Читать книгу Генерал и его семья - Тимур Кибиров - Страница 8

Книга первая. Анна и командир
Глава шестая

Оглавление

Одна с опасной книжкой бродит,

Она в ней ищет и находит…


А. Пушкин

В Тикси у Анечки была подружка, Света Анциферова. Черненькая такая, кучерявая, как негритенок, и в толстых очках. Немного смешная, но милая и мечтательная. В самом начале восьмого класса, встретившись с Анечкой после долгой летней разлуки (вспомните, сколько длились в этом возрасте три месяца), она тут же поведала о своей любви к мальчику из первого отряда. В любовной переписке Светы с ее избранником (тот жил под Москвой, а встретились они в пионерлагере министерства обороны в Евпатории) Анечка принимала самое активное участие, хотя была немного разочарована, когда после романтических рассказов подружки увидела присланную фотографию. На Печорина юноша ну никак не тянул.


Но когда Света получила письмо со стихотворением Александра Блока «Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь» и возникла необходимость адекватного ответа, выяснилось, что подобрать подходящий поэтический текст у подружек не получается: обе были книгочейками, но, как мы уже говорили, все больше романов. Проблема была еще и в том, что стихи должны были быть все-таки женскими – ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Есенин, ни тот же Блок не подходили.


И тут Анечка вспомнила про привезенную папой антологию.


Книжка, надо сказать, была довольно странная. Составитель со всей очевидностью куражился над советскими литературными приличиями, воспользовавшись и злоупотребив доверчивостью республиканского начальства, – ни в одном из центральных издательств такое прихотливое собрание любовной лирики появиться в те времена не могло. Нет, ничего не дозволенного цензурой антология не содержала – никакого Гумилева или, там, Ходасевича. Но зато и Маяковский (Маяковский!) не был представлен ни единой строчкой, не говоря уж об Асеевых, Сельвинских и т. п.


Соблазнительно было бы объяснить это антисоветскими взглядами составителя и представить его одним из недобитых врагов народа, выжившим, но так и не разоружившимся перед партией спецом из бывших или, наоборот, молодым да ранним умником и злопыхателем, тем более что и поэта-декабриста Рылеева среди авторов тоже не было, а вот мракобес Соловьев был представлен несколькими стихотворениями, причем одно было вовсе не любовным, потому что «неподвижное солнце любви», противопоставляемое смерти и времени, никакого отношения к чудным мгновениям, конечно же, не имело. Однако зияющее отсутствие Цветаевой (решившее судьбу генеральской дочери) и, например, Велимира Хлебникова политической тенденциозностью объяснить было невозможно.


Еще более экстравагантным был выбор самих стихотворений. Некоторые, как мы уже указали, к заявленной теме вообще не относились, отношение же других было косвенное и формальное или насмешливое. Так, рядом с «Я не люблю иронии твоей» и «Зеленым шумом» помещена была знаменитая некрасовская эпиграмма (заметим кстати, полностью совпадающая с трактовкой толстовского романа Травиатой Захаровной):

Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом,

Что женщине не следует «гулять»

Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом,

Когда она жена и мать.


А вслед за заглавным «Я помню чудное мгновенье» шли подряд двустишие «Amour, exil // – Какая гиль!» и мое любимое «Мне изюм // Нейдет на ум, // Цуккерброд // Не лезет в рот…».

Апухтин был представлен сомнительной «Парой гнедых», а Случевский – таким, например, рискованным стихотворением:

Не Иудифь и не Далила

Мой идеал! Ты мне милей

Той белой грудью, что вскормила

Твоих двух маленьких детей!


Девичья грудь – она надменна,

Горда! ее заносчив взгляд!

Твоя – скромна и сокровенна

И мне милее во сто крат!


Она мной чуется так ярко,

Сквозь ткань одежд твоих светла.

Предупредил меня Петрарка:

Лаура девой не была.


Многие стишки вообще стояли на грани порнографии, а иные, как пушкинские Антипьевна с Марфушкою, пользуясь трепетным отношением начальства к классическому наследию, безнаказанно переходили эту, впрочем весьма зыбкую, границу.


И много еще было текстов, неопровержимо свидетельствующих о твердом намерении составителя поглумиться не только над партийным руководством, но и над широкими читательскими массами Якутской АССР.


Ну представьте, покупает молодой человек книжку с таким хорошим названием и дарит своему гению чистой красоты на Восьмое марта, та открывает и – бац! – наталкивается на прутковское «Древней греческой старухе, если б она домогалась моей любви». Стихотворение, положим, замечательное и очень потешное, но какая же это любовная лирика?


А если чуть забежать вперед, то среди ахматовских текстов найдем «Тебе покорной? Ты сошел с ума!». Хорошенькое чудное мгновение!


В общем, книжка была во всех смыслах издевательская и провокационная, а то, что все это безобразие было предано тиснению, пусть и в захолустном издательстве, являлось наглядным свидетельством того, что советская власть потихонечку дряхлела, жирела, теряла бдительность и зоркость и, как говорится, мышей не ловила, а эти расплодившиеся юркие грызуны, пока что удовлетворяясь ситуацией «Кот из дома – мыши в пляс!», были уже морально готовы к инсценировке лубочного сюжета «Как мыши кота хоронили!».


Все это Анечка оценила позже, антология эта даже стала потом ее как бы талисманом, но пока что раскрыла она ее с целью чисто утилитарной, хотя и благородной – помочь закадычной подружке.


Чтобы не терять даром времени, Анечка начала с содержания и отметила авторов с женскими фамилиями, их оказалось совсем немного. Ни графиня Ростопчина, ни Каролина Павлова не показались ей заслуживающими внимания, у Мирры Лохвицкой было отмечено два стихотворения (увы! Анечка, не задумываясь, загнула те самые собачьи уши, с которыми без устали боролась советская интеллигенция, считая их ужасной бескультурностью, так что я, например, только под старость взбунтовался и теперь загибаю уголки нужных мне страниц совершенно бесстыдно).


Следующей была Ахматова. Ну понятно, «Сероглазый король», «Так гладят кошек или птиц», еще какие-то стихи, по тем или иным причинам не годящиеся для Светкиного письма и забракованные, а потом вдруг, нежданно-негаданно:

Двадцать первое. Ночь. Понедельник.

Очертанья столицы во мгле.

Сочинил же какой-то бездельник,

Что бывает любовь на земле.


Ух ты!

Анечка удивилась и встревожилась и непонятно чему обрадовалась.

И от лености или со скуки

Все поверили, так и живут:

Ждут свиданий, боятся разлуки

И любовные песни поют.


Но иным открывается тайна,

И почиет на них тишина…

Я на это наткнулась случайно

И с тех пор все как будто больна.


Ничо себе! Это…


Это что же такое?


Что?


Как это так получается?


«Но ины-ым открыва-ается та-айна», – вслух произнесла, почти пропела Анечка.

И мне тоже, и мне открывается! И на мне почиет, я прямо чувствую: почиет!


Ей становилось странно и чуть-чуть страшно.


Любопытно, насколько сама-то Ахматова понимала, что это за тайна такая и о чем вообще речь? Или как у Набокова – та-та, та-та-та-та, та-та?

Точнее не скажешь.


К концу этого знаменательного дня все восемь стихотворений Анны Андреевны Анечка знала уже наизусть и медленным торжественным шепотом декламировала, лежа в кровати и глядя куда-то гораздо выше потолка:

– Какое нам в сущности дело… что все превращается в прах!..


Даже даты ахматовских рожденья и смерти сразу и навсегда запомнила, а на следующий день на первой же перемене помчалась в библиотеку, но – увы – ее любимая библиотекарша захворала, и дверь была заперта.


После школы, не заходя домой, Анечка отправилась в клуб папиной части.

Там таинственная Ахматова быстро нашлась. Прибежав домой, Анечка, полная сладостных предвкушений (прямо как отец с Каллас), раскрыла книжечку наугад, почти посередине:

Небо сбросило звездную шаль,

Гордых маков зарделись огни…

Я тебе подарю – мне не жаль! –

Красоту недотроги Чечни.

Подарю полевые цветы –

Все в предутренних капельках рос…


Чо-то не то… И при чем тут Чечня?.. Анечка недоуменно взглянула на обложку и одновременно расстроилась и обрадовалась. Ну конечно! Ахматова, да не та! Впопыхах она не посмотрела внимательно, а глупая библиотекарша просто ничего не понимала, как папа говорит – ни уха ни рыла! Это был сборник стихотворений Раисы Солтмурадовны Ахматовой, народной поэтессы и даже председателя Верховного совета Чечено-Ингушской АССР.


Кстати, Травиата Захаровна эту книгу прочитала потом с удовольствием и посетовала, что вот у всех горских народов есть большие всесоюзно прославленные поэты: в Дагестане – Расул Гамзатов и Фазу Алиева, в Кабардино-Балкарии целых три – Алим Кешоков, Кайсын Кулиев и Инна Кошежева, вот и у чеченцев своя Ахматова, а у осетин – только классический Коста Хетагуров. Он, конечно, несравнимо выше и лучше всех перечисленных, но все-таки совсем не современный, дореволюционный еще.


А Анечка на следующий день отправилась к зловредной библиотекарше из Дома офицеров.

– Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, у вас есть стихи Ахматовой? Анны, – уточнила Анечка.

– Что-о?! – Грымзу аж передернуло всю, как током.

Но дочь Бочажка была, как вы знаете, не робкого десятка.

– Стихи Анны Ахматовой! – твердо проговорила она и с унынием подумала: «Щас скажет – тебе еще рано – и предложит почитать „Буратино“».

Но ответ оказался гораздо интереснее.

Библиотекарша долго смотрела Ане в глаза, дожидаясь, очевидно, что наглая девчонка их отведет, а потом прошипела:

– А ведь комсомолка, наверное… Комсомолка?!

– Комсомолка, – ответила Анечка и уже довольно грубо повторила: – Так есть стихи Ахматовой?

– Нет!! Нет и не будет!!


Ошибаешься, дура старая, еще как будут. И не то еще будет.


А в конце этой судьбоносной недели вышла наконец на работу заведующая школьной библиотекой, в которой, впрочем, Ахматовой тоже не оказалось, но огорчение Анечки тут же сменилось нетерпеливой надеждой, когда библиотекарша, почему-то понизив голос и многозначительно улыбнувшись, сказала:

– Но у меня дома кое-что найдется.


После уроков, забежав домой, чтобы предупредить маму, Анечка впервые (хотя приглашалась не раз) отправилась в гости к Римме Геннадиевне – так звали баловавшую ее библиотекаршу и по совместительству учительницу домоводства.


Была она бездетной вдовой военного летчика, но ничего героико-романтического тут не стоит искать, муж ее умер в госпитале от перитонита как раз перед тем, как они должны были получить квартиру в новой пятиэтажке, давать одинокой гражданской женщине эту однокомнатную служебную квартиру никто, понятное дело, не стал, да, наверное, и не мог, поэтому она осталась жить в бараке, неподалеку от клуба папиной части, который, в сущности, тоже был деревянным бараком, только чуть пошире.


Я хорошо помню и этот клуб, и этот барак. Первое время в Тикси мы жили именно там. Для мамы, наверное, это было кромешным адом: четыре человека в одной комнате, вода привозная, ее доставляет машина с цистерной, и весь барак бегает с ведрами и наполняет металлические бочки, стоящие в коридоре у каждой двери, туалет общий в неотапливаемом предбаннике (я его описал потом в дидактической поэме «Сортиры», там вообще много про Тикси), кухня тоже общая с керосинками и керогазами (примусов не помню), под потолком в углу нашей комнаты мыши прогрызли дыру в обоях и высовывают наглые мордочки, а за стенами мрак, стужа и вой пурги. Вот не помню и не могу сообразить: а где мама стирала? На кухне, что ли? И как же весь этот ужас мне, десятилетнему, нравился, каким все казалось интересным и необычайным, так что, когда нам наконец дали нормальную двухкомнатную квартиру в этой новой пятиэтажке, я был ужасно огорчен.


Вот в такой барак и пришла Анечка в чаянии встречи с неведомым и прекрасным. В коридоре сладко пахло белым керосином и пережаренным луком, но, поскольку Аня еще не обедала, запах этот был не противным, а наоборот, немного даже соблазнительным. А вот в комнате пахло не очень приятно, какой-то тоскливой старушечьей затхлостью, хотя до старости Римме Геннадиевне было еще далеко, всего-то сороковник стукнул с небольшим хвостиком.


– Ну, заходи, заходи, раздевайся, вот тапочки…

– Да не надо, спасибо, у меня носки теплые…


Но все-таки пришлось Анечке преодолеть унаследованную от папы болезненную брезгливость и надеть эти стоптанные чужие тапки.


– Вот, Аня, я уже все приготовила. Вот это я еще в институте переписывала, а это уже потом… – Хозяйка по очереди протянула две толстые общие тетради. – А вот тут, – она бережно подняла со стола большую ветхую книгу, – тут тоже Ахматова есть, ну и не только она, конечно, тут все почти, и Гумилев даже. Книжка очень редкая, ее ни разу не переиздавали с тех пор, видишь, рассыпается уже вся, так что ты уж, Анечка, поаккуратнее, ладно? Ну а теперь давай чаевничать. Ты вареную сгущенку любишь?


Ну кто ж не любит вареную сгущенку? Хотя сейчас Анечке хотелось только одного – поскорее уйти, чтобы побыстрей начать уже читать, и из-за этого запаха непонятного. Но сбежать сразу было никак нельзя, невежливо, пришлось еще целый час пить этот бессмысленный чай и слушать не очень увлекательные рассказы о подмосковном дачном детстве и студенческой юности, да и сгущенку эта милая женщина варила неправильно, Анечка со Степкой любили, чтоб она становилось густой-густой, почти твердой и коричневой, а тут была какая-то совсем недоваренная, жидкая и только слегка потемневшая.


В книге, сбереженной библиотекаршей (это была выпущенная в 1925 году «Русская поэзия ХХ века» с наглым марксистским предисловием), оказалось всего три страницы Ахматовой, а в тетрадях тоже было не так уж много – почерк у Риммы Геннадиевны был по-детски крупным, хотя и неразборчивым. За два вечера перекатав все стихотворения (еще не вчитываясь и не наслаждаясь как следует, только торопливо изумляясь и восторгаясь), Анечка, уже вся во власти сребровечного неотвязного мелоса, уже зараженная этими болезнетворными бактериями, или, лучше сказать, подсаженная на этот вызывающий роковую зависимость галлюциногенный препарат, вновь прибежала к своей сообщнице и наркодилерше.


– Ну что? Понравилось? Правда ведь, поразительная поэтесса? Поэт! Она не любила слова «поэтесса»… Давай я повешу… Вот тапочки… А какое твое самое-самое любимое? У меня – «Небывалая осень построила купол высокий, был приказ облакам этот купол собой не темнить…».

Декламируя, Римма Геннадиевна как-то потешно вскидывала голову и слегка подвывала, но целеустремленной девочке было не до этого.

– «…А куда подевались студеные, влажные дни?»

– Провалились, – машинально и бестактно поправила Анечка. – А еще есть?

Ну в точности Винни-Пух в гостях у Кролика.

Библиотекарша, очнувшись и перестав мотать головой, посмотрела на Анечку внимательно и ничего не ответила.

– Нету?

Римма Геннадиевна продолжала молчать и высматривать что-то в лице своей юной гостьи.

Потом сказала:

– Вообще-то есть. Только дай честное слово, что никому не расскажешь.

Аня удивилась, но слово дала.


– Не знаю, может, рано тебе еще… – все сомневалась Римма Геннадиевна, уже вытаскивая из-под кровати и открывая маленький фибровый чемоданчик без ручки. Потом она, как показалось Анечке, необъяснимо долго возилась в его содержимом, но наконец распрямилась, держа в руках тонкую канцелярскую папку, и сказала:

– Ох, Аня, не знаю даже…


– Это что – неприличное? – предположила Аня.

– Ну Господь с тобой, девочка, ну что ты говоришь такое… У Ахматовой – неприличное! Это… – и, собравшись наконец с духом, она сказала: – Это, Анечка, запрещенные стихи. Понимаешь? Их считают антисоветскими. За распространение можно даже срок получить, понимаешь?

Аня ничего не понимала, но кивнула.

– Я тебе их дать не могу, ты их тут почитай, но только не переписывай, пожалуйста. И не говори никому. Никому вообще, понимаешь? Ни маме, ни папе, никому. Обещаешь?


Аня развязала тесемочки и огорчилась, увидев всего несколько жалких машинописных страничек, почти слепых, экземпляр как минимум четвертый, а то и пятый.

– Ну ладно, девочка, читай, я не буду мешать, я пока пойду приготовлю нам что-нибудь.

И Римма Геннадиевна ушла.


«Реквием» прочитала Аня и вспомнила застрявшую почему-то в памяти папину фразу – «У Верди, например, „Реквием“ нисколько не хуже, чем у Моцарта! И у Брамса, в конце концов! „Немецкий реквием“ знаешь какой? Ого-го! Сила!»

Подвыпивший Бочажок (наверное, потому это и запомнилось Анечке – она его не часто таким видела) перегнулся через новогодний стол к беспомощно улыбающемуся гостю, не обращая внимания на мечущую предостерегающие взгляды жену, и начал петь. Но уж этого ему Травиата Захаровна позволить, конечно, не могла…


Когда библиотекарша вернулась со скворчащей сковородкой и словами «А ты оленину ешь? А то некоторым не нравится, говорят, жесткая слишком», Анечка уже давно и два раза прочитала этот, может быть, и не самый лучший у Ахматовой, но заслуженно бессмертный и бесстрашный текст.


– А это про что? – спросила юная читательница и тут же смутилась и рассердилась на себя. Ну что за тупость такая? Как Степка – про рыцарей, про индейцев. Ну разве так о стихах можно?


На правах автора вмешиваюсь и категорически заявляю:

– Можно и должно! Это ведь не свист же художественный (о котором мы еще поговорим), это человеческие слова, а они всегда и неизбежно про что-нибудь.

А те, кто утверждает обратное, как правило, шарлатаны или просто глупые люди. Ну, иногда сумасшедшие.


Римма Геннадиевна, видимо, моих простецких убеждений не разделяла, потому что усмехнулась и пожала плечами:

– Ну как можно сказать про что… Про что? Ну если очень грубо и приблизительно – про сталинские репрессии. У нее ведь мужа расстреляли и сына посадили. Представляешь? И саму мучили.

– Пытали? – ужаснулась Анечка.

– Можно сказать, пытали. Не печатали, травили, Жданов оскорблял. Такой был тоже сталинский прихвостень и палач. Постановление было о ней и Зощенко. Ужасное. Но тут главное, что она не только про себя, она про всех нас, понимаешь, про всех.

– Понимаю… – сказала Анечка и подумала: «Нет, не про всех. Папа вон Сталина защищает. Да и мама, в общем-то, тоже».


Так наша героиня за считаные дни проделала тот путь, на который у большинства ее ровесников уходили долгие-долгие годы, – от невинного упоения необычным, чуждым и несоветским до откровенно вражеских и оголтело антисоветских взглядов и поступков, зачастую заведомо клеветнических.

А сколь многие ее запоздалые попутчики потом обернулись вспять и заторопились всем галдящим и гогочущим гуртом на исходные позиции, об этом нам сейчас думать и унывать нечего – роман как-никак исторический.


– Пап, а у нас есть Адажио Вивальди?

Ох, как обрадовался и встрепенулся Бочажок!

– А какое именно?

– Не знаю. Адажио Вивальди просто.

– Ну, Анюта, понимаешь, адажио – это же медленная часть, ну это темп такой, ну и часть симфонии, там, или концерта.

– Я не знаю. Вот у Ахматовой.

Генерал прочел вслух две строчки, напротив которых стоял карандашный вопросительный знак:

Мы с тобой в Адажио Вивальди

Встретимся опять.


(Поначалу-то Анечка думала (как и я в ее возрасте), что Адажио Вивальди – это что-то такое архитектурное, петербургское, ну вроде – павильон Кваренги или, там, колоннада Растрелли.)


– Да, не ясно. Ну вот у нас есть «Времена года». Там тоже адажио есть. В каждом концерте. Давай послушаем?


Вот оно, блаженство-то – и музыка и Анечка, все вместе! Да как внимательно слушает, умничка моя!

Аня и вправду слушала внимательно и, в общем-то, с удовольствием, но так и не поняла, почему Ахматова назначила свидание в таком необычном месте. Хотя, папка прав, красиво. Очень даже.


– А «Чакона» Баха?

– Что, что?

– «Чакона» Баха.

– Не, Анечка, нету. Я такого не знаю даже. Никогда не слышал… А хочешь Бранденбургский концерт, а? Или вот оратория. – Василий Иванович торопливо выхватил с полки гэдээровскую пластинку и прочел: – Э-э… маттхаус… матхаусспассион!

– Знаешь, давай потом.


Так что надежды Василия Ивановича оказались напрасными и быстро развеялись, всего лишь раз еще довелось ему слушать вместе с дочерью пластинку из своей разрастающейся как на дрожжах коллекции, после Ленинградской симфонии Анечка за музыкальными консультациями к нему уже не обращалась.


А через год из комнаты дочери послышалось такое, что несчастный Бочажок просто замычал от боли и замкнул руками слух, уподобившись моей любимой героине из «Друзей», которая, увидав совокупление Моники и Чендлера, в ужасе зажмурилась и завизжала: «О my eyes!! О my eyes!!»

Я безумно боюсь золотистого плена

Ваших медно-змеиных волос,

Я влюблен в ваше тонкое имя Ирэна…


Фирма «Мелодия» выпустила пластинку Вертинского, отвратительного Бочажку еще со времен лейтенантской молодости, когда Ленька пытался спьяну воспроизвести эти бананово-лимонные галантерейности, вынудив простодушного Васю впервые усомниться в безукоризненности дроновского вкуса, не говоря уж о музыкальном слухе.


Я и сам упивался в десятом классе этим комически-грассирующим старческим голоском, но нынче готов со стенающим Бочажком согласиться…


Это вы еще, Василий Иванович, не слышали все это в исполнении Александра Ф. Скляра!..


Первая диверсия Ахматовой, направленная на подрыв семейного счастия и спокойствия Бочажков, была осуществлена, как это ни смешно, посредством Степки. Перед 9 Мая второклассникам задали самостоятельно найти и выучить стихотворение о Великой Отечественной войне.


Надо отметить, что в те годы День Победы еще не праздновался с таким похабным и истерическим размахом, войну еще многие помнили, она все еще была бедой и горем, еще даже Рождественский не набрался нахальства заявить, что живет на доброй земле за себя и за того парня, хотя беснование, приведшее на наших глазах к георгиевским бантикам на клатчах от Louis Vuitton, появлению в «Ералаше» призрака убиенного фашистами мальчика и созданию при поддержке Министерства культуры фильмов типа «Апперкот для Гитлера», потихонечку нарастало.


Степка ничего сам искать не стал, а по очереди спросил у папы, мамы и старшей сестры. Папа велел читать «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», мама – Юлию Друнину «Я только раз видала рукопашный…», а Анечка, конечно, «Час мужества пробил на наших часах».


«Дороги Смоленщины» показались Степе непомерны длинны, читать стихи от женского лица значило подвергнуть себя неизбежным насмешкам одноклассников, так что выбора у младшего Бочажка, в сущности, не было.


К несчастью, он таки был вызван к доске и, хотя и с грехом пополам, сбиваясь и начиная сначала, все-таки дочитал ахматовский текст до конца и получил двойку. Нельзя сказать, что подобная оценка была для Степки чем-то экстраординарным, но в этот раз он ведь не филонил, все честно вызубрил, а в результате – пара! Даже не тройка! Согласитесь, обидно! Степа пришел домой в слезах и обвинил во всем сестру, которая, по его уверениям, нарочно подсунула ему неправильный стих.


– Он не военный, не военный! – корил сестру маленький братец.

– Дурак ты, Степка. Конечно, военный! Военное… Стихотворение о войне и написанное в то время!

– Учительница сказала – не военный! И Ахматова эта – плохая! Она предательница! Ты специально! Специально!

– Дура твоя учительница!

– Аня! Ты что говоришь такое? – возмутилась Травиата Захаровна.

– А что, не дура разве? Ахматова ей плохая!

– Ну-ка давайте все успокоимся! – вмешался Василий Иванович. – Что за стихотворение-то? Давай, орел, читай, если правда выучил.


Степка прочел.

– Всё? – спросил отец, Степка кивнул.

– Правда всё? – Василий Иваныч обращался уже к Ане.

– Да, всё! – с вызовом ответила дочь.

– Гм… Ну начало нормальное… Про мужество… и про пули… Но потом чо-то… При чем тут слово?

– Ну конечно! Вам ведь нужно, чтобы обязательно «броня крепка и танки наши быстры»!

– Ты как с отцом разговариваешь? – грозно спросила Травиата, и этот вопрос в последующие годы ей предстоит повторять все чаще и чаще, а пугать Анечку он станет все меньше и меньше.


Надо было бы тут родителям насторожиться, но папа чересчур был уверен в кристальном совершенстве своей доченьки, а мама и без того тревожилась уже давно, но заботила ее не идеологическая червоточина, начинающая разъедать внутренний мир Анны Бочажок (такого Травиата просто не могла себе представить), а дочкина избалованность, то бишь своеволие, самоуверенность и дерзость. И поскольку внешние проявления этих несовместимых с идеалом кавказской девушки свойств стали под воздействием идеалов ложноклассических исчезать, мама не только не била тревогу, но даже радовалась этим неожиданным изменениям, объясняя их тем, что Анечка взрослеет и умнеет.


Все было именно так – но и ум, которого набиралась наша восьмиклассница, и преждевременная взрослость, потихоньку расцветающая в ее теле и душе, были уже генномодифицированы, и ягодки от этих цветочков будут, на вкус родителей, горьки и ядовиты.


О, как корил себя Василий Иванович за то, что сам, своею собственной рукой подлил этого яда в протянутый неразумной дочерью смертельный фиал.

Ведь именно он по просьбе Анечки достал с превеликим трудом оба сборника Ахматовой, стоящие сейчас на ее книжной полке!


За черненькое «Избранное» просто нещадно переплатил, а том из «Библиотеки поэта» выменивал несколько недель у алчного тиксинского книголюба (тиксинского – в смысле из гражданского поселка, из порта, который располагался километрах в семи от гарнизона и был обозначен, несмотря на свои микроскопические размеры, на всех картах).


Бочажок даже на нарушение закона пошел ради этой книги, во всяком случае, в первый и единственный раз злоупотребил служебным положением и подбил библиотекаршу списать всю трилогию Дюма-отца, которую вдобавок к новенькому собранию сочинений Горького и страшно дефицитной книге о половой жизни «Три влечения» потребовал этот бессовестный портовый бухгалтер.


Да нет, Василий Иванович, конечно, попытался выяснить, достойна ли эта Ахматова такой беззаветной любви, он ведь смутно помнил о том давнем постановлении, но они ведь тогда много чего напостановляли, они вон и кибернетику с генетикой гнобили, а Травиата говорит, что стихи хорошие, но все-таки как-то было смутно у Бочажка на душе, видно, сердце-вещун предупреждало о грядущих бедствиях.


Специально зашел он в библиотеку и посмотрел в Большой советской энциклопедии:


«АХМАТОВА (псевд.; наст. фам. – Горенко) Анна Андреевна [11(23).6. 1889, Одесса, – 5.3.1966, Домодедово Моск. обл.; похоронена в Ленинграде], русская советская поэтесса. Род. в семье офицера флота. Училась на Высших женских курсах в Киеве и на юридич. ф-те Киевского ун-та. С 1910 жила преим. в Петербурге. В 1912 вышла первая кн. стихов А. „Вечер“, за ней последовали сб-ки „Четки“ (1914), „Белая стая“ (1917), „Подорожник“ (1921), „Anno Domini MCMXXI“ (1922) и др. А. примыкала к группе акмеистов (см. Акмеизм). В противоположность символистам с их тягой к нездешнему, туманному, лирика А. вырастала на реальной, жизненной почве, черпая из нее мотивы „великой земной любви“. Контрастность – отличит. черта ее поэзии; меланхолические, трагич. ноты чередуются со светлыми, ликующими.

После Октября, далекая от революц. действительности, А. все же резко осудила белую эмиграцию, людей, порвавших с Родиной („Не с теми я, кто бросил землю…“). В течение ряда лет трудно и противоречиво формировались новые черты творчества А., преодолевавшей замкнутый мир утонченных эстетич. переживаний. С 30-х гг. поэтич. диапазон А. несколько расширяется; усиливается звучание темы Родины, призвания поэта („Маяковский в 1913 году“, „Данте“, цикл „Тайны ремесла“); в ее творчество влилась струя историзма-саркастич. отходная дореволюц. эпохе („На Смоленском кладбище“, „Предыстория“, „Царскосельская ода“, „Петербург в 1913 году“). В годы Великой Отечеств. войны в поэзии А. выделяются патриотич. стихи („Клятва“, „Мужество“). Мотивы кровного единства со страной звучат в лирич. циклах „Луна в зените“, „С самолета“. Вершина творчества А. – большая лирико-эпич. „Поэма без героя“ (1940–1962). Трагедийный сюжет самоубийства молодого поэта перекликается с темой надвигающегося крушения старого мира; поэма отличается богатством образного содержания, отточенностью слова, ритмики, звучания. Поэзия А. в целом характеризуется классич. простотой и ясностью стиля, конкретностью и „вещностью“ образного строя, высоким лиризмом, мелодичностью. А. принадлежат переводы из восточных, зап. – европ., евр., латыш. поэтов. Ее работы о творчестве А. С. Пушкина отмечены тонкостью анализа. Стихи А. переведены на мн. языки».

Василий Иваныч перечитал эту изумительную статью три раза, немного успокоился – мотивы кровного единства со страной как-никак, но сюжет самоубийства ему совсем не понравился. Вернувшись в штаб, он решил все-таки, на всякий случай, проконсультироваться с замполитом – он хоть и дурак, но чему-то же их учат, в конце концов!

– У меня вопрос по твоей части…

– Ну? – Похмельный Пилипенко был мрачен и нелюбезен.

– Поэтесса Ахматова. Как она?

– А тебе зачем?

– Да дочка просит достать, а я думаю…

– Пороть надо дочку!

– Что?!

– Я бы своему всыпал по первое число!

– Ну это уж не твое дело, знаешь. Ты мне про Ахматову скажи.

– Белогвардейская блядь!

– Блядь? – удивился комполка.

– Блядь, – подтвердил замполит.


Бочажок так рассвирепел от такой пилипенковской тупости и, главное, от совета пороть Анечку, что решил во что бы то ни стало отыскать для дочери эту русскую советскую поэтессу.

Тем более из семьи офицера!


Анечкино преображение вскоре заметили все. Ну начнем с того, что она без спроса постриглась, указав соседке Риммы Геннадиевны, подрабатывающей стрижкой и завивкой, в качестве образца портрет кисти Петрова-Водкина, вырезанный библиотекаршей из какого-то журнала.


Результат Аню не удовлетворил, и она всерьез подумывала о том, чтобы перекраситься в черный цвет, но в итоге все-таки не решилась. Она и так получила изрядную нахлобучку и от матери, и даже от отца, огорченного гибелью дочкиной толстенной косы.


Но метаморфозы, достойные Овидиева пера (или стилоса? чем они там писали?), только начинались.

К весенним каникулам озорница, болтушка и плясунья преобразилась в молчаливую, томную и дичащуюся школьных забав гостью из прошлого.


Вместо белозубого хохота явились какие-то загадочные и заносчивые хмыканья и усмешки, вместо страстных споров и задушевных бесед – одинокие блуждания по занесенному пургой поселку.

Не живешь, а ликуешь и бредишь

Иль совсем по-иному живешь.


И никакой тебе художественной самодеятельности! Даже от участия в литмонтаже по стихам Маяковского, Рождественского и Долматовского Анечка уклонилась.


А потом последовало скандализировавшее педагогический коллектив и учащихся старших классов заявление с просьбой освободить ее от должности секретаря комсомольской организации якобы потому, что общественная работа мешает учебе, а ей надо подтянуть алгебру и физику.


И становилась Анечка все менее прозрачной, если воспользоваться набоковской метафорой, и разного пола и возраста мсье Пьеры уже боязливо и раздраженно присматривались и принюхивались к ней.


Даже со Светой не могла она поделиться своей тайной и тишиной, опочившей на ее светлой головке, даже и от Риммы Геннадиевны постепенно отстранилась, не снеся нецеломудренную и профанирующую ее святыню болтовню о жизни и творчестве Анны Ахматовой.


Ну а для ответа далекому Светочкиному избраннику было рекомендовано все-таки стихотворение Мирры Лохвицкой, и надо отдать должное Анечке, одно из лучших:

Ты – мой свет вечерний,

Ты – мой свет прекрасный,

Тихое светило

Гаснущего дня.


Странно, конечно, такие слова обращать к девятикласснику, не то что не угасающему, а напротив, расцветающему и рдеющему всеми прыщами неумолимого пубертата.


Но сам-то он этим блоковским стихотворением кому уподобил застенчивую и очкастую Свету?! Той самой, «на букву бэ», поведение которой так возмущало Василия Ивановича и мешало спокойно наслаждаться дивной музыкой Бизе. «Я сам такой, Кармен!» Хорошенькое дело!

Генерал и его семья

Подняться наверх