Читать книгу Генерал и его семья - Тимур Кибиров - Страница 9

Книга первая. Анна и командир
Глава седьмая

Оглавление

Любви нас не природа учит,

А первый пакостный роман.


А. Пушкин

Не всегда пакостный, и не обязательно роман (поэзия обучает даже чаще и лучше), и не только любви, а вообще всему.

Природа же не то что любви, она и трахаться-то научить толком не может, вспомните хотя бы (если кто читал) Дафниса и Хлою.


Жаль, конечно, что Литературу потихонечку оттеснили педагоги помоложе и побойчее – в первую очередь Киношка и Телик, а учитывая то, что директором в этой школе с недавнего времени числится совсем уж совремённый и отвязанный Интернет, не исключено, что скоро многотысячелетний трудовой стаж будет прерван, и отправится учительница первая моя, с седыми прядками и какими-то тетрадками, на заслуженный отдых и вечный покой.


Впрочем, кумир поверженный всё бог, и развалин и катакомб оставленного храма литературоцентризма на наш век, кажется, хватит, есть еще где спрятаться и затихнуть, а там пусть себе пируют на просторе и бороздят этот самый простор на своих «Титаниках».


Даже и не очень проницательный читатель заметит, наверное, что автор невольно и постыдно уподобляется своему заглавному герою, не удержавшись от клеветы и озлоблений на изменяющую жизнь. Только генерал свой сварливый старческий задор ни прятать, ни заглушать не собирался и в отличие от своего создателя (немного кощунственно звучит, но «творец» звучал бы еще наглее) никогда не сомневался в собственном праве и правоте.


И когда полковник Самохин с ласковым и как бы шутливым упреком говорил ему: «Ох, Василий Иваныч! Отстал ты от жизни, отстал!» – генерал только фыркал пренебрежительно.


Можно подумать, гонюсь я за этой вашей жизнью! Прям спешу и падаю!


В свое время генерала поразил и заставил призадуматься парадокс, которым позабавил однополчан Ленька Дронов.

Задав собутыльникам бессмысленный вопрос: «Может ли один солдат шагать в ногу, а вся рота не в ногу?», Ленька огорошил их нежданным ответом: «Может! В том случае, если этот солдат один из всего подразделения по команде „Шагом марш!“ начал движение, как положено, с левой ноги, а все остальные раздолбаи – с правой!»


Так что только этот солдат печатает шаг правильно, в соответствии со счетом командира – «Раз!.. Раз!.. Раз-два-три!», а вся рота тупо (или нагло) топает левыми сапогами на счет «Два!».

В этом-то вся штука! Не в том дело, кого больше, а кто действует в строгом соответствии с приказом командира.


Это все хорошо и к правде близко, а может быть, и ново для меня и многих других штатских, но напрашивается неизбежный вопрос.

И кто ж у вас Командир, товарищ генерал?

Брежнев, что ли?

Или покойный генералиссимус из адовых глубин подает вам команды?

Или, может, Маркс-Энгельс-Ленин?

Чего морщитесь?


В том-то и дело, в этом-то и вся безумная сложность нашей с вами жизни, что даже и безукоризненное выполнение своего долга не всегда спасает от ошибок и даже преступлений, и все зависит от того, чьим велениям внемлет бедная, зашуганная и запутавшаяся человечья душа, какому, в конце-то концов, Верховному главнокомандующему она служит.


Отчасти этому вопросу и была посвящена памятная дискуссия будущего генерала и его непослушной дочки на летних каникулах после Анечкиного первого курса.


Ранним субботним утром Василий Иванович обнаружил на кухонном столе, за которым дочка засиделась вчера чуть не до утра (потому что там можно было курить, не рискуя быть унюханной, – все списывалось на папкин «Беломор»), кроме раскрытого тома «Доктора Фаустуса» несколько ксерокопий с текстами псалмов на церковнославянском языке.


Бочажка охватил ужас.


Потрясая крамольными листочками (возможно, антисоветскими прокламациями), генерал вопил:

– Что это, Аня?! Что это?! Как это попало к тебе?!


Анечка спросонок долго не понимала, чего от нее хотят, а потом рассмеялась и объяснила, что это задание по старославянскому (так советские лингвисты на всякий случай перекрестили язык святых равноапостольных Кирилла и Мефодия).


– Я ж тебе рассказывала, у нас его такая стерва ведет, почти весь курс завалила, вот задание на лето дала.

– Фу ты! А я уж перепугался, думаю, дочка божественной стала, как бабка Маркелова!

– Да? А что ж в этом такого уж страшного? И почему сразу Маркелова? Почему не Достоевский, например? Или академик Павлов?

– Что – академик Павлов? – не понял Василий Иванович.

– Академик Павлов был глубоко верующим человеком!

– Академик Павлов?

– Да, представь себе.

– Это кто ж такую глупость тебе сказал?

– Ой, пап, это всем известно.

– Ну вот мне, например, неизвестно!

– Ну что я могу поделать. Печально.

– Ох ты – печально! Смотри-ка! Опечалилась она! – начинал сердиться Василий Иванович. – А по мне, так печально, что вы голову себе всякой дрянью забиваете!

– Это ты сейчас о чем?

– О чем!.. Может, ты и в церковь ходишь?

– Может, и хожу!

– Ух ты! И иконы, может, целуешь?

(Это христианское обыкновение казалось Василию Ивановичу особенно диким и пакостным!)

– Нет, лучше, конечно, мумии поклоняться!

– Какой еще мумии?

– В Мавзолее!

– Что-о?!

– То!!


– Аня, ты как с отцом разговариваешь? – попыталась остановить этот кошмар Травиата Захаровна.

– Не, Травушка, погоди! Тут у нас интересный разговор получается! Очень интересный! Тут у нас, оказывается, диссиденты объявились!

– О Господи! Ты хоть значение этого слова понимаешь?!

– Нечего тут понимать!! Академик Павлов у нее верующий!!

– Да, верующий!! Все нормальные люди верующие!!

– Слыхала, мать?! Мы с тобой, выходит, ненормальные!! Умственно отсталые!! Может, ты теперь и крест уже носишь?


Шлея, попавшая под хвост, не давала Анечке остановиться или хотя бы замедлить неудержимый галоп, и с мрачным торжеством во взоре она сунула руку за пазуху и вытащила тоненькую золотую цепочку, подаренную ей родителями на восемнадцатилетие, на которой болтался серебряный крестильный крестик.


Ну не пугайтесь так, Василий Иванович, он ее не съест, может, даже наоборот. Да и не стала она еще никакой христианкой, к величайшему моему сожалению. Просто наслушалась и начиталась, и пару раз ее свозили к отцу Александру Меню, ну и Бердяев, конечно, и, кажется, уже самиздатский Честертон, переведенный Натальей Леонидовной.


Так что Христос был для нее не Богом Живым, а неким, прости Господи, главарем антисоветского подполья и сопротивления.

Каковым Он вообще-то в некотором смысле и являлся, просто потому что в качестве Пути, Истины и Жизни не мог не противостоять убогому распутству, лжи и мертвечине развитого социализма.


Так что Анечкино понимание христианства было, конечно, недостаточным, но необходимым и по сути дела верным, как бы ни возмущались ревнители древлего благочестия, всеми силами и средствами пытающиеся превратить нашего Спасителя в того самого русского бога, которого так зло описал князь Вяземский.


Потрясение от Анечкиной выходки было настолько сильным, что все притихли и если и не успокоились, то угомонились, и дальнейший разговор велся уже без такого обилия восклицательных знаков.


В ход пошла ирония.


– Выходит, ты у нас теперь богомолка. Поздравляю. Может, в монастырь поступишь?

– А ты у нас, выходит, несгибаемый марксист?

– Марксист-ленинист! – уточнил Василий Иванович, смутно припоминавший из истории ВКП(б) какого-то Каутского и прочих ревизионистов и социал-предателей.

– Ну и какие же именно труды Карла Маркса убедили тебя, папочка, в истинности диалектического материализма? Ну и исторического, разумеется.

– Какие. Известно какие…

– Ну а все-таки?..

Можно подумать, что ее убежденность в лживости и подлости марксизма зиждилась на тщательном изучении первоисточников!


Вот что бы Василию Ивановичу не ответить на голубом глазу – «Капитал»!

И все – исчерпан вопрос. Но уж очень не любил Анечкин отец врать. Да и побаивался – хрен ее знает, эту выучившуюся, на его беду, пигалицу, начнет еще гонять по теме, стыда ведь не оберешься!


В уме багровеющего Бочажка проносились какие-то бессмысленные обрывки политзанятий и лекций: учение Маркса всесильно, ибо оно верно, пролетариату терять нечего, кроме своих цепей, призрак бродит по Европе, религия – опиум… Вот же гадство!


Дело в том, что для Василия Ивановича, как и для всего остального многонационального советского народа, весь этот диалектический материализм сводился к тому, что «Бога нет, а земля в ухабах», а исторический соответственно указывал пути изничтожения этих ухабов под руководством Коммунистической партии и лично Имярека. А говоря еще короче и яснее – кровью народа залитые троны, кровью мы наших врагов обагрим! И нечего их, гадов, жалеть, они-то нас не пожалеют!


Несет ли Маркс ответственность за подобную редукцию и вульгаризацию своей доктрины, равно как и два других духовных столпа ХХ века – Фрейд и Ницше – за беснования своих отмороженных фанатов, вопрос, как говорится, открытый.

Но лично мне кажется что – да, виновны.


А вот почему мы оказались столь падкими на все эти глупости и гадости, почему с таким энтузиазмом провозгласили сомнительные гипотезы аксиомами и поменяли местами относительное и абсолютное, а телесный низ с небесным верхом, тут ответ, по-моему, очевиден – да потому что клокочет в наших жилах кровь повадливой прародительницы и сынка ее Каина, а пепел Содома и Гоморры стучит в наше сердце. Так идея, овладевшая массами, становится нечистой силой, тварь притворяется Творцом и Отцом – материя.


А дочка меж тем ждала ответа, глядела, не отрываясь, на попавшего как кур во щи отца, и уста ее нежные были тронуты наглой улыбочкой.


А, была не была!

– «Происхождение семьи, частной собственности и государства»! – выпалил отец и посмотрел на экзаменаторшу.

– Вот как? Боюсь тебя разочаровать, папа, но это не Маркс!

– Ну Энгельс, какая разница, – выкручивался пойманный с поличным комдив.

– И действительно – какая? – уже откровенно издевалась дочь.

– Ты как с отцом… – начала Травиата, но Анечка ее перебила:

– Да никак я не разговариваю! Смысла нет! – и ушла купаться и загорать в новом, только что сшитом мамой купальнике на Вуснеж.


Что-то не очень симпатичная у нас девушка получается, да?

Это меня, признаюсь, ужасно тревожит, потому что, если Анечка окажется просто эгоистичной и избалованной дрянью, пусть даже и близкой нам по идеологии и эстетическим вкусам, – все мои писчебумажные старания пойдут насмарку и даже коту под хвост.


И тут дело, поверьте мне, не только в литературной несостоятельности автора и неполном служебном соответствии его Музы.

Тут все гораздо сложнее.


Ну вот, договорился и докатился: «Все гораздо сложнее!»

Ай, молодец!

Сколько раз сам издевался над этим блеянием: «На самом деле все гораздо сложнее… нельзя не учитывать… не стоит недооценивать… и бла-бла-бла!»

Давай еще скажи, как Василий Иваныч: «Время такое было!»

Хотя оно и правда было такое.


Все ведь у Анечки имелось, чтобы быть безусловно хорошей: и ум, и доброта, и честность, и чувство юмора, и вкус хороший, даже эрудиция, как это ни странно в ее возрасте, – не хватало ей, как и мне и большинству наших сверстников, только двух старосветских и новозаветных добродетелей: смирения и целомудрия.


Но винить ее в этом было бы верхом несправедливости. Где ж ей было набраться таких диковинных свойств?

Смирение уже давным-давно было переведено в разряд если и не пороков, то позорных и жалких недостатков, человек, даже будучи по факту рабом или холуем, должен был звучать обязательно гордо, то есть пресмыкаться перед силой было можно, а иногда и должно, но добровольно признать свою ничтожность, слабость и греховность и отказаться от сладкого права судить, осуждать и роптать было все равно что на зоне самому объявить себя опущенным или, например, дембелю драить полы в казарме вместе с салабонами.

Смирение ведь без веры в Высшее Благо, Всемогущую Любовь и Несомненную Истину попросту невозможно: если Бога нет, то перед кем же смиряться? По сравнению с кем или с чем я так уж плох и несовершенен? Почему это я должен себя с червем сравнивать, а не с Соколом или Альбатросом?

Какая такая греховность? Что естественно, то не безобразно! Это пусть малообразованные христиане, которым попы заморочили головы, каются и ужасаются тем, что мы якобы Бога распяли!


Закадычный дружок Есенина, Анатолий Мариенгоф, стишки которого по большей части скучны и маловразумительны, однажды выразил эту нехитрую мысль чрезвычайно ярко:

Твердь, твердь за вихры зыбим,

Святость хлещем свистящей нагайкой

И хилое тело Христа на дыбе

Вздыбливаем в Чрезвычайке.


Что же, что же, прощай нам, грешным,

Спасай, как на Голгофе разбойника, –

Кровь Твою, кровь бешено

Выплескиваем, как воду из рукомойника.


Кричу: «Мария, Мария, кого вынашивала! –

Пыль бы у ног твоих целовал за аборт!..»

Зато теперь: на распеленутой земле нашей

Только Я – человек горд.


В принципе, если разобраться, человек горд всегда именно этим, потому гордыня и почитается худшим из пороков, потому-то ее так и пестовали и культивировали инженеры человеческих душ.


Тут поверхностный наблюдатель может усмотреть противоречие: для чего внушать подневольным колхозникам, что они звучат гордо?

А ну как загордившиеся глуповцы неповиновение начальству окажут или, не дай Бог, вообще взбунтуются?


Глупости. Горделивый человек для себя лишь хочет воли, ничьими страданиями его душа не уязвлена, а против властей злоумышлять выходит себе дороже, тут как раз с волей и простишься. Лучше постараться повыше залезть и самому это быдло учить уму-разуму.

Швабрин ведь не мятежником был, просто власть переменилась.

А мятежниками в некотором смысле были как раз капитан Миронов и его смиренное семейство. Ну а генеральская дочка, несмотря на крестильный крестик, выросши при развитом и зрелом романтизме, ничего этого, конечно, не понимала. Смиренномудрие тогда, да и сейчас, к сожалению, спросом не пользовалось, хотя и было в дефиците.


Целомудрие же, утратив идеологическую и метафизическую поддержку, прозябало на уровне девичьих страхов и телесной брезгливости.


Ну правда, если половые отношения вне брака – это не грех, то есть не нарушение Божьих заповедей (а с чего бы Богу, даже если Он существует, запрещать такое сладкое и в наше время вполне безопасное занятие?), и если как следует предохраняться и соблюдать правила личной гигиены, то что ж плохого, скажите на милость, в том, чтобы потрахаться?


Во-первых, чаще всего это приятно, во-вторых, никому никакого вреда, в-третьих, просто для здоровья даже это необходимо! И для психического в первую очередь!


Вошедшая в историю тетенька, заявившая, что в СССР нет секса, была, конечно, не права, да и имела в виду она, бедненькая, скорее всего порнографию и проституцию, а не добросовестный ребяческий разврат, которому вовсю предавались советские граждане и гражданки.


Хотя, конечно, в наших специфических условиях сексуальная революция имела свои национальные особенности и неповторимые черты. Начавшись раньше, чем в других краях, и будучи младшей сестричкой Великой Октябрьской социалистической, она поначалу продвигалась вперед семимильными шагами – триумфальному шествию блядства, казалось, не будет конца и края, поскольку такая эмансипация здоровых инстинктов победившего пролетариата пришлась по вкусу и красногвардейцам, и краснофлотцам, и красным профессорам, и даже некоторым наркомам, противниками же свального греха были только чудом избежавшие наказания попы, которых, даже если они сдуру и нарушали приказ не вякать, никто, естественно, не слушал.


Но вскоре партия и правительство изменили свое отношение к этому разбушевавшемуся половодью.

На повестке дня вопросы государственного строительства и повышения дисциплины, а тут какая-то анархическая мелкобуржуазная стихия! Абсолютно неподконтрольная и неуправляемая!

То, что на смену ханжескому церковному браку пришли собачьи свадьбы, в плане атеистического воспитания трудящихся факт, безусловно, положительный, но с другой стороны – кто ж нам солдатушек рожать будет и вскармливать?

Нет, пора с этим сексуальным гуляй-полем кончать! Побаловались, и будя. Советский человек не может быть и не будет эротоманом, и пусть, сука, только попробует проявлять нетоварищеское отношение к женщине!


Не хрен силы и энергию, необходимые стране, тратить впустую по чужим койкам! Давайте-ка, товарищи, крепить нашу новую социалистическую семью и выжигать каленым железом аморалку!

Ура, товарищи! Даешь моногамию!

Плодитесь, размножайтесь, а о так называемой свободной любви забудьте. Свобода, батенька, это осознанная необходимость, вот те законная супруга, ее и таракань сколько влезет!


Эта сталинская пародия на пуританство, никак не вязавшаяся с материалистическим мировоззрением и держащаяся только на страхе перед месткомом и парткомом, ну и на отсутствии свободной жилплощади и паспортном режиме, при Хрущеве стала потихоньку подтачиваться, таять и испаряться, как и прочие «перегибы и нарушения ленинских норм».

На место настоящих, добротных советских идеологем, проверенных временем и закаленных в боях, оттепельные межеумки стали протаскивать всякую романтическую дребедень XIX века, обряжая героев Тургенева и Жорж Санд в плащи болонья и ковбойки с алыми комсомольскими значками.


Так на место дисциплинарного сталинского брака вернулся культ восторженной романтической любви, завершающейся, разумеется, тоже в загсе, но как средство укрепления семейных уз и поддержания супружеской верности никуда не годный.


«Умри, но не дай поцелуя без любви!» – это все, конечно, очень хорошо и, положим, высоконравственно, но поди докажи, что вот этот засос получен без любви. Или, скажем, прошла любовь, завяли помидоры – и что ж, выходит, не давать законному мужу, а найти кого-нибудь на стороне, кто зажжет это святое чувство? А вдруг опять ненадолго?

И понеслась манда по кочкам, а говно по трубам.


Ну для обуздания старшеклассниц эти «Не дай без любви!», может, и сгодятся, но для регламентации половой жизни взрослых такой фундамент уж очень хлипок и зыбок.


Конечно, богиня, созданная муравьем, которому приспичило на кого-нибудь молиться, по сравнению с людоедскими коммунистическими божками мила и трогательна, но и это ведь тоже идолопоклонство, то самое сотворение кумира, а оно, как учит Ветхий Завет, до добра не доводит.


Так что сексуальная революция в Советском Союзе была, так сказать, с человеческим лицом, то есть смягченная и закамуфлированная всяческой лирической черемухой, что, с одной стороны, хорошо – все-таки не так противно, но с другой – может быть, даже и опаснее, потому что незаметнее.


И никакие Ахматовы-Цветаевы не нужны были Анечке, чтобы знать, что важнее и главнее всего в жизни любовь, что она свободна и законов всех сильней, включая и никому уже не внятный Закон Божий.


Я сам прекрасно помню свое искреннее отроческое недоумение и неодобрение: почему же Татьяна Онегина отшила? Сама же говорит, что любит? Чего же боле?


Да ладно Татьяна, там хоть муж, судя по всему, человек приличный, боевой генерал и Онегина приятель, но Маша Троекурова – это вообще какая-то дура набитая и предательница. Что значит – поздно? Вот он, Дубровский, да еще и с пистолетом – бац этого гадкого князя в лоб, и айда!

Вернее, это как раз у князя пистолет, но все равно – тут верные разбойники с ножами!

Вот не зря в народе говорят: «Не ссы, Маша, я Дубровский!»

Ссыкло и есть!


Откуда было знать советским ребятишкам, что брак в те дикие времена действительно заключался на небесах и в присутствии Вседержителя и пред аналоем люди давали клятву не в том, что будут любить друг друга вечно, пылать негасимой страстью и неизменно добиваться взаимных оргазмов, а в том, что будут верны до гроба, независимо от оргазмов и других обстоятельств долгой и трудной жизни.


Другое дело, что значительный процент населения Советского Союза еще помнил, как порченым девкам ворота дегтем мазали, поэтому за дочками приглядывали строго, чтобы не дай Бог не оказаться в ситуации Василия Иваныча. Квадратных метров и так с гулькин нос, куда еще ублюдков плодить? И вели мамаши нашкодивших и залетевших дочек на операцию.


Не хочется говорить, но Аня ведь тоже оставила ребеночка вовсе не потому, что была против убийства, а просто боялась и стеснялась и дождалась в итоге, что все сроки прошли и никакой легальный аборт был уже невозможен. Ну а на нелегальный у нее и денег не было, и знакомств, конечно, никаких.


Ох, кажется, снова меня занесло куда не надо, зарекался же дразнить гусей и гусынь, и что, спрашивается, мне, пенсионеру, до сексуальной революции, плодами которой я в свое время всласть попользовался, даже ведь и неприлично в мои лета на такие темы горячиться, вот разве что процитировать по поводу свободы нравов поэта Некрасова: народ освобожден, но счастлив ли народ?


Анечке, во всяком случае, это никакого счастья пока не принесло.


Вы бы ее лучше пожалели, чем осуждать, себя вспомните в этом идиотском возрасте.


Ну не плохая она, честное слово! И папу своего на самом деле любит.

А перед мамой просто-таки благоговеет.


Вот если представить шкалу дочерних чувств, в которой +100 – это крошка Доррит, вернее, ее самоотверженная любовь к родителю, а – 100 – это неблагодарность и злоба Реганы и Гонерильи, то Анечкино отношение к Василию Ивановичу будет никак не ниже +65, а временами и намного выше.


Ну а Травиата Захаровна, невзирая на всю свою советскость и на членство в Коммунистической партии и несмотря на любовь к Евтушенко и Расулу Гамзатову, представлялась дочери просто эталоном красоты, достоинства и даже изысканности, и ее Анечка легко и часто воображала (как и саму себя) в интерьерах прельстительного Серебряного века. А папке в эти салоны путь был заказан, ну представьте его даже в какой-нибудь там «Бродячей собаке». Смех да и только!


Но мы немного забежали вперед, давайте все-таки вернемся к началу этой главы.


Итак, воспитанием и отчасти обучением Анечки занялась Анна Андреевна Ахматова (в девичестве Горенко, по первому мужу Горенко-Гумилева).

Хорошо ли это?


И не лучше ли справилась бы с этими обязанностями та же Цветаева?

(Других кандидатов рассматривать смысла нет – Мандельштам в этом качестве вообще непредставим, ранний Пастернак для подростка слишком непонятен, а поздний – слишком понятен, пьяные слезы Есенина вызывали естественную гадливость, что уж говорить о механосборочном скрежете и лязге агитатора и главаря.)


Ведь как ни относись к Цветаевой, как ни раздражайся, а то, что она великий поэт, отрицать не приходится, а про Ахматову, как ни люби ее, можно разве что сказать, используя хармсовскую конструкцию, – великая, да не очень.


Но речь ведь не о литературном величии (будь оно неладно), а о сравнительной благотворности (или вредоносности) этих дамских поэтик для неокрепшей девичьей души.

И тут, по-моему, все ясно: хотя обе поэтессы, к сожалению, были равно способны инфицировать читательницу гордынею и пренебрежением к расхожей морали и общепринятым приличиям, но Ахматова обходилась при этом без истерик, была сдержанна, строга и тайно насмешлива, внушала унаследованное от Пушкина (а по происхождению античное) чувство меры (что бы там ни восклицала Марина Ивановна о «чувстве моря») и не подначивала своих воспитанниц на вакхическую разнузданность и расхристанность.


В общем, на должность классной дамы Анна Андреевна, по моему мнению, подходила больше и лучше.


Правда, стоит, наверное, отметить, что, будь Анечка воспитана на цветаевских стихах и обратись она к обрюхатившему ее мужчине с требованьем веры и просьбой о любви или просто с воплем женщин всех времен, возможно, этот трусоватый и мятущийся обсос, загнанный в угол, на что-нибудь и решился бы, и был бы у Анечкиного сына официальный отец, и не пришлось бы ей претерпевать все, что я ей еще уготовил, но:

Но в мире нет людей бесслезней,

Надменнее и проще нас.


И поэтому не то чтобы совсем без слез, но надменно и просто Анечка решила:

– Да пошел ты на хер, любимый! Объедайся своими грушами и околачивай их в своем Новогирееве поганом! Обойдемся!

Генерал и его семья

Подняться наверх