился, она была точно такой же, я увидел много общего. Густыми масляными красками можно рисовать таких девушек. Художник Петров-Водкин выбирал себе их в модели, но мне нравятся те, которых лучше рисовать акварельными красками. Правда, однажды на меня произвела впечатление и такая, какая бы понравилась Заполе. В тот момент её пробивали остывающие лучи солнца, все её краски горели изнутри. Я оценил Виталин вкус, когда его уже не было на свете…

Два года в начальной школе мы общались регулярно, потом встречались изредка. Учились далеко друг от друга, а жили всегда далеко. Виталя что-то рассказывал про своего тренера по классической борьбе, вроде бы, тот с ним серьёзно занимается. Я не придал значения, но мне пришлось проглотить слюни зависти, когда я увидел Заполины мышцы в шестнадцать лет.

Символом красоты тогда считался мраморный Аполлон. Я бы сам сошёл за Аполлона, но стоять рядом с Заполей на пляже было стыдно. Стыдно быть уродом…

Большие физические нагрузки для Витали были обычным делом. Чтобы рыбачить на острове, он по собственной инициативе переплывал Обь с сумкой закидушек, которая весила килограмм пять из-за грузил. Мне он рассказывал, что однажды чуть не бросил её на обратном пути: до берега оставалось метров двадцать, а силы кончились, но всё-таки дотащил… Ему было тогда лет тринадцать. Лично я переплывал множество раз ковш, который в три раза уже и не имеет течения. Виталя мог бежать три минуты изо всех сил, потом говорил, что дыхалка сбивается. У меня от такого бега дыхалка сбивалась после минуты.

Окончив школу, он уехал поступать в спортивный институт. На одно место там ломилось человек пятнадцать… Не поступил. Помню летнюю жару, когда услышал об этом от бывшего одноклассника. Он сказал, что Заполя уже вернулся домой, и злорадно добавил: «Пьёт каждый день».

Я даже не пошёл проверять Этот слух не вязался ни с чем. Но, когда жёлтые листочки уже появились, мы столкнулись с Заполей лицом к лицу в городе. Его вид заставил меня оторопеть. Кожа уже «загорела» от водки. Он даже обрадовался мне, как алкоголик, и виртуозно продемонстрировал все замашки пьяниц, всю их бестолковость, пока я онемев, стоял, глядя на него, воодушевлённо предложил выпить. Это, будто, само собой разумелось. Пока я ещё не проронил ни слова. Заполя жадно поинтересовался моими деньгами. Я выдавил, что денег нет. Упорствуя в желании «отметить встречу», Заполя со вздохом извлек из потайного кармана грязных спортивных штанов три рубля и купил какую-то бормотуху. Мы пошли искать место, сели в случайном дворе, заваленном горами строительного мусора, уже заросшего бурьяном, на трубу теплотрассы. Заполя сказал: «Подальше от ментов».

Я пить отказался. Он сам высоко запрокидывал бутылку горлышком вверх и похваливал «винцо». Ему и мне в каждое ухо по тысяче раз говорили, что пить плохо. Я сидел просто рядом, наполняясь вселенской печалью.

Между прибаутками алкашей Заполя рассказал и о том, что с ним случилось. Интонации из его голоса исчезли.

Перед экзаменами состоялись спаринги. Первый поединок был с каким-то солдатом, и оказался очень изматывающим. Он закончился в ничью, но Заполя растянул связку на плече. На следующий день он подошёл к тренеру и сказал про связку. Ему казалось, что тренер освободит от спаррингов и допустит до экзаменов. Это, возможно, было вероломством с его стороны, но с другой стороны ему семнадцать лет, и в оба уха твердят о гуманности советской системы. Он, возможно, проявил к этой пропаганде рациональное отношение. Тренер освободил от спаррингов, но до экзаменов не допустил… Виталя никак не обозначил своих мыслей по этому поводу…

На самом деле, он не пил, а тушил себя, как лампу. Я не мог понять, что с ним случилось? На мой взгляд, так резко измениться не было причины. Он предавал мать, брата, сестру, бабку, даже пьющего отца, я чувствовал, что тоже предан.

Виталя стал какой-то неожиданный. В моём сознании стало темней.

По сути, мы пришли в этот мир недавно, выдумывали желания: в итоге, всё выходило как-то не так. Проблемы не решались нашим утлым опытом. Случайные удачи, на которые можно было бы опереться в своих мыслях, практически отсутствовали, а иногда оставались и не замеченными. Мы с Виталей, оказывается, отличались. Я не испытывал испепеляющих желаний, а он с двенадцати лет ходил на тренировки, как на работу. Ему требовался какой-то статус, а мне до сих пор никакой не требуется.

Всё равно по причине возраста мы мыслили примерно одинаково и имели одну и ту же жизнь перед глазами. Отсутствие опыта только порождало одинаковые проблемы, но мы отличались с ним по человеческому типу. Тургенев выделил их два: Дон Кихот и Гамлет. Дон Кихот всегда действует, нападая хоть на ветряные мельницы, а Гамлет сомневается. Когда всё совершенно ясно, когда дух отца всё рассказал, он всё равно ничего не делает. Мы так сражались с ним на шпагах однажды. Дело было у него дома. Мне досталась длинная ветка. Он взял короткий гладиаторский меч, выпиленный из доски. Подозреваю, чтобы воспользоваться. При этом он выразил уверенность, что меня обязательно заколет: «Короткий меч – самое лучшее оружие».

По итогам наших поединков это было совсем необязательно, но мне, почему-то, показалось, что он знает, что существует преимущество короткого меча…

Когда мы приступили, я почувствовал, что недосягаем. Кончик моей шпаги качался возле самой его груди. В глазах Заполи выразился страх быть заколотым. Я всё равно не колол. Меня охватили сомнения в эффективности простого прямого выпада, а других я не знал.

Тут он стал действовать. Своим коротким мечом отбил мою шпагу и устремился вперёд. Длинная ветка на короткой дистанции была только обузой. Я был заколот.

Нередко подобное неделание для меня было досадным. Я знаю о нём. Но пока я просто рос, Виталя отчаялся от физических перегрузок. Собственно, он от них и отказался, став пить.

У него были взгляды. Помню, как он съязвил по поводу отсутствия у меня чёткой цели учить иностранные языки… Насколько в пятнадцать лет могут быть выверенными наши цели? Я пришёл к своей идее путём маниловской мечтательности. Лучше всего мне показалось тогда знать английский язык. Но досадное недоразумение состояло в том, что в школе я учил немецкий. Это мешало слиться в экстазе с блистательной идеей. Впереди были выпускные экзамены, а в девятом классе я не мог читать учебник за пятый класс. Не до уроков мне было с картами! Мне пришлось выбрать немецкий в качестве компромисса. Для изучения других языков была вся жизнь впереди.

Помню, как я семь раз подряд на уроке спрашивал у соседа по парте Толи Снегирёва, как переводится слово «geben». Он терпеливо отвечал. Я тут же забывал. Но это стало моим первым открытым проявлением интереса к языкам. Тогда же я решил не ограничивать свой интерес фактором времени. Меня устроило и расплывчатое представление о том, как можно использовать знание языков. Зато сразу же придумался эффективный способ двигаться вперёд. Я учил по двадцать новых слов в день. Скоро я выяснил, что слова забываю: всё равно впереди была вся жизнь. Я записывал их снова и снова учил.

После школы немецкий язык перестал быть вообще обусловлен. Он стал моим идеалистическим проектом…

Практический результат оказался довольно неожиданным. Я прибавил в свой словарный запас много новых русских слов, активно освоил их, запоминая немецкие. До этого слово «штучка» было моим универсальным выходом из всех положений. Так говорила моя мать: «Эта штучка в эту штучку». В следующие десять лет «идеалистический проект» видимым образом не привёл никуда. Я бросил факультет иностранных языков, на который поступил. Возможность стать переводчиком, а, скорей всего, учителем, меня не интересовала, а Заполя тогда добивался от меня каких-то конкретных представлений.

Откуда они взялись в его голове? Версия у меня есть только одна. На спортивную конкретность его подсадил тренер. Он рассмотрел в нём задатки и не ошибся. Тренер привил рациональность своим взрослым авторитетом, и откладывание сиюминутной усталости во имя будущего сработало, как «затемнение».

Нарцисс ставит мир на грань и сам идёт по этой грани. Заполя доказал, что он – Нарцисс, когда бросил в училку резинкой. Кажется, автохтонный Нарцисс может иметь отложенные эмоции только в каком-то неустойчивом виде. Их можно загнать в дискурсивный лабиринт, порой очень сложный, но они вдруг оказываются за пределами всякого дискурса. Это – не только у Заполи. Лабиринтом для сиюминутных эмоций может быть, что угодно. Свои эмоции Нарцисс запутывает в многослойном дискурсивном лабиринте, но эмоции всё равно безусловней и выскакивают на «позор».

Заполя интуитивно выжигал в себе чуждую рациональность, напиваясь до безобразия, в такие моменты переживал только сиюминутные эмоции. Нечто отложить в состоянии глубокого опьянения невозможно. Он реагировал ярко, как Нарцисс, даже на «затемнение», боролся в полном ослеплении. Став пьяницей, Заполя по-прежнему стремился к спортивным успехам и гордился ими по инерции уже, как сиюминутностью, обрубив себе возможность получить от спорта какую-то отложенную выгоду. Как-то он рассказал мне, что боролся с мужиком в горпарке на глазах у публики… Мужик был килограмм девяносто, Заполя проделал с ним мельницу… потом ещё одну… тот не ожидал проигрыша. Мир улыбался Заполе иногда широкой улыбкой. Это не побуждало его, тем не менее, пересмотреть отношение к жизни. Как-то поздним вечером он познакомился с девушкой в автобусе, проводил её до дома и после длинного поцелуя трахнул прямо на лавочке. Дома у девушки была мама и маленькая дочка.

Такой удачный опыт следовало рационально осмыслить, но Заполя только рассказал… Из армии он мне написал, что курит анашу и уже не сможет бросить. Жить после «дембеля» остался поближе к анаше. Это было рационально… Однажды на улице мне повстречался Заполин отец вместе с братом. Я спросил о нём.

– Виталя умер, – сказал отец и состарился лицом.

По привычке вести себя ярко, он полез в щит с надписью «высокое напряжение». Ожог первой степени составлял девяносто процентов тела. Сердце билось ещё четыре дня. «Здоровый был бык!», – прокомментировал брат свои слова про сердце.

Потом мне приснился автобус «Лиаз», стоявший на улице, где никакие автобусы не ходят. «Лиазы» в городе тоже не ходят. Я, зачем-то, влез в него, Там сидел Заполя. На нём не было ожогов. Я всё-таки решил, что ему больно. Он горбился и высоко поднимал плечи. Виталя сидел на заднем сиденье. А возле самой двери сидели два чувака. Я, почему-то, запсиховал и разозлился, когда посмотрел на них, хотя они вели себя прилично. Глаза только щурили и сверкали блатными, глумливыми улыбками. От этих двух веяло беззаконием. И, почему-то, неодолимой силой. Один что-то насмешливо говорил, он особенно выводил меня из себя. Казалось, я выдумываю силу: не было на них мышц. Слова блатного не касались меня прямо, но я чувствовал ужасное унижение. Второй ничего не говорил, только криво усмехался. Я неконтролируемо разозлился. Без всяких переходов я предложил Заполе с ними драться. План был нелепый. Я не чувствовал сил на драку, вообще, мне казалось, что я еле стою на ногах. Силы Витали тоже вызывали сомнение.

Услышав мои слова, говоривший обернулся к нему, насмешливо спросил: – Ты будешь со мной драться? Виталя ответил ему, а не мне. Он не слитно произносил слова, его плечи сильно дёргались: «Я… не… могу… драться…».

Ответ был вроде бы и мне. Кажется, Заполя находился под полным контролем этих чертей. Я вылез из автобуса с качающимся сознанием, не вступая больше с ним в контакт. Тут я сознательно обратил внимание, что стою в хорошо знакомом мне месте. Я и раньше это заметил, когда влезал в автобус, но не придал значения. Это место было мне вполне безразличным. В детстве мы регулярно ходили здесь в баню. Я вообще здесь часто ходил, и однажды заметил детсадовскую Гальку. Она была на веранде второго этажа в том самом доме, у которого стоял автобус, видимо, жила здесь. Галька тоже увидела меня и… закривлялась.

Джейсон Стетхем похож на Виталю. В фильме «Револьвер» чёрный приятель говорит ему: «Самая гениальная разводка с его стороны – доказать, что он это ты».

Речь у приятеля идёт о «демоне». Это – рациональное проявление эмоций на публику. Низкий басистый смех мужчин и женщин – ежедневный выход этого «демона». Он говорит нашим голосом, сверкает белками наших глаз. Рациональное проявление эмоций – нонсенс, а вовсе не абсурд. Нонсенс порождает смысл в избытке. Можно сказать, весь дискурс – рациональное проявление эмоций.

Жизнь кажется тяжёлой и бессмысленной каторгой, но «демон» вцепился в её условие мёртвой хваткой. Люди много кушают и пьют и всё равно не могут выпустить сиюминутные эмоции на волю… Кругом пузатые или пьяные. А эмоции всё равно – рациональные. Эмоциональное убожество «демона» натыкается на его рациональное убожество.

Нейробиологи открыли в мозгу центр, отвечающий за удовольствие. Крысам вводили в мозг электрод и давали доступ к кнопке… они ничего больше не делали, даже не ели. Крысы давили на кнопку и умирали от истощения. Электрод ввели женщине, больной эпилепсией, она тоже забыла о гигиене и еде. Зачем различать добро и зло?

Алкоголики тоже не различают добро и зло. Они стыдятся, если им указать на мучения с ними родственников, они вспоминают, что сделали им хорошего, но их совесть – тождество с Нарциссом. Соль перестала быть солёной. С «вектором» что-то случилось.


Наше сознание в подавляющем объёме отождествляет информацию. Это поддерживает в нём равновесие в отношении картины мира и общезначимого смысла. Но различение и отождествление – двойное определение сознания – при этом оказываются уже не равновесным. Отождествления больше.

Перед нами снова встаёт вопрос о логике. Мы, наконец, должны изучить её взаимодействие с логосом и понять, как в целом уравновешивается сознание.

Обратимся к вопросу, какой логикой пользуется Герасим, утопивший Му-Му? С одной стороны, вполне понятно, что он ею не пользуется, если решил уйти от барыни, логично сделать это вместе с Му-Му. Это, всего лишь, собака. С другой стороны, логики в его поведении не могло не быть. Послушание барыне служит логическим основанием утопить Му-Му. Но, как только в послушании достигнут нравственный предел, как только чаша переполнилась, Герасим самовольно уходит в деревню. Это выглядит противоречиво, потому что акт непослушания быстро следует за актом послушания. Возможно, в деревне, Герасим чувствовал, что сам себя одурачил. Но в его поведении можно увидеть два достаточных логических основания, практически одновременных. Какая у них последовательность, тоже не вполне понятно, когда нравственный предел достигнут? Решение уйти могло быть принято и до исполнения воли барыни. Раб из Герасима выжимается по капле… и между послушанием и непослушанием Му-Му упала в воду, стала «жертвой», для новой мышления Герасима. Так можно было бы думать, если бы двоюродная сестра Тургенева и племянница барыни не оставила мемуары, о которых рассказывает Екатерины Шульман. В них сообщается, что дворник, утопив собаку, от барыни не ушёл. Никто барыню не любил, в том числе, и собственные дети. Тургенев выдумал ради этого частный случай крушения крепостного права, но эта фантазийная концовка Тургенева тоже не просто так возникла. Его фантазия обосновывает возможный сценарий событий. Отмена времени между достаточных оснований в поступках Герасима, произведённая им, тоже формирует какую-то возможную логику. Мы наблюдаем, что внутреннее (в данном случае Тургенева) норовит деформировать внешнее, что эмоции Герасима (самого Тургенева) значительно ускорили время логических операций, сделали его исчезающее маленьким. Да, всё это опять логос, но он отличатся от общезначимого смысла.

Логику, свободную от логоса, сформулировал Аристотель, с тех пор она застыла. Дискурс тоже действует долгое время, но не такое длинное… «Мнения ещё наиболее прочные» – время наших мнений, но становление этих мнений, судя по Тургеневу, зависит от эмоций. Тургенев выступает, как исследователь этой темы, а не просто в своей фантазии маме мстит.

Писатель А. Коробейщиков в книге «Новые отношения», стремясь написать новую религию, выложил много информации, требующей веры. При этом он разместил одно описание, которое демонстрирует, как уже объективная логика манипулирует нашим «внутренним».

«Круг бессилия».

«Как вы думаете, с чего возникает желание человека общаться с другим человеком? Вариантов может быть много, но я рекомендую смотреть в самую суть вопроса: страх одиночества. Это смутная потребность к выходу за собственные рамки. Человеку свойственно искать общения. Говорят, от принудительного одиночества человек может сойти с ума. Это была одна из разновидностей древних пыток. Когда человек добровольно ищет одиночества, он всё равно изыскивает разные варианты (молитва, разговор с деревьями, животными). Страх одиночества – это внутренняя врождённая потребность к общению». Это был первый пункт на «круге бессилия».

Второй – создание образа. «Для того, чтобы искать кого-то, надо иметь в голове хотя бы примерный образ. Так устроено наше линейное восприятие. Так как мы всегда стремимся к поиску максимально позитивных оценок в нашей жизни, то и образ обычно создаётся идеальный (включающий в себя максимальное количество наших позитивных убеждений)».

Третий пункт. «Для контакта с Идеальным Образом нам необходимо иметь… тоже Идеальный Образ. Сложно представить себе, что Идеальный Образ будет общаться с набором комплексов и искажений. Поэтому немаловажным этапом на стадии поиска Идеала является создание некой маски, улучшенного образа себя».

Четвёртый: поиск. «Скажите, как часто, выходя из дома, вы встречаете Идеального Партнёра? Я так и знал – Идеальные Партнёры редки и по улицам группами не ходят. Идеального Партнёра надо найти! Но поиски эти зачастую затягиваются на значительные сроки. И вот тогда наш ум совершает очередной манёвр. Встретив человека, который совпадает с нашим Образом в голове хотя бы по нескольким основным параметрам, ум тут же дорисовывает все остальные. Этот процесс называется «идеализация». После этого ум выдаёт вердикт – перед нами Идеальный Партнёр!». Внимание! Маска – ваш выход!».

Пятый пункт: праздник. «Как вы думаете, когда встречаются два Идеала, чего можно ждать от этой встречи? Ну, конечно же, только самых радостных эмоций! Этот период особенно трепетно вспоминается всеми нами – романтичный „конфетно-букетный период“, время, когда всё кажется ярким и безмятежным. Будущее светло и радостно. И хочется, чтобы так было всегда!».

Шестой пункт: фиксация отношений. «Встретив Идеал, мы не готовы так просто расстаться с ним. На этой стадии происходит фиксация отношений. Это может быть официальный или гражданский брак, договорённость быть друг с другом как можно дольше или ещё какой-нибудь вариант, который должен обеспечить максимально долгое получение впечатлений».

Седьмой пункт: быт. «Когда встречаешься со своим Идеалом всего лишь несколько часов в сутки, легко самому казаться идеальным. Но совместное проживание меняет правила игры. Удерживать маску становится всё сложнее, и постепенно люди начинают узнавать друг друга. Этот период может быть разным по протяжённости, но чаще всего заканчивается тем, что у партнёров возникает конфликт интересов. Это происходит даже не столько из-за фундаментальной разницы в скрываемых до поры до времени нюансах мировоззрения. Просто мы живём в конфликтном обществе, которое будет различными способами провоцировать конфликт между двумя разными людьми».

Восьмой пункт круга бессилия: конфликт. «Чаще всего причина конфликта в разочаровании нашего Эго – несоответствие идеализированного Образа с реально существующим. Под конфликтом я подразумеваю не обязательно шумные выяснения отношений. Конфликт может проявиться как внутренняя неудовлетворённость, никак не показываемая внешне».

Девятый пункт: разрыв связей. «Разрыв связей также не подразумевает тот факт, что два партнёра расходятся. Они могут продолжать жить вместе, но на внутреннем уровне связи разорвались. Зачастую два человека продолжают жить друг с другом (иногда даже поддерживая иллюзию хорошей семьи), но на внутреннем уровне они снова чувствуют потребность в полноценном, а не иллюзорном общении. На этой стадии они снова переходят в исходную точку схемы, для того, чтобы… начать всё сначала. И так – всю жизнь. И таких кругов в ней может быть неограниченное количество. Бег по этому замкнутому кругу заканчивается для человека лишь тогда, когда в процессе этого бега он теряет всю свою жизненную силу».

С точки зрения логики «идеальный образ» и «идеальный образ себя» можно рассматривать, как два основания мышления. Как в логосе Тургенева (послушание и непослушание), – так и здесь два начала, но ни одно из них не является рассудочным, оба – чувственные. «Идеальный образ» – что-то нафантазированное, как и «идеальный образ себя», – выбранная вера. Так Нарцисс созерцает себя и «другого». И Делёз вслед за Кантом ставит вопрос: «Не является ли сам мыслящий субъект созерцанием?».

Выделяя субъективную логику, Гегель тоже считал понятие – выражением самого субъекта. С помощью «выбранной веры» человек ставит миру вопросы, и мир отвечает на них. При этом внешний мир нередко сметает созерцания логоса. Всё, что логос отбросил, оказывается на своём месте.

Логика ускользнула в пространство межличностных отношений. Она является представителем реальности. Прямая линия, проложенная логосом, оказалась сломана. Мир отражает объективно и логически субъективный логос, обращённый к нему. Не было объективности в «идеальном образе» и в «идеальном образе себя». Логос и логика – другие названия чувственной и рассудочной мыслительных способностей. Межличностные отношения строятся «внутри» сознания, но благодаря логике, их итог подводится «снаружи». Может, логика вообще пребывает в пространстве и только отражаться в актах внимания? Логика = реальности.

Гегель тоже считал началом логики чистое бытие. Чистое бытие – это просто что-то внешнее по отношению к нам.

Эмоции – полярны. Вроде бы, они чистая субъективность, но в некотором отношении они равны логике, значит, и реальности. Осложнения преследуют нашу мысль на каждом шагу, ставят разум перед непроходимой стеной, но зато мы не оказываемся в пустоте, в которой наша мысль «не прокладывает никакого пути».

Смысл, который приходит первым, обосновывает, как чувственную, так и рассудочную способность мышления, по Делёзу, оказывается «плоскостью регистрации». По-нашему, это – прямая линия, которая содержит разрыв. Кто соблазнится отделаться в своих мыслях от реальности, будет ею наказан. Как копьё, объективная логика, пронзит его логос. «Невостребованное добро» явится и наведёт порядок.

Есть много способов говорить об этом: «плоскость регистрации», «прямая линия», – зачем множить сущности?

Сам по себе смысл, который приходит первым, – абстракция, но эмоции конкретны. Это – сама непосредственность. «Непосредственное» Гегель рассматривал, как начало логики. Такое впечатление, что эмоции не поддаются в полном объёме и рефлексии, а только частично. Но любая их маска поддаётся рефлексии – и даже их смесь. По идее, мы можем хладнокровно утверждать, что смысл, который приходит первым, и эмоции – одно и то же, потому что не можем их разделить. «Нет ничего ни на небе, ни в природе, ни в духе, ни где бы то ни было, что не содержало бы в такой же мере непосредственность, в какой и опосредствование, так что эти два определения оказываются нераздельными и неразделимыми, а указанная противоположность [между ними] – чем-то ничтожным». (Гегель).


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Гадкие утята

Подняться наверх