Читать книгу Колючая изгородь: повести и Карабахские были - Тельман Карабаглы - Страница 2

Жизнь вдали от огней

Оглавление

Повесть первая

Помню, как сегодня: было двадцатое мая. У нас во дворе, у самой дороги, росла мощная шах-тута. Подлетали воробьи и выклевывали одно за другим зернышки сладкой белой туты. И спелая ягодка падала на траву под деревом. Мы, мальчишки, тут же налетали и собирали первую в году сладчайшую ягоду.

Дом стоял на краю сквера, в мае там расцветали кусты роз, от них, свежих, разноцветных, распустившихся, пахло так прекрасно, что не хотелось уходить из сквера. Розы цвели с начала весны и до поздней осени, и над сквером всегда витал их аромат.

Майским утром я, причесываясь у зеркала, любуюсь белой рубашкой, которую только что сшила мне мать. Радуюсь. Чему? Весне, цветам, новой рубашке – всему на свете…

С улицы раздается крик – соседский сын Абульфат зовет меня. Мы однолетки, учимся в одном классе. Я выхватываю из вазы букет свежих роз:

– Иду!

Шагаем рядом. И у каждого в руке букет. А школа совсем близко, на другой стороне дороги, за кинотеатром. Мне тогда казалось, что наша школа самая лучшая в мире.

Двор полон детьми. И все с цветами, и все в красных галстуках. От неутихающего ветерка развеваются наши галстуки.

Со мной в одном классе училась девочка по имени Шаргия, и была она так хороша, что, когда я смотрел на нее, сердце мое начинало стучать чаще. Тогда я впервые услышал свое сердце. Шаргия держала в руках букет роз.

Звонок позвал в класс. Учительница Микинат встречала нас у порога класса, и мы вручили ей букеты.

Я сразу подумал: сейчас учительница раздаст нам табели с переходными отметками и, как всегда, скажет: «Спасибо, дети, вы хорошо учились в прошедшем году и теперь с добрым настроением переходите в четвертый класс. Желаю вам весело провести лето…»

Получив табели, мы радовались.

И Еккан тоже радовался. Мы все знали, какие у него отметки. Одни тройки! Что ж, он так учился – иначе не мог! Сколько мы ему ни помогали, ничего не получалось – одни тройки, и больше ничего! А классная руководительница Микинат почему-то всегда говорила:

– Еккан, сын мой, если бы ты захотел, мог бы учиться лучше!

Но Еккан по-прежнему вновь и вновь получал свои тройки. И несмотря на то что был закоренелым троечником, оставался для своих товарищей отзывчивым, добрым другом.

Круглые его, веселые глаза всегда смеялись. Мне он был очень предан. Когда меня обижал какой-нибудь старшеклассник, подходил и говорил:

– Темир, пойдем вместе побьем его! Не бойся, вдвоем справимся! Ты его хватай за грудь, а я сзади за ноги – он и упадет. И мы ему всыпем!

У меня в классе таких друзей было много.

Я тоже получил табель. И еще – похвальную грамоту.

В классе было четыре отличника, один из них – я.

Пришел домой. Мать поцеловала меня в лоб, радостно сказала:

– А сейчас собери книжки, какие надо. Завтра за нами заедет фаэтон. Договорились?

– Уррра! Едем на дачу! Едем в Мров!

– Да, сынок. На этот раз ты там будешь не один! Гойчак тоже забираем!

– И ее тоже?! А зачем ее?

– Обещала! Она неплохая девочка, сынок, вот увидишь, вы подружитесь!

Гойчак училась у моей матери, в третьем классе. Их было шестеро сестер. Росли сиротами. Отец работал сторожем в кинотеатре.

Лицо у Гойчак желтое, как лимон. Долгое время болела малярией. Я не возразил, но остался недоволен: «Что же это получается? Была бы еще мальчишкой, черт с ней! Вместе играли бы, в лес ходили… А девчонка – чуть что, начнет реветь, а вдобавок еще и больная… Два шага пройдет – заноет: „Устала! Отдыхать хочу“.

Назавтра чуть свет к нашему дому подкатил фаэтон, запряженный двумя лошадьми. Нагрузив его вещами, тронулись. Я, мой старший брат, Гойчак и мама.

Фаэтон катил на закат, бубенчики звенели и звенели, а мы ехали да ехали прямо на солнце…

От Барды от Тертера восемнадцать километров. На пути мы встречали много повозок, а наш фаэтонщик знал только одно – все повторял лошадям:

– Дага, дага. Идите! Милые!

Иногда нас обгоняли грузовики. Лошадки, заслышав гул машины, шарахались, фаэтонщик туже натягивал вожжи, останавливая их, и приговаривал:

– Шайтан их возьми! Откуда только появились эти дуровозы!

А я, глядя вслед машине, думал: „Прокачусь ли и я когда-нибудь на такой же? Она не едет, она летит над дорогой! Как быстро крутятся колеса!“

Вдруг фаэтонщик оживился. Повернулся назад и сказал:

– Сестра, я человек слова, как и обещал, к закату будете в Гасанризе. Это говорит вам фаэтонщик Ахмет. Я ведь туда еду не в первый раз! Слана Богу, по этой дороге десятки раз ездил и возвращался!

Вместе с Гойчак мы смотрели по сторонам. А вокруг зеленели заросли орешника, журчали горные родники, поддувал теплый ветер, раскачивая над нами веерами ветви кустов и деревьев.

Дорога шла вдоль бурной горной речки Тертер, мутная вода которой с грохотом перекатывала булыжники, и они, ударяясь один о другой, так гремели, что даже лошади вздрагивали и фыркали.

Вдруг дорога резко свернула к реке. Фаэтонщик остановил экипаж, лошади заметно волновались, возница спустился с фаэтона и, подойдя к берегу, воскликнул:

– Ничего страшного! Переправимся! Здесь не так глубоко. Только пусть брательник разуется, возьмет лошадь под уздцы и пойдет по реке вперед, к тому берегу, к дороге. Видите, она там продолжается…

Моему брату двадцать лет. Он рослый, плечистый. Тут же он разделся, вошел в воду и взял лошадей под уздцы.

Фаэтонщик взгромоздился на свое место и, натянув вожжи, громко закричал:

– Дага, дага!..

Лошади, пугаясь воды, все-таки тронулись за братом. Я прижался к Гойчак, она – к матери.

Фаэтонщик погонял лошадей – то кричал на них, то умолял:

– Милые мои! Красавицы мои! Бесстрашные мои, вперед! Дага, дага! Ну еще немножко… Мы уже на берегу!

Так и произошло. Вскоре мы уже оказались на другой стороне реки, на дороге. Фаэтонщик вытер лоб и погладил своих коняг.

– Не кони – богатыри! Милые мои, не подвели!

Когда поднялись в горы, солнце уже еле-еле виднелось за верхушками деревьев. На перекрестке дорог остановились. Фаэтонщик сказал, что лошади должны немного отдохнуть и подкрепиться. Он повесил им торбы с овсом, а мы сошли с фаэтона, уселись на краю дороги. Гойчак стала собирать цветы и кричать:

– Ой, как же здесь хорошо! Красиво! Боже, как красиво!

И снова в путь. Темнеет. Мне немного страшно – лес такой тихий, сумрачный; если бы не стук колее и цокот копыт, казалось бы, что мы в другом, таинственном мире. Фаэтонщик что-то бормочет себе под нос. Видимо, вспоминает недавние свои обещания: „К закату будем в Госанризе. Верьте мне. Это говорит Ахмет…“

А мне что? Немного раньше, немного позже, все равно едем на дачу… Брат сидит тихо-тихо, положив голову на плечо матери. А Гойчак давно спит. Притомилась, видать, в дороге… И потом, она никогда не была на яйлаге[1]. Лето всегда проводила в жаркой, пыльной Барде.

Дотащились до двуглавой скалы, и за нею сразу открылось наше село. Светились окна домов, кричали дети, лаяли собаки, мычали телята и коровы, блеяли бараны. Наконец въехали в село; первый дом приветливо сверкнул светлячком фитилька керосиновой лампы.

Шум протекающей по деревне речушки приглушал стук колес фаэтона. Мы подъехали к водяной мельнице. Слышно было, как терлись один о другой жернова, ноздри щекотал запах горячей муки. Явился мельник, держа в руках зажженную плошку. Мама поприветствовала его:

– Добрый вечер, бахши апер!

– Добрый вечер, дочка, с приездом вас!

Фаэтонщик двинул коней дальше. Соседи уже ждали – мама заранее послала им весточку о нашем приезде.

Гойчак все болтала и болтала с мамой – видать, всю дорогу дремала, вот и сон пропал. А я как лег на балконе па тахту, так сразу и уснул.

Проснулся от разноголосого птичьего щебетанья. А на моем цветастом одеяле прыгали солнечные зайчики, пробившиеся сквозь свешивающиеся с чердака красные виноградные листья.

Гойчак, похоже, давно встала. Она уже сидела на развилке веток алычи и глазела на ущелье. Увидев меня, приветливо махнула рукой:

– Темир, здесь очень-очень красиво! Ты бываешь здесь каждое лето?

– Да, каждое лето.

– А ты знаешь, который час?

– Наверно, девять?

– Девять? Когда Сона муэллима отправилась к роднику за водой, было полдесятого.

Мы оба замолчали. А брат, оказывается, уже забрался на железную крышу нашего двухэтажного дома и что-то там мастерил. Девочка спрыгнула на землю и подошла ко мне:

– А что там делает твой брат?

– Антенну устанавливает. Скоро будем радио слушать.

– Вай! В фаэтоне была черная коробка, это и есть радио? – спросила она.

Я не ответил. К полудню брат выставил на балкон четырехламповый радиоприемник с выносным репродуктором. На его панели блестели три черных колесика с делениями и цифрами – до ста. На полу стояли две большие серые коробки, от них к приемнику шли два провода. Брат еще раз все проверил, щелкнул выключателем, стал крутить первое колесико. Из черной тарелки репродуктора, прикрепленной к стойке балкона, полилась смесь голосов и музыки. Брат принялся крутить и второе колесико – тут же все голоса исчезли, осталась одна музыка. Через несколько минут наш двор заполнился сельчанами, взрослыми и детьми.

– Радио это?

– Чудо! Боже мой… Ящик поет человеческим голосом!

– Боже мой!

А старушки крестились и говорили:

– Это дела шайтана… Ящик принесет нам несчастье! Как это может быть, чтобы он говорил человеческим голосом?

Итак, первое радио в селе у подножия горы Мров зазвучало в нашем доме.

* * *

Гойчак целыми днями не отходила от мамы, а я прибился к сельским ребятам, бегал с ними, играл, ходил в лес по ягоды, валялся в жару в тени.

К обеду бежал домой:

– Умираю с голоду! Есть хочу! Что у нас сегодня?

И набрасывался на чурек, поедал его пустым или с козьим сыром, если он был.

У Гойчак постепенно менялся цвет лица. Щеки заметно порозовели, а уж какой нагуляла аппетит – не описать! Но девочка она была работящая. Постоянно спрашивала:

– Сонна-муэллима, сходить за водой?

– Нет, доченька, нет. Иди и ты поиграй с ребятами. Не сиди дома…

– А мне дома лучше! – и бежала к алыче, забиралась на развилку ветвей, в свой облюбованный наблюдательный пункт.

Гойчак так привыкла к моей маме, что, забываясь, тоже называла ее мамой, как и я.

И однажды я разозлился:

– Ты мою маму не называй мамой!

– Почему? Она и моя мама!.. – И заплакала.

Тогда я схватил ее за косу:

– Ладно уж, чего ревешь! Пусть моя мама и твоей будет.

Мальчишки, мои приятели, обычно ждали меня за воротами дома. Стоило выйти, они тут же спрашивали:

– А сегодня радио будет петь?

– Да!

– Иди сделай, чтобы пело…

– Сейчас пока нельзя, – говорил я.

– Почему? – восклицали они хором.

– Отдыхает.

– Хм, – ребята смеялись. – А оно живой человек, что ли, что устало?!

– А как же… Это же человеческий голос… Значит, человек…

Все с удивлением смотрели на меня, не зная, верить или нет.

А если честно, то я и не дотрагивался до приемника, брат не разрешал. Говорил:

– Он очень хрупкий. Если не так тронешь, испортится, и в деревне его никак не исправишь…

Июнь. Гойчак загорела, пополнела. Мама из своего шелкового платья сшила ей обновку. Девочка была в восторге, непрерывно обнимала маму и целовала.

– Мама! Мама! Мамочка!.. – радость девочки стала радостью нашей семьи.

Однажды она сказала:

– Мама… Я и в школе буду вас так называть. Можно?!

– Конечно! Ты моя доченька! Ты сестренка моих сыновей.

Иногда вечерами Гойчак пристраивалась возле мамы, клала голову ей на колени.

Мама гладила ее душистые мягкие волосы, пока девочка не засыпала. Тогда мама осторожно приподнимала ее голову и подкладывала под нее мутаку-подушку, Глядя на Гойчак, я думал иногда: „Раз у нее нет мамы, что ж, пусть будет моей сестрой…“

Здесь в селе все были счастливы. Мать, мой брат, я, Гойчак. Все! Все ребята и взрослые!

Каждый вечер со стороны мельницы, стоящей у дороги, неслись звуки зурны. Сельчане возвращались с покоса, кто-то играл на зурне, которую смастерил из коры дикой черешни, кто-то выстукивал ритм на пустом ведре, как на гора – бубне; следом плыли, словно живые, копны сена, навьюченные на осликов, так что наружу едва – едва высовывались их уютные мордочки и длинные уши.

Чарыхи[2] косарей щетинились набившимися за день остями колосьев, цветастые ватные или домашней вязки носки казались серыми, бесцветными. Подойдя к роднику, все припадали к нему по очереди и с жадностью пили пригоршнями ледяную чистую воду. И ослики не отставали. А косари кричали каждый своему ослу:

– Тош, тот!.. Хватит, скотина, иди!.. Сколько можно пить?..

На плоских крышах домов, нападая друг на друга, резвились черные бодливые козлы.

Излишне погонять осликов, указывая дорогу к своему двору, они сами знают, куда идти… И косари тихо-тихо шагали за ними следом. Почти у каждого двора сооружены тендиры[3]. Женщины к приходу мужей, отцов и братьев выпекали свежий пшеничный хлеб. Аромат плыл такой, что встречал путников еще на подходе к селу.

Радио у нас на балконе звучало целый день – говорило, пело, разливало звуки мелодий, и девчонки, помогающие матерям у тендиров, заслышав задорные ритмы, тут же входили в азарт и начинали пританцовывать.

Почти каждый вечер скатерть нашего стола украшалась свежим, розовым, пухлым чуреком.

Мать вытаскивала из кастрюли только что сваренную курицу и, обжигаясь и дуя на пальцы, разламывала ее на куски. А стоявшая на подоконнике керосиновая лампа тускло освещала балкон. Гойчак и я начинали ссориться из-за крылышек. Мать говорила:

– Опять не поделили, что ты с ними будешь делать! Не понимаю, что вы нашли в этих крылышках! Вон ножки на вас смотрят…

А в углу стола уже пофыркивал и сопел самовар. Как будто глядя на нас, ворчал: „Хватит, хватит… Перестаньте спорить…“

А мы, ни на что не обращая внимания, с аппетитом грызли крылышки и обсасывали косточки.

Между тем летнее небо темнело и покрывалось мерцающими звездочками – мелкими и крупными, светлыми и тусклыми. А во дворе на широком ковре нас уже ожидали четыре готовые постели.

После дневных трудов все село сладко погружалось в сон – люди, птицы, животные… Бодрствовала только наша речушка. Она с шумом скатывалась под гору. Куда спешит, зачем? Наверно, кроме нее самой, никто не знает…

Засыпали и мы…

В тот день я проснулся ранним утром. Солнце только-только поднялось на горизонте. Сквозь листья винограда смотрел я на еще не греющее солнце и радовался: день предстоял прекрасный.

Вернулся с родника брат; поставил ведра с водой в углу балкона, подошел к приемнику и покрутил ручку, настроился на Бакинское радио. Диктор говорил взволнованно, прерывающимся голосом, казалось, он плачет в эфире. Брат замер и вдруг закричал:

– Мама, мама, война! Слышишь, война! На нас напали немецкие фашисты!

Мать выбежала на балкон, руки в муке, и замерла. Потом тихо-тихо, со слезами в голосе сказала:

– Будь он проклят! Ведь всего год, как кончилась война с финнами… – Она с ужасом смотрела на моего брата. – Сынок! Что же будет с нами, с тобой, сынок мой милый!

Наш двор вмиг заполнился людьми. Старухи плакали, крестились, поднимая руки в небо, моля о помощи Бога. А одна, худенькая, сухонькая, плача, грозила кулачком репродуктору:

– Во всем виновата эта черная тарелка. Я говорила, когда первый раз ее услышала, что в ней сидит шайтан, говорила, что она нам горе принесет! Вот она горе и накликала! Все пела без остановок, вот и допелась! Долгий смех всегда приносит слезы! Так и получилось! Будь проклят тот, кто придумал этого шайтана, уберите его, выбросьте, выбросьте его подальше, чтобы голоса его не было слышно!

А дикторы по-армянски, по-азербайджански, по-русски продолжали говорить о вероломном нападении фашистов на нашу Родину…

Старуха снова запричитала:

– Проклята будь шайтанова тарелка!.. Если бы не она, войны не было бы…

* * *


Первое сентября. Обычно этот месяц в Барде теплый. А сегодня почему-то идет дождь, прохладно. Но, несмотря на это, в школу мы отправились в летних рубашках. Микинат-муэллима по-прежнему осталась нашим классным руководителем. Вошла в класс, молча села за стол, открыла журнал и начала перекличку. Многих не оказалось. Поэтому мы расселись поодиночке. Все молчали и смотрели в лицо учительнице. Она почему-то резко встала с места, подошла к окну и, обернувшись к нам, сказала:

– Дети мои, вы уже подросли и, думаю, поумнели. Знаете – война. Фашисты хотят захватить нашу Родину, Только… – она заплакала, – только знайте, победим мы». Мы этих фашистов разгоним!

Потом мы узнали, что муж Микинат-муэллимы больше месяца уже на фронте, коммунисты добровольно уходили на фронт. А у Микинат-муэллимы было четверо детей – три мальчика и девочка. Она одна должна была их растить…

Во время большой перемены я робко заглянул в учительскую. Там были одни женщины. А попозже пришел Джалим-муэллим, преподаватель географии. Роста он был очень маленького, почти как четвероклассник, да вдобавок сутулый, видать, из-за этого его и не отправили на фронт. В школе единственным мужчиной остался.

Я войну видел только в фильмах. Почему-то она меня не пугала. Я был уверен, что мы победим. И еще думал, что все, кто ушел на фронт, вернутся живыми-здоровыми и на груди у всех будут ордена и медали. И, сказать еще по секрету, я завидовал тем, кто уходит на фронт, когда вспоминал, что у них будут ружья и патроны и они смогут стрелять сколько им угодно. «Эх, как жаль, что я не взрослый, ушел бы на фронт, сколько фашистов бы перебил, самый большой генерал повесил бы мне на грудь ордена!»

Мы еще не чувствовали ни голода, ни холода. В мае купили мешок пшеницы, и от него еще оставалась добрая половина. Хлеб начали выдавать по карточкам. Работающим и детям – по четыреста граммов, а неработающим членам семьи – по триста. В каждом доме еще были кое-какие запасы. На белых стенах домов горели красные буквы призыва: «Все для фронта!»

После уроков я обычно тут же отправлялся домой. У военкомата всегда была тьма народу: бритоголовые призывники. С каждым – жены, дети, бабушки, дедушки, сестры, невесты…

В тот день я почему-то волновался. Поспешил домой. Наш дом стоял как раз напротив, только булыжную улицу перебежать. Брат сидел на тахте, уже остриженный наголо. Бросив сумку, я кинулся к нему, заплакал. Он обнял меня, ласково поглаживая по голове, вытирал мои слезы. Мать, плача, укладывала ему в сидорок хлеб, вареную картошку, еще какую-то снедь. Брат и мама поцеловались. Она обняла его, сказала:

– Сынок, сынок, ты же еще ребенок… Я тебя воспитывала без отца. И с каким трудом!

Брат тихо ответил:

– Мамочка!

– Сынок мой! Чтобы у этого Гитлера мать вечно плакала… Чтобы ее сердце от горя порвалось на куски. Я еле-еле встала на ноги! Только-только начала радоваться. Только-только засветилась лампа в моем доме…

На закате мы перешли во двор военкомата. Здесь стояли два грузовика. Брат, поглаживая мою голову, успокаивая плачущую мать, сказал:

– Смотри, Темир, не шали, не обижай маму… Мужчина в доме теперь ты. И еще учись хорошо и пиши мне почаще.

На каждое его слово я отвечал кивком, а сам поглядывал вокруг: везде были родные уходящих на фронт, а под чинарой старый солдат играл на гармошке.

Молодежь танцевала. Матери, провожающие сыновей, одним глазом смеялись, другим плакали. Глядя на них, я думал: «Как это может быть – человек и плачет и смеется?.. Разве так бывает?»

Я почему-то не плакал. После слов брата «Ты остаешься в доме мужчиной» почувствовал себя повзрослевшим и, приподнявшись на носках, хотел казаться повыше.

Вышел военный комиссар, встал у машины и начал перекличку новобранцев по списку. Он называл имена, и новобранцы один за другим влезали через борт в кузов. Дошла очередь до брата. Поцеловав маму и меня, он одним рывком взлетел над бортом машины. Когда работавшие до того вхолостую моторы взревели, поднялся такой крик и плач – описать невозможно.

По булыжной мостовой двинулись одна за другой две машины. Удаляясь, они медленно-медленно уменьшались. Вот тогда я заплакал – попытался разглядеть вдали среди других брата, но не смог. Постепенно растворились машины в дымке и пыли. А матери и отцы, бабушки и дедушки, братья, сестры и невесты все стояли и глядели, глядели вслед близким. Мне так хотелось, чтобы по дороге машины испортились и не смогли увезти их на войну.

– Мать прижала меня к себе, сказала:

– Ушли, дети ушли… И Бог знает, кто из них вернется обратно!

– Мама, опять ты начала! – прервал я ее. – Вот увидишь, убьют всех фашистов и вернутся живыми-здоровыми!

– Мать не ответила, только вновь прижала меня к себе.

– Ох, сынок! Если бы все получилось по твоему желанию. Ох, сынок…

Провожавшие постепенно расходились – кто налево, кто направо, а кто по дороге вслед за ушедшей машиной. А у обочины стояла девушка. Я сразу ее узнал. Она училась в нашей школе в десятом классе. «А что же она тут делает? – подумал я. – А может быть…» И мать взглянула на нее. Девушка опустила голову и, горько рыдая, убежала…

* * *

Шел сильный снег. Через пару дней Новый год. В прошлом году в это время мы ходили в лес за ветвями, вечнозелеными ветвями. А сейчас на улицах никого нет, улицы замерли. Начинается голод. По воскресеньям на базаре продавали все. А покупателей не было. Когда молокане[4] выносили на базар картошку и капусту, вокруг них образовывалась давка, возникала невероятная суматоха.

А у нас мука еще не кончилась. Чтобы продержаться подольше, мать варила из муки кашу. Такая она была вкусная, что я всегда дочиста вылизывал тарелку и ложку. До войны, бывало, в меня с трудом с утра впихивали кусок хлеба с сыром и до обеда я и не вспоминал о еде. А сейчас, сколько бы хлеба ни съедал, есть хотелось еще пуще! Мама объясняла: так всегда бывает, когда приходит голод, человек никак не может насытиться.

Получив утром по карточке черный хлеб, она делила его на три части. В школе нам тоже выдавали хлеб – по пятьдесят граммов. Схватишь его – и в рот, на один глоток…

Какая бы ни была погода, мы все шли в школу. А то лишились бы этого пайка. В сквере, на высоком столбе, был укреплен похожий на граммофонную трубу репродуктор. По утрам все собирались под ним и с волнением слушали последние новости. В городе было несколько таких репродукторов. Они и сообщали нам сводки с фронтов. В домах радиоприемников не было. В начале войны был приказ сдать их на почту – и все они лежали на складе. Говорили: «Война кончится – придете возьмете».

Однажды утром я тоже подошел к собравшимся под репродуктором. Диктор говорил что-то с необычным волнением. Я не разобрал, о чем шла речь, и спросил у одного старика:

– Дедушка, что он сказал?

А тебе зачем знать? Беги-ка в школу да учись лучше!

Но я все-таки что-то понял из того, что говорил диктор. Он повторял: «Москва… Вокруг Москвы…»

В классе никого не было. Видать, рано я пришел. Побежал взглянуть на школьные часы. Без десяти восемь… А где же тогда ребята? Вдруг услышал голоса из учительской, толкнул дверь.

Наша учительница Микинат лежала на диване, а учителя и ребята стояли рядом. «Наверно, заболела», – подумал я. Но мой дружок Абульфат шепнул на ухо:

– Сегодня по радио передали, что Панах-муэллим геройски погиб под Москвой. Посмертно ему присвоено звание Героя Советского Союза.

А я-то думал, все наши бардинцы победят и вернутся домой живыми-здоровыми. Как же так случилось?!

Получив хлебный паек, мы разбрелись по домам. Наверно, и завтра уроков не будет. Микинат-муэллима не сможет, конечно, прийти в себя. На следующий день, не приготовив уроков, я отправился-таки в школу, надеясь, что получу паек и вернусь домой. Но я ошибся. Микинат-муэллима была в классе и проверяла наши тетради. Сев на свое место, я тут же стал листать учебник родного языка. Честно говоря, не читал, а просматривал. Учительница спросила: «Кто хочет отвечать?» Все подняли руки, и я тоже. Встретившись со мной взглядом, она вызвала меня к доске. С грехом пополам ответил я урок. Когда возвращался на место, зыркнул в журнал. Напротив моей фамилии стояла отметка «хорошо». Сел и порадовался.

В новогоднюю ночь город погрузился во мрак. Маскировка – окна всех квартир завешаны одеялами, паласами.

От брата наконец получили письмо. Его часть находилась под Москвой. Он писал, что мечта фашистов лопнула. Они надеялись 7 ноября торжественно пройти по Красной площади. Но не получилось. Красная Армия поддала немцам такого жару, что они драпают не оборачиваясь.

От радости не знал, что делать. Думал: «Наверно, в этих боях и мой брат участвовал, показал себя героем». Хотелось выйти из дома и на всю улицу кричать: «Люди! За разгром фашистов под Москвой мой брат медаль получил!» Но потом подумал: а почему медаль? Орден, вот как! И еще подумал: а волосы у брата отросли или все еще совсем короткие?.. А какие у него черные блестящие волосы! Когда расчесывал, они ложились волнами.

В новогоднюю ночь пошли к соседке тете Нюре, у нее на фронте два сына. Сама работала медсестрой в больнице.

Тетя Нюра стала крутить ручку патефона, поставила пластинку, но иголка, видно, была старая, заедало, не могла перескочить на дорожку – то и дело повторялось, обрываясь на половине, одно и то же слово. Тогда тетя Нюра вытащила иголку из мембраны, потерла ее о стенку графина, снова пустила патефон. Все шло хорошо, а потом игла споткнулась на том же месте. Нас, ребят, это так рассмешило, что мы принялись подражать испорченному патефону.

На столе появился эмалированный тазик, полный горячих пирожков, напеченных тетей Нюрой. Мы с ее внуками немедленно напали на них. А мама и тетя Нюра, поглядывая на нас, говорили о войне, о сыновьях, о пайках, об очередях.

* * *

После Нового года все ученики собрались в школьном зале. Нас построили, вышел вперед Джалил-муэллим. Сейчас он был директором. Откинув рукой длинные волосы, обратился к нам:

– Дорогие ребята, вы все пионеры, вы уже, наверно, чувствуете и понимаете, что такое война.

Ваши отцы, братья и деды воюют на фронте, а матери и сестры целыми днями трудятся в поле, на фабриках. Должны и вы помогать им.

Мы хором ответили:

– Конечно!

– Вот и хорошо! – сказал Джалил-муэллим. – Сейчас зима, в поле вам делать нечего, но есть и другая работа. У нас много пожилых людей, нуждающихся в уходе, малышей, остающихся без присмотра, пока матери на работе. Мы с вами не имеем права оставить их без помощи. С сегодняшнего дня примемся за дело…

Мы тут же разделились на группы. В нашей были Шаргия, Эйюб, Еккан, Сафура и Абульфат. В дневниках появились адреса. Микинат-муэллима, продиктовав их нам, тяжело вздохнула и сказала:

– Ничего, будет и на нашей улице праздник. Вы, ребята, должны присматривать за этими семьями. Вот, например, у Гусейновых два малыша. С ними вам будет легко.

Поиграете, повеселите. А с бабушкой Масумой будьте аккуратней, она очень больна…

Мы разделились, решили, кто к кому пойдет. Шаргия и Сафура сразу направились к бабушке Масуме помочь ей по дому. Честно говоря, у нее и убирать-то было нечего. Маленькая, пустая комнатушка: кровать, стол, два стула и комод – вот и все. Она жила здесь раньше со своим внуком, он был наборщиком в местной газете и сейчас продолжает им оставаться, но уже во фронтовой газете. Прислал бабушке два номера. Она их приклеила у зеркала прямо напротив своей кровати. С таким чувством смотрела на эти листы, словно перед ней не бумага, а сам ее любимый единственный внук.

Зима была суровой. Мама говорила, что за последние двадцать лет такой в Барде не помнят. Хлеба нет, ничего молочного нет, в нефтяной республике даже нефти нет… Раньше дрова привозили с берега Куры. А сейчас кто отважится отправиться в такую погоду за десять километров? Где арба? Где мужчины?

Мне было так жалко бабушку Масуму – кожа да кости. Она сидела на коврике на полу, прислонившись к мутаке, и все время повторяла: «Желаю вам долгой жизни, дети мои. Бог даст, все обойдется, будет иначе… Кончится война, все вернутся, и мой внук тоже».

Единственным почтальоном в городке был длинный-предлинный дядька в летах и вдобавок глухой. Звали его дяденька Эйюб. Давным-давно он у нас почтальон. Раньше на него никто и внимания не обращал, а сейчас все ждали. Когда встречали на улице, кричали издалека:

– Здра-авствуй, Эйюб-ами!

А он вместо «Здрасте» отвечал:

– Вам письма нет!

Проходило немного времени, и мы вновь попадались ему на глаза. На этот раз друг Рамиз подходил к нему и орал еще громче:

– Здравствуйте, Эйюб-ами!

Как всегда, ответ был один и тот же:

– Вам писем нет! Бог даст, придут!

Вот и наши запасы муки кончились. Мать похудела. Каждый свой кусок отдавала мне. Я сильно переживал, думал: а как дальше будем жить? В голову лезли всякие мысли… Эх, как плохо, что наш дом около военкомата! Каждый день машины увозят молодых на фронт, и всякий раз, глядя на это из окна нашей комнаты, мать рыдает.

После уроков мы ходили по дворам – кому рубили дрова, кому подносили воду.

Бабушка Масума крепко расхворалась. Многие навешали ее, мама тоже. Бросая печальный взгляд на пожелтевшие фронтовые газеты, бабушка шептала:

– Жаль, не увижу внука!

– Так не говорите, – пытались мы успокоить ставшую легче перышка старушку. – Скоро поправитесь!

И вот я опять у нее в каморке. Разжег «буржуйку». Но бабушка Масума все никак не может согреться. Достала из-под подушки потертый кошелек, взяла оттуда деньги, дала мне:

– Сынок, ступай на базар, купи, что есть в рот положить…

Я обрадовался. У бабушки появился аппетит. Покрутился на базаре – а что купить? Кроме мацони, нет ничего. И еще лук продавали. Огорченный, хотел было уже вернуться, но вдруг у входа на базар стал собираться народ. Я тоже туда побежал. Один старик продавал жареную рыбу кусок стоил тридцать рублей. Денег хватило как раз на два куска. Рыба была еще горячей. Чтобы не остыла, я завернул ее в газету, сунул в шапку и помчался к бабушке.

Бабушка Масума, увидев рыбу, обрадовалась и сказала:

– Сынок, вон там, на подоконнике, лежит свернутое полотенце, в нем хлеб. Принеси сюда.

Она взяла кусок хлеба и рыбы и подала мне:

– Кушай, сынок, кушай…

– А ты, бабушка? А ты?

– Одного куска мне хватит. Я уже ела. – Бабушка ласково посмотрела на меня и тихо сказала: А сейчас иди домой, делай уроки.

Я повернуться не успел, как она окликнула меня:

– Сынок, и этот кусок рыбы тоже забери.

– Нет, что ты, я не возьму.

Но бабушка настаивала и второй кусок тоже мне отдала.

Вышел во двор. Раздумывал: куда пойти – к себе домой или к Шаргие? Знал – и она голодная. У них сегодня только хлеб по норме. А их три братца да сестра. И мать тоже больна. С трудом ходит на работу.

Я постучал в железные ворота дома Шаргии. Девочка вышла.

– Темир, зачем стоишь? Холодно, заходи.

Я протянул ей завернутую в газету рыбу.

– Ой, что это?

– Бери. Бабушка Масума дала.

– А ты?

– Я уже поел.

Вернулся домой. Мамы не было. Я зажег лампу и сел за книгу.

Разные в мире есть края.

Каждому край свой дан.

Гнездо и очаг, Отчизна моя –

Любимый наш Азербайджан.

И никому Родину-мать


У нас не отнять, у нас не отнять!


* * *

Дрова у нас тоже кончились. Печку разжигал стеблями хлопка. А они как загорятся, тут же и гаснут.

Знал – дома есть нечего. Улегся на тахту. Повторял в уме стихи. Пришла мама. Машинально, не знаю почему, взглянул на ее руки. У нее был сверток. Открыла его. Там оказался желтый кукурузный хлеб. Он был такой горячий, что я ел его, обжигаясь. Мать тоже отломила кусок и ела с аппетитом.

– Был бы еще стакан чая! – вздохнул я.

– У тебя, сынок, неплохой аппетит! А может, ты еще и плову хочешь?

– Еще как!

Оба рассмеялись. Я обнял маму. Сытые, улеглись спать.

– Мама, – спросил я, – почему фашисты с нами воюют? Что мы сделали им плохого?

– Ничего не сделали. У них главарь – кровопийца. Чтобы сгорел этот Гитлер!

– Мама, все говорят, что мы победим. А почему тогда фашисты с нами воюют? Что мы сделали им плохого?

– Ничего не сделали. У них главарь – кровопийца. Чтобы сгорел этот Гитлер!

– Мама, все говорят, что мы победим. А почему тогда фашисты захватывают наши земли?

– Это временно, сынок.

– Мама, а брат придет с войны?

Она глубоко вздохнула.

– Ах, война, война!

Я больше ни о чем не спрашивал. А мама, чувствовал, переживала. На улице мертвая тишина. Весь город без света. И чуть смеркнется, засыпает…

* * *

Во дворе школы на суку тутового дерева висел железнодорожный тормоз – заменял звонок. По нему били камнем, и все спешили в классы или, наоборот, вымогали на переменку.

Начало февраля. Шел урок родного языка. Мы любили этот предмет. Все обычно поднимали руку, а я кричал в голос: «Я, я, я!» И учительница, видя, что я знаю урок, нарочно меня не вызывала.

Шел урок природоведения. На этот раз я, как назло, не подготовился. Но просто так, как и все, поднял руку.

А учительница, посмотрев на меня, вдруг сказала:

Темир, вижу, ты все время тянешь руку, ну что ж, отвечай.

Поднялся я, глаза опустил.

Северный Ледовитый океан… У нас в стране…

Шаргия, поняв, что я не знаю урока, тихонько подвинула ко мне открытую книгу. А я растерялся и не мог себя заставить заглянуть в учебник. Шаргия исподтишка начала подсказывать:

– Северный Ледовитый океан – одно из самых холодных мест на земном шаре…

Я слышу, что она говорит, но повторить почему-то не могу.

– Ну, что с тобой, Темир? – учительница посмотрела на меня. – Сынок, я знаю, трудно, но не только тебе, всем трудно. И вы должны знать: никто не имеет права плохо учиться! Слышите?

Класс молчал. Я стоял, глаз не смея поднять от стыда.

Старшеклассники работали в колхозе. Рашиду из восьмого класса в шутку называли директором фермы. Она приглядывала за коровами. Все колхозное молоко отправляли в военный госпиталь. И немного в детский сад. В неделю раз и в школе вместе с хлебным пайком нам давали по стакану молока. Мы тоже иногда ходили на фермы, чистили стойла, землю в коровнике присыпали сухим навозом. Так нам велели, говорили – вместо подстилки, чтобы коровам было тепло.

Председателем колхоза была женщина. Куда бы ни шел, всегда с ней встречался. Она следила за всем, всеми командовала. Проверяла, как загружают фургоны зерном, шерстью, овощами, наказывала при этом возчикам:

– Поаккуратнее на дорогах. Осторожнее возите! Если наши солдаты будут сыты да обуты-одеты, они быстрее поставят врага на колени! Ну, счастливого вам пути! Гош!..

Фургоны, скрежеща колесами, трогались и направлялись по булыжной дороге в сторону железнодорожной станции Евлах.

На всех побеленных известью стенах построек призывы: «Все для фронта!», «Смерть немецким оккупантам!»

Я часто проходил мимо кинотеатра и разглядывал плакат у входа: женщина с поднятой рукой и суровым лицом, а внизу, я знал ее наизусть, подпись: «А что ты сделал для спасения Родины?» Скоро 23 февраля, мне исполнится десять лет. Глядя на этот плакат, я думал: «Тетенька, что я могу? Только воду таскать, дрова рубить для одиноких старух – вот и все!»

Я раньше для них ходил и хлеб по карточкам покупать, но сейчас не не дают, говорят: «Пусть сами придут». Только разрешали брать для бабушки Масумы.

В газете «Азербайджан пионери» напечатали очерк о подвиге Зои Космодемьянской, портрет и указ о посмертном присвоении ей звания Героя Советского Союза. Смотрел я, смотрел на портрет и думал: «Сволочи, был бы немного старше, тихонько сел бы в Евлахе на поезд и удрал на фронт, отомстил бы за Зою!» Показал газету в классе. Потом в школе был сбор дружины.

Комсомольцы торжественно поклялись, что и они в тылу будут все делать для победы. Слово «тыл» мне казалось непонятным. Фронт! На фронте воюют, а мы? Мы тоже делаем все, что можем. Разве это не фронт? Мы обеспечиваем фронт хлебом, одеждой, голодаем – что же это тогда такое?

* * *

Как договорились с Шаргией, так и сделали. Отправились помогать бабушке Масуме. Подходим к дому, видим: у входа толпится народ. Все молчат. Оказывается, бабушки Масумы не стало. Больше не будет она смотреть на газету, висящую на стене, и вспоминать своего Бахмана. Какие тяжкие дни!

Через неделю от него пришло письмо – солдатский треугольничек. Почтальон не знал, что с ним делать. Если вернуть письмо обратно на фронт, это огорчит бойца, воевать помешает. Мама взяла письмо и сказала, что сохранит его до возвращения.

Письмо Бахмана легло к письмам брата. Мы с мамой от имени бабушки Масумы ему написали; «Внук мой, дорогой Бахман, я жива-здорова, совсем немножко хвораю, видать от холода. Этот год очень холодный, но у меня печка горит всегда. Пионеры меня одну не оставляют. Не бойся за меня, внучек. Дерись смело с фашистами. Я тебя жду, дорогой…»

Была уже середина февраля. Ни от Бахмана, ни от брата писем больше Не приходило. В день по три раза я наведывался в дом почтальона, а он все качал головою: «Нету!»

На дворе потеплело, стаял снег. Колхозники вышли на поля, а с ними – почти весь город. Старики на волах вспахивали землю, а женщины шли следом и разбрасывали семена. И пару поломанных тракторов кое-как завели и тоже выгнали в поле, и они работали через пень колоду.

Я, Эйюб, Шаргия и Абульфат ходили в лес за сушняком. Набрав вязанки, мы забрасывали их за спины и отправлялись по домам, несли в них хоть маленькое, но тепло.

Подходила весна. На кизиловых деревьях появились первые золотистые цветки, а деревья алычи стояли все в белом цвету, словно вновь покрылись снегом. В прошлом году к этому времени полевые работы уже были закончены, а нынче зима тянулась и тянулась, весна опаздывала. Но весь город был в поле. Работали молча, старательно. Ничего не поделаешь – война есть война.

Взрослые относились к нам, школьникам, по-доброму, подхваливали. Вздыхали, глядя на нас: «Эх, побыстрее бы кончилась эта война!» Один старичок в пенсне объяснял женщинам:

– Немцы на наших землях истязают людей, убивают подряд всех – и детей, и стариков…

Я ужаснулся, подумав: «А вдруг придут в Барду и всех нас захватят? Что тогда будет с нами, со мной?» И сам себя успокоил: «Нет, мой брат этого не допустит!»

23 февраля – день Красной Армии и день моего рождения.

Сегодня мне десять лет. Настроение праздничное: кто слышал радио, радовался: наши здорово гнали фашистов. Мама сварила кукурузную кашу. Я пригласил своих близких товарищей. Внук тети Нюры тоже должен прийти. В общем, праздник, да и только.

Наша квартира пропиталась вкусным запахом каши. Дрова в печке горели весело, пламя приплясывало. В комнате было так тепло, что мы даже чуть-чуть приоткрыли окно. Мама постелила свежую скатерть, расставила тарелки. На середину стола поместила вазу. Я удивился: что у нас может быть кроме каши? Решил: наверно, мама положит в вазу несколько кусочков хлеба. Но я ошибался. Она достала из шифоньера маленькую подушку и извлекла из нее сверток. В нем что-то хрустело, и я сразу понял: грецкие орехи! Наверное, прятала их, чтобы сберечь к дню моего рождения.

Гости понемножку собирались. Наконец все сели за праздничный стол. Мы болтали, но все наши мысли были о кастрюле. Скорее бы она появилась на столе.

Мама все понимала. Она разложила кашу по тарелкам и принесла еще один чурек, который разделила на шесть равных частей и каждому дала по кусочку. Мы тут же молча их проглотили. И еще мама каждому из нас дала по несколько орехов. Их мы спрятали в карманы.

Я немножко играл на мандолине брата. Взял ее и начал тренькать. Мне хотелось хоть на капельку вернуть ушедшую из нашего дома радость. Ребята заулыбались и попросили:

– Еще, Темир, еще поиграй!

Потом мы отправились во двор играть в жмурки. И тут явился почтальон Эйюб-ами.

Люди и радовались его приходу, и боялись его.

Он поправил дужку очков и взглянул на меня.

– Тетя Нюра дома?

Я испуганно ответил:

– Да.

– Иди позови ее, сынок.

Пришла тетя Нюра. Они с почтальоном о чем-то поговорили. Эйюб-ами протянул ей какую-то бумагу, не похожую на письмо. Все произошло довольно быстро: вручил и тут же ушел. Тетя Нюра скрылась за дверью нашей комнаты. Но я успел заметить: ее глаза заблестели от слез. Я испугался, в страхе спрятался за дерево. И вдруг услышал, как громко и протяжно закричала мама, и бросился к ней.

Вмиг наш дом заполнился женщинами. Мама рвала на себе волосы, соседки пытались удержать ее за руки. Все плакали в голос. Тетя Нюра крепко меня обняла.

23 февраля, в день моего рождения, мы получили извещение о гибели моего единственного брата.

Через несколько дней пришло письмо с фронта. Командир батальона писал: «Дорогая мать, мы делим с Вами Ваше горе. Ваш сын был храбрым солдатом. Он был кавказским орлом. Дрался бесстрашно. Примером был для всех.

Дорогая мать, верьте, с сегодняшнего дня мы все Ваши сыновья! Даем слово – за сына Вашего, нашего друга, будем мстить беспощадно. Победа будет за нами. Смерть немецким оккупантам!

П. М. Москалев».

Письмо друга – тоже успокоение души. Мать и это письмо положила к письмам брата.

* * *

Уже весна. Апрель. Деревья, цветы давно раскрыли свои листья и лепестки. Птицы, прилетевшие с берегов Куры, устроились по-домашнему в нашем краю, свили гнезда и теперь ловили бабочек, жучков и червячков. Восстановив в высоких ветвях чинар свои прошлогодние полуразрушенные гнезда, хором каркали вороны, переговариваясь между собой. Весна приносила утешение. Кругом все зеленело. А тута, и алыча, и черешня должны были поспеть уже недели через две. Их плоды ведь тоже были едой!

У многих служащих были садовые участки, и у нас тоже. Все старались сажать картошку – второй хлеб. Чтобы купить ее мелкие клубни на семена, мама была вынуждена продать наш последний палас. У меня много домашней работы: и за огородом надо смотреть, и по поручению дружины навещать одиноких, помогать им.

Наша армия уже гнала фашистов, и еще как! Все повторяли: «Бешеного пса надо добить в его логове!»

Но что бы ни думали и ни говорили, война все еще шла. Радио продолжало рассказывать о тяжелых боях. Когда в сводках Совинформбюро сообщалось, какие потери несет противник, мы прыгали от радости.

Постепенно в городе стали появляться солдаты-инвалиды, однорукие, одноногие, обожженные, слепые, с изможденными лицами фронтовики. Вернулся и внук бабушки Масумы Бахман. Какой ужас! Без обеих ног… С ним приехала русская девушка, медсестра. Проводив Бахмана, она должна была вернуться в часть через три дня. Бахман уже все знал о бабушке, мать вернула ему письмо.

Он молчал. Мы с Шаргией начали ухаживать за дядей Бахманом. Прошло три дня, неделя, месяц, медсестра не уезжала… Однажды после уроков я, перекусив чем попало, хотел было помчаться, как всегда, к дяде Бахману, но мама меня остановила:

– Сынок, не спеши. Мария в госпиталь не вернется. Она останется здесь вместе с дядей Бахманом.

И все-таки два раза в неделю мы залаживали к ним. Делали, что надо. Когда называли Марию тетей, она смеялась, ведь ей было тогда всего восемнадцать.

Слов Микинат-муэллимы: «Дети, вы не имеете права плохо учиться» – я никогда не забывал. До позднего вечера читал книги; в печке догорали дрова, и я сидел возле нее, делал свои уроки. Мама, поглядывая на меня, ничего не говорила, не гнала в постель. Иногда я думал: «В Баку нет счета нефтяным вышкам, а мы здесь…» И тут же думал о другом, вспоминал надписи на стенах домов: «Все для фронта, все для освобождения Родины!»

Ничего, можем и так жить. Если надо будет, отдадим за Родину последний огонь… Лишь бы наши побили врага. Лишь бы отомстили за моего брата.

Мама сильно похудела, постарела. Волосы из черных стали серыми от седины. Когда о чем-нибудь говорила, фразы не заканчивала.

Гойчак что-то давно не было видно. А может быть, болела? Я спросил у мамы, она ответила:

– Нет, она вчера была в школе… в доме у себя… она старшая, много хлопот…

Картошка на участке подросла. Выкопал один куст посмотреть: нет, клубни как белые горошины, но их так много, что, если поливать как следует, добрый, наверно, будет урожай!

Только вода шла на хлопковые поля, а от арыков нам не разрешали отводить ее на полив. Поэтому мы таскали воду ведрами. От такой работы у меня руки отваливались. Но все-таки я таскал и таскал воду. А когда от усталости хотелось все бросить, вспоминал минувшую голодную зиму; страх придавал новые силы, и я мне опять брался за ведра…

…Шли теплые летние дни. Тута на деревьях побелела, черешня зарумянилась, абрикосы поспели. Голод отступил.

В Барде появились первые беженцы. Совсем для нас новые люди. Они здорово отличались от наших – даже внешность у них была какая-то другая. Одну беженку-старушку с внуком разместили на почтовом складе. И однажды у его дверей я увидел маленькую девочку, лет пяти-шести, у нее были солнечные волосы, и глаза и личико были солнечные и словно блестели. Я даже засомневался; не кукла ли? Но когда «кукла» вдруг пошла, задвигала руками и ногами, я сразу понял: это человечек. Звали этого человечка Машей, а другого человечка– ее старшего брата – Сашей. Я повел их к нам во двор, угостил спелой тутой. Они накинулись на нее с такой жадностью и так смешно чмокали, что мне было очень интересно на них смотреть.

Пришла к нам и их бабушка. Я и для нее сорвал горсть туты. Она с аппетитом ела ягоды, приговаривая:

– Вкусно, вкусно…

А я обратился к ней по-русски. Она удивилась, спросила:

– Откуда ты знаешь русский?

– В школе учим.

– А как тебя зовут?

– Темир.

– Темир? Хорошее имя, красивое! А город ваш зеленый, много деревьев, как у нас в Москве.

– Бабушка, вы из Москвы, где Кремль с красной звездой?

– Да.

Беженцы прибывали каждый день. Почти все они пытались продавать на базаре что-либо из одежды или обменивать вещи на продукты.

Постепенно мы привыкали к ним, да, видно, и они к нам. Все беженцы работали в колхозе. А в поле днем всегда привозили обед и что-нибудь дополнительно для членов их семей, иждивенцев. Одним словом, они возвращались с работы не с пустыми руками.

Я сдружился с Сашей и Машей. Почти каждый день они бывали у нас. Мама угощала их чем могла. Однажды, когда мы играли во дворе, я принялся считать наши тутовые деревья и сказал: «Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь!» Хотел спрятаться за дерево, но тут Маша крикнула:

– А наш дом в Москве тоже седьмой! Как вот эта тута. А около дома стоит маленькая красная церковь…

Дорогой читатель, с тех пор прошли многие, многие годы. Я уже седой, пожилой человек и тоже беженец, приехал в Москву. Когда встречаю на какой-нибудь улице дом под номером семь, тут же оглядываюсь вокруг, ищу: нет ли поблизости красной церквушки? Ищу Машу с солнечными волосами. Наверно, вы подумаете: как, разве в мирное время бывают беженцы?

Видать, бывают! Иначе как бы я им стал? Ищу вас, Саша и милая Маша… Где вы, друзья детства? Если вдруг прочтете мою книгу, знайте – это я, ваш друг Темир. Ищите меня в Москве, я очень хочу видеть вас, слышите?

Как я уже рассказывал, мы в колхозе справляли всякую посильную работу: пололи, собирали колоски, ухаживали за молодняком на ферме. В страду ежедневно сдавал двадцать – двадцать пять килограммов колосков. И Шаргия всегда была рядом, тоже сколько могла помогала. А с хлопчатника обирали совку – мелких гусениц-вредителей, клали их в спичечные коробки и сжигали в ямках. А вы знаете, что такое совка? Это такая ночная бабочка, чья прожорливая гусеница поедает цветки хлопка, а если мало цветков, то и хлопка будет мало.

А когда раскрывались коробочки хлопка и поля как снегом покрывались белым ватным покровом, мы, дети, с учителями и взрослыми с утра до вечера не уходили с поля.

* * *

Мы получили письмо с фронта: «Дорогая мать, меня зовут Сергей. Я из Хабаровска. Я был другом вашего сына. Ели с ним из одного котелка. Хорошим он был другом. Все время говорил о вас. Много рассказывал о красоте Карабаха, Азербайджана. Младшего брата часто вспоминал, говорил: „Мой братишка Темир любит пошалить. Боюсь, матери не слушается. Но он умный парень. Маленький, но на все руки, мастер“. Дорогая мать, враги наши уже драпают, и мы их гоним, уничтожаем. Мстим за вашего сына, за сыновей других матерей. Мстим врагам каждую минуту. Даю вам слово, что после Победы обязательно приеду к вам. Считайте меня своим сыном.

Темир, братишка, после войны увезу тебя к нам, в Хабаровск. Пока свою полевую почту не пишу, потому что сегодня мы здесь, завтра в другом месте. Всегда в бою.

Смерть немецким фашистам! Ваш сын Сергей Михак».


Стояли последние дни августа. Мы, школьники, готовились к началу занятий. Учебников у нас почти не было. Пара рваных книжек на класс – и все. Старшеклассники где-то каким-то чудом кое-что доставали.

Ну хоть бы один учебник по любому предмету! В этом году Микинат-муэллима будет вести только родной язык. Говорят, к нам приехал демобилизованный солдат. До войны работал инженером. На фронте потерял руку и теперь назначен к нам математиком. Вот начнутся уроки, и мы увидим нашего нового учителя.

На опушке леса – хлопковое поле; коробочки созрели, поле бело как от снега.

Мы, школьники, собрались у края пиля. Разобрали с телеги фартуки, надели их на себя и расхохотались: они болтались по земле – шагнешь и шлепнешься. Всегда добрый председатель колхоза разозлился на нас и закричал:

– В чем дело, ребята? Прекратите! До войны мы ведь не знали, что и малышкам придется собирать хлопок. Подберите фартуки, завяжите концы на поясе – и весь секрет!

Так и сделали. И замелькали в хлопковой пене маленькие, крепенькие руки… Эти руки быстро-быстро собирали хлопок и набивали им мешки. Старшеклассники забрасывали их в фургоны, и хлопок отправляли на сборный пункт. Возвращались возчики, хвалили нас:

– Ребята, поздравляем, лаборантка сказала, что ваш хлопок очень чистый, идет по первому сорту.

И мы от души радовались, работали еще быстрей, еще лучше.

К полудню мы уставали, очень хотелось есть. К этому времени приезжала верхом председательница, а за ней следовал фургончик, полный свертков и бидонов. Мы обрадовались: вот сейчас будем есть хлеб да запивать его молоком. Но однажды мы ошиблись. Привезли не молоко, а мясо! Просто глазам не верилось. Мы давно уже и запах его забыли. Директор и Джалил-муэллим о чем-то толковали. Потом разделили хлеб и мясо на порции и раздали нам. И с каким же удовольствием мы ели, трудно теперь вам представить! Председатель колхоза, глядя на нас, жалела, наверное, что еды маловато. Она прочитала это но нашим глазам. А что могла сделать? Ничего… И на том спасибо!

Стояла летняя жара, хоть время шло к осени. Мы, оглядывая бесконечное поле, думали: Боже мой, и как мы сможем все это собрать до первых дождей? Я, Сафура и Шаргия выбрали себе по одному ряду. Шли, набивали фартуки, опорожняли их в мешки и снова набивали… Вдруг издалека послышался голос Еккана:

– Ребята, сюда, сюда!

– А что такое? – отозвались мы.

– Бегите, увидите!

Девочки сказали:

– Наверное, зайчика поймал или на птичье гнездо наткнулся!

Прибежали. Внизу, между хлопковыми кустами, по земле стелились зеленые сочные стебли с крупными листьями и сверкали полосатыми боками… арбузы. Вот повезло так повезло! Откуда арбузы? А вот откуда. Когда наступает время первого полива в начале весны, поливальщики запасаются арбузными семечками и где заметят в стенке поливной канавки огрех – лужу, туду и бросают семечко, а огрех исправят. А потом женщины с мотыжками когда обрабатывали хлопковое поле, арбузные всходы не трогали: знали, во время уборки будет им угощение – сладкие прохладные арбузы. И вот хоть и не сажали, не ухаживали, а угощались ими.

В небе тройками крутились самолеты. Все говорили – истребители. На крыльях их алели звездочки. Подымая руку, мы кричали им вслед: «Счастливого пути! Быстрей добивайте фашистов!»

Еккан, уставясь в небо, спросил:

– Темир, фронт приближается, что ли? Почему они разлетались?

Нахмурившись, я ответил:

– А я откуда знаю? Знаю столько же, сколько и ты…

Последнее время по нашей мощенной булыжником дороге шли и шли не останавливаясь, тяжело громыхая, грузовики, покрытые брезентом. Задерживались они только у моста. Здесь водители бежали с ведрами к реке, черпали студеную воду, заливали ее в кипящие радиаторы. Из-под брезента высовывались молодые солдаты, оглядывая незнакомое место. А бардинцы тут же выносили солдатам черешню, вишню, абрикосы, сливы – одним словом, все, что было в их садах… А солдаты, получая эти подарки, улыбались, кивали, благодарили. Некоторые подставляли под фрукты свои пилотки. Многие женщины обычно робко и с надеждой спрашивали:

– А ты, сынок, случайно не встречал Ибрагима Кулиева?

А кто-то:

– Мой брат Иван, а может быть, ты встретил на фронте Гейдара Исмаилова, он отец двух моих детей?

Солдаты не понимали нашего языка, но чувствовали: женщины спрашивают про своих. И печально качали головами.

* * *

– Здравствуйте!

Мы встали, грохнув крышками парт, хором ответили:

– Здравствуйте!

– Садитесь.

Перед классом стоял худой мужчина в солдатской форме. Пустой правый рукав был заправлен за пояс брюк. Мы догадались – наш новый учитель, тот самый, безрукий. Подойдя к окну, он сказал:

– Давайте познакомимся. Меня зовут Музафар. Фамилия – Мамедзаде. Буду вас учить арифметике.

Все. Больше о себе ни слова – мы так и не узнали в этот день, откуда он, где воевал, как потерял руку…

Он не сказал, а мы не стали расспрашивать. Какое у нас на это право? Вставали по очереди и называли себя. Потом начался урок. Левой рукой учитель писал на доске не хуже иных, кто пишет правой. Мы сразу почувствовали – новый учитель будет строгим. Говорил он с нами командирским тоном. На переменке мы друг перед другом изображали его, передразнивая:

– Сидеть, встать, направо, налево, шагом марш из класса!

Вот и свалился на нашу голову учитель-командир!

В тот день, вернувшись из школы, я сразу же начал рассказывать маме о новом учителе. Оказывается, она его знала, встречались в роно.

– Сынок, учитель Музафар очень знающий человек. По профессии инженер. Воевал под Москвой. Семья его, оказывается, тоже жила в Подмосковье. От бомбежки все погибли. А сам руку потерял.

– Мама, а он и русский будет преподавать?

– Нет, не хочет. Говорит, устает и нервы пошаливают.

– Мама, а тетрадь, которую ты обещала, мы когда купим?

– Пойдем к дяде Салиму. Он был другом твоего брата.

В райпотребсоюзе нас встретил молодой мужчина со следами ожогов на лице и без одной брови. Он принял нас приветливо и, поглаживая мою голову, спросил:

– Как учишься, Темир?

– Ничего. Только, дядя Салим, у меня тетрадей нет.

– Тетради… Это проблема. У меня один-единственный блокнот. Могу его тебе уступить.

Но я блокнот не взял.

– Наш новый учитель приказал, чтобы была только тетрадь…

Салим задумался, потом из блокнота вырвал страницу и на ней написал: «Товарищ Гудрат, прошу выдать одну тетрадь семье красноармейца».

* * *

Пришли в универмаг, в отдел, где продавали школьные принадлежности.

Мать подала продавцу записку. Он пробежал ее глазами, нахмурился:

– У меня всего одна тетрадь в клеточку.

Я обрадовался:

– Как раз то, что нужно…

На улице встретили Гойчак. Мама спросила:

– Доченька, почему к нам не заходишь?

– Мама, сестра болеет, за ней ухаживаю.

– Постарайся зайти вечером. Ты мне нужна.

Я знал, что будет говорить мама и зачем ей нужна Гойчак. У нас ожидался вкусный ужин. А Гойчак до сих пор называла мою мать мамой! Не забыла! И говорила это слово так нежно.

Мне тоже стало приятно. Она и вправду казалась мне сестрой.

Непрерывно по нашей каменистой дороге идут на запад военные машины, крытые брезентом. Но мы, пацаны, знаем: под ним пушка! Нетрудно догадаться, глядя на выпирающий из-под брезента ствол. Снаружи, у борта, обычно сидело по два солдата в касках. Наши демобилизованные инвалиды объясняли:

– Каски стальные, пуля их трудно пробивает.

Уже два дня не появляется на уроках Эйюб. Отец его мастерил папахи из каракуля и шапки. Уходя на фронт, повесил замок на свою мастерскую, а теперь она открыта – там работает старший брат Эйюба. А ему всего пятнадцать лет. С детства он всегда крутился возле отца – мало-помалу и сам научился шить папахи. А у Эйюба не было интереса, он почему-то ненавидел это дело. Говорил: «Когда шкуру обрабатывают, так воняет, хоть нос затыкай и беги…» А сейчас, с запахом шкура или нет, а он должен помогать брату. Конечно, заказы на папахи не то что раньше, но все-таки работа была. Внутреннюю часть надо простегивать, этим Эйюб и занимался.

Я понял, где он: конечно на базаре, наверно, папахами торгует. Вот встречу – отругаю. Он еще не знает, какой суровый новый учитель.

Но в сентябре мы почти не учились. По утрам собирались во дворе и отправлялись на сбор хлопка. На занятия оставались только малыши. Их собирали в класс вместе, и с ними занималась одна учительница. А наш учебный класс – белое хлопковое поле.

И учитель Музафар тоже работал с нами. Хоть и одной рукой, а помогал – держал мешки.

Занятия должны были начаться в октябре. Музафар-муэллим нам говорил:

– Ребята, вот так же, как работаете, вы и учиться должны!

Мы постепенно привыкли к новому учителю, и он, видно, тоже. Однажды я осмелился, спросил:

– Учитель, страшно на фронте?

– Страшно? Конечно!

– Вам тоже было страшно?

– В бою пловом не угощают.

– А вы коммунист?

– Да, а почему спрашиваешь?

– Мой брат тоже был коммунистом. Он писал, что коммунисты всегда первыми идут в бой.

Учитель посмотрел на меня и ответил:

– Друг мой, все защищают Родину – и коммунисты, и беспартийные…

Потом взглянул на пустой рукав своей рубашки и грустно сказал:

– Эх, если бы не было этого жестокого осколка…

Резко повернувшись к нам, продолжил:

– Ну, молодцы, за работу! Еще придут счастливые дни! Вырастете, будете студентами, станете инженерами, учеными… Жизнь ваша впереди!

– А война?

– Война кончится, обязательно, и скоро! И в нашу пользу…

* * *

Время шло. Мама сильно сдала. На лице морщинка сидела на морщинке. Почти не улыбалась. Раньше, когда я шалил, она меня шлепала, а сейчас не обращала внимания.

Рядом с военкоматом росли две высокие-превысокие чинары. Верхушки их были сухие. А в сухих ветвях ютились гнезда галок. Мы, ребята, любили галок. Они быстро становились ручными. С Абульфатом мы однажды забрались на чинару, но он испугался и сполз с дерева. А я полез дальше. Добрался до гнезд, где были птенцы. Их родители носились вокруг с таким криком, что, будь это ночью, весь город проснулся бы. Я перепугался, прижался к ветке. На птичий гомон выскочили во двор соседи. Увидели меня на верхушке чинары, расшумелись.

– Ай-ай-ай, куда этот пострел забрался?.. Свалишься ведь, дурачок!.. Бог ему в помощь!

Когда я глянул вниз, мне действительно стало страшно. К черту этих галчат! Хотел было опустить одну ногу, как кто-то закричал:

– Сынок! Ногу не опускай! Подожди!

– Эх, была бы лестница!

– Откуда взять такую высокую?

– А может, закинуть к нему веревку?

И тут один незнакомый парень принялся карабкаться ко мне по дереву. Одним словом, кое-как с его помощью я сполз, весь ободравшись.

Среди женщин находилась и тетя Нюра.

– Боже мой, что же ты делаешь, сынок? Хорошо, мать в школе, увидела бы – разрыв сердца получила!

– Э, что здесь такого? – ответил я хвастливо. А про себя дал клятву: «К черту этих галок! Больше никогда не полезу».

Абульфат на меня покосился:

– А почему ты без птенцов? А еще залез на такую высоту! Трусишка ты! Трус…

– Я не трус. Они еще без перьев были, голые…

– Не ври, они с перьями! Видишь, когда мать кормит, они высовываются из гнезда… Шеи в пуху…

Хотел соврать, да негодники птенцы подвели!

Вечером мама, конечно, обо всем узнала.

– Сынок, я тебя тысячу раз просила не лазать на деревья!

– Мама! Я не хотел, но как-то само получилось!

– Вот, всегда так! Ну, дай слово, что это в последний раз! – Обняв меня, она расплакалась.

– Мамочка, ну не надо… Больше не буду! Честное слово!

* * *

Проходили дни, и вновь наступили холода. Приближался ноябрьский праздник. На красных полотнищах белыми буквами были написаны лозунги «Да здравствует Великий Октябрь!», «Слава героическому советскому народу!», «Смерть немецким оккупантам!». Радио каждый день передавало добрые вести. На фашистов сыпались удары. Наша армия освобождала новые села, города. Я радовался: немцы никогда не будут у нас в Барде…

У памятника Ленину построили трибуну.

И вот праздник. Люди с утра собирались на площади. Приходили ударники – хлопкоробы, животноводы; конечно, одни женщины да старики… Среди них мелькали и бывшие фронтовики. Начался парад. Заиграл военный оркестр истребительного батальона, собранного из местных мобилизованных, но по здоровью не пригодных для фронта; они в лесах вылавливали дезертиров. Оркестр играл, а мы с учителем и мамой шагали по каменистой дороге и кричали: «Ура! Ура! Ура!»

По сравнению с прошлым годом положение улучшилось. Увеличили норму керосина. Раз в месяц стали выдавать по карточкам сахар, чай. Мы уже перестали обдирать кору айвы, которая служила нам заваркой.

Как я уже рассказывал, дорогой читатель, в школе мы получали паек хлеба. И вдобавок нас поили сладким чаем. И даже мыло выдали. Мама обрадовалась – устала стирать белье золой. А мы уже почти не пропускали занятий – наш учитель, командир Музафар, спрашивал по всей строгости, словно мы не школьники, а студенты института.

Но учились мы все на совесть, кроме Еккана и Эйюба. Они как хромали, так и остались хромать. Еккану вообще безразлична была учеба. Во время урока ему только палец покажи, и он сразу начинал хохотать. А Эйюб – нет, если кто пятерку получал, ему от зависти плохо становилось.

Наконец у нас появилась и учительница русского языка, совсем молоденькая, лет семнадцати-восемнадцати, Ольга Михайловна. Она была беженкой, раньше училась в техникуме. Очень уж была снисходительная.

– С начала войны городская больница превратилась в военный госпиталь. В палатах вместо двух-трех коек стояло свыше десяти. И городской клуб отдали под госпиталь. Каждый день из Евлаха прибывали машины с ранеными. Наш класс шефствовал над ними. С нами туда ходили беженцы из Сталинграда – Оля и Витя. Беженкой была и Сима – девочка с Северного Кавказа.

Начальник госпиталя всегда носила форму. На узких погонах – две большие звездочки. Когда мы заявились в первый раз, она очень обрадовалась.

– А мы вас давно ждали, ребята! – сказала она. – Надевайте халаты и расходитесь по палатам.

Завидев нас, раненые оживились, кто смог – уселся на кровати, вразнобой приветствовали нас.

– Добро пожаловать!

– Здравствуйте, дорогие!

Каждому хотелось перемолвиться с нами.

Пожилой солдат задержал меня, усадил к себе на койку, спросил:

– Как тебя зовут, сынок?

– Темир.

– Красивое имя. И у меня есть сыновья, – он стал загибать пальцы левой руки: – Коля, Алеша, Петр. – Потом разогнул их, показал мне и так долго смотрел, словно стояли перед ним его сыновья. Потом, опустив руку, сказал: – А меня зовут Фролом. Фрол я, понимаешь? Ты когда-нибудь слышал такое имя?

Я почему-то соврал. Кивнул и ответил:

– Да, да. Дядя Фрол, вам не надо написать письмо домой?

Я заметил, что у него нет пальцев на правой руке.

Он кивнул в сторону тумбочки – на ней лежали бумага и карандаш. Вздохнул в ответ:

– Конечно, надо! Но не знаю, сынок, куда, не ведаю, где находятся мои ребята и их мать! Понял?

Я опустил голову, подумал: «Как плохо, что война разлучает отцов и детей, матерей и сыновей. Навсегда… Брата и брата…»

А может, я тогда ничего еще не понимал, и все…

Я сказал:

– Дядя Фрол, мы к вам часто будем приходить – и письма писать, и концерты давать.

Он обнял меня здоровой рукой, взглянул на моих товарищей.

– Хорошо, хорошо! А сейчас вы не смогли бы что-нибудь спеть, ребята?

Мы почему-то застеснялись, не знали, что сказать. Сидевший у окна на кровати молодой солдат почувствовал нашу растерянность.

– Ладно, на этот раз я спою для вас…

И он затянул русскую песню о геройстве русского воина. Голос у него был великолепный, мы слушали, разинув рты. Я удивлялся: «Как же так получилось? Ведь это мы пришли сюда, чтобы спеть им, а вышло наоборот». Солдат, кончив песню, тут же подначил нас:

– А что же вы, ребята, даже стихов не можете почитать?

– Можем, можем! – наперебой закричали мы.

Белеет парус одинокий

В тумане морем голубом…


Читал я по-азербайджански, читал и думал: «Интересно, понравится ли им?» Когда закончил, раненые захлопали.

– Отлично. Молодец! Здорово, парень! Якши, Темир! – звучало на разных языках.

И тогда мы по очереди начали декламировать стихи – и на русском, и на азербайджанском.

Ольга прочитала стихи «Счастливого пути, отец!». А закончив, расплакалась. Солдаты ее окружили, дядя Фрол обнял.

– Не плачь, доченька. Все будет хорошо! Скоро вы вернетесь домой. А мы за вас еще повоюем!

– Во дворе госпиталя я подошел к Ольге:

– Олечка, ты моя сестра. Верь мне! Веришь?

– Да, да!

– Пошли к нам!

– Сегодня не могу, мама болеет.

Мы распрощались и разошлись по домам.

* * *

Радио по-прежнему каждый день приносит хорошие вести. Наша армия гонит врага с родной земли. Опять зачастил к нам почтальон. Все боятся его, а я ненавижу. Даже в лицо ему не хочу смотреть. Почему? За что? В чем он виноват?

Учимся, ходим на поля, работаем, навещаем раненых в госпитале. И как это мы взде поспеваем? Никто из моих товарищей не жалуется на усталость.

«Пионерская правда» напечатала обращение комсомола ко всем ребятам страны: «Дорогие школьники, пионеры! Фашисты, внезапно напав на нашу страну, хотели превратить нас в рабов, но забыли одно – что свободу нельзя поставить на колени. План Гитлера не осуществится!

Советский народ не боится трудностей. А наша героическая армия с каждым часом освобождает нашу священную землю. В тылу ваши близкие, родные делают все возможное, чтобы обеспечить вас всем. И вы пионеры, друзья, школьники, должны находиться в рядах этих помощников.

Смерть фашистским оккупантам!»

Повсюду открывались фонды «В помощь Родине». Собранные народом деньги превращались в танки, самолеты, пушки. Почти ежедневно радио сообщало, что поступает много средств в фонд из Азербайджана. Даже одна престарелая колхозница отдала собранные за всю жизнь деньги фонду, и на них был построен танк! С ее именем танк ушел на фронт бить врага.

И мы, школьники, продолжаем делать все возможное. Собираем металлолом, особенно старую медную посуду, кастрюли, половники, кувшины, медные кружки… В нашем школьном зале чего только нет!

Дома я поглядываю на наш медный самовар, что украшает стол. Давно мы им не пользуемся, стоит пустой и холодный, никому не нужный. Я подумал: что с ним делать? Надумав, решил подождать, когда мама придет из школы. Вот и она, я ее обнял и сказал:

– В школе меди больше всего собрал наш класс. Но мне кажется, этого мало и мы должны принести еще. На нашей улице все дома обошли, уже некуда ходить. – Я покрутил кран самовара, продолжая: – Мама, зачем нам этот самоварище? Мы ведь чай кипятим в чайнике…

– Сынок, это мое приданое!

– Мама, но все равно мы чай из него не пьем… Кончится война, я вырасту и куплю тебе самый красивый самовар на свете!

Мать ничего не сказала. Взяла тряпку, вытерла самовар, и я решил: «Если мама так бережет его, значит, не отдаст. Спрячет в шифоньер». Но ошибся. Она пододвинула самовар ко мне:

– Что ж, бери, сынок!

Обняв самовар, я помчался в школу. Директор стоял у входа. Подошел и учитель Музафар.

– Темир, – сказал он. – Это что такое? Хочешь угостить нас чаем?

Оба смотрели на самовар. Директор сказал:

– Худой?

– Нет, наоборот – целый.

– Откуда достал?

– Не достал. Из нашего дома. Мама дала.

Самовар я отнес в зал и поставил рядом с другой медной рухлядью.

Директор взял в руки искривленный медный половник и ударил им по самовару.

– Крепкий! На нем и год выпуска написан. 1865 год! Семейная реликвия.

Через несколько дней всю эту медь повезут к железнодорожной станции, а оттуда, верно, прямо на завод, на переплавку. Наш домашний самовар превратится в пули. Мне так хотелось, чтобы они вонзились в сердца фашистов…

* * *

Деньги за собранный нами хлопок тоже шли в фонд.

Каждый день тормоз на школьном дворе звал нас в классы.

Учитель Музафар уже не требовал от нас свежих чистых тетрадей. Знал: это бесполезно. Иногда, прерывая урок, вдруг начинал рассказывать о фронте. Однажды я его спросил:

– Учитель, далеко ли от нас Моздок?

– Не так уж… Немцы хотели обосноваться в Моздоке и Грозном и оттуда как раз направиться в Баку.

– А почему в Баку?

– Из-за нефти! Ведь на нашей нефти держится фронт, и от нее зависит победа! Но фашистам ее не видать! Ну, ладно, ребята, продолжим урок…

И вновь наступила зима. И какая – крепкая, морозная! Небывалая в этих местах… Проходили дни, каждый из них тянулся как год!

Сколько дверей в Барде закрылось навсегда! Покачивались от сурового ветра ворота домов, оставшихся без хозяина. Везде печально клонились полуразрушенные изгороди. А в магазинах пусто. Наш бойкий город словно вымер. Но оставшиеся жители не сдавались нужде, голоду, холоду – всем трудностям военного времени. Вести с фронта их подбадривали.

Фашисты из кожи вон лезли, чтобы выскочить из колодца, который они себе вырыли. Их уже гнали из Грозного, Моздока. А Ленинград словно объявил всему миру, что немцы навсегда проиграли войну!

Весь советский народ перешел в наступление!

Директор Джалил-муэллим на большой перемене собрал нас, сказал:

– Дорогие ребята, два дня назад наша армия выбила окончательно врага из Сталинграда.

Разбиты самые мощные силы фашистов. Наши взяли свыше трехсот тысяч пленных, и среди них командующий фельдмаршал Паулюс. Это событие приближает нашу победу. Фашистская Германия объявила трехдневный траур.

Как же мы радовались тогда, дорогие читатели! Полностью понять нашу радость сможет, очевидно, только наш ровесник, тот, кто пережил подобное.

Отец Эйюба вернулся с фронта слепым. Он чуть не сгорел в танке. А как спасся, мы не рисковали спрашивать. Молодой еще, он очень переживал – даже из дома не выходил. Мы хотели повидаться с ним, но Эйюб не приглашал. Молчали и мы. А что сказать? Может быть, так лучше, ему лучше одному? И все-таки Эйюб радовался. Радовался, что отец вернулся. В доме – дыхание отца!

«Эх, – думал я, – пусть мой брат хоть таким бы вернулся, пусть даже без обеих ног…»

* * *

У дяди Бахмана была самодельная инвалидная коляска. Он усаживался в нее. И я выкатывал его во двор. Он смотрел в чистое небо, смотрел на появившиеся на деревьях почки и радостно говорил:

– Скоро весна!

Потом долго молчал. Доставал из кармана сложенную стопкой газету и кисет с махоркой, сворачивал цигарку и беспрерывно дымил. Однажды он спросил:

– Темир, ты знаешь, где похоронена моя бабушка Масума?

– Знаю!

Опять помолчал и опять стал дымить. Я ему:

– Дядя Бахман, хотите на улицу, погуляем?..

– Нет… знать?..

А отец Эйюба, что о нем сказать? Он не видит, лишен белого света, а тоже молодой! Зачем, зачем эта война? Зачем люди убивают друг друга? Зачем?.. Зачем моего двадцатилетнего брата нет в живых? Зачем люди ненавидят почтальона? Зачем? В чем его вина? Почему в окнах наших домов погас свет? Почему у моей молодой матери волосы седые? Почему?

Больше мы ни от кого писем не получаем. Больше никому писем не пишем. Привыкли уже к этому. Мимо почтальона прохожу безразлично… А о чем его спрашивать? Хоть тысячи писем получай, но ведь не от брата же…

Погода менялась к лучшему, опять на пороге стояла весна.

Оживали юные ростки, подрастали и мы с ними… По-прежнему ходили в школу, учились, работали в поле, делали что могли… Интересно, знал ли все это Гитлер, знал ли, что все дети Советского Союза ненавидят его? Конечно, знал!

Однажды под деревом я рыхлил землю. Ко мне подбежал Еккан и закричал:

– Темир, пошли в школу!

– А что такое?

– Пойдем, узнаешь. Письмо получили.

В пионерской комнате как будто все меня одного ждали. Ребята наперебой заговорили:

– Темир, твой самовар сотворил чудо!

Я ничего не понял. И тут Шаргия протянула мне письмо. Прочел: «Дорогой Темир, из собранного вами металла и меди была сооружена пушка, которая находится в распоряжении моего отделения, и твое письмо мне передали, я прочел бойцам. Спасибо вам, друзья. С вашей пушкой мы догоним врага в его логове. До Берлина! Ребята, учитесь хорошо. В ваших руках будущее. Командир старший лейтенант П. Иванов».

* * *

Мы знали: после Сталинградской битвы немцы не могли прийти в себя. Фашисты стали собирать в кулак самые отборные части. Но и наши не отставали. Гнали и гнали их с наших земель.

– Мама содрала с окон давно наклеенные марлевые полоски, вымыла стекла. Стало светлее в комнате и на душе. С удивлением я спросил:

– Мама, зачем ты это сделала?

– Сынок, больше здесь немецкие солдаты не появятся. Фронт теперь далеко-далеко отсюда…

За эти годы впервые к нам в комнату хлынули свет и солнце.

Наша армия все убыстряла движение на запад. Все мы радовались. Только почему-то соседка тетя Нюра оставалась хмурой, и моя мама все время ее успокаивала. Я не знал причины, не знал, что случилось. А мама мне тихонько сказала, что у нее невестка ушла из дома.

– Ну что ж, ушла и вернется, – пожал я плечами.

– Эх, сынок, ты еще маленький, ничего-то не понимаешь. Невестки из дома не уходят. А если уходят, больше не возвращаются.

* * *

1944 год! Какой обильный урожай! Ветки деревьев от созревших плодов чуть не ломались. А если посмотреть на пшеничные поля, когда дует ветер, словно волны перекатываются. Зима была снежная и весной обильно напоила землю. А когда начали цвести деревья, солнце не отказывало земле и деревьям в тепле.

Урожай большой, а собирать почти некому. Мы, ребята, снова вместе со взрослыми на полях, на огородах, в садах. Неплохо работали, ведь мы уже не те мальчишки и девчонки сорок первого года – подросли, и еще как!

Тетя Нюра раньше называла меня шутливо «мужичок». Теперь обращается по имени.

Разговаривает со мной, как со взрослым. И все мои друзья вытянулись тоже. Только одна Шаргия не очень подросла, но стала еще красивее. Смеялась она как раньше – нежно, можно даже сказать – еще нежнее. Она произносила обыкновенные слова так, словно жемчуг нанизывала на нитку.

Словом, мы по-прежнему проводим много времени на колхозных полях, выполняя ту работу, которую нам поручают взрослые.

Решили отправить солдатам на фронт фрукты. А деревья у нас во дворе просто-таки ломились от плодов. Мы знали, какие фрукты долго не портятся. Одна трудность – негде взять фанеру. Если бы почта принимала их в мешочках, было бы хорошо. А так – как отправишь?

Да, забыл сказать. Мы давно уже ходили к Эйюбу домой. Пошли и на этот раз. Отец его сидел под тутовым деревом на ковре, и мы к нему присели. Он обычно рассказывал нам, как воевал, За что получил ордена, которые украшали его черный пиджак. Он рассказывал так, что можно было слушать без конца. Я спросил:

– Дядя Садулла, вы убивали фашистов?

– За что же тогда я получал эти награды?

– И вы стреляли и видели, как кони падают?

– Сынок, но если бы не я первый выстрелил, он застрелил бы меня. А потом явился бы сюда и вас, детей, убил, и ваших матерей… Фашисты хуже бешеных собак!

Он сказал это с такой злостью и повернул голову в мою сторону, словно видел меня.

Мы рассказали дяде Садулле, что ищем фанеру для посылок.

Он тут же ответил:

– Дети мои, на десять – пятнадцать посылок я вам фанеры дам.

Эйюб удивленно посмотрел на отца:

– Папа, у нас же нет фанеры…

– Сынок, подумай. Есть она у нас! Потолок в комнате из чего, по-твоему, сделан?

Мы гурьбой вошли в дом. Действительно потолок обит листами фанеры. Приставили лестницу, полезли их отдирать. А потом на балконе мастерили ящики, много ящиков. А дядя Садулла ощупывал каждый, проверял, направлял нашу работу да похваливал нас.

– Молодцы, ребятки, а фрукты – вон во дворе, сколько хотите, соберите самые крепкие! Кладите только недозрелые. Ведь не менее десяти дней им трястись в поездах!

На следующее утро мы пришли в школу с набитыми посылками. Школьный коридор стал похож на почтовый склад. Нам раздали адреса, и мы стали выводить их химическими карандашами на ящиках. И в каждый вкладывали письмо. Потом перетащили ящики на почту, и у нас принимали их бесплатно. Довольные свершенным, мы важно рассуждали: «Пусть солдаты попробуют наши вкусные бардинские фрукты. На здоровье!»

И в госпитале, куда мы продолжали ходить, все тумбочки раненых были заставлены фруктами.

Последнее время к нам опять стали приходить письма с фронта от товарищей моего брата. Маму не забывали. Она бережно разворачивала эти треугольнички, читала, шевеля губами, и плакала… А потом прикалывала их к письмам брата.

– Темир, – говорила мама. – У меня к тебе большая просьба. Ты эти письма храни всю жизнь!

– Мама, зачем так говоришь? А ты?

– Сынок, сегодня я есть, завтра меня нет… Эх, сынок, кончится ли когда-нибудь эта проклятущая война? Я ведь мечтаю видеть тебя специалистом.

– Мама, ты же знаешь, как фашисты бегут от наших. Скоро им капут!

– Вижу, сынок, но война все еще идет, гибнут люди.

* * *

Учитель Музафар и учительница русского языка приходили в школу вместе и вместе уходили. Раньше они подолгу стояли в коридоре и разговаривали, разговаривали… Теперь уже этого не было – после уроков они спешили уйти.

Как-то на перемене Еккан сообщил мне «по секрету»:

– А ты знаешь, они уже поженились. Муж и жена теперь…

И опять покрылись хлопком – снегом. А солнце палило вовсю. Мы вновь на уборке – и матери, и дети.

Гитлер проигрывал войну! Армия наша днем и ночью гнала и уничтожала врага.

А мы продолжали учиться, привыкали к труду, росли и мужали. Но хлеба досыта не ели. И сколько уже лет наши ребята не произносили слова «отец».

Когда кто-то случайно говорил у нас за спиной это слово, мы вздрагивали и оборачивались – кто этот счастливчик?

Отец! Есть ли на свете слово дороже этого? Когда же, наконец, это слово вернется к ребятам? Когда?

Однажды я увидел, как горожане, и дети, и взрослые, бежали к центру. «Что случилось?» – подумал я и тоже побежал.

Оказывается, через весь город, через центр его, шли и шли военные машины. В кузовах сидели немецкие пленные, и их сторожили в каждой машине по два наших солдата с автоматами. Пленные с жадностью поглядывали на фруктовые деревья, что высились по краям дороги. А на них со всех сторон сыпались проклятия и ругань.

– Чтобы сгорела дорога, по которой вы к нам пришли!

– Бешеные псы!

– Верните моего сына!

А я смотрел на немцев и думал: «Наконец-то я увидел живых фашистов». И когда возвращался домой и проходил мимо кинотеатра, вновь поглядел на знакомый плакат на стене: «А что ты сделал для спасения Родины?»

И я повторял про себя вновь и вновь: «Тетенька, я делал все, что мог!»

Город заметно оживился. Открылся книжный магазин, который был до сих пор занят под продовольственный склад для фронта. На его полках стали постепенно появляться учебники. Даже сборники сказок и тетради, без которых мы так мучились.

Радио по нескольку раз в день сообщало о победах нашей армии.

В райкоме работал один фронтовик. Когда он появлялся на улице, прохожие поглядывали с интересом: на груди его блестела Звезда Героя.

Беженцы, которые нашли приют в нашем городе, постепенно разъезжались.

Кончился 1944 год, начался новый, 45-й… Наступил февраль, и вот – день рождения Красной Армии и мой. И горестный день извещения о гибели брата…

Поцеловав меня в лоб, мама заплакала:

– Желаю тебе, сынок, сто лет жизни! Живи и за своего брата!

Был бы жив брат, ему исполнилось бы 24 года!

И он поцеловал бы меня и сказал: «Мой братишка-шалунишка, поздравляю тебя с днем рождения!» Но нет, он никогда не войдет в комнату, не обнимет меня, не поцелует. Никогда.

Война продолжалась, но шла она уже на земле врага. Совсем мало оставалось до Берлина, совсем мало!

Фашисты проиграли. А как же? Так и должно было быть! Все мы ненавидели их, все. Там, где ненависть к врагу, там и победа!

* * *

Май.

Урок родного языка.

Учительница Микинат просматривала наши тетради. А мы тихо переговаривались, поглядывая в окно, и вдруг увидели: какая-то женщина бежит к школе, чуть не падает, но бежит. Через несколько минут дверь нашего класса распахнулась:

– Микинат, доченька! Война кончилась! Кончилась война! Кончилась!

Школа гудела.

– Кон-чи-ла-а-а-а-сь!

Плача, я бежал домой. Где мама? Где дядя Бахман? Где тетя Нюра? Где дядя Садулла? Где люди нашей улицы?

Веселился город, весь город!

Война кончилась!

Плакал город, весь город.

Война кончилась!

Деревья, небо, ветер, уставшая, натруженная земля, уставшие люди пели: война кончилась!

Пробегая домой мимо кинотеатра, вновь увидел на стене тот самый плакат и тихонько сказал:

– Тетенька, дорогая, больше войны нет! Не спрашивай больше, хватит, хватит!

В нашем дворе так людно, что, если бросить с неба иголку, она на землю не упала бы…

Моя молодая мать стояла, прислонившись седой головой к тутовому дереву. Я закричал:

– Мама, война кончилась!

– Да, сынок, кончилась!

Она обняла меня, плача, прижала к груди.

– Нет, мы, матери, новой войны не допустим! Тебя, сынок, я никому не отдам!

* * *

Да, война кончилась. Земля, деревья, поля, коровы, быки, пахавшие землю, – все устали. Жаждали отдыха. Уставшим до предела людям тоже нужна была передышка.

Поезда, машины беспрерывно везли пострадавших от войны солдат. Кто без ноги, кто без руки, кто слепой, кто обгоревший – все ехали до дому.

Встречались и те, кому повезло, кого война не покалечила; они тоже шли в огонь, но судьба их миловала, и выходили они из огня с орденами и медалями. И в Барде таких можно было встретить. Почти у всех на правой стороне груди были нашивки.

Однажды у рынка я спросил одного:

– Дяденька, что это за полоски у вас на кителе?

– Брательник, это знаки ранений… Кто сколько раз был ранен, у того столько и полосок.

– Дяденька, неужели шесть раз были ранены?

– Да, брательник! Бывало, только залатаешься – и снова на передовую.

– Наверно, у вас и наград много? Ордена имеете?

– А как же! Только в бою не думал об орденах…

– А почему их не носите?

Солдат поглядел на меня, пожал плечами:

– Не знаю, брательник!

Каждый день после уроков я бежал на автовокзал. Прислонившись к стене, разглядывал приходящих, уходящих… Кто плакал, кто радовался. Видел, как одна молодая женщина, обняв одноногого, зарыдала, а стоявшая рядом старушка не могла никак ее успокоить. А я смотрел и не плакал. Я плакал три года тому назад… Солдаты с мешками, с фанерными чемоданами – кто взваливал их на спину, кто навьючивал на осла или лошадь. А я стоял и смотрел. Потом бежал домой, садился за уроки.

Наш дом, прежний дом. Рядом с военным комиссариатом. А в доме один зеркальный шифоньер, одна деревянная тахта, один стол и чайник из Торгсина – и все…

Да, чуть не забыл, еще серый палас. Из всего имущества нашего дома мне в «приданое» достались серый палас и белый чайник из Торгсина.

Сегодня я уже седой. Живу один со своим серым паласом и торгсиновским чайником.

Но давайте вернемся в Барду к тем прошлым годам. Война кончилась. Приметы ее времени постепенно отступают. Везде оживают дымоходы.

Больше стало слышно мужских голосов. Женщины во дворе развешивают белье и ругаются из-за какого-то куска веревки. Бранят детей за шалости, из-за разных пустяков ссорятся между собой. Проходит совсем мало времени, и они как ни в чем не бывало болтают друг с другом…

После войны многое переменилось. С крыш домов давно уже сняты сирены воздушной тревоги.

Возвратили хозяевам радиоприемники. Из окон льются голоса Шовкат Алекперовой, Хана Шушинского, Рашида Бейбутова…

Да, многое изменилось, но хлебные карточки как были, так пока и остались. В воскресенье на базаре не протолкнешься. А бардинский базар – единственный, «мирового значения». Кто-то продавал солдатские шмотки, кто-то их покупал, кто-то взвинчивал цены, кто-то их сбивал, в одном углу купил задешево, в другом перепродал втридорога. Одним словом, описать, что творилось на базаре, нелегкое дело даже для того, кто толкался на нем не раз и не два. В общем, бардинский базар – одно из чудес света. И кто кого обманывал, было непонятно. Закон – базар!

Война кончилась, и, я думал, земля отдохнет, деревья, поля, коровы, быки отдохнут. И люди отдохнут, сядут на камушки под забором и обогреются на весеннем солнышке. Это я так думал детским своим разумением. Но все оказалось совсем не так.

Фашисты разрушили тысячи городов, сел, деревень… Потребовалось много рабочих. И рабочих этих надо было кормить. И опять земля оборачивается плугом, с полей доносятся тысячи голосов, коровы дают молоко, приносят телят… Словом, по-прежнему идет работа, работа, работа. Только нас, ребят, уже не трогают. Говорят: «Хватит! Сколько могли, столько помогли… А сейчас вы должны учиться, и еще как! Будущее за вами!»

Когда я слышал это, мне становилось смешно. Как это будущее зависит от нас? От нас, ребят?

Словом, ходим в школу, учимся, и наши учителя все делают, чтобы мы учились хорошо!

Я учился неплохо. Только прихрамывал по алгебре, геометрии, химии, они почему-то мне не давались, сколько бы я над ними ни мучился. А литературу и историю глотал как родниковую воду.

В школе появились новые учителя. Молодые, прямо из техникума. Некоторые даже ниже нас ростом. Вначале они стеснялись, не знали, как с нами разговаривать, с чего начать… В конце концов дело все-таки налаживалось.

Однажды я пришел в школу и узнал: внезапно умерла учительница Микинат! Как так? Не может быть! Вчера же была на уроках. А я-то, глупый, считал, что человек должен долго болеть, а потом умереть…

Приближались холода. Все готовились к зиме. Из кузницы доносились удары молота. Мастер клепал железные печки, покупателей было много, а печей мало. Не хватало кровельного железа.

Некоторые, у кого крыша была покрыта железом, от нужды снимали кровлю и продавали ее мастеру, а крышу покрывали глиной. У входа на базар сельчане торговали вязанками дров и хвороста. Лес был невдалеке.

О, то был не лес, а рай. Вековые чинары, дубы, карагачи росли тесно, опираясь друг на друга, вершинами своими вонзались в небо, словно соревнуясь, кто выше. А у подножья деревьев заросли густого кустарника, обиталище птиц и зверья.

А весною здесь сказка! До сих пор помню, как пахли фиалки, ландыши. А сколько было сушняка, это им обогревалась вся Барда. Теперь от этого леса и следа не осталось. Пара полуиссохших дубов и несколько карагачей. Нынче на месте дивного леса кругом, куда взгляд ни кинь, хлопковые поля.

Природа этого нам никогда не простит!

* * *

Около кинотеатра стояли машины – из соседних домов выносили узлы, чемоданы, сумки, грузили вещи в кузова. Стояла холодная осень. Тетя Даша, одноногий сапожник, дядя Семен, портниха Наталья Ивановна с внучатами – все сгрудились около машин.

Собрались сюда и все жители нашей улицы. Тетя Даша возвращалась в Киев, дядя Семен в Курск, Наталья Ивановна с внучатами в Ленинград. Как другие, не знаю, а я очень переживал. Наверно, – догадались и не ошиблись – уезжали в Москву Саша и Маша. Маша, повзрослевшая, с золотистыми, солнечными волосами, грустно смотрела на меня. Я тоже не отрывал от нее глаз. «Эх, Машенька, как я буду без тебя?..»

Ветер усилился, все забрались в машины – кто закутался в одеяло, кто в теплое пальто. Грузовики погудели на прощанье и тронулись в путь. Чтобы Маша не видела моих слез, я отвернулся. И вдруг донесся до меня уже издалека незабываемый нежный голос:

– Темир… Теми-ир-чик… Прощай! Прощай! Прощай, милый!

Машины удалялись, и мы расставались с беженцами, ставшими нам родными.

Вдали клубилась пылью дорога.

«А что же она не уехала?» – чуть было не сказал я вслух, увидев рядом с нами девушку из беженцев. Рядом, обняв ее за плечи, стоял местный парень. Дома мама мне сказала, что Фаина вышла замуж А где муж, там должна быть и жена…

Уехали, отделились… Увидимся ли когда-нибудь?

С пораненными душами возвращались они в свои раненые дома. Найдут ли там кого-либо из близких? Встретятся ли с любимыми?

* * *

По вечерам дома сияли электричеством. Из окон доносился смех, возбужденные голоса. Видно, таков уж человек – может жить равно и в горе, и в радости…

Душевные раны постепенно, мало-помалу затягивались.

Возле нашего дома стояло небольшое здание, выкрашенное в веселый голубой цвет. Все чаще заходили туда под руку пары – парень с девушкой; а когда выходили, появлялись на пороге, их встречали родные и друзья, поздравляли: «Будьте счастливы, дорогие, желаем вам много сыновей и дочек…»

Осень… Холодно. В прошлые годы в это время мы еще бегали в майках, но в этот сезон стояла какая-то уж очень неласковая погода.

Холодно, очень холодно, а теплой одежды нет. Почти полгорода ходило в телогрейках, даже дети. Стоили они дешево и тепло держали хорошо. Шесть метров бязи, полкилограмма хлопка третьего сорта и все. Умелый мастер в день шил по шесть-семь телогреек. Почти вся страна ходила в ватниках – это уж я понял позже. В школе, в классах, печки топили на совесть. Вечная память нашему лесу. На всех у него хватало и хвороста и дров…

На перемене учителя чаще всего оставались в классах. Наша новая учительница русского языка присядет, бывало, у печки и, грея худые руки, приговаривает;

– Молодцы, ребята, хорошо у вас! Тепло!

Несмотря на то что хлебные карточки все еще не отменили, мы уже не так голодали, как раньше, и в школе нас неплохо подкармливали, давали каждый день по триста граммов хлеба, по пятьдесят граммов масла и по два куска сахара, а чая, чая сколько хочешь пей… Учителя переклички по журналу не делали – все приходили в школу как один, кто ж добровольно лишит себя хлеба, масла и сахара?..

Появилась у нас в один прекрасный день и новая учительница – мы начинали изучать английский язык. Имя у нее было красивое: Маргарита. И сама она была очень красивая и приветливая и на каждом уроке внушала нам:

– Ребята, вы обязательно должны выучить английский! На этом языке говорит почти весь мир! Все советские дипломаты владеют английским, как родным языком!

Про себя я смеялся: «А у нас в стране сколько может быть дипломатов? Пусть их будет десять! А у нас в классе двадцать шесть учеников. Это что же? Все мы, что ли, станем дипломатами?»

Одним словом, я этот «дипломатный» язык еле-еле тянул на тройку. Да и остальные тоже… Кроме Шовги. Ему почему-то очень нравился английский. Не успеет Маргарита в класс войти, а он тут как тут со своими вопросами. Почему-то не уставал! А мы подначивали его:

– Шовги, ради Бога, когда станешь послом, нас не забывай! Хотя бы финики-миники присылай!

А он помалкивал. И по-прежнему задавал «умные» вопросы. Он хорошо учился и по алгебре, и по геометрии. Если послом не станет, то уж инженером обязательно, и вдобавок толковым.

Так и вышло. Слышал я недавно, что он в Сибири известный геолог.

* * *


Весна в Барде – рай! Цветут фиалки, в траве скрываются душистые ландыши, цветет алыча, в белой дымке вишневые, яблоневые деревья. А сколько всяких роз!

По обе стороны реки Тертер – пшеничные и хлопковые поля в изумруде всходов. А разноголосые птицы словно ласкают их пением, будто приговаривают: «Растите, созревайте, желаем вам успеха»…

1946 год в Карабахе на удивление был плодоносным. И в Барде тоже. Поля пшеницы радовали глаз не только специалистов и знатоков. В начале июня мужчины вышли в поля на жатву. И я когда-то был на жатве. Тогда мне было всего одиннадцать лет. Во время войны в день складывал по восемнадцать – двадцать снопов. Ячмень легко резать серпом. Его стебли мягкие. Работал я жнецом целый месяц, к концу месяца бригадир записывал мне трудодни. Целый день в работе был, в поту. Солнце грело не уставая. Ячмень и пшеницу собирали, молотили и отправляли в фургонах на станцию Евлах, а оттуда в края, где было еще голодно. Из того, что оставалось у нас в амбарах, половину сохраняли на семена, а остальное раздавали на трудодни.

Сегодня у всех дома хлеб, мука, пшеница, кукуруза, фасоль. А у кого домашний скот – у того и масло, и творог, а под заборами куры…

Несмотря на то что война уже давно кончилась, идут похоронки, сообщения о пропавших без вести. Иногда из домов доносятся плач и горестные возгласы. Проходящие мимо останавливаются под окнами и вздыхают. Как хотелось им разделить безутешное горе. А иногда слышались и голоса радостные: вдруг явились те солдаты, которых давно уже считали погибшими…

Да, война кончилась, а солдаты продолжали возвращаться, и здоровые, и калеки. Иные, придя к погасшему очагу, сидели на лестнице опустевшего дома. Легко ли будет им вновь разжечь очаг?

Словом, горю все еще не было конца…

Но, несмотря на это, люди работали. Работали, чтобы облегчить жизнь и хоть чуть-чуть позабыть горе!

А время шло, и мы учились, росли, росли и учились…

Уже на знаменитом бардинском базаре продавали зерно мешками, и уже продавцов стало много, а покупателей мало. А раньше, когда сельчанин приносил торбу зерна, к нему со всех сторон тянулись руки. А сейчас? Зерна много, очень много, и мама уже продавала на базаре молоко и покупала не только чурек, а иногда и завернутую в газету книгу.

Вы можете спросить: а откуда у вас взялось молоко? Не помню, рассказывал я об этом или нет.

Когда война началась, моя мать отнесла на базар свою золотую цепочку и обменяла ее на дойную корову с малым теленком. И эта корова нас спасла от голода во время войны. Горсть муки с молоком – уже затируха.

Не приведи Бог, чтобы те дни вернулись.

Да, незабываемый случай. В самом начале войны мама унесла на базар ведро молока, а когда вернулась, в нем оказалась завернутая в газету книга вместо хлеба. Я тогда очень огорчился. То были «Газели» Физули.

Но мама, глянув на меня, сказала:

– Сынок, сегодня как-нибудь обойдемся. А Физули навечно останется у нас в доме.

Теперь совсем другая жизнь. В магазинах книги, в домах песни, музыка, в душах радость. На стенах кинотеатров афиши. Из Баку часто наезжают концертные бригады, а однажды даже театр оперетты приехал, давали «Пятирублевую невесту». Люди покатывались со смеху. В первый раз в жизни на этом представлении я увидел, как можно от души смеяться…

Подросли мои школьные друзья, и я с ними. «Ты уже мужичок!» – говорили мне соседи – тетя Санам, бабушка Афруз, дедушка Имран.

Бабушка Афруз жила совсем одна, даже дальних родственников не было. Почему-то у нас ее звали «пришелица». А откуда пришла, я не знал, ее звали так все бардиицы. Для бабушки Афруз и всегда приносил из булочной хлеб. И на базар для нее ходил. Если бы вы знали, что я там для нее покупал: два-три пучка зелени!.. И, худая, как щепка, бабушка всегда говорила:

– Сынок, ложка масла и зелень – и мне хватает на день.

Когда уехал в Баку учиться, не знаю, кто приносил ей хлеб, слышал, что она после моего отъезда еще недолго протянула.

Да, я наконец-то вырос и окончил десятилетку. Как и все мои сверстники, покинул любимую школу.

Честно говоря, последние годы я не так уж хорошо учился. Почему – и сам не знаю. У нас в классе только один Шовги удостоился золотой медали.

После школы все мы разошлись кто куда. Большинство поступило в вузы. Кто уехал в Гянджу учиться в сельскохозяйственном институте, кто в Баку, а я так и остался в Барде. Поступил на радиоузел монтером. Как уехать учиться, если мать тяжко болела и за брата получала мизерную пенсию?.. И как учиться на пенсию?!

Никакого специального курса я не кончил. Просто наш сосед, дядя Расул, был радиотехником и меня подучил и взял к себе на работу. На его правой руке было всего четыре пальца. Рассказывали, когда он был маленьким, старший брат случайно топором ударил его по руке. Потому и не взяли в армию. Был дядя Расул очень требовательным. Звал меня по имени и на свой лад смешно растягивал две начальные буквы: «Те-е-мир!»

Мы вдвоем устанавливали в домах репродукторы, и кто меня видел на улице, говорил:

– Мастер Темир! Когда же и на нашу улицу протянете линию?

А мне было очень смешно. В шестнадцать лет зовут уже мастером. Так с «когтями» на плече я ходил то на эту улицу, то на другую. Со двора во двор. Поднимаюсь на столб, спускаюсь вниз, втыкаю вилки репродуктора, и тут же врывается в дом музыка, стихи, сказки, рассказы… То и дело слышу: «Спасибо, мастер, дай Бог здоровья, сынок! Счастья тебе, сынок! У твоего брата тоже были золотые руки… Учительница Сона хорошо воспитала сына!..»

Честно говоря, если бы записать, сколько в мой адрес говорилось добрых слов, целую книгу можно было бы составить.

Слушал и радовался…

После войны прошло около пяти лет. В городе появились первые «Москвичи». Постепенно люди богатели: у многих уже стояли машины, мотоциклы. Оживали постепенно дома и дворы.

Однажды мне сказали, что Шаргия не уехала учиться, а вышла замуж! Жаль…

Эйюб тоже был в Баку. Хотел продолжать учебу, но, видать, не получилось. Вновь вернулся в Барду. Работал фотографом. Построил себе хороший дом. Конечно, не без помощи родных. Дом поставил у дороги, идущей к городку Мирбашир. И тоже машину заимел. А у нас обычай: если построил дом, скоро появится в нем и хозяйка.

У меня же за плечами «когти», и я по-прежнему хожу по дворам. А к вечеру кое-какие рубли в кармане. По правде, и сумка моя обычно полна – люди радуются репродуктору и без подарка меня не отпускают.

Больная мать всегда на тахте. Поэтому я в день по нескольку раз забегаю домой. Портрет брата висит на стене. К несчастью, комнатка наша маленькая, и увеличенный портрет висит прямо перед глазами матери. Иногда она встает, ходит медленно по комнате, кое-что делает по дому; устав, снова ложится.

Несколько раз я думал убрать потихоньку фотографию, но не осмеливался.

Соседи уже смотрят на меня как на взрослого.

Стояло жаркое лето, пыль и смерч ослепляли людей. А бардинский ветер – не дай Бог! Чудище! Если поднялся, все чинары тысячелетние может согнуть.

В безветренные дни к вечеру молодежь выходила на главную улицу погулять. Улица начиналась от будки с мороженым моего однокашника Ягуба. Она была предлинная и кончалась у реки. У кинотеатра тоже всегда толпилась молодежь. Там, часто крутили трофейные фильмы. Своих товарищей я обычно встречал у кинотеатра. Они принаряженные, а у меня за спиной «когти» и привязанные цепки.

Повстречав меня, не успев даже поздороваться, тут же проходили мимо. Ничего не поделаешь, они уже учились в высших учебных заведениях и проводили у себя дома летние каникулы. А я? А я… простой монтер! Судьба так распорядилась…

Среди прочих я часто встречал и Шовги. Отец его вернулся с фронта живым и невредимым. Работал на хлопкопункте. У них был «Москвич». За рулем сидел брат Шовги. Ему повезло – и медалист, и студент, и всем обеспечен! А я, когда возвращался домой, у порога снимал свои железные «когти», разматывал с пояса цепи и клал их в коридоре. Мама по звону цепей знала, что я вернулся, Когда открывал дверь, она уже стояла па пороге. Поцеловав в лоб, говорила:

– Сынок, почему поздно? Я так волновалась…

– Что ты, мама, что со мной может случиться?.. Не беспокойся!

– Не знаю, сынок… Но я всегда боюсь за тебя… Когда думаю, что ты на столбе и возишься с этими железками, меня берет страх… Пусть отсохнет мой язык… Ты единственный свет моего дома.

– Мамочка, ну не беспокойся, не волнуйся, когти стальные, они так вонзаются в столб, еле отдираю… Не бойся за меня. Ты когда-нибудь слышала, чтобы кто-то свалился со столба?

– Да, сынок, слышала… Пусть отсохнет мой язык, но ведь монтер Сурхай упал со столба!

– Мама, да ведь он был электриком, монтером по свету, а я… А я соединяю проволоки тоненькие, как нитки…

Но ведь в этих нитках тоже есть электричество!

– Да, есть! Но оно даже котенку не может повредить… А мне уж тем более…

После ужина, принарядившись как мог, обувал свои парусиновые туфли, которые мазал зубным порошком. И думал: «Пойду к кинотеатру, хоть немного, да пофоршу».

Пошел в кино, увидел своих однокашников, веселых, беззаботных, и мне вдруг стало так тошно… До сих пор не могу этого забыть… До утра не заснул. Ворочался с боку на бок. Видать, и мама это почувствовала. Под утро внезапно сказала:

– Сынок, что с тобой? Зачем плачешь?

– Мама, не плачу, – соврал я. – Просто от работы глаза слезятся.

За завтраком оба молчали. Мама вдруг погладила мою руку:

– Сынок, поезжай в Баку. Поезжай учиться!

– Что ты говоришь, мама! – удивился я. – А как же ты?

– Ничего, сынок, я все давно обдумала. Обо мне не беспокойся. Уезжай. Учись. Знаю, ты способный мальчик. Если постараешься, можешь учиться на отлично. Получишь стипендию, а я тебе вышлю пенсию.

– Нет, мама, ты же больна.

– Сынок, видишь, я сейчас себя чувствую лучше. Буду шить соседям платья… Как-нибудь проживу, сынок. Уезжай, учись. Не бойся.

– Нет, мама, боюсь. Как я один поеду в Баку? Это же такой большой город! А я дальше Евлаха нигде не бывал. Страшно.

– Не бойся, уезжай. На свете много добрых людей. Они тебе помогут, подадут тебе руку… Езжай!

Заранее скажу, дорогой читатель, мама оказалась права. Люди везде протягивали мне руку помощи. Радовались моей радостью, огорчались моей печалью, кормили, привечали…

Да, встречались и равнодушные. Но их было так мало! В море добра капли зла растворяются бесследно.

Как мама сказала, так я и сделал.

Сперва послал документы по почте в Баку, в университет – для поступления на филологический факультет. Почему именно туда? Не спешите, потом узнаете…

Да, я понимал, что впереди меня ждут большие трудности. Знал и готовился.

Меня тянула литература.

Еду без помощи, без опоры… Кроме матери, никого на свете нет. А у далеких родственников свои дети, свои дела.

Мать проводила меня на автостанцию. Сел в автобус. Машина двинулась, а к ногам моим прижался деревянный чемоданчик. Мать плакала, а я все-таки радовался… Эти материнские слезы – не горькие слезы военных лет, а слезы надежды.

Только одно меня волновало: школу-то я ведь закончил давно, смогу ли теперь поступить в университет?

А если вдруг вернусь, не поступлю, что тогда? Как посмотрю в глаза мамы, соседей?

Автобус отошел и направился к станции Евлах. Осталась позади моя Барда…

Вот и Евлах, железнодорожный вокзал. Кругом люди, суматоха, а какая жара! Неописуемая. С неба прямо огонь льется! Повсюду мальчишки с кувшинами продают воду и орут во весь голос: «Холодная вода, ледяная вода!»

Я смотрел вокруг и думал: «Боже мой, сколько людей едет в Баку! Все молодые ребята, видно, только окончили школу. Сколько молодых едет учиться!»

Я подошел к одному из них и спросил:

– Это все в баку едут?

– Да, в Баку.

– А где продают билеты?

Какая-то милая девушка посмотрела на меня насмешливо и сказала:

– А где могут продавать? В кассе. И те едешь в Баку?

– Да.

– Э-э-э! С неба, что ли, упал? На сегодня где достанешь билеты?

Подошел к кассе. Прочел объявление: «На сегодня в Баку билетов нет».

Огорченный, отошел в тень дерева и, пригорюнившись, сел на чемодан.

Тут же рядом продавец мороженого кричал на весь вокзал:

– Морожни, морожни, хароший морожни!

Я подумал, что он местный, наверно, знает, как можно достать на сегодня билет. Пусть даже втридорога. Подошел и, не зная, как к нему подступиться, купил мороженое. Спросил:

– Ты здешний?

– Да! – продавец меня оглядел. – Что, в Баку едешь?

– Ехать хочу, но билета нет!

Парень вновь посмотрел на меня.

– Билет! Это трудный вопрос… Слушай, а ты один?

– У тебя единственный выход есть. Скоро придет «колхозный» поезд. Поговори с проводником и заплати ему. Уедешь…

Я радостно спросил:

– Неужели увезут?

– Увезут, увезут… За деньги все можно! А у тебя они есть?

Я рассмеялся:

– А разве без денег поедешь в Баку?

– Спекулировать едешь?

– Нет! Что ты! Учиться.

– Хм… Если скажешь – учиться, не возьмут. Студентов не любят: они денег мало дают… Не говори, что едешь учиться, говори что-нибудь другое…

Пил воду, ел мороженое, ел мороженое, пил воду… Не знаю уж, сколько времени прошло, и вдруг увидел, что все с вещами бегут к перрону. Побежал и я.

Если скажу, что в первый раз в жизни я ступил на перрон, вы не поверите, скажете, как это так? Жить в двух шагах от станции и ни разу не быть на перроне! Но верьте мне, это правда.

И первый раз в жизни ждал поезда. Да еще к тому же без билета.

Так поверил мороженщику, что казалось, билет уже в кармане. И я первым войду в вагон.

Удар колокола, и вскоре появился пыхтящий паровоз и, постепенно замедлив ход, остановился.

Люди, как муравьи, облепили вагоны, толкались, ругались, кто-то через окно подавал в вагон вещи. Я подумал: «Эх, вот тебе и сел! Как в этой толпе сядешь?» Пассажиры постепенно устраивались, а провожающие через окна переговаривались с отъезжающими.

Я молча стоял со своим чемоданом и в душе ругал мороженщика. Плакать хотелось от обиды. И тут у подножки вагона увидел двух женщин, одна была толстая, маленького роста, а другая, наоборот, худущая и длинная. Подошел к ним.

– Что ты так на нас смотришь? – спросила длинная. – Едешь в Баку?

– Да!

– А билет у тебя есть?

– Нет!

– А на третьей полке поедешь?

– Хоть на крыше, – обрадовался я.

Толстушка, взглянув на меня, сказала:

– Пятьдесят рублей есть?

– Есть, тетенька!

– Тогда поднимайся. Пока иди в наше купе. Оно первое. Садись там и жди нас.

– И вот я в вагоне. Вошел в купе. Двухместное. Значит, па одной спит одна, на второй – другая. Выходит, спать я буду на третьей полке, где лежат свертки. «Ну и что ж? – взглянул наверх. – Лишь бы ехать!» А чемодан будет моей подушкой. Поезд тронулся, и я, забрав чемодан, вскарабкался на полку. Честно говоря, я потому так быстро туда залез, что испугался: вдруг кто-нибудь явится и меня, безбилетного, выгонит? И еще я вам скажу, здесь, наверху, была такая невероятная жара, что бардинский солнечный день по сравнению с ней был просто раем. Я сразу весь взмок.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Яйлаг – место летнего отдыха.

2

Чарыхи – лапти.

3

Тендир – печь для выпекания чуреков.

4

Молокане – одна из сект духовных христиан в России.

Колючая изгородь: повести и Карабахские были

Подняться наверх