Читать книгу Цесаревич и балерина: роман - Виктор Соколов - Страница 4

Книга первая. Императорская школа танца
Часть первая

Оглавление

Я люблю балет за его постоянство. Возникают новые государства, врываются на сцену люди, нарождаются новые факты, изменяется целый строй жизни, наука и искусство с тревожным вниманием следят за этими явлениями, дополняющими и отчасти изменяющими их содержание – один балет с истинно трогательным постоянством продолжает возглашать «Vive Henri V!»

М. Салтыков-Щедрин

Глава первая

Чугунная плита с двуглавым орлом. Императорская школа танца. Даже по отдельным буквам на плите можно догадаться, что сие воздушное здание с изящными полуколоннами принадлежит танцу, словно застывшему на какой-то миг в камне… У подъезда – пара низкорослых лошаденок, запряженных в театральный фургон. Лошади с печальной покорностью мокнут под сырым снегом, нервно вздрагивая и недовольно мотая головой. Хотя пушки Петропавловской крепости и оповестили, что в столице Российской империи наступил полдень, на Театральной улице сумрачно. От порывистого ветра трепещут языки голубоватого пламени газовых фонарей, не погашенные с утра. Театральная улица словно вымерла и вовсе стала бы похожей на какую-нибудь величественную декорацию, если бы время от времени не проезжали сани и не пробегал бы редкий прохожий, пряча лицо от знобкой мороси. Некий господин с елкой в руках важно толковал гимназисту про юлианский календарь. Близился новый, 1889 год…

Тяжелая дубовая дверь Императорской школы словно нехотя приоткрылась, и на верхней площадке показался швейцар Гурьян. Кутаясь в длиннополую ливрею с вышитыми золотом двуглавыми орлами, швейцар широко распахнул двери и, поглаживая пышные усы, с улыбкой изобразил нечто похожее на балетное антраша. Будто из-под рукава его крылатки, разом и с великим шумом выпорхнули воспитанники младших классов, и преобразилась пустынная улица, наполняясь звонкими голосами и смехом. Вскоре по ступенькам сбежала чрезвычайно озабоченная классная дама и сразу принялась считать детей по головам. Не дай бог, кого-то недосчитается, ведь нынче генеральная репетиция «Талисмана», и если что не так, то Мариус Иванович Петипа могут и канделябром запустить. Бывало такое. Наконец ей, не без помощи Гурьяна, удалось этих «ангелочков» кое-как угомонить, и, успокоившись, классная дама неловко впрыгнула в темень почтенного рыдвана. В «Ноев ковчег», как называли воспитанники свой школьный фургон. Извозчик перекинулся привычной шуткой со швейцаром и дернул вожжи. Словно два маленьких сугроба, качнулись театральные лошадки и привычно поволокли сани до Мариинского театра. Гурьян любил и жалел воспитанников. Всегда долгим взглядом провожал повозку, топтался на крыльце с витыми чугунными столбцами, поддерживающими ажурный козырек, до тех пор, пока колымага не повернет за здание дирекции императорских театров. Тяжело вздыхая, мелко крестил опустевшую улицу… Показался знакомый актер из Александринки. На вторые сюжеты. Как всегда, что-то бормотал. Улыбался самому себе. А что у него в руках? Зеленая махонькая елочка. Неужели еще один год прошел?

…Прежде чем грузно опуститься в потертое служебное кресло, Гурьян шумно и долго отряхивался в полутемном вестибюле. Вскоре воцарилась привычная тишина. Казалось, время и вовсе остановилось. Поблескивающие в темном углу напольные часы были как будто без стрелок. При этом механизм привычно трудился и глухо и сдавленно бил положенный час. Низкий звук еще долго парил под сводами вестибюля. Хоть и гласила школьная легенда, что часы были подарены чуть ли не императором Александром Первым, ходили точно.

Гурьяна клонило ко сну. Пару раз, дернув головой, он открывал ненадолго глаза, но вскоре бессильно уронил голову и захрапел. Казалось, только этого и ждала кошка. Легко и неслышно вспрыгнув Гурьяну на колени, зарылась в тяжелые складки ливреи. Напольные часы тоже, как бы превозмогая сон, сдавленно заскрежетали. Послышались низкие звуки боя умного механизма.

Шумно хлопнула парадная дверь. Повеяло холодом, запахом сырого снега, прелой соломы, свежего навоза и другими едва уловимыми запахами городской зимы. В темени вестибюля показалась долговязая тощая фигура старика с непокрытой головой. Длинные пряди неопрятных седых косм, путаясь, спадали на плечи. Одежда промокла. Длинный хрящеватый нос на узком и изможденном лице делал его похожим на охотничью собаку. Особенно когда, словно замирая, он внимательно рассматривал собеседника умными колючими глазами из-под кустистых бровей. Так сейчас он смотрел на черную кошку, которая чинно и важно перешла дорогу чудаковатому старику.

– Христиан Петрович! Она не вся черная. Лапки белые, – рассмеялся швейцар, но Христиану Петровичу Иогансону не сдвинуться с места до тех пор, пока Гурьян, добродушно улыбаясь, дважды косолапыми шагами не пересечет магическую черту. Только после этого маэстро, размахивая крылаткой, рванулся к раздевалке, где его одежду, как музейную редкость, бережно приняла гардеробщица из бывших балерин. Отслужив свой срок, на пенсионе едва не умерла с тоски без балета, пока не пристроилась в школу гардеробщицей. А была в театре на хорошем счету, в старших классах училась у Христиана Петровича. Столько лет минуло, а страх перед учителем не прошел. Иногда гардеробщица плачет втихомолку. Жалеет себя. Свою короткую мотыльковую жизнь… Во сне она часто танцует.

Патриарх российского балета Христиан Петрович Иогансон недовольно взглянул в тусклое трюмо. Провел небрежно ладонью по своим космам, плохо гнущимися пальцами пристроил обшарпанный футляр со скрипкой куда-то себе под мышку и, словно мальчишка, почти взбежал наверх, как привык это делать, будучи молодым педагогом, когда добрая половина воспитанниц томно вздыхала по нему…

Варвара Ивановна Лихошерстова – главная инспектриса Императорской школы танца, проходя овальным залом, где в золоченых тяжелых рамах красовались российские императоры, каждый раз ненадолго задерживалась, отражаясь в монархических стеклах. Придирчиво оглядывая свою прямую и плоскую фигуру, затянутую во все черное, обычно оставалась собой довольна. Но нынче, пожалуй, прическа не совсем удалась. Поправив волосы, инспектриса, сделав привычно каменное лицо и позвякивая связкой ключей, шагами командора ступает по рассохшемуся паркету. Вся школа хорошо знает эту поступь строгой надзирательницы и разбегается врассыпную, чтобы не попасть ей на глаза. А вот и первая жертва.

– Кшесинская! – гулко разнеслось по коридору. Пока ученица приближалась к инспектрисе, та смотрела на нее желтоватыми немигающими глазами. – Почему вы не на репетиции? Вам выписана репетиция в театре.

– Я там занята в последнем акте. Зачем мне терять время, – спокойно проговорила воспитанница. – Лучше, если я его потрачу на урок.

– Тогда объясните мне, раз вы такая разумная, отчего вы не посещаете другие уроки?

– К примеру?

– Мне доложили, что вы совсем забросили Закон Божий. Перестали посещать школьную церковь. Объяснитесь.

– Я полька. Вся моя семья исповедует римско-католическую веру.

– Неправда. Вы еще совсем недавно исправно посещали православный приход.

– Я не посещаю после того, как была на конфирмации.

– И сразу в одночасье решили стать католичкой?

– Это мое право.

– Я его не отнимаю, но тогда снимите нательный православный крест.

– Это католический крест, – удивленно проговорила Матильда.

Лихошерстова была смущена. Без очков она плохо видела, но надевать их не решалась – стоило ли давать воспитанникам лишний повод для мерзких насмешек.

– Скромнее надо быть, – обиженно проговорила инспектриса. – Так в школу не ходят, от вас за версту отдает французскими духами. В каких-то клетчатых чулках, шнурованных ботинках! И со лба эти кудельки немедленно убрать. Волосы должны быть гладко зачесаны, лоб открыт. Как у всех девочек!

Постояв некоторое время в тягостном молчании, Матильда, не выдержав, двинулась вперед.

– Кшесинская, – процедила сквозь зубы Лихошерстова, – вы находитесь в стенах школы, и воспитанницам следует делать книксен. И православным, и католичкам.

– Простите. – И Матильда, склонившись в глубоком поклоне, почти бегом заторопилась в свой класс, чувствуя лопатками шершавый взгляд злых немигающих глаз.


В классе в ожидании маэстро уныло и нехотя разминались воспитанницы. Матильде стало так тошно, хоть в петлю лезь. Хотелось раз и навсегда покончить со всем этим и выйти из опостылевших монастырских стен. Забыть некогда так любимые ею полукруглые окна, теперь казавшиеся тюремными в незримых железных прутьях. И удаляющиеся шаги инспектрисы в коридоре – как топот солдатских сапог охранника каземата.


Прижав небритой щекой деку скрипки, Иогансон, казалось, совершенно забыл про себя и своих учениц, которые ехидно поглядывали на маэстро. Видимо, старца нынче посетило вдохновение. Унесло в мир дивных грез. С ним такое бывает. Правда, следует соблюдать осторожность, ибо коварный маэстро может и сделать вид, что ничего не замечает. Похоже, именно так и случилось на этот раз. Иогансон, неожиданно прекратив играть, зло оглядел всех, затем отпустил несколько едких замечаний, столь точных и язвительных, что в классе все быстренько притихли. Маэстро двинулся вдоль шеренги тяжело дышащих учениц, продолжая ястребиным взором оглядывать весь класс, и вместо слов больно шлепал костлявой рукой по тому месту, которое его особенно раздражало…

Показав очередное движение, Иогансон не поддержал его своей певучей скрипкой, а стал хлестко отбивать сухой ладошкой счет. Матильда, сжав до боли челюсти, уже хрипела от усталости. В глазах потемнело. Не выдержав, повисла на поручнях, бессильно уронив голову.

– Кшесинская, попрошу на середину зала!

Матильда вышла на середину. Повисла зловещая тишина. Маэстро принялся костлявыми пальцами разворачивать Матильде спину с такой силой, что, казалось, хрустнула ключица. Невольно вскрикнула. Ее боль тут же вызвала радостный беспощадный смех соучениц. Затем пришлось повторить по нескольку раз сложнейшие комбинации, предлагаемые учителем, и если случалась малейшая ошибка, Иогансон капризно топал ногами и бросался на вконец взмокшую Матильду чуть ли не с кулаками. Подруги, обычно жестокосердные, вскоре перестали ухмыляться, теперь уже по-детски испуганно наблюдая за жестокой экзекуцией. Матильда украдкой стряхивала набухающую соленую капельку с кончика носа и, кусая губы, со слезами на глазах превозмогала боль в пальцах ног. Едва затянувшиеся ссадины теперь кровоточили, на измочаленных пуантах расплывались бурые пятна.

– Кровь! – испуганно прошептала одна из товарок.

– Подумаешь, у меня аж до костей. Показать?

– Благодарствую, – поджала губки. – Живодерня… За что эти муки адовы? За какие наши грехи?

В классе стало шумно. Если вначале девочки злорадствовали (Матильду соученицы не любили), теперь им стало ее жалко. И более всего – себя. На красивом точеном личике Матильды не было кровинки. Тяжело дыша, она кусала побелевшие губы.

– Надеюсь, вам запомнится наш нынешний урок, – задыхаясь, проговорил смертельно усталый Иогансон.

– Да. Это было так прекрасно, – ослепительно улыбнулась Матильда. Сделала несколько шагов. В глазах поплыли темные круги. Ее тошнило.


Урок кончился. Матильда торопилась в театр. И очень рассердилась, когда Иогансон задержал ее в дверях. «Матка боска», – выругалась она про себя и, стараясь быть как можно вежливее, жалобно проговорила:

– Христиан Петрович, я в театр опаздываю, мне еще переодеться надо…

– Не смею задерживать, – сухо проговорил маэстро, укладывая в футляр скрипку.

Матильда, зная обидчивость учителя, все же не решилась уйти. Оставшиеся ученицы, наспех попрощавшись, разбежались, в классе остались они одни. Тем временем за низкими полукруглыми окнами школы как-то разом образовалась темень. Клубились низкие свинцовые облака. Разыгралась настоящая пурга. Крупные хлопья снега, плюхаясь с сердитым стуком, залепляли окна. От порывистого ветра дрожали стекла двойных рам. В полутьме балетного класса лишь серебристо отсвечивали зеркальные полосы, занимающие всю ширину стенного проема, и тускло поблескивали отполированные поручни вдоль стен.

– Как же вы дойдете до театра? – глухо кашлянув, спросил Иогансон.

– Теперь уж и не знаю…

– Погода… настоящая рождественская. Вы ведь католичка? Я как-то раз вас видел в костеле. Вы были похожи на «Святую Инессу». Вы, конечно, знаете этот шедевр?

– Нет. Не знаю, – спокойно ответила Матильда.

В наступившей паузе Матильда несколько раз встретилась с необычным и неприятно поразившим ее выражением глаз старого учителя. Испытующе посмотрев на маэстро, убедилась, что шаловливый амур, видно, пустил стрелу невпопад. Иогансон смотрел на Матильду по-юношески влюбленно. Старик влюбился. Ужас! Совсем спятил, сатир козлоногий.

Может, это только показалось? Но в сердечных делах Матильда редко обманывалась. Хотя посетившая ее догадка сама по себе просто абсурдна.

– Я пойду. С наступающим Рождеством вас, Христиан Петрович. Здоровья вам и долгая лета.

– Нечто подобное поют в русских церквях, – рассмеялся Иогансон. – Я однажды там слышал бесподобного дьякона. Настоящий бас-профундо. Все-таки вы католичка только наполовину. Другая половина православная.

– Возможно. Я долго посещала православный приход. Закон Божий. Молитвослов. Я даже думаю по-русски.

– Да. Все мы тут обрусели. И постарели.

– Если бы я могла вам вернуть молодость… – с невольным кокетством проговорила Матильда.

– В рождественские дни всякое случается, – пробормотал маэстро.

– Да… Это так. Но нет во мне волшебных чар.

– Вы многое можете. Просто плохо себя знаете, – голос старого учителя, обычно дребезжащий и раздраженный, был почти неузнаваем. В нем появились молодые и певучие ноты, которые слышались иногда в его скрипке. В эти минуты становилось видно, что некогда это был великий танцор, покорявший европейские сцены и круживший головы великосветских львиц…

– Мы здесь одни… И позвольте мне быть откровенным.

– Да, конечно. – И Матильде представилось, как после этой назревающей идиотской сцены объяснения в любви ей станет невозможно дальше заниматься в его классе. Пойдут разговоры, которые поломают еще не начавшуюся карьеру.

– Позвольте дать вам совет… Вам предстоит следующей весной переступить порог Мариинского театра. Это все равно что войти в клетку с тиграми. И чтоб сразу не сожрали, надо узнать, в чем твоя сила, а куда и не стоит нос совать. Скажем, мечтать о «Жизели». Прямо скажем, Господь Бог поскупился и не дал вам длинных ног и рук. «Душой исполненный полет», так сказать, оставим «крылатым». Воздух не для вас. Это удел таких, как Тальони.

– Я с вами решительно не согласна. Если у меня пока нет высокого прыжка, – вспыхнула Матильда, – Христиан Петрович, я в рыбку вытянусь… Прыжок будет!

– Дело не в прыжке, – закричал Иогансон. – Покажите мне, как вы делаете па де пуассон.

– Не буду! Христиан Петрович, я из-за вас выговор получу в театре.

Матильда резко рванулась к дверям и едва не столкнулась с дочерью учителя Анечкой Иогансон. Ведущей корифейкой театра.

– На улице светопреставление! Столько снега! Валит и валит… – едва переведя дух, проговорила Аня.

Матильда бежала коридорами школы. Когда она, приоткрыв парадную дверь, оказалась на улице, снегопад так же резко кончился, как начался. Будто по чьей-то команде. Редкие снежинки опускались на грязные кучи сероватого снега. На облучке громко балагурил разбитной извозчик. Матильда, для приличия поторговавшись, впрыгнула в расписные сани. Стряхнув остатки снега, морщась, села на мокрое сиденье и тут же с горечью подумала, что пешком скорее дойдешь. Пройдет целая вечность, пока эта унылая кляча дотащит сырые дроги по снежной хляби до Мариинского театра.


В углу балетного класса Аня Иогансон, опустившись на колени, натягивала резиновые галоши на ноги отцу, сидевшему с обиженным видом.

– Неужели я принесла калоши на одну ногу, – кряхтя, проговорила дочь. – Ты ел сегодня что-нибудь? Лекарства, конечно, так и не принимал? Ты что, плачешь? Опять?

Вместо ответа отец лишь шмыгнул длинным носом и тыльной стороной ладони провел по глазам.

– Ты стал часто плакать. Это нехорошо, папа. И видимых причин нет. Чисто ребенок.

– «С плачем рождаемся и с плачем умираем», – как говаривали древние.

– Вот-вот… Теперь поговорим о смерти… Ты не думай о ней, папа… Старайся отгонять от себя эти мысли.

– Любые мысли о смерти – это мысли о жизни, доченька… Как смехотворно коротка жизнь… Впрочем, так будет казаться, проживи хоть тысячу лет. Во всяком случае, я бы не постеснялся, попросил бы у Бога следующую тысячу, – скривил маэстро и без того кривоватый нос. – Мне неудобно в этих калошах. Нога должна быть легкой.

– Ты бы еще в балетных туфлях вышел из дома.

Отец и дочь устало шли пустыми темными коридорами. Вся школа – на генеральной репетиции. Варвара Ивановна Лихошерстова побаивалась Иогансона. Он и молодой был чуточку не в себе, а к старости совсем обезумел. Только что чуть не вломился в дамский туалет. Там же ясно написано по-французски: «Pour dames»… И все же Лихошерстова, едва выйдя из туалета, вновь чуть не столкнулась с маэстро на лестничном переходе. От неприязни метнулась наверх, взмахнув рукавом.

– Летучая мышь, – повел длинным носом Иогансон.

– Папа, как тебе не стыдно!

– Перед кем? Это она для воспитанников оборачивается ведьмой, а мы – люди бывалые. Умеем одолеть колдовские чары. Между прочим, мы однажды поспорили с Петипа. Он уверял меня, что все ее колдовство в одной из ее пуговиц, кажется, верхней. А я утверждал, что в связке ключей. В определенном наборе. Петипа, как известно, большой специалист по женским пуговичкам. Ему можно доверять. Он заверил меня, что с трудом, но сумел отстегнуть все ее пуговички. Оказалось, у Лихошерстовой все на своем месте и даже в очень приличном состоянии, – плотоядно улыбнулся Иогансон.

– Из твоего рассказа я поняла, что не всегда и не для всех пуговички мадам Лихошерстовой бывают застегнуты до подбородка. Ах вы, старые греховодники… Тебе, наверное, еще воспитанницы глазки строят.

– Нет, как-то я разом постарел. Впрочем, у меня в классе есть одна…

– Кшесинская?

– Она чем-то напоминает мне Парашу Лебедеву. Ах, какая это была прелесть. Улыбнется – майский день! Про нее говорили, что много мимики дает, что у нее игра впереди танца. А что в этом плохого? Из такой породы, пожалуй, лишь Вирджиния Цукки была. Кшесинская пока ей подражает, а с годами даже лучше нее будет. Прехорошенькая, и много беды в глазах. Омут. Утонуть можно. Такая была и Параша Лебедева. В глазах – синь небесная. Сожгли ей глаза. Ослепла.

– Как ослепла? От чего?

– От дугового фонаря… Какой-то обалдуй фонарь так выставил. Прямо в глаза. Все плакали. Собирали ей деньги на лечение. Взялись дружно. Но она так и осталась слепой и никому не нужной. В балете нужен, пока молодой. Это – машина. Выпьют все соки молодые – и на свалку. Балетный люд… Еще молодые парни. Жить бы да жить… А чем? Одна дорога – в трактир. Пошел бы, да пьяных не люблю… А в России только курица не пьет. Зачем нас занесло в эти сугробы? К этим азиатам? Хочу домой. В маленькую Швецию.

– Не капризничай.

– Хотел бы вернуться блудным сыном. Вернее… блудным дедом.


Счастливое было время, когда в тугие паруса императорского балета дул благодатный ветер. На капитанском мостике говорили на ломаном русском языке, у великих старцев из Европы плохо гнулись пальцы, но штурвал держали крепко. Корабль российского балета, рассекая волны, уверенно плыл к новым берегам. Впереди ждали удивительные свершения и мировая слава, а первыми капитанами были те, кто ворчал на Россию, кто мог путать русские слова, но, удивительно чутко уловив русскую душу, вложил ее в танец. Тут никакой путаницы не было. Династии Иогансонов, Петипа, Кшесинских. Каждого из этих первых танцовщиков по-разному привела судьба на российскую балетную сцену… Случай оборачивался судьбой…

Глава вторая

Подруги шли вдоль Фонтанки. На углу Невского проспекта виднелась громада царской резиденции. Матильда придержала шаг. Ее всегда охватывало необъяснимое волнение на подступах к Аничковому дворцу. Ей всегда хотелось быть там, за массивными воротами. Не упускала случая поглазеть, как выбегает смешной солдатик из полосатой будки, торопясь раскрыть ворота перед каретой с вензелями. Сегодня тихо и безлюдно. Крупными хлопьями падает снег. В глубине дворцовой ограды Матильда услышала девичий смех, а приглядевшись, в сумрачном свете увидела играющих в снежки детей…

– Оляша, видишь, снежками кидаются.

– Ну и что? Разве царевы дети не люди? Я не один раз видела. У себя в саду катались на санках. С горки ледяной. Как наши деревенские… И цесаревич с ними.

– А как ты его узнала?

– Может, и не он был. Так мне сказывали.

– И мне сказывали. Даже в бок меня толкнул братец, когда придворные сани проезжали по Большой Морской. Пока головой крутила, его и след простыл…

Тем временем в Аничковом саду детские голоса стихли. В полосатой будке застыл солдатик. Дворец погружен в темноту.

У моста с вздыбленными конями подруги обычно прощались. Каждый раз Матильда искушала Олю прогулкой по Невскому проспекту, но та лишь испуганно мотала головой – пансионеркам надолго отлучаться нельзя. Из темной глубины набережной Фонтанки, слабо освещенной газовыми фонарями, послышалось приближающееся фырканье разгоряченных коней. Солдатик суматошно выскочил из будки, открыл многопудовые ворота царским саням. Кто-то из приехавших, сойдя с саней и закурив, машинально козырнул солдату.

– Это он! – Матильда с силой тряхнула подругу.

– Сумасшедшая! Ты же меня чуть в Фонтанку не сбросила! У меня даже пуговица отлетела. Вот, теперь ищи! С чего ты, Матрешка, взяла, что это он, наследник?

– Не знаю. Мне показалось.

– Показалось? Перекрестись!


Матильда шла по Невскому проспекту. Что же ее так тянет увидеть этого отпрыска царской семьи? Похоже, это становилось наваждением. Кто объяснит, отчего, словно блаженная, она сейчас замерла напротив темных окон Аничкова дворца? Ведь так здорово – просто шагать по морозцу и чувствовать на себе взгляды мужчин… Матильда глядит на высокий крест часовни дворца. Эдак можно и умом рехнуться, вообразив себя… Франциском Ассизским. И подобно средневековому монаху ждать, чтобы разверзлись небеса.

…Все в этом мире не случайно. На той неделе в костеле Матильда услышала впервые имя этого средневекового монаха, и ее так потрясло его житие, что вот уж несколько дней бредит она этим именем и даже во сне разговаривала с ним.

Во время страстной проповеди Матильда влюбилась в молодого ксендза и возжелала его. Затем неистово молилась и просила не казнить за грешные мысли и разбуженную плоть. Матильда хорошо помнила его глаза. Отнюдь не святые. Она сидела на первой скамье, и ей показалось, что ксендз, приблизившись, подмигнул ей. Если, конечно, у него не тик. В костеле было мало народу. Лишь несколько старушек, но им ксендз не нравился, они сразу прозрели его греховную суть. Как он не похож на недавно умершего пастыря! Тот был поистине верующий старец. Хотя рассказывал этот красавчик о Франциске Ассизском удивительно хорошо, и, конечно, голос его был, словно колокол, а прежнего-то плохо было слышно, да к тому же он шепелявил.

…Франциск в молодости был богат и жадно вкушал все земные радости. Невозможно было и предположить, какое испытание ждет этого жизнерадостного и энергичного человека. А он бросил богатый дом, стал нищим, ходил в монашеском одеянии. Был гоним братией, толстыми святошами, которым нравился блуд и обжорство за монастырскими стенами.

Эти грязные монахи изгнали его, но он создал орден францисканцев, и во всем католическом мире множились ряды его учеников. Последние годы своей жизни Франциск Ассизский жил отшельником. Умел говорить с птицами и любым зверьем. Даже находил язык с дикорастущими растениями. Его сжигала одна страсть, единственное желание – увидеть воочию Бога. Годами всматривался святой в пустые небеса. Небо молчало. Плыли над ним равнодушные и переменчивые облака, иногда опускавшиеся столь низко, что, казалось, их можно в руке удержать… Франциск Ассизский ждал хоть каких-нибудь признаков Божественного присутствия. Контуры и формы клубящихся облаков менялись, становясь развевающейся на ветру плащаницей, а порою напоминали Божественный лик. Так проходили месяцы и годы. В каменном гроте перед тающей свечой монах не уставал молить и ждать появления зримого Бога.

Из страстной проповеди Матильда так и не уяснила – раздвинулись ли облака. Явился ли перед Франциском Божественный лик? Матильда подумала, что она сейчас мало чем отличается от средневекового монаха в своем фанатичном желании увидеть наследника в темных окнах Аничкова дворца. Высоко над куполом домашней церкви дворца сиял в лунном освещении крест. Глядя на него, Матильда незаметно и торопливо перекрестилась, стараясь отогнать от себя греховные мысли. Она с усилием отвела взгляд от громады Аничкова дворца и его бесчисленных темных окон.


Швейцар Гурьян сквозь дрему постоянно слышал, как с верхних этажей балетной школы доносился неравномерно-сбивчивый топот ног. Словно неслась конница Мамая. Музыкальный аккомпанемент балетных штудий резко прерывали душераздирающие и оскорбительные выкрики педагогов на русско-французском. Звуки рояля мешались с разноголосием скрипок. Тем более было удивительно, как швейцар в этом многозвучном Вавилоне безошибочно угадывал скрипку Иогансона. Вернее, он угадывал круг мелодий, особенно любимых маэстро. Скрипка Иогансона не пиликала, как у прочих, а плакала и тосковала… Гурьян вообще любил скрипку. Еще с тех давних пор, когда служил в фешенебельной гостинице. У них в ресторане на скрипке играл один румын из Бессарабии. Подойдет, бывало, к столику да как полоснет смычком. Ресторация – вся ходуном! Душу выворачивал. Со всех сторон бумажники швыряли под ноги. Такая шельма! Подбирал с пола деньги, не переставая играть… А потом пошло-поехало… У каждого стола наливают по полной стопке, до краев. Конечно, румын спился, а потом и умер. А вот скрипка этого румына так и осталась в душе Гурьяна. Может, она и привела его в Императорскую школу танца. Ведь не всяк любит балет. Другого калачом не заманишь.

Как-то приехали родственники. Попросились на балет, отродясь его не видели. Гурьян попросил достать билеты самого Гердта Павла Андреевича. Первейший танцор. Из уважения тот принес хорошие билеты и денег не взял. Пошли родственники на балет, и форменный конфуз вышел. Посидели минут пять – и со смеха давятся. Не знают, как выйти. Ведь не будешь шастать по ногам. Домучились до первого антракта – и бегом! Немного пришли в себя лишь в трактире. Совсем другое дело! Тут все шумно разговаривают, весело, а в театре слова не услышишь на сцене, молчат как рыбы. Да еще все на цыпочках ходят. Будто кто умер. Не понравился родне балет.

Другое дело – Гурьян. Его тот же Гердт не зря называет «балетоманом в ливрее». К примеру, Гурьян, с его тонкой душой и не менее тонким слухом, может отличить адажио из «Дочери фараона» и не спутает его с адажио из «Наяды и рыбака». Знает, чем отличается аттитюд от дуэта или, скажем, от фуэте. Правда, это самое фуэте поминают в школе как-то осторожно, словно что-то заоблачное. Павел Андреевич объяснил, что фуэте могут делать только итальянки – те щелкают их, как орехи. Такая в них ловкость. «Наши не могут. Сваливаются. Не дано», – огорченно и со вздохом говорил Гурьян дремлющей у него на коленях кошке, но та, по-видимому, верила в русских танцовщиц и слушала швейцара скептически.


Томительно ждали Иогансона. Он должен был отобрать номера для ученического концерта. Наконец, с неизменным футляром под мышкой, весь всклокоченный, тот вбежал в маленький зал школьного театра.

– Христиан Иванович, прежде чем начать, хотелось бы объясниться, – волнуясь, проговорила пожилая дама из балетных, которую Иогансон помнил с незапамятных времен.

– Объясняться, душенька, следует на сцене. Я все пойму сам.

Но на этот раз Иогансон ничего не понимал: под бесхитростную музыку воспитанник просто кружился и кружился на одной ноге.

– Что он изображает? – раздраженно спросил Иогансон.

– Волчок.

– Так и будет крутиться с вытаращенными глазами?

– Да. Пока не свалится, – поджала губы не удостоившаяся объяснений балетная старуха.

– Смысла хочу, – сердито буркнул Иогансон.

– Волчок он и есть волчок. Кто больше прокрутит, тому и аплодисмент. Вот и весь смысл.

Иогансон хотел что-то возразить, но, подумав, лишь махнул рукой. Велел показывать остальные номера.

Миниатюрный и изящный Платон Карсавин слыл отличным педагогом. Когда он пригласил на сцену своего ученика с партнершей, все знали, что раздражение Иогансона как рукой снимет. Старец безудержно радовался, видя на сцене талантливое, к тому же Настенька Волобуева очень подходила на роль крестьянской девушки по имени Жизель. Едва начался танец, как Иогансон обратился к воспитаннице:

– Настенька, здесь нет никакого шанжмана де пье. Тут испокон веков эшаппе, – и маэстро показал, какое следует делать движение.

– Христиан Петрович, ради бога простите меня, но тут нет никакого эшаппе, – лучезарно улыбаясь, возразила пожилая хранительница балетного очага. – Тут завсегда были шанжманчики. Вот таким манером – с пятой на пятую. И с обязательной переменой ног.

– Что вы мне голову морочите! – страдальчески вопросил маэстро. – Я танцевал «Жизель» с самой Еленой Ивановной Андреяновой. Не делала она тут никаких ваших шанжманчиков.

– Истинный крест! – пылала гневом старушка. – Христиан Петрович, вот на этой сцене я сама видела, как Авдотья Ильинична Истомина показывала партию Андреяновой.

– Путаете вы всё, – морщился Иогансон.

– Ничего не путаю. Все хорошо помню. Была как раз годовщина смерти Пушкина. Истомина сильно плакала, много рассказывала о нем. Вспоминала, как стояла у дома на Мойке. Ждала, когда Пушкина вынесут. Там и простудилась, долго болела. Чуть Богу душу не отдала…

– Христиан Петрович, – вступил в разговор Платон Карсавин. – Они правы. Здесь не следует делать эшаппе. Можете мне голову отрубить.

– Придется.

Бедная Настя, слушая перебранку, невольно улыбнулась: ее партнер в кулисах дремал, завернувшись в плащ. Привыкший к такого рода стариковским баталиям, словно окопный солдат, прикорнул воробьиным сном.

Платон Карсавин осторожно поглядывал в темноту зала, где сидела его жена с пятилетней дочкой. Девочке очень хотелось посмотреть балетные номера, но вместо этого – один шум да крик.

В конце концов Иогансон сдался. Просмотрев все концертные номера, он совершенно неожиданно вернулся к злосчастному волчку. Упрямый старец принялся утверждать, что жизнь человеческая схожа с игрушечным волчком: один и тот же круг вращательных движений, имеющих одинаковое количество энергии в начале и конце. Вокруг раздался осторожный смех. Восприняли как очередную экстравагантную шутку или, того хуже, как бред выжившего из ума старика. Иогансона это вконец разозлило, и он затопал ногами, доказывая, что, не меняя движений, стоя на одной ноге, представит целую жизнь человеческую.

– На одной балалаечной струне симфонию не сыграешь. Как это можно на одной ноге? – пожал плечами Платон Карсавин.

– Так же, как на двух. Был бы дар Божий! Безобразный Паганини на одной струне чудеса творил! Я, конечно, не Паганини, а всего лишь старый пердун…

Кое-кто захихикал, но Иогансон, видимо, не имел в виду ничего непристойного, употребляя это русское слово. Маэстро занял исходную позицию и начал медленно и неуверенно вращаться… Дальше случилось необъяснимое: отчетливо были видны первые шаги младенца, буйная младость… Особенно выразительны получились у Иогансона предсмертные круги испускавшего дух волчка. Казалось, и вправду умер человек-волчок. Какое-то время все находились под гипнозом танца, а потом дружно захлопали. Кое у кого на глазах появились счастливые слезы… Иогансон, подхватив скрипку, собирался с горделиво поднятой головой покинуть школьный театр, когда за своей спиной услышал жалобный голос Насти:

– Христиан Иванович, так какое мне движение делать? Эшаппе или шанжман?

– Разве я тебе не говорил?

Иогансон присел на кончик стула. Воцарилась вселенская тоска. «Жизель» обглоданной костью застряла у всех в горле. Что ни концерт, то «Жизель». Казалось, движения и музыка были сочинены еще до сотворения мира. К тому же Настенька «перестояла» на сцене. Была маловыразительна и скучна. Но понемногу оживлялись мышцы, набирали силу… Душа теснилась, искала выхода, выплескиваясь в высоких, зависающих в воздухе прыжках.

И вот тут, откуда ни возьмись, появилась черная кошка. Осторожно прошлась по сцене, застыла как раз посередке, вызвав веселое оживление. Настенька, подобно кошке, тоже испуганно замерла в ожидании.

– Что стряслось? – нетерпеливо выкрикнул Платон Карсавин из зала. – Настенька… ты что стоишь, будто аршин проглотила! Ждешь, чтоб я первый перешел дорогу после твоей кошки?

– Если бы она была не такая черная, – прошептала Настя.

– У ней лапки белые, – подбадривал кто-то из зала.

– Трусиха несчастная! – тоном трагического актера изрек из зала Иогансон, но на сцену не поднялся. Кошка шмыгнула за кулисы, оберегая авторитет маэстро. – Продолжайте! Кстати, ныне помянутая Андреянова не остановила танец, даже когда ей с галерки на сцену бросили дохлую кошку. Прямо под ноги. Андреянова, как ни в чем не бывало, продолжала танцевать. Заканчивала свою вариацию уже под сплошные овации. Оркестра слышно не было. На руках несли из театра… А ты, словно темная деревенская старуха… Приметам веришь! И вот что, Настенька, когда ты из арабеска выходишь на турнан, не забывай – пальцы тут высокие… Правда, черных кошек я и сам смертельно боюсь, – неожиданно по-детски улыбнулся Иогансон.

Настя весело рассмеялась и, нечаянно обернувшись на своего мрачноватого партнера, даже несколько испугалась его откровенно влюбленных глаз… Если бы ее педагог Платон Карсавин сейчас их видел! Непременно бы попросил Настеньку запомнить это состояние. Во время мучительных репетиций Карсавин постоянно просил, чтобы Жизель, глядя на графа, стояла, будто пораженная молнией… Она так и стояла сейчас. В тени пыльных кулис школьного театра…


Известно: все на свете движется любовью. А в Императорской школе танца делалось все, чтобы доказать обратное. Все на свете движется только трудом и прилежанием! Классные дамы во главе с вездесущей Лихошерстовой денно и нощно следили, чтобы между воспитанниками и воспитанницами не было никаких «амуров». Не дай бог обменяться записочкой или улыбкой! Нужно было много хитростей и уловок, чтобы послать любовную корреспонденцию или букетик гвоздик, а в праздники и пасхальное яичко. Была изобретена даже хитроумная система. Вдоль окон репетиционного зала тянулся внутренний балкон, через который можно пройти на половину мальчиков. По обшарпанной лестнице – в переднюю. Это надо было делать только утром, когда ведущая наверх лестница была пуста. Опасное путешествие старшеклассники поручали своим подопечным из младших классов, и те, рискуя, несли амурные признания. Каким-то чудом минуя надзирательниц.

Во время урока танцев и репетиций со всех сторон следили классные дамы. Малейшее фривольное движение или кокетливая улыбка выжигались каленым железом. Даже в глаза смотреть во время танца запрещалось дольше положенного сюжетом.

Все воспитанники находились на казенном иждивении, и жизнь их была строго размеренной. После удара в колокол вели на обед. Идти – обязательно парами. Перед тем как сесть за стол, всех считали по головам. Согласно школьной легенде, это стало обязательным из-за «безумной Анны»…

…Много лет назад из школы была похищена воспитанница по имени Анна, девушка красивая и с отчаянным характером. На внутренней стенке своего шкафа Анна записывала историю своего романа. Читавшие говорили, что это была захватывающая история. Своего принца на белом коне Анна впервые увидела из окон дортуара: статный гвардейский офицер на своей паре белых лошадей медленно ехал по Театральной улице, внимательно разглядывая фасад школы. Эти его прогулки по Театральной улице стали регулярными, а Анна делала ему знаки из своего окна. В конце концов с помощью одной из нянюшек девушка, переодевшись горничной и покрыв голову шалью, выскользнула через служебные помещения по черной лестнице. После этого бегства все окна императорской школы, выходившие на улицу, были застеклены матовым стеклом.

И все же любовь брала свое. Как бы ни заколачивали окна. Приходила пора, и в школе появлялись новые «безумные Анны». Только имена менялись.


…В круглые оконца школьной церкви пробивался скудный свет зимнего дня, мешаясь с тусклыми огоньками лампад. Молодой священник, готовясь к предстоящей службе, негромко пробовал своим жиденьким тенорком псалмы и молитвы.

Время от времени благостную тишину нарушали игривые польки и вальсы, а то и опереточные мелодии Оффенбаха и Штрауса, доносящиеся из школьного театра, находившегося этажом ниже. Священника не так тяготила легкая музыка, как истошно-трагические вопли, издаваемые воспитанниками драматического отделения, которые находились под одной крышей с балетными. Сердцу молодого пастыря любезны были как раз балетные, отличавшиеся кротостью и смирением…

В створе арочных дверей возник знакомый грозный силуэт Варвары Ивановны. Священник почтительно поклонился ей, но Лихошерстова, так и не войдя в храм, грозно ступая, удалилась. Видно, была не в духе.

У Ольги Вознесенской была своя любимая икона. Свеча, которую она зажгла перед ней, едва не погасла от порывистого ветра – в крохотную церквушку, хлопая дверьми, шумно вошли мальчики. Избранник сердца Оленьки появился в Императорской школе танца совсем недавно. Перевели из московской балетной школы. Вместе должны танцевать па-де-труа на выпуске. Он – посередке, а Матильда с Ольгой – по сторонам.

Сначала новенький остановил свой взор на Матильде, но не знал, что эта красивая барышня вообще не воспринимает балетных мальчиков. В упор их не видит. Ольге же москвич сразу понравился. Правда, на первой же репетиции она его чуть не разлюбила. Потный какой-то, лицо красное. Стоит как истукан. Хорошо, что у Матильды язык подвешен. Она умела смешить – мертвый расхохочется. А этот нет. Потом как-то наладилось. Правда, у него, как у всех московских, в танце нет такого благородства, которым славится петербургская школа. Как-то все грубовато. Хотя сила есть. Да и красив, конечно. Ему бы девочкой родиться. Такая длинная шея, просто лебединая. А почерк – как курица лапой. Ошибок полно. Понятно, что сильно волновался, – это ж его первая любовная записка к Ольге. И Ольга ее хранила. Любой почерк приятен, когда тебя любят.

Стоит около золоченой иконы. Выше всех на голову. Длинной шеей крутит, ищет ее. Раньше у Ольги была простая и короткая молитва: «Помоги, Господи, сдать экзамен», «Чтобы скорее перестала болеть коленка», «Хорошо завтра станцевать на концерте». Все осложнилось в этом году. Выпускной класс. Лучшая подруга Матильда перешла в свою католическую веру, и не с кем пошептаться теперь в церкви. И как снег на голову, этот долговязый москвич…

Ольга явно перегрузила Всевышнего перечнем своих желаний… Вокруг нее смышленые воспитанницы посмеивались: долговязый мучительно хочет сунуть записку, а Ольга парит где-то в облаках. Наконец Ольга, сделав последний поклон, отошла от иконы и чуть не стукнулась лбом об своего воздыхателя, а тот неуклюже попытался сунуть ей в руку записку. И тут случилось то, что должно было случиться. Кавалер был замечен, и замечен одной из злющих классных дам. Анной Людвиговной.

– Покажите, что у вас в руке? – потребовала она.

Юноша, пугливо мигая девичьими глазами, поспешно ретировался к дверям, но тут же был настигнут вновь. Ольга поразилась, что ее кавалер не нашел ничего лучше, как разжать кулак с мятой бумагой, исписанной чернилами. Классная дама ловко цапнула ее. Ольга вся сжалась и какое-то время стояла, не поднимая глаз. Ей казалось, что все смотрят на нее. Тем временем священник, забавно окая, излагал события, происходившие с младенцем, родившимся под Вифлеемской звездой. Ольга, стараясь быть незамеченной, уже было выскользнула из толпы, когда ее остановила все та же злющая классная дама.

– Мне надобно в лазарет, – беззвучно прошептала Ольга и побежала вниз по скрипучей лестнице, а затем по длинным коридорам. Подойдя к лазарету, войти не решилась. И случайно забрела в глухой заброшенный коридор хозяйственной части школы. Перешагивая через ржавый хлам железных кроватей и другого инвентаря, Ольга подошла к наполовину заколоченному фанерой окну.

Главной примечательностью внутреннего дворика была баня. Из низенькой трубы клубился светлый, едва видимый дымок. В крошечных оконцах желтел свет. Подле аккуратно сложенных поленниц дров неуклюже топтались воспитанницы младших классов в ожидании своей очереди. Сегодня у них банный день. Их покачивающиеся фигурки на голубоватом снегу напоминали пингвинов. Видно, не случайно так прозвали дети форменные свои шубки, подбитые рыжей лисицей. Сходство усиливалось тем, что на головках были одинаковые капоры из черного шелка, а на ногах – высокие ботинки с бархатной оторочкой. Ольге стало жаль себя. Ей так захотелось вернуться в детство. Топтаться маленьким пингвином, держась за теплую ладошку подруги. По команде войти в душную баню и, раздевшись, робко зайти в мыльню. Служанки, одетые в длинные полотняные рубашки, с грубоватой силой примутся мыть девочек на скользких деревянных скамьях, а потом отправят в парилку. Ольга плакала и никак не могла остановиться. В морозном окне было видно, как приоткрылась дверь бани и на улицу высыпали «чистые». Классная дама поправляла большие платки с бахромой, наброшенные детям на головы. Выстроившись в пары, девочки покинули двор, а затем в дверцу, откуда клубился дым, юркнула последняя пара «нечистых»…


Матильда готовила туфли к назначенной репетиции, когда вернувшиеся с церковной службы товарки разом принялись описывать случай в церкви. Матильда тотчас подумала о себе. Из-за каких-то дурацких записочек лишаться репетиции? Надо прежде всего найти Ольгу. Все обыскались ее. Матильда сразу вспомнила, что как-то, выйдя из лазарета, они с Оляшей открыли для себя глухой и всеми забытый закуток. Единственное окно, забитое фанерой, выходит в так называемый третий двор. Вспомнила, как тогда смеялись – отличная идея пришла Матильде в голову: затащить сюда Лихошерстову и завалить выход сломанными кроватями. Год будут искать эту злюку и не найдут.

Услышав приближающиеся шаги в коридоре, Ольга насторожилась, а затем, увидев Матильду, опять принялась плакать, да еще пуще прежнего.

– Перестань реветь… Я все знаю, – шептала Матильда, обнимая подругу.

– Ты не все знаешь… Каков оказался… Подлец!

– Хороший мальчик. Наивный, чистый…

– Просто дурак.

– Это правда. Ты что, среди балетных других встречала? Оттого у меня в школе не было ни одного романа, – по-взрослому проговорила Матильда, гладя по волосам подругу.

– Его и так в классе невзлюбили, а теперь я боюсь, что он уедет обратно к себе в Москву.

– Вот станцует па-де-труа и может катиться на все четыре стороны, – губы Матильды стали лезвием.

– Матрешка… как это у тебя язык поворачивается?

– Поворачивается… Показать? – Матильда шутливо поиграла высунутым языком и, порывисто обняв подругу, несколько раз страстно поцеловала.

– Матрешка… белены объелась. Ты же по-настоящему целовала! Теперь на шее синяк будет! А губы вспухнут.

– Ничего не будет…

– Ты, наверное, нарочно мне синяк посадила. С умыслом. Я тебя знаю.

– Просто я люблю тебя, Ольгуня. Сама себя не ценишь. Никакой гордости нет. Он слез твоих не стоит, поверь.

– Шальная ты, Матрешка… Напугала меня.

– А тебя надо разок так напугать.

– Посмотри. Не будет синяка? Этого только мне не хватало.

У Матильды в сумке оказался кусок пирога с капустой. По балетной диете – подобно самоубийству. Перед выпуском позволить себе такое! Подружки позволили. Уписывали за обе щеки. Взобравшись с ногами на подоконник, глядели во двор. Из банной трубы шел дымок.

– Ты запомни… Партнеров балетных и не очень балетных у тебя будет больше, чем этих поленьев… И что, обязательно слезы лить по каждой колобашке? И влюбляться в каждую чурку с глазами?

Ольга рассмеялась, но смех разом оборвался, когда она увидела своего долговязого, окруженного воспитанниками. По всему было видно, что они собираются избить москвича. Даже, может, из-за Ольги, за его неблаговидный поступок в церкви. Его молча и неотступно теснили к стене. Завели в глухое и укромное место. Вначале, видимо, несчастный пытался сопротивляться. Вытащил полено, размахивал им, как палицей. Но полено выбили из рук. Москвич споткнулся, выпрямился и с ужасом оглянулся. За его спиной была глухая стена… Тогда он опустил руки и покорно стал ждать избиения. На какой-то короткий миг Ольга возненавидела Матильду: та, весело щуря глаза и кровожадно усмехаясь, с нетерпением ждала драки. И еще Ольга отметила, что Матильда даже похорошела. Жестокость ей была к лицу! Но это был какой-то миг… Ольга выдрала фанеру из оконной рамы и дико заорала:

– Мальчики! Перестаньте! Я все расскажу Варваре Ивановне!

Она стояла на подоконнике. Матильде показалось, что подруга готова выброситься… Но, вместо того чтобы Ольгу оттащить, Матильда, казалось, готова столкнуть подругу, чтобы эта дура была как-то наказана за свою истерику. За свою любовь к такому ничтожеству, к балетному мальчику.

Матильда терпеть не могла, когда что-то или кто-то мешает ее планам. Все будет подчинено тому, что задумала. Кшесинские давно взяли себе за правило: начатое дело доводить до конца. Любой ценой. Любое дело. Никто не верил, к примеру, что премьер труппы Павел Андреевич Гердт во время репетиций «Талисмана» согласится проходить с Матильдой па-де-де, которое никто в России не помнит, кроме Гердта. Вот брякнуло у Матильды в голове разучить этот дуэт на свой выпуск, и разучила. Так во всем… Сейчас Матильда задумала станцевать па-де-труа с новым мальчиком из Москвы и задушевной подругой Ольгой. Что с того, что репетировала другая. Добилась. Ту заменили. Вокруг шипели злыдни, а вышло так, как она хотела.


…Что-то ангельское было в этих промытых бескровных лицах. С распущенными мокрыми волосами малышки могли сойти за русалок. Покорно взявшись за руки, тихонько переговариваясь, девочки плелись в дортуары… Матильда, кокетничая с учителем географии, невольно задержалась в дверях. Неподалеку стояли Варвара Ивановна и Анна Людвиговна. Чуть ли не над своим ухом Матильда услышала змеиный шип воспитательницы:

– Дурная голова рукам покоя не дает?

Девочка испуганно вскинула головку и растерянно оглядела бахрому шали, машинально и без всякого злого умысла заплетенную в косички.

– Я нечаянно, – взмолилась девочка. – У меня привычка такая.

– Тогда заплетай собственные пальчики, – Анна Людвиговна ударила девочку по руке.

– Жаба! – невольно вырвалось у Матильды, и это донеслось до ушей классной дамы.

Слух у надзирательницы был отменный, но Анне Людвиговне, видно, хватило неприятностей с пропавшей Ольгой, и она предпочла промычать скрытую угрозу, бессильно мотнув головой.

– Может, Кшесинская, ее лучшая подруга, что-то знает про Ольгу? – обратилась Анна Людвиговна к главной инспектрисе. – Ведь не ровен час, Вознесенская, подобно «Анне безумной» укатит под звон валдайской дуги.

– С этой фурией дела иметь не хочу. Анна Людвиговна, не в службу, а в дружбу, передайте этой кривляке, что ей надобно быть в Дворянском собрании на маскараде. Пусть оденется цветочницей.


Ольга была уверена, что репетиции не будет. Под любым предлогом партнер откажется. Однако, слегка прихрамывая, москвич появился на школьной сцене. Вела репетицию некогда блиставшая Евгения Павловна Соколова:

– Оленька, покажи, как ты завяжешь ленты на туфлях… Не так. Узел должен быть снаружи. Слегка поплюй на него, чтобы он не развязался. А теперь покажи, как ты будешь раскланиваться в театре…

– В каком театре?

– В Мариинском. А ты и не знала? Кланяйся в ножки своей подруге. Хвалю Кшесинскую. Уж не знаю как, но сумела найти лазейку. Ваш номер покажут на большой сцене, и от себя добавлю, коварной сцене… Сейчас вам покажу, как надобно на сцене Мариинского театра делать поклоны.

Ольга недоуменно посмотрела на Матильду, затем на партнера, но тот, как всегда, был задумчиво рассеян и, казалось, равнодушен ко всему.

– Танцовщица никогда не должна ходить по сцене, да еще по такой, на плоской ступне. – Соколова грациозно прошлась той походкой, какой следует ходить. – Легким шагом ты выходишь на середину сцены: глубокий реверанс направо. К царской ложе. Другой – налево, к директорской. Затем два шага вперед и полуреверанс публике партера. Потом немного отступи, подними глаза наверх и улыбнись галерке.

Выпускницы послушно отрепетировали поклоны, и Соколова, сделав мелкие замечания Ольге, хитро улыбнулась и не без яда заметила:

– Кшесинской и танцевать стараться не надо. Все доберет поклонами. Польский шик! Мужчины у нее в зале мерзнуть не будут.

Репетиция шла из рук вон плохо. У Матильды глаза горели, а партнер вдруг останавливался в самом неподходящем месте и пропускал все сложные движения, ссылаясь на больную ногу. Задушевная подруга Ольга тоже ни черта не делала. «Порядочные свиньи! Им оказали честь – выступить на сцене Мариинского театра. Чего это стоило!»

– Оляша… Придешь в спальню, положи ноги повыше и не забудь надеть светлые чулки. Это очень помогает, – по-матерински наставляла Ольгу бывшая балерина, а потом еще долго шушукалась с ней. На сугубо женскую тему.

Педагога позвали в дирекцию. Вслед решительно двинулась к дверям и Матильда. Ольга осталась со своим горемычным.

– Что же было в этой записке? – тихо спросила она, не поднимая глаз после мучительной паузы.

– Теперь это не важно. Я уезжаю домой, в Москву…

– Когда?

– Хотел вчера… Но эта щучка…

– Она моя подруга.

– Никакая она тебе не подруга.

– Почему ты так говоришь?

– Сама знаешь.

– Не знаю… Она язвила?

– Она передо мной на коленях стояла.

– Врешь. Это на нее не похоже… Она гордая. Никогда не встанет на колени.

– Стояла… И умоляла.

– Любви просила?

– При чем тут любовь? Она никого не любит, кроме себя. Одним словом, умоляла уехать только после нашего выступления в театре. Ей нужна еще одна ступенька к славе.

– Хочешь, я теперь на колени стану? Только не уезжай… Мне это надобно не для карьеры.

И все же москвич уехал… Сразу после концерта. Успех был. Как ни странно, хлопали ему больше всех. Понравился. Сразу объявились поклонницы. Ольга места себе находила от любви и удушливой ревности.

– Вернется, – голосом пророка изрекла Матильда. – Я на картах гадала.


Матильда оказалась права. Через месяц Ольга вновь увидела его в стенах школы. Шел, смеясь как ни в чем не бывало, со своими прежними обидчиками, а с ней еле поздоровался… Говорили, что в Москве у него появилась какая-то замужняя… Во всяком случае, встречаясь с Ольгой, словно не замечал ее. От выпускного номера отказался наотрез и записок Ольге больше не писал.

«Может, оно и к лучшему. Делом надо заняться, Оленька. Готовиться к выпускным. Матильда занимается до позднего часа. Страшненькая стала. Осунулась. Глаза провалились…»

После всей этой истории дружба с Матильдой как-то разладилась. Трудно было Ольге одно время без нее, но встала между ними незримая стена. Ольга удивлялась: оказывается, в классе не любят Матильду. Девочек словно прорвало, когда они заметили трещину в старинной дружбе. Ольга и не подозревала, скольких обидела Матильда. То, что они взахлеб говорили о Кшесинской, было несправедливо! Ей даже не завидовали – ее просто не любили. Девочки могли даже признать, что Матильда приветливая, держится со всеми ровно, красивая. Всегда и взаймы даст, и разрешит подушиться своими французскими духами. И все равно не любили. Хоть тресни! Зато души не чаяли в тупице и грязнуле Хренковой. Она считалась душой класса, она была своя, а Матильда – чужая…

Как-то Ольга возвращалась в спальню из туалетной комнаты. Шла темными коридорами с огарком свечи на подставке. Пламя то и дело грозило погаснуть. На паркетном полу светилась косая тень. Слегка приоткрыта дверь балетного класса. Слышно бормотанье и плач.

– Матрешка, – с удивлением проговорила Ольга, внося зыбкий свет свечи в темный класс. – Ты плачешь?

– А ты думала, я железная?

Глава третья

Иосиф вместе с сестрами неспешно поднимался по заснеженным ступенькам римско-католической церкви Преображения, что на Васильевском острове. Чуть поодаль шли отец с матерью. Иосиф, оглянувшись, невольно загляделся на своего импозантного отца: тот и вне сцены выглядел величественно. Шествовал, как римский император. Многие оборачивались на семью Кшесинских. Все они были похожи на красивых гончих псов – узкие лица и живые глаза, близко поставленные к длинному носу. И еще было в их облике какое-то неуловимое превосходство, которое многих раздражало. Обывателям так и хотелось щелкнуть кого-нибудь из Кшесинских по породистому носу, хотя видимых причин не было: семья держалась не заносчиво и крайне любезно. С лиц не сходили приветливая улыбка и некое особое выражение, за которое недоброжелатели иронически окрестили Кшесинских святым семейством. Общественное мнение считало всех представителей клана коварными ханжами и хитрыми святошами. Одно слово – поляки.

…Сладковатый дым стелился над головами прихожан. Потрескивали свечи. Звуки органа настраивали на высокий лад, а ангельские голоса прошибали невольную слезу. Иосиф давно не был в костеле и сейчас жалел об этом. Усевшись с сестрами на заднюю скамью, он оглядел прихожан. Нестройное пение постепенно выравнивалось, голоса все увереннее возносили молитвы. Иосиф и раньше больше всех на свете любил свою семью, сестер, но сейчас, в эту святую ночь, захотелось обнять всех и расплакаться, не стыдясь слез. Он разглядывал цветные витражи и с трудом угадывал изображенные на них библейские сцены. Деревянные раскрашенные скульптуры неожиданно поразили его. Столько жизненной правды и глубины, казалось бы, в такой наивной архаике… Когда-то Иосиф недурно рисовал, пробовал заниматься и скульптурой. Затем увлекся игрой на мандолине, коллекционировал охотничьи ружья, а в последнее время всерьез подумывал бросить балетную карьеру и податься в какую-нибудь глухомань. Стать лесником, целые дни проводить наедине с природой.

Искоса взглянув на отца, он немного испугался, у того было совсем чужое лицо. За последний год отец как-то сразу постарел. До обидного мало мы вглядываемся в близкие и родные лица. Куда-то все торопимся…

Орган, хор, молитвы – от этого сладко щипало в носу. Ксендз с некоторой угрозой напоминал о Судном дне и загробной жизни, но Иосиф не очень в нее верил, в отличие от своих сестер. Ему была интересна жизнь земная.

Было много балетных. Петербургский балет наполовину был католическим, говорил на ломаном русском. Иосифа веселило, что полуночная месса чем-то похожа на сбор труппы после летних отпусков. В середине собора в толпе стоял красавец Энрико Чекетти со своей веселой женой. Как всегда, она полна необузданной энергии и безмерной глупости. Хорошо бы ей дать в руки молитвенник и заставить петь, но эта задача непосильная, ибо она болтает без умолку, скаля лошадиные зубы и немало гордясь их крепостью и белизной. Кажется, она вот-вот стукнет копытом, и в костеле послышится ржанье.

Мария Петипа, обычно смешливая, стоит у стрельчатого окошка со свечой в руках и хмурит брови, ждет отца. Вот появляется со своим многочисленным выводком и сам Мариус Иванович. Патриарх балета с неизменным капризно-брезгливым выражением лица о чем-то коротко говорит с дочерью, и вскоре все они удаляются.

Тем временем Матильда жгла свечу за свечой перед потемневшими иконами. В потрескивание свечей вплеталось ее дыхание, и страстный внутренний голос молил об исполнении хотя бы части девичьих желаний, среди которых не последнее место занимало нетерпеливое горение души в мечтах о высоком прыжке. Как же ей хочется, чтобы выросли хоть на несколько сантиметров ноги, ведь по возрасту это еще возможно. Впрочем, и эти ножки недурны… Матильда отошла от иконы и увидела Анечку Иогансон, поддерживающую под руку своего уставшего отца.

Иосиф, встретившись глазами с Аней, сделал вид, что не заметил ее, хотя, как ему показалось, та с невыразимой печалью глядела на него… Та, которая некогда занимала его ум и воображение, в которую был влюблен до беспамятства, сейчас оставляла его совершенно равнодушным. Как это случается? Отчего в душе – полная пустота? Куда это уходит? А ведь раньше каждый золотистый завиток ее волос, небесная лазурь ее чуточку раскосых глаз, ее внезапный заразительный смех, все ее существо заставляли содрогаться от нетерпения и ожидания. Ее голос преследовал его, манил и звал. Весь театр знал о его сумасшедшей любви. Дошло и до ее отца. Казалось, он разобьет свою скрипку о голову бедного Иосифа, но выяснилось, что Христиан Петрович был к нему весьма благосклонен. Иогансона даже видели за кулисами беседующим с королем мазурки Кшесинским, с которым доселе не разговаривал годами. Феликсу Ивановичу тоже нравилась Анечка Иогансон, как и всей семье Кшесинских. Тогда и предположить было трудно, что в один прекрасный день…

Во время гастролей театра в Москве Анечка позвонила одному из своих полузабытых поклонников. Не придавая этому никакого значения, от нечего делать. Завязался легкий и беспечный флирт с одним чудаковатым барчуком. По слухам, очень богатым. У его отца было несколько фабрик. Звали его ужасно смешно – Кокося. Кокося стал волочиться за Анечкой. Ничего не было, даже не целовались. Просто Анечка чуть не с пеленок была кокетлива и обожала одерживать виктории, не важно, над кем. А этот Кокося любил цирк, да и сам на клоуна был похож – длиннорукий, губастый. Смешил Анечку до коликов. Иосиф, конечно, приревновал. Уйму глупостей тогда натворил. Бросался с кулаками. Просил прощения. Стоял на коленях. Грозил удавиться. Чёрт знает что плел.

В одно время вроде наладилось. Шло уже к примирению, но тут Анечка взбрыкнула. Решила уязвить, а заодно любовь испытать. Возьми и покажи ревнивцу московский журнал. На обложке красуется Кокося. Оказывается, этот барчук среди любителей большим артистом заделался и даже обзавелся псевдонимом – Константин Сергеевич Станиславский. Вдобавок прислал письмо Анечке, где предлагал ей эпизод в пьесе, которую разыгрывает некое Общество искусства и литературы… Знаем мы, что это за общество. В общем, наломал тогда Иосиф кучу дров.

Дела давно минувших дней… Не екнуло сердце при виде Ани. Молчит.

Та же, в которую вот уже вторую неделю тайно был влюблен Иосиф, кажется, погрузилась в себя в молитвенном экстазе. Иосиф решился подойти к ней. Матильда лишь укоризненно покачала головой. Братец стал вовсе ветреником. Меняет женщин, как перчатки. Конечно, в этом повинны и женщины. Карлотта строила Иосифу глазки, а он не железный. Мольба Карлотты Брианцы к Всевышнему была проста и бесхитростна. Ей, юной итальянке из Милана, через несколько дней предстоит выйти на сцену Мариинского театра… «Всевышний, сделай так, чтобы не провалиться перед петербургской публикой. Помоги, чтобы вышла в первом акте “двоечка”, во втором шанжманчики…»

Подойдя к итальянке, Иосиф осторожно кашлянул. Карлотта, обернувшись, едва признала в нем одного из сценических кавалеров и кивнула ему лишь тогда, когда вспомнила, что из всех партнеров ей легче всего с этим. Сильные и вместе с тем удобные руки. Иосиф галантно поздравил ее с сочельником и еще произнес много приятного, но Карлотта почти не понимала русского языка и только кивала бессмысленно головой. А увидев Энрико Чекетти, радостно освободилась от Иосифа и обрела дар речи лишь с соотечественниками, но ненадолго, так как жена Чекетти не дала Карлотте разговориться. Иосиф с досадой подумал: «Все же Карлотта глуповата. Столько времени в России, и не знает языка. Уж могла бы что-то выучить за эти два месяца. Да и к тому же, говорят, у нее жених. Тенор из Ла Скала. А кто может быть глупее тенора? Пожалуй, лишь бас».


Матильда, стоя на верхней ступени шаткой лестницы, едва дотянулась до макушки стройной ели и водрузила Вифлеемскую звезду. Снизу ей дружно захлопали. Иосиф протянул руку, чтобы помочь Матильде сойти с лестницы. Опустившись на паркетный пол, она звонко поцеловала брата в щеку:

– Тебя просила поцеловать Анечка.

– Какая?

– У тебя что, их так много? Анечка Иогансон.

– Есть хочу, – буркнул Иосиф.

– Нельзя. До первой звезды.

Матильда оглядела разряженную елку и осталась довольна. Зеленая красавица светилась огоньками дрожащих свечей, искрилась переплетением золотистых гирлянд. Казалось, игрушки, подобно людям, тоже были необычайно возбуждены… Лишь сахарные ангелы кротко замерли с огромными крыльями за спиной. Елка хорошо вписалась в оконный проем. В просветах морозных узоров виднелся малиновый закат.


В квартире Кшесинских было тепло и уютно. Праздничный стол был пока не тронут, и каждый считал, что надо еще что-то добавить или просто иначе переставить тарелки.

Матильда заметила, что Иосиф украдкой что-то жует. Взглянув на корзину с шоколадными орехами, которую бережно держала картонная белочка, чуть не расплакалась: корзинка была почти опустошена. За щекой Иосифа предательски катался шарик. Он торопливо жевал, измазав рот шоколадом.

– Юзя… Ты – троглодит, – губы Матильды дрожали.

– Я есть хочу, – давясь, проговорил Иосиф.

– Ты всегда хочешь есть… Потому что ты – троглодит… – и Матильда, не договорив, убежала в свою комнату.


Наконец настала торжественная минута, когда вино разлито, закуски готовы. Осталось чинно и внимательно выслушать высокопарный спич отца, и можно будет уписывать за обе щеки. Только не приведи господь перебить оратора: глава семейства заранее готовит свой тост и даже несколько раз переписывает его, страшно волнуясь и постоянно теряя очки. Может быть испорчен весь вечер…

– Прошел еще один год, – эпически начал Феликс Иванович. От сильного волнения он был пугающе бледен. – Можно подвести кое-какие итоги… Мы немало все потрудились, Иосиф прочно занял место в афише Мариинского театра. Кшесинский-второй… И, пожалуйста, не строй ухмылки. Пусть партии пока небольшие, возможно, не всякий и заметит, но курочка клюет по зернышку. Особенно я рад за Юлию. Выходит в «Нереидах». Это очень ответственное место… Юлия в этом году сделала несколько маленьких шажков к рампе.

– Юлька у нас самая красивая в кордебалете, – Матильда с нежностью посмотрела на сестру сквозь бокал, наполненный светлым вином.

– Перестань кривляться, – неожиданно рассердилась Юлия.

– Тебе не идет, когда ты сердишься, – сделала замечание мать. – Ангел мой, ты становишься некрасивой. Я сама танцевала. И всегда с улыбочкой. Когда речь заходит о тебе, то все эти закулисные злыдни в один голос: «Ваша Юлия самая красивая в кордебалете…» – Мать осеклась, увидев, как заиграли желваки у мужа, а взгляд, и без того колючий, просто испепелял.

Дождавшись должной тишины, Феликс Иванович коснулся и других добродетелей Юлии, но чем больше ее достоинств он перечислял, тем больше мрачнела дочь, ее подбородок дрожал, а лицо пошло красными пятнами. Иосифу стало нестерпимо жалко сестру. Все верно. Юлии выпала нечаянная радость: некому было постоять в «Нереидах», и ткнули пальцем на нее. Упавшая на иссохшую душу капля влаги оказалась животворной, ей этого оказалось достаточно, чтобы стать счастливой. На последней репетиции безразлично шарящий луч прожектора на миг высветил ее растерянно радостное лицо. Но Юлия в театре уже пятый сезон! И вот впервые за все эти годы случайно ткнули пальцем в нее. А если бы не ткнули?! И что дальше? Ведь опять могут задвинуть в глубь сцены – «танцевать у воды». Почтительно замереть живой статуей «близ фонтана». До выхода на пенсион. Стоило заканчивать Императорскую школу танца! В проеме задней кулисы Юлия обычно видела, как сонно зевает пожарник дядя Вася. Толпятся в ожидании своего выхода танцовщицы, переругиваясь и смеясь. Юлия стоит как изваяние. Ей хорошо видна суета закулисья. Снуют одевальщицы. Топчутся рабочие сцены. Вдруг донеслось сбивчивое дыхание балерины. Она только что под одобрительный гул зрителей убежала со сцены и через какое-то мгновение вновь стальной пружиной должна выбросить свое тренированное тело на эту голгофу. Сжав челюсти, улыбаться, гнуться, кружиться… А пока то ли плачет, то ли стонет, согнувшись в три погибели… Соленый запах пота смешивается со сладковатым запахом пудры. Юлия не жалеет балерину, а мучительно ей завидует. Все бы отдала за эти адовы муки. Ее охватывает приступ кашля, который она душит в себе. Видно, рабочие опять открыли уличные ворота, унося декорации. Повеяло морозным воздухом. Ноги занемели. Зачем она здесь стоит? Сошло бы, если б вместо нее на театральном заднике было бы нарисовано чучело…

Иосиф часто успокаивал плачущую сестру, и не один раз сердце сжималось болью. В такие минуты еще больше крепло желание бросить это идиотское занятие. Ведь все более-менее разумное по земле ходит двумя ногами, а не кружится на одной, словно в какой-то безумной пляске святого Витта!

Иосиф вновь налил себе вина, но не пригубил его, так как отец, продолжая свой бесконечный спич, зыркнул на сына столь свирепо, что тот замер.

Наконец, театрально вскинув руки, Феликс Иванович завершил свой бесконечный тост, и разом все пришло в движение. Умная собачонка, тонко уловив перемену настроения, завиляла неистово хвостом и стала тыкаться мордочкой в первое попавшееся колено. Юлия потрепала пса между ушей и вдруг так славно рассмеялась, что Иосиф залюбовался сестрой и по-новому увидел ее. «Какая прелестная у нее улыбка», – подумал Иосиф и хлопнул бокал вина. Ему стало еще грустнее. Он отгонял от себя эту «мерехлюндию», но в последнее время все чаще задумывался о бренности жизни.

– Опять грустишь? Нельзя. Грех в такой праздник букой сидеть. Смотри, как весело. И потом, ты все пьешь, а ничего не ешь. – И Юля щедрой рукой стала накладывать брату в тарелку разносолы. – Ты знаешь, я случайно в костеле встретила Анечку Иогансон. Так похорошела.

– А по-моему, сильно постарела.

– Ужасно, что ты так говоришь. Ведь когда ты был в нее влюблен, ты не замечал, что она на семь лет старше тебя. Неужели все прошло?

– Все в жизни проходит…

– Неправда. Все остается с нами. Пока жив человек.

– Какая нынче Юля у нас красивая, – перебила разговор мать, залюбовавшись дочерью.

Юля, зло на нее взглянув, занялась собакой.

«Конечно, для домашних она самая красивая, – подумал Иосиф. – Но, положа руку на сердце, в балетных джунглях Юлия слывет красавицей не случайно. Просто ей никто не завидует. Никому не переходит дорогу».

На самом деле в кордебалете, особенно на первой линии, стоят прехорошенькие. Каждую из них непременно лорнирует сиятельный вельможа, убеленный сединой… Справедливости ради, не только содержанками они становились. Но сердчишко билось у легкокрылых нимф, когда из окошка кареты делали они тайный знак лейб-гвардейцу, стоявшему близ служебного входа в темени Крюкова канала. Приходило время, и танцорки освобождались от старцев и, словно обезумев, проводили время в загородных ресторанах, в офицерских пирушках. Горячили кровь страстные поцелуи на морозе. В предрассветной мгле рысаки мчали в сторону столицы империи, мимо голубых елей, полосатых будок и шлагбаумов. А в заснеженной кибитке прикорнула на плече с золотистым эполетом танцорка…


– …Ты чего на меня так смотришь? – перехватила пристальный взгляд Иосифа Юлия.

– Придет сегодня твой барон? – спросил Иосиф.

– Обещал. Странно, все его ждут. Даже папа расспрашивал. Не терпится сделать из барона шута горохового. Скучно стало? – зло спросила Юлия.

В ответ Матильда победно рассмеялась.

– Что, смешинка в рот попала? Я иногда ненавижу твой смех…

– Маля, ты так хорошо смеешься, – оживился отец. – Я тоже хочу смеяться. Что тебя так рассмешило?

– Просто. Без всякой причины.

– А смех без причины – признак… Нехороший, одним словом, – по-детски обиделся отец и устало зевнул.

– Скукотища… – проговорила Матильда, усевшись за игральный столик с колодою карт в руках.

– Матрешка, ты у нас заядлая картежница. Во что играют в пушкинской «Пиковой даме»? – спросил Иосиф.

– В фараона, – мгновенно ответила Матильда, раскладывая пасьянс. – В него проигралась старая графиня. Как и в покере, в этой игре не обходятся без блефа. Главное – как метать банк. Предлагаю партию в штосс.

– Я не умею, – сказала Юлия.

– Проще пареной репы. Банкомет кладет направо и налево от себя…

– Видела бы ты сейчас себя со стороны. Чистая цыганка… Карты просто липнут у тебя к рукам, – усмехнулась мать.

– Со стороны виднее. Впрочем, со стороны я себя вижу только в балетном классе. Хотя мне мешает, когда смотрю на себя в зеркало, – бросала слова Матильда, не переставая перебирать карты.

– Я когда-то неплохо играл в вист, – пробормотал отец устало. Глаза его слипались. – Там надо сделать большой… – не договорив, отец зевнул.

– Большой шлем. Несколько раз я его делала и брала все тринадцать взяток. – Глаза Матильды разгорелись, и она даже привстала из-за стола.

– Ты плохо кончишь, Малечка, если не поймешь, что карты многих сгубили. Спускали целые состояния, – проговорил отец.

– Или выигрывали! – Глаза Матильды фосфоресцировали. – Родиться бы мне гусаром.

– Матильда – моя дочь! – оживился отец. – Я был такой же азартный! Вот ты вспомнила гусар… У них был девиз: «Если в пистолете две пули и одна не попала в цель, другую пулю – в висок». Кшесинским пока вторая не понадобилась. Сразу, с первой пули – в цель… Только побеждать! Это на роду у нас написано. Я горжусь, когда говорят: «В этом доме живет первый мазурист».

– Кто говорит? – спросила мать.

– Прохожие. Идут мимо нашего дома и говорят. Сам не раз слышал. Маля, думаю, никому не отдаст право быть первой…

– Папа, стоит ли целая жизнь мазурки… Пусть даже в первой паре, – ухмыльнулся Иосиф.

– Стоит, – убежденно проговорила Матильда. – Если ты лучший и это дало тебе имя и славу. Как нашему папе.

– Но это долгий и не единственный путь, – как бы про себя проговорил Иосиф.

– Иного не дано! – патетически взмахнул руками отец. – Все решается там! На сцене! Там – как пред вратами рая. Там спросится многое…

– Многое. Но не все… – загадочно проговорила Матильда.

– Главное – желание, – вступила в разговор мать.

– Мама… Благими намерениями вымощена дорога в ад. Все решается на сцене? Решается там, где решают. – Матильда метнула карту.

– Это знает любая кордебалетная: чтобы продвинуться, надо иметь связи и покровителя… И прекрасно это делается, что мы, не знаем? Фамилии назвать? – вспыхнула Юлия.

– Чем отличается кошка от собаки? – спросила Матильда. – Тем, что она сумела себя поставить… Если сама себя ценить не будешь…

– Мне решительно не нравятся эти разговоры, – вспыхнул отец. – Ты сначала закончи школу, а уж потом нам, прожившим жизнь, будешь преподносить трактаты. К слову сказать, преглупые и мало приличные. Эка удивила… Трудиться надо, в поте лица. Успех сам собой и придет.

– Само собой ничего не придет. Сам себя не похвалишь…

– Уж не собираешься ли ты заняться рекламой собственной персоны со школьной скамьи? – осторожно пошутил отец.

– Потом поздно будет, – серьезно ответила Матильда.

– Прекрасный ответ. Может, начать с вывесок и афиш, подобных тем, что на Невском проспекте мелькают на омнибусах?

– Я подумаю, папа, – холодно проговорила Матильда. – Для начала и это неплохо, но вы еще вспомните этот разговор, когда мое имя и фотографии будут впечатаны в почтовые открытки. – Матильда раскрыла карты. – Вот и карты говорят, что имя мое будут помнить и через сто, и двести лет.

– Матрешка! Ты уже бредишь своими амбициями и картами. Совсем цыганкой базарной становишься!

– А что? Сестра твоя и личиком похожа на цыганку, – усмехнулась мать в лицо разгневанной Юлии.

– Я похожа на Марину Мнишек, – угрюмо пробормотала Матильда.

– И вправду, в школе ее так называют, – кивнула головой Юлия.

– Если бы еще кто из этих дур набитых знал, кто такая Марина Мнишек, – хохотнул Иосиф и подкрутил свои щеголеватые усы.


Смелые суждения младшей сестры о балетных спектаклях и танцовщицах Юлию сильно раздражали. Ее удивляло, что Матильда со своим крохотным ростом и толстыми ногами вела себя так, будто ей не было равных. Конечно, личико у Матрешки очень красивое, да и осиная талия с пышной грудью делали свое дело, в пикантности ей не откажешь. Но то, что хорошо было бы для парижских кабаре, то, мягко говоря, не идеально для Мариинского театра. Юлии было гораздо больше отпущено Богом для классического балета, но она уже пятый сезон прокисала. Правда, Юлия видела в классе, с каким звериным упорством может трудиться Матильда, – ее мощная техника не с неба упала. Младшая сестра могла такое проделать, что и не всем в театре удавалось. Пыталась крутить фуэте – правда, коряво, но с таким напором и форсом… Прыжка от природы не было, но Матильда выработала только ей присущий способ задерживаться в воздухе, и этот пробел как-то скрадывался. И хоть она говорит, что не все решается в классе, сама не выходит из него часами. Железный характер и недюжинный ум – а ведь Матильда, еще, в сущности, ребенок. Который раз Юлия убеждалась, что беда ее в том, что нет у нее таких челюстей, такой бульдожьей хватки, как у ангелоподобной сестрицы. Та добьется всего, что себе наметила. Стенку лбом прошибет. Не то что Юлия – в свои двадцать пять лет так боится отца, что долго не могла решиться переступить порог его кабинета… И все же однажды переступила. Это было в конце первого ее театрального сезона.

Глядя в пол и уронив голову, словно приготовившись положить ее на плаху, Юлия едва слышным голосом объявила о своем решении бросить театр: «Нет больше сил терпеть эти муки ада. Постоянное унижение. На мое место можно взять любого с улицы. Вчера, к примеру, великодушно доверили стоять в опере. С алебардой в руке, в мужском одеянии и с привязанной бородой. В задних рядах хора». Дальше Юлия говорить не могла, с ней случилась истерика. Бесстрашно, чуть ли не с кулаками набросилась она на отца, обвиняя его в том, что он сломал ей жизнь, отправив в балетную школу. Да и не только ей, но и брату, который никогда не любил балет и никогда не полюбит. А ведь мог бы обрести настоящую профессию. Мало двух искалеченных судеб, и Матильду запихнули в эту школу…. Что с несчастной будет? С ее-то некрасивыми короткими ногами? С ее-то ростом мальчика-с-пальчика? А все гордыня отцовская: «Династия Кшесинских должна блистать в блистательном Петербургском балете». Отец впервые так был растерян. Он не рассердился, а пристыженно обнял дочь и едва сдерживал слезы… После этого разговора Юлия театр бросила.

Через дальнюю родственницу устроилась в заводскую контору. В непромытые окна врывались дальние вокзальные гудки, доносился тяжелый перестук колес. То и дело входили хмурые рабочие, шлепая фанерной дверью. От них пахло залежалой сыростью, машинным маслом. Юлия пыталась разобраться в конторской писанине, но все эти счета и накладные ей были непонятны. Она, конечно, не пошла бы работать простой конторщицей, но Иосиф уговаривал ее начать новую жизнь, а «что касается рабочего люда, то бояться их не надо. Этим пролетариям надо помочь». Юлия, слушая брата, сразу уловила, что он говорит какие-то не свои слова, а книжные. Так оно и оказалось. Втайне от всех он посещал марксистский кружок, где изучали толстую потрепанную книгу под названием «Капитал». Юлия взяла с брата слово, что он не станет цареубийцей и больше не будет ходить на сходки, да и книгу пусть немедленно сожжет в печке. Иосиф объяснял, что книга не запрещена. И вправду, жандармы нюхали и вертели ее, но вреда в ней не нашли – слишком уж ученая, в России никто ее не поймет А. Иосифу она легко далась и даже увлекла. Он пытался сестре втолковать основные ее положения, но Юлия ничего не поняла. Все-таки балетная головушка.


…Весна в том году припозднилась. Первые числа мая – а в заводских дворах лежал бугристо обледеневший снег, пропитанный копотью. Конторщик в середине дня вдруг куда-то ушел – сказал, что торопится на «маевку». Толпа рабочих в красных бантах весело переговаривалась у заводского здания и явно кого-то ждала. Каково же было удивление Юлии, когда она увидела знакомый стройный силуэт! На непонятную маевку к рабочим спешил ее собственный брат Иосиф!

Из заводской конторы Юлия ушла, пригрозив брату, что бросится под поезд, если он станет цареубийцей. С тех пор столько воды утекло…

Брат с сестрой сейчас исправно работают в театре, не помышляя о другой жизни… Только иногда вспоминают ту далекую весну. Юлия тогда и впрямь могла положить голову на рельсы. Иосифу пришлось забыть о марксистском кружке и рабочих сходках, хотя до сих пор не пропал у него интерес к «униженным и оскорбленным». Отец как-то сумел объяснить неявку на репетиции Юлии. А вот выпускника старших классов Иосифа Кшесинского решительно готовили к отчислению из Императорской школы танца. Но пожалели старика. Все-таки первый мазурист. Обласкан высочайшими особами.

После случившегося «самая красивая в кордебалете» робко выходила из театра вместе с Иосифом и всегда торопила его, чтобы не видеть, как ее товарки весело рассаживались по экипажам. Брат с сестрой молча и понуро плелись домой. Одно время Юлия с Иосифом были неразлучны. Они так привыкли друг к другу, что могли, не обменявшись ни единым словом, дойти до самого дома в полной уверенности, что проговорили всю дорогу. И только в начале этого сезона наконец у Юлии появился поклонник. Военный, но выглядел как-то совсем не молодцевато. Постоянно болел. Подолгу кашлял. На ветру у него слезились глаза, и тогда он снимал круглые очки и, протерев их сомнительной свежести платком, тыльной стороной небольшого кулачка проводил по набрякшим векам. Вначале Юлия никак не могла понять его сбивчивую речь с неожиданными и тяжелыми паузами, но как-то однажды ее поклонник разговорился. И оказалось, что не так уж он и косноязычен, а его легкая картавость даже мила. Как-то раз, севши за фортепиано, он просто поразил всех своей виртуозной игрой. За игрой он преображался, становился вдохновенным и даже красивым. По-видимому, именно такого и начала любить Юлия. Конечно, не вдруг, но, привыкнув к нему, уже скучала без него. Потом выяснилось, что этот недотепа – из прославленного рода. Отец его, Зедделер Логгин Логгинович, был боевой генерал, отличившийся в русско-турецкой кампании. А сам Александр Логгинович Зедделер – офицер лейб-гвардейского Преображенского полка, служит вместе с цесаревичем Николаем Александровичем. Чувствует к себе его расположение. Ко всему прочему, невзрачный поклонник оказался бароном.

И все же отношения складывались какие-то скрипучие и нескладные. Дома у Кшесинских Александра Логгиновича все уже держали за жениха. Барон порою засиживался допоздна, но никаких решительных шагов с его стороны не было. Может быть, он и не любит ее вовсе… За дело взялась было Матильда. Она даже выговор жениху сделала: «Когда ж кончится эта канитель? Чай можно попить и в трактире!» Казалось, барона после таких слов сдует как ветром, но прошла неделя-другая, и все пошло своим чередом, лишь Матильде по настоянию сестры пришлось перед ним извиниться.


– Иосиф, тебе достаточно вина. У тебя завтра с утра репетиция, – отец убрал бутылку со стола.

– Папа, – вступилась Юлия за своего обожаемого брата. – Что станет с лишнего бокала вина. Кстати, от вина ноги становятся легкими.

– Ноги становятся легкими от лишнего экзерсиса! В любой час в театр может приехать государь… Иосиф, твое имя в афише.

– Думаю, был я на сцене или нет, никто не заметит, тем более государь.

– А я слышала, что государь разгневан на что-то и вообще не приедет, – проговорила Матильда с набитым ртом.

– Малечка, мне не жалко, но ты ешь не переставая…

– Ты сам, папа, ешь, а другим…

– Мне можно, я тощ до того, что от меня шарахаются за кулисами.

– Ваш папа к старости еще больше стал похож на Дон Кихота, – ласково улыбаясь, проговорила мать.

– И на его лошадь одновременно, – вставил Иосиф, и все заулыбались.

– Странно, отчего Петипа тебя не занял в своем «Дон Кихоте»? – пожала плечами Матильда.

– Я бы отказался от этого балета.

– Балет веселый. Подурачиться можно.

– Вот именно, только при чем тут «Дон Кихот»? Всю жизнь я мечтал выйти на сцену в образе странствующего рыцаря. Трагическая партия! Должно слезы исторгать из сердца. – Феликс Иванович встал из-за стола, но уже Дон Кихотом. Очень похож. Не хватало лишь лошади.

– Здорово, – загорелась Матильда. – Попроси на свой бенефис. Хочешь, я поговорю с Всеволожским?

– Стар стал. Облетают листочки. Одни сучья теперь из меня торчат, доченька… Налейте шампанского, у меня есть тост. Не надо мне такие, Иосиф, рожи строить. Я коротко…

Собака, доселе внимательно слушавшая всех, грустно посмотрела на Феликса Ивановича, мгновенно отвернулась и понуро поплелась в переднюю отдохнуть на своем коврике. Поскольку она была освобождена от всякого чинопочитания, ее демонстративный уход вызвал оживление, каждому тоже хотелось прилечь на «свой коврик»… Феликс Иванович, ничего этого не замечая, обдумывал, как эффектнее начать спич.

– Я поднимаю это искристое шампанское… Священный огонь… Зажженный на алтаре искусства, чтобы никогда на гас в ваших душах! Видно, небесам так было угодно, чтобы Кшесинские танцевали. Есть такая притча. Когда был вселенский потоп, и все куда-то бежали, лишь один мальчик, словно не замечая никого, играл в мячик. Когда его увещевали, он продолжал играть в мяч. «Почему ты не идешь с нами?» – «Потому, что я играю!» Ему суждено было играть в мяч, а нам суждено танцевать. И я сегодня очень рад за Юлию. Ведь она хотела уйти из театра. Думаю, что это уже не секрет. Она хотела погасить в себе «священный огонь». Отвернуться от балета.

– Папа… Это балет отвернулся от меня, и ради бога, если можно, хватит сегодня обо мне…

– Ну вот, сбила, – обиженно проговорил отец и, даже не пригубив шампанского, вышел из гостиной.

– И все же странный твой барон, – начала Матильда.

– Ой, я совсем забыла про него! Ведь он ждет меня на улице уже целых два часа! – спохватилась Юлия. – Конечно, ушел теперь!

– Вы как договаривались? – спросил Иосиф.

– Я должна была выйти и привести его.

– Сам он не мог, – пожала плечами Матильда.

– Он боится. Отец его встретил в первый раз чуть ли не с топором в руках…

– В руках у меня были ноты! – выкрикнул из своей комнаты отец, обладавший чутким ухом. – Откройте! Звонок! Оглохли там?

– Неужели барон? – засветилась Юлия и побежала к дверям.

Действительно, слышались робкие звонки в дверь, заглушаемые лаем собаки…

И вот уже в передней, стряхивая снег с одежды, стоял жених Юлии.

– Долго жить будете, – улыбаясь, произнесла Матильда. – Только что говорили о вас.

– Неужели на свете есть живая душа, которая про меня вспомнила, – пробормотал себе под нос барон.

– В рождественскую ночь всякое бывает, – продолжала очаровывать Александра Логгиновича Матильда.

Юлия была страшно смущена. Из-за нее жених едва не превратился в сосульку. Была рада, что все же не ушел. Стоит в передней, играет с собакой…

Барон преподнес каждому подарок. Пусть сущая безделица, но приятно. А когда вытащил из кармана шинели обледеневшую бутылку шампанского, его потащили к столу и принялись кормить, будто он вернулся с каторги. Матильда села за фортепиано и заиграла вальс Штрауса. Он ей лучше всего давался, поскольку она разучивала его с шести лет.

Иосиф танцевал с мамой. Она вальсировала очень легко, ноги ловко несли ее грузное расплывшееся тело, во всем чувствовалась балетная выучка Императорской школы танца.

– Юзя, ты хоть поел мой пирог?

– Отец так и сверлил глазами. За формой моей следит, – буркнул Иосиф.

– Я тебе на кухне припасла кусочек. Матильда говорит, что ты в этом принце хорош, а дочка Петипа сердита – мало ты ее на сцене любишь.

– На сцене? Молодец Матрешка. Так и сказала?

– Все секреты от родителей. Никогда не расскажут. Может, что и присоветовали бы… Забросили шитье, рукоделие. Надобно кружева купить, – мать убирала со стола. – Все на вас обтрепалось. Матильда, ты обещала очки мне заказать. Совсем слепая стала.


– Вы знаете, сколько мне лет? – допытывался не без кокетства Феликс Иванович у барона. – А я все еще танцую.

– Живите сто лет!

– А я хочу сто шесть, – игриво улыбнулся первый мазурист.

– Храни вас Бог, – барон залпом выпил и неверными шагами двинулся к фортепиано. Играть сразу не стал, а проделал какие-то манипуляции со своими пальцами, как бы разминая их. А затем принял любезно предложенную Феликсом Ивановичем чарку.

– Папа! – рассердилась Юлия. – Не смей спаивать Александра Логгиновича.

– Чуточку можно… Для вдохновения, – отшутился Феликс Иванович. – И вот еще, к этому полагается огурчик.

Барон пробежал пальцами по клавиатуре.

– Клавиша западает немного. Я вам пришлю хорошего настройщика.

Полились звуки шопеновского прелюда. Это было как нельзя кстати. Ведь в России польские эмигранты привыкли не только говорить, но и думать по-русски. Но стоило услышать Шопена…

– Хочу домой. Давно в Варшаве не был. Не слышал тихого плеска волн Вислы, – дрогнувшим голосом проговорил отец. – Дети, я скоро умру… Похороните меня в фамильном склепе. Я и денег приберег. Конечно, перевозить меня будет хлопотно.

– Папа, может, хватит? – Юлия не любила подобные разговоры.

– А что тут такого? Это так естественно. Если знать, что и до тебя со многими подобное происходило… и произойдет. К смерти надо относиться, как к рождению в ином мире. Близкой и радостной встрече с Всевышним.

Юлия, подсев поближе к фортепиано, ловила на себе взгляды барона. Ей хотелось понять, любит он ее или ему просто деваться некуда? Может, ему, как бездомному псу, вообще все равно, за кем плестись, лишь бы не мокнуть под дождем, лишь бы не остаться одному.

Феликс Иванович не мог упустить такого благодарного слушателя. Грех не воспользоваться рождественской ночью, и пусть домашние криво усмехаются, но он расскажет барону родословную Кшесинских. Все, кто бывал в этом доме, проходили через это. А кому неинтересно, пусть не слушают. Феликс Иванович, затащив жениха Юлии в кабинет, щедрой рукой расставил на столике вина и закуски. Поудобнее устроившись, готовился терзать барона воспоминаниями. А слушатель боялся только одного – не оконфузиться, не заснуть бы… Он испуганно покосился, когда первый мазурист, торжественно поднявшись по ступенькам раздвижной лестницы, снял с верхней полки пыльную рукопись.

– Не пугайтесь. Всю рукопись читать не буду. Лишь загляну. Так сказать, освежу память. Конечно, перо у меня тово. Как вы догадываетесь, я не писатель, а танцор.

Феликс Иванович обычно начинал чтение семейных хроник чуть ли не из глубины веков, надеясь, что лет через сто правнуки подхватят его рассказ и продолжат летопись династии. Порою жалел, что у него нет литературного дара. А если б позволяли финансы, лучше всего было бы заказать семейную летопись бойкому беллетристу, чтобы он в духе Александра Дюма изобразил драматические положения и характеры. Богатейший материал! Ему даже приукрашивать не станет надобности. Феликс Иванович несколько раз брался сам за перо, но постоянная нужда в заработках отрывала его от письменного стола.

Как и полагается в приличных романах, первые страницы рукописи Феликса Ивановича Кшесинского открывались отчаянной борьбой за наследство… Предок рода Кшесинских свое состояние разделил таким образом, что одному из сыновей досталось много, а другому – дырка от бублика. У того, кому досталось богатство, умирает жена, а затем и сам он почил в бозе. Остается после них маленький сын в огромном и гулком замке. Войцех, так звали семилетнего мальчика, оставшись сиротой, теперь все дни проводил со своим воспитателем-французом. Этот Войцех – родной прадед Феликса Ивановича. Это следует запомнить. Сделать маленькую паузу.

Феликс Иванович был на седьмом небе, барон слушал его, открыв рот. Даже не закусывал во время пролога.

…И вот поднимается занавес. История семьи Кшесинских начинается с того, что тот, которому досталась дырка от бублика, скрипит зубами и точит нож… Понять его можно. Ему очень хочется жить в замке. Вместо Войцеха с его французишкой-воспитателем. Конечно, жаль, но мальчика придется убить. Но в ту страшную ночь в одном из наемных убийц проснулась совесть. Ему расхотелось обагрять себя кровью невинного ребенка, и, тайком пробравшись в замок, он предупреждает воспитателя-француза о предстоящем покушении. Войцех со своим воспитателем спешно покидают замок и скрываются во Франции, в небольшом городке неподалеку от Парижа. Это случилось в 1748 году. Феликс Иванович, конечно, мог бы и не указывать точную дату. Но он это делал с определенным расчетом: уместно приведенная дата напоминала, что это абсолютно правдивая хроника, а не сказки. История, случившаяся в определенном месте в определенное время. Взять хоть историю фамилии. Ведь все предки носили, оказывается, фамилию Красинские, и злодей, и его брат, и Войцех. И вдруг в одночасье стали Кшесинскими. Эту фамилию подарил француз-воспитатель. У него в родне кто-то из поляков был с такой фамилией. Он и дал ее Войцеху, чтобы его никогда бы не нашли в этом небольшом французском городке.

Ничто не вечно под луной. Вскоре пришлось Войцеху хоронить своего воспитателя, первым бросить горсть земли на крышку гроба. В 1763 году Войцех во Франции женился на польской эмигрантке Анне Зиомковской, в 1770 году у них родился сын Ян. Молодые родители с младенцем поехали в Варшаву, навестить родовое имение. Но напрасно стучал Войцех в кованые ворота … В городской ратуше Войцеху объяснили, что коварный злодей Красинский подменил документы и объявил его, законного наследника, умершим. Красинский сумел доказать, что поместье с замком принадлежит ему. Теперь «дырка с бубликом» досталась Войцеху. Он обнял свою жену и сына и, сдерживая рыдания, в последний раз оглянулся на свой дом.

В этом месте, зная, что напряжение слушателей нарастает, Феликс Иванович внезапно замолкал. Наступала томительная пауза. Феликс Иванович трогал горло. Величаво прикрывал тяжелые веки. И вдруг, весь, напружинившись, рассказчик поднимал руку и указывал на небеса. Даже слепой догадался бы, что привставший с кресла само возмездие. Феликс Иванович все же был великий артист.

…Не все было тогда потеряно у бедного Войцеха. Оставалась спасительная шкатулка…


Тут будет уместно сказать, что слово «шкатулка» всегда вызывало неприличное и неуместное веселье молодой поросли. Едва стоило вспомнить сей предмет, как начинался град острот и шуток по поводу этого инкрустированного ящичка… А шкатулка меж тем сыграла решающую роль в дальнейшей судьбе династии… Что же там было, в этой таинственной шкатулке? Бумаги, конечно, а главное – кольцо. Да не простое, а с гербом графского рода Красинских.

– Вот оно… – Феликс Иванович не сразу снял с руки огромное тяжелое кольцо. Протянул барону. Тот протер очки и принялся разглядывать, щуря глаза. Ведь в кольце скрывалась тайна.

– Что означает черный ворон? Почему он держит в клюве золотой перстень? Похоже на масонский знак…

Выждав паузу, Феликс Иванович брал в руки старинный польский гербовник. Здесь было полное описание родового дворянского герба Красинских.

– На лазоревом поле – серебряная подкова, увенчанная золотым крестом. На подкове сидит черный ворон с золотым перстнем в клюве. На щите – графская корона, шлем и дворянская корона, на которой сидит тот же ворон. Намет лазоревый, подложен серебром.

– Филигранная работа, – проговорил барон, возвращая кольцо. – Какие были раньше замечательные мастера.

– Это одна сторона дела… – согласился Феликс Иванович. – Но благодаря этому кольцу мы стали получать хоть какие-то деньги. Хорошо помню, как мы с отцом ездили за ними во дворец Красинских.

– Простите, ведь вашего отца звали Яном?

– Совершенно верно. Ивановичем стал в России. Что же касается моего отца…

Видимо, Юлия подслушивала. Именно при переходе к следующему колену династии она вошла в кабинет отца с твердой решимостью вызволить полуживого барона.

– Папа, прости, что я тебя прерываю… Может, про отца в следующий раз…

Барон был уже почти спасен. Его погубила интеллигентность. Боясь обидеть возможного тестя, жених Юлии изобразил желание слушать чуть ли не до утра. Казалось, отними у него такую перспективу, жизнь потеряет всякий смысл.

– Мне кажется, вам интересно то, что я рассказываю. Что же касается моего отца…

– Папа… В конце концов, у нас одна рождественская ночь, а не тысяча и одна… Не уподобляйся Шахерезаде, – и Юлия ушла, сердито хлопнув дверью.

Стало тихо. Старик как-то сник. Барону пришлось его уговаривать. Феликс Иванович вздыхал, пожимал плечами и про отца уже рассказывал не так художественно. Скороговоркой и шепотом. Изредка прислушиваясь к тому, что творится за дверью.

– Папа мой был артист. С ног до головы. Прожил долгую и счастливую жизнь, дожил до 106 лет. Признаться, я втайне мечтаю догнать его, но боюсь, придется догонять на небесах. Варшава моего отца на руках носила. Первый тенор оперы… «Словиком» его звали. По-польски – соловей. Его обожал простой люд и сам король. Был талантлив во всем. Молодым играл на скрипке. Так, что им заинтересовался великий Николай Паганини. А к старости был актером на драматической сцене. Вся Европа съезжалась посмотреть на его короля Лира. Из его груди исторгалась такая мощь, а было ему уже за восемьдесят.

Феликс Иванович улыбнулся.

– Вы танцуете мазурку? – неожиданно спросил старик у барона.

– Как военный человек обязан, но, разумеется, неважно.

– Я понимаю. Это не стало ведь делом вашей жизни?

– Как я слышал, вам равного нет.

– Возможно. Вы согласились бы всю жизнь танцевать мазурку и сделать танец смыслом жизни? Или ваш отец? Почтенный генерал.

– Мой отец был равнодушен к танцам и балам.

– Он был боевой генерал, участвовал в двух войнах, был ранен. Словом, занимался настоящим мужским делом… Как я мечтал быть военным, видел себя убитым на поле брани, но судьба распорядилась иначе. С восьми лет меня отвели в балетный класс… Я пропадал в театре. А когда мне было четырнадцать лет, меня заметил на концерте русский царь Николай I. И спустя годы пригласил в Россию некоторых артистов Варшавского театра, среди них оказался и ваш покорный слуга. Кто объяснит, почему Николай I так любил мазурку? Был просто помешан. С мазуркой я ворвался в заснеженную Россию. Почитай, сорок лет назад! И танцую, танцую, танцую… Разве это не сумасшествие?

– Без таких сумасшедших на земле темнее бы было… Нужен на земле Дон Кихот и бои с ветряными мельницами.

– Мы с вами одной группы крови. Я ведь всю жизнь мечтал, да и сейчас мечтаю станцевать Дон Кихота.

…Еще полчаса тому назад казалось – сил больше нет. Тянуло под голову положить подушку и зарыться в одеяло. Но пришло, по-видимому, второе дыхание. Хотелось выбежать в морозную ночь, кидаться снежками… Феликс Иванович был прекрасен.


– Юлия, – обратился отец к дочери, – случайно не помнишь порядок па-де-де, которое танцевали Вирджиния Цукки и Гердт?

– Матрешка с этим па-де-де уже подходила к Гердту. Тот не знает, куда от нее деться. Сплошное неприличие. Она ему еще и глазки строит.

– Кому? Гердту? Он ей в отцы годится. Ты поговори с ней.

– Что толку? Говорит, ей нравятся пожилые. Она и Петипа глазки строит. Весь театр смеется уже. Мне не веришь, спроси у Иосифа.

Юлия переставляла тарелки, когда отец вошел на кухню:

– Мама спит? Что-то собаку не слышно.

– Ушли все. С собакой вместе. Решили снежную бабу лепить.

– И барон с ними вместе?

– Что вы его все бароном называете, – обиделась Юлия. – У него есть имя.

– И не только… Я вижу в нем много хорошего. Конечно, гораздо важнее, чтобы ты это видела.

– Папа… Может, переменим разговор…

– Я только высказал свое мнение, а то, что он намного старше…

– Он моложе меня на два года.

– Разве?

– Папа, отговори Малю от этого дуэта. Она мнит себя Вирджинией Цукки. До сих пор хранит ее шпильку. Где она ее только раздобыла?

– В летнем саду «Кинь-Грусть». Феерию давали, «Необычайное путешествие на Луну».

– Путаешь, папа. Она в театре ее видела, как раз в этом дуэте. Потом ходила, как больная, с этой шпилькой.

– Малечке «Эсмеральду» надо просить, а эта Цукки… В живости ей, конечно, не откажешь. Как бокал шампанского. Однако настоящей глубины нет. Что хорошо для летнего сада, того нельзя в Мариинском. Что бы там ни говорили, а в мире лучшего театра нет, да и вряд ли когда будет. Это храм искусства.

– Матрешка даже корсет носит, как у Вирджинии Цукки. Ведь она упрямая. Отговори ее.

– В конце концов, решать буду я, – и с этими словами Феликс Иванович покинул кухню.


Феликсу Ивановичу вспомнилось, казалось, совсем забытое… Ведь он тогда и сам потерял голову от этой бестии Вирджинии Цукки. Ревновал даже к родному сыну, когда Иосиф танцевал с ней Феба и в театре пошли разговоры об их романе. Она ему снилась в греховных снах, а ведь годочки катили к седьмому десятку! Да и сейчас он разволновался. Нашел в тайничке ее фотографию и вспомнил тот летний день, когда с десятилетней Матильдой они попали на незабываемую феерию и оба влюбились в итальянку…


…Спектакль давали днем, в зале было душно. Двери зрительного зала были приоткрыты, и из глубины сада доносились штраусовские вальсы. Прозвенел третий звонок, и капельдинеры, закрыв двери, шумно задернули портьеры. В темень зала сквозь дощатые стены пробивались нити золотистого света. Когда грянула увертюра, Матильда от избытка счастья сжала руку отца. А на сцене били фонтаны, плескались водопады, и среди этой хитроумной машинерии танцевала божественная Вирджиния Цукки. Матильда до этого даже не представляла, что можно такое совершать в танце, оставаясь живой и озорной. Обойдя сцену в легком кружении, богиня танца встала на носки как вкопанная. Никто в Мариинском театре не мог бы сделать столько вращений на одной ноге. А ей, казалось, не составляло никакого труда совершить невозможное. Зал неистовствовал. Папа же, сидевший поначалу с брезгливой миной, так громко кричал и так неистово хлопал, что Матильде пришлось дергать его за рукав. В антракте взмокшая публика, утираясь платками, торопилась к павильонам охладиться сельтерской или чем-нибудь покрепче. В уборные мигом образовалась очередь, и Феликс Иванович решил пойти за кулисы, найти там писсуар и заодно отметиться у Вирджинии Цукки. Матильда очень хотела увидеть знаменитую балерину, и отец повел ее с собой к легкому заборчику из плохо выкрашенных зеленых планок с надписью «Служебный вход»…

– Милейший Феликс Иванович… Просто мы не привыкли к этому. Мы слишком серьезны во всем, а она преподносит нам уроки изящного. Ведь ее танец… как бы это сказать… изящно-эротичен, как стихи Овидия или Альфреда де Мюссе. Ее позы, жесты, па и арабески полны гармонии, а мимика умна и жива. Ее танец пьянит. И если бы не было рядом барышни, я бы вам сказал… – лысеющий критик Скальковский скабрезно улыбнулся.

– Все-таки чересчур много эффекта, – поморщился Кшесинский.

– Что ж тут плохого? В Мариинском в этом, простите, ни уха ни рыла не понимают, а ведь эффект – это великое дело в искусстве, как бы корона на голове. Не всякий может ее носить. Только Царица балета. Это ваша дочка? – спросил Скальковский. – Видно, что она меня понимает. Вот, деточка, будешь в театре, никогда не брезгуй танцевать с шиком. Тем более, это у вас, поляков, в крови.

Едва критик отошел, Феликс Иванович замотал головой, ища заветную дверцу, а увидев, засветился улыбкой.

– Еле вытерпел. Заговорил шельма. Мог конфуз выйти, – уже на ходу проговорил он.

Матильда ждала отца и переживала только что увиденное. Она нашла свой идеал! Отныне она не будет в себе подавлять данное ей Богом. Теперь, сколько бы педагоги ни истязали ее за склонность к кокетству и эффектной позе, она в себе это будет развивать. Она докажет, что не обязательно танцевать с постной физиономией, с монашеской скромностью. Каждому – свое. Она не будет умерщвлять свою натуру!

Вскоре отец вышел, но ему и шага не дали ступить. Его все узнавали, кланялись, заговаривали. Матильда тем временем, сгорая от любопытства, двинулась в сторону женской половины гримерной, и, видно, это был ее день. Громкая итальянская речь донеслась до ее ушей. Обернувшись, она увидела свою богиню в страшном гневе. Нервно теребя золотистую прядь, она что-то сердито выговаривала семенящей за ней толстушке. Матильда только шире распахнула глаза, а ее кумир уже скрылся. Подойдя к том месту, где только что божественно ступала Вирджиния Цукки, Матильда увидела оброненную шпильку. Поразительно красивую. На ней виднелись какие-то буквы… Матильда быстро спрятала вещицу в сумочку.

После спектакля отец был неузнаваем. Уговорил Матильду погулять по вечернему парку. Зажглись фонари. Дневная жара спала, но в душе Феликса Ивановича разгорался огонь. Он непривычно кутил, заказал в ресторане шампанского в серебряном ведерке со льдом. И это его не остудило. Феликс Иванович так сильно чертыхался по поводу Вирджинии, что умная Матильда всерьез забеспокоилась о бедной маме. А отец все рассказывал, как он нанес визит балерине в театре. При этом сильно путался. То она дала поцеловать ему руку, то щечку, а затем договорился до того, что она будто строила ему глазки…

– Это невозможно. Каждым движением бьет на эффект. – Глаза Феликса Ивановича сверкали молодым блеском.

– Я мечтала бы так бить на эффект.

– Тогда ступай в кафешантан.

– У меня еще есть время подумать над твоим предложением, папа. Я пока еще учусь… Но у меня отныне есть талисман.


…В передней послышался лай собаки и возбужденные голоса. Феликс Иванович осторожно убрал со стола фотографию Вирджинии Цукки, от греха подальше…

– Ой, как хорошо на улице! – слышался звонкий голос Матильды. – Чаю! Мама, ты грозилась торт испечь.

– Он у меня неважно получился.

– Пожалуй, я надоел. Да и пора. Утро скоро. – Барон закашлялся.

– Без чая мы вас не отпустим. К тому же вы обещали мне вальс! – Матильда была в прекрасном настроении. В волосах у нее блестела шпилька Вирджинии Цукки.

Глава четвертая

Придворный арапчонок бешено вращал глазами. Ошалев от радости, он высоко подпрыгивал, словно у первобытного костра. В просторном вестибюле Аничкова дворца солдаты Преображенского полка осторожно втаскивали через узкие двери ветвистую ель. Долго ее искали ее в лесу. И вот такую красавицу нашли – пушистую, с нежной голубизной.

На верхнюю площадку мраморной лестницы высыпали гофмейстерины, фрейлины, дворецкие, камер-лакеи… Все дружно восторгались пушистым деревцем, вразнобой давали солдатикам советы, как лучше его внести, хотя для этого важного дела был приставлен офицер, не первый год исправно доставлявший елку для двора Его Императорского Величества.

Маленькая княжна Ольга, придерживая куклу, едва не покатилась кубарем по парадной лестнице, да, слава богу, ее успел подхватить караульный солдат.

– А Дед Мороз тоже пришел? Принес подарки?

– Он еще в лесу. С зайчишками играет, – объяснил солдат, держа девочку на руках.

– А почему елочку несут? У нее ножки болят?

– У елок ножек не бывает.

– А где же они? – едва не плача спросила Оленька, округлив глазки.

– Не волнуйтесь, ваше высочество… Чисто… Под корешок… Срубили ножку.

Караульный, чтобы успокоить княжну, принялся рассказывать, как елочку эдак острым топориком. Девочка заревела в полный голос. К ней сбежала по лестнице старшая сестра Ксения и, выслушав, поняла, что сестренке очень жалко елочку, ведь в лесу у нее остались папа, мама, сестренки. Ксения стала уверять зареванную сестричку, что елка очень рада повидать дворец и ей не терпится, чтобы ее нарядили, ведь она целый год ждала этого дня. Княжна заулыбалась и, прижав к себе куклу, подумала, что непременно посадит ее подле елки вместе с другими игрушками. У Оленьки это была первая настоящая елка, прошлогодняя не в счет: все веселились, а ее отправили спать. Только подушка знает, как она плакала, а когда в спальню на цыпочках вошла мама, Оленька притворилась спящей… Мама присела на краешек ее кроватки и стала шептать молитву, в которой просила спасти и сохранить ее детей. Оле вновь тогда захотелось плакать, щипало в носу, но на этот раз набегали счастливые слезы от сладких слов молитвы и оттого, что высоко на небесах есть где-то Боженька и совсем рядом – мама…


Августейшая семья обедала. Император обычно за столом шутил, но сегодня был мрачен и даже к серебряной стопочке не прикоснулся. Камер-лакей, случайно встретив тяжелый взгляд государя, едва удержал поднос с супницей. Оленька опоздала и почти бегом устремилась к своему стулу, не выпуская куклу из рук. Император не пропускал случая, чтобы не сделать младшей замечание относительно ее куклы, которую следует оставлять перед входом в столовую. На этот раз он промолчал. Лишь крутил мякиш ржаного хлеба. Дети и мать осторожно переглянулись:

– Что-нибудь случилось? – осторожно спросила императрица Мария Федоровна.

– С чего ты взяла? – глядя в одну точку, пробормотал государь.

– Ты в дурном настроении. Возможно, мне показалось?

Императрица хорошо усвоила: при всех обстоятельствах выручают разговоры о погоде:

– Скорее бы кончились эти ужасные морозы.

– Впереди еще крещенские, – и государь, наконец, потянулся к налитой водке.

За столом слегка оживились, а когда отец семейства опрокинул и вторую, хрустнув соленым огурцом, стало ясно, что тучи идут стороной.

– Ой, и вправду, – оживилась Мария Федоровна. – Сегодня солдаты привезли елку. Прямо из лесу. Такая прелесть!

– А когда наряжать ее будем? – вырвалось у Оленьки.

– Спроси у папы.

Мария Федоровна влюбленно смотрела на мужа, и он приподнял тяжелые веки. Взгляд его был полон нежной ласки. Императрица почувствовала, что у нее горят уши. Рот расползался в улыбке, на щеках заиграли ямочки.


Время обеда было строго ограничено. Оно заканчивалось, когда из-за стола поднимался император. Можно было и остаться голодным, если не уложился во времени. Поэтому ели молча и сосредоточенно, ни на что не отвлекаясь. Но сейчас Александр III, откинувшись на спинку стула, не торопился, видя у детей полные тарелки. Никак не мог справиться с дурным настроением… Но все же невольно улыбнулся, увидев, как Оленька украдкой кормит свою куклу. То ли дело Мишаня, любимец отца. В свои десять лет самостоятельный и совсем бесхитростный. На минутку оторвавшись от тарелки, Миша посмотрел немигающими глазами на отца, отец подмигнул ему и в ответ получил широкую простодушную улыбку своего баловня.


Ксения и старший сын Николай сидят за столом рядом. Несмотря на разницу в возрасте в семь лет, брат с сестрой словно одной нитью связаны. Их объединяет и то, что оба безнадежно влюблены. Ксения рассеянно тычет вилкой, аппетит пропал: с часу на час во дворце должен появиться великий князь Александр Михайлович, по домашнему – Сандро. Наконец-то вернулся из кругосветного путешествия на корвете «Рында»! Ксения влюблена в Сандро давно. А он, в свои двадцать три года успевший вкусить успеха у женщин разных континентов, не придавал особого значения вздохам маленькой кузины. Изредка под тропическими звездами Сандро рассматривал мятую фотографию, на обратной стороне которой детским почерком большими буквами было выведено: «Твоя морячка – Ксения».

Цесаревич тоже любил давно и верно. Вот уже шесть лет он встает и засыпает с ее именем. Она – принцесса, внучка королевы Англии. Зовут ее Алиса Гессен-Дармштадтская. Это если коротко. Полное ее имя Аликс Виктория Елена Луиза Беатрис. Алисой она была названа в честь своей матери, принцессы Алисы Английской, третьей из девяти детей королевы Виктории. Второе ее имя – Виктория – в честь бабушки, да и остальные три ее имени не с потолка взяты. Впервые увидел цесаревич принцессу на свадьбе ее старшей сестры в Петербурге. Ей было тогда двенадцать лет.


Ксения, обернувшись к брату, хотела сказать что-то очень важное, но отпрянула, уловив на себе изучающий взгляд отца… Около цесаревича всегда стоял пустой стул, на нем обычно сидел младший брат Георгий. Хотя он был на три года моложе Николая, казался значительно старше. Не один раз император подумывал, кому он сможет передать Россию, кто сможет твердой рукой править ею. Цесаревич Николай мягок слишком, да и боится он трона. Вкуса к власти нет. То ли дело Георгий – зрелый муж, умница. Да вот беда – гаснет день ото дня. По совету врачей который год живет на Кавказе, в своем дворце в Абастумани близ Боржоми. Ему прописали горный воздух. Казалось, было сделано все возможное и невозможное, но жестокая болезнь не отпускала. Туберкулез. Мало кто знал об этой трагедии венценосной семьи. Все светила медицины пытались спасти сына, но болезнь не отступала… С этими невеселыми мыслями император поднялся со стула, вслед за ним встали и дети.


…В полутьме царских покоев государыня как бы невзначай обратилась к супругу:

– Друг мой, нынче за обедом ты был не в духе. Ничего не случилось?

– Ничего. Если не считать, что утром в саду нашли мертвого ворона.

– Ах! Застрелили?

– Просто умер. От старости… Я приказал набить чучело. Поставлю у себя в кабинете.

– За что такая честь?

– Не знаю. Пусто теперь будет в окне.

– Ребенок ты, Саша. Большой ребенок…


Балалайка, казалось, вот-вот сомнется в огромных лапищах императора Александра III. Однако, как ни странно, толстые его пальцы весьма деликатно касались струн. Хоть и робко, но складывалась песня, которую император давно хотел разучить. «Степь да степь кругом. Путь далек лежит. В той степи глухой замерзал ямщик…» – хрипловатым баском помогал неуверенным пальцам государь и пугливо посматривал на учителя музыки. Игре на балалайке учил императора Вася Андреев. С виду невзрачный и неказистый, а дотронется до балалайки – глаз от него не отвести. Чародей и кудесник.

– Ваше Императорское Величество… Тут малость того… Не ту нотку взяли. Тут фа надобно-с.

– Виноват, – с солдатской покорностью проговорил самодержец всея Руси и, промокнув платком лысину, уткнулся в ноты.

Государыня Мария Федоровна любила музыку, но долгое время даже не могла прикоснуться к вокальному циклу Шуберта, а все из-за немецкого языка. Стоило ей только услышать немецкую речь, как становилось дурно, начинали преследовать кошмары. Принцессе датской Дагмар было семнадцать лет, когда немецкие сапоги с грохотом прошли по тихому Копенгагену. Душевная травма тех дней оказалась столь сильна, что боялись за ее здоровье… Дагмар была любима своим народом и не скрывала ненависти и презрения ко всему немецкому. Но как же странно распорядилась судьба! Мало того, что сама Дагмар соединилась с домом Романовых, с династией, в жилах которой течет германская кровь. Еще и первенец ее Ники полюбил немку. В то время, когда ее родина Дания завоевана и истреблена германцем… И хотя Аликс, в которую влюблен Ники, не вполне немка – она внучка английской королевы, императрица солидарна с мужем. Не бывать этому браку.

Мария Федоровна перебирала ноты, прислушиваясь к балалайке. Потом пошла в музыкальный салон, и вскоре оттуда послышались звуки рояля и ее ангельский голос.

Ники любил слушать мамино пение еще с тех времен, когда она пела ему колыбельные. Он прислушивался к материнскому голосу и вертел в руках томик Гете. Ксения дала почитать и засохшим цветком заложила то место, которое, по ее мнению, выражает нынешнее настроение брата. Если бы сестренка знала, что роман «Страдания юного Вертера» когда-то оставил его совершенно равнодушным! Однако запись в дневнике юного Вертера, которую сиренью заложила сестра, и вправду будто о нем самом: «Я увижу ее! – восклицаю я утром, просыпаясь и весело приветствуя яркое солнце. – Я увижу ее! Других желаний у меня нет на целый день. Всё, всё поглощается этой надеждой».

В коридоре послышались тяжелые шаги императора.

– Ах, какая это прелесть – балалайка!

Александр весь светился и радостно улыбался. Было в этот миг в его лице что-то детское.

– Вот выучу все хорошенько, и вам покажу, сколько успел. У меня, можно сказать, уже собирается репертуар. «Среди долины ровныя»…

– «Камаринская», – смеясь, подсказала императрица.

– Это я уж и не говорю. С нее начал балалайку, а сегодня разучивал «Степь да степь». И не так много уроков взял… Вася Андреев такой умница, доложу. Собрал вокруг себя таких же самородков. Этих балалаечников у него уже, считай, целый оркестр… Покамест ходят по деревням. Песни собирают, что в народе сохранилось. Одну такую показал. Ах, какая прелесть! Конечно, он переложил ее очень ловко на свои серебряные струны… Вот она, Россия-матушка. Мурашки бегут.

– А мне очень нравилось, как ты играл на корнете, а я за роялем.

– У нас неплохо получалось… – Государь влюбленно смотрел на свою изящную жену.

– Особенно фривольное. Из опереток Оффенбаха и Штрауса. Может, и мне в руки взять балалайку, – кокетливо улыбнулась императрица.

– Зачем?

– Пойдем по деревням. Как эти… Гусы-ли.

– Кто? – расхохотался император. – Ты, наверное, хотела сказать «гусляры».

– Мне все равно, лишь бы рядом с тобой…

Александр обнял жену, ласково провел рукой по волосам.

– У тебя сегодня глаза совсем грустные… Что у тебя на душе?

– Кошки скребут. Это я правильно сказала? – проговорила Мария Федоровна.

– Правильно. Я что-то Ники не вижу давно… Опять пропадает у Сергея?

– Мне жаль его… Он так ждет принцессу из Дармштадта.

– А что? Она уже не едет?

– Едет. Не в этом дело. Просто появился сильный враг. Ну, не то чтобы враг… но серьезная дама.

– Кто?

– Королева Англии.

– Минни, ты знаешь, я не люблю загадок. Что произошло?

– Меня просили не говорить тебе об этом.

– Тогда не говори, – усмехнулся император.

– Я думаю, не такой уж это будет большой грех, – решилась Мария Федоровна и с горящими глазами, будто речь шла о таинственных кладах, поведала страшную тайну.

Впрочем, речь шла и впрямь о секретном письме, посланном английской королевой Викторией своей тезке в Дармштадт, где жили ее внучки, принцессы Гессен-Дармштадтские. Девочки рано осиротели, старшая, Виктория, была им вместо матери. Средняя сестра Элла жила в России и ждала днями младшую, Аликс, в гости, мечтая выдать ее за наследника российского престола… Вот это и обеспокоило английскую королеву. Ей не хотелось младшую и потому особенно любимую внучку видеть на российском троне. Королева Виктория в своем письме писала: «О замужестве ее в России не может быть и речи»… Элла пустила бы в ход все средства, лишь бы выдать Аликс за какого-нибудь великого князя, если б у нее не получилось с наследником… Самое главное – английская королева решила действовать энергично. До приезда в Петербург она срочно вызвала Аликс в свою резиденцию в Виндзоре. И теперь Аликс ждет помолвка с английским внуком королевы Виктории, принцем Эдуардом Альбертом Виктором.

В то время, когда бедный Ники строил радужные планы, его любимая принцесса Аликс тайно выехала в Англию…

Император Александр III, вначале слушавший жену с добродушной снисходительностью, будто она рассказывала ему о приключениях Робинзона Крузо, постепенно становился все серьезнее. А когда жена облегченно вздохнула, освободившись от тяжкого бремени тайны, император задумчиво проговорил:

– Значит, эта жаба решила поженить своего внука на внучке? В Англии скоро сын женится на матери или брат на брате! И как они не боятся? Ведь кровь не обновляется. Оттого там все и больны кровью. Сама королева английская разносит эту болезнь. Сразу и не выговоришь… Гемофилия. По мужской линии, почитай, все там смертники. Все эти коронованные принцы ходят, как стеклянные. Достаточно пустячной раны, и вдребезги. Перочинным ножиком порежешься – и смерть. Кровь не остановить. А ведь эта жирная наседка… из-под ее юбки такой выводок. Сумела рассадить их по всей Европе. На золоченые троны. Что ей Россия? Она думает, что утерла нам нос? Нет худа без добра. Как говорится, баба с возу – кобыле легче.

– Ники жалко… Такая душевная рана.

– Затянется рана. Думаю, ближе к осени послать его с Георгием в кругосветное путешествие.


– Закончить наш сегодняшний разговор о власти я бы хотел словами апостола Павла из послания к римлянам. «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога. Существующие же власти от бога установлены», – обер-прокурор Святейшего Синода Русской православной церкви Константин Петрович Победоносцев, неприятно хрустнув фалангами сухих пальцев, искоса из-под темных очков холодно взглянул на своего ученика – цесаревича Николая. По обыкновению, лицо ученика оставалось спокойным и непроницаемым. Победоносцев поиграл желваками, так и не поняв, нашла ли отклик в душе наследника сегодняшняя беседа по правоведению.

– Некие силы проповедуют отделение церкви от государства, – Победоносцев наискосок пересек учебный класс. – Государству, говорят они, не должно быть дела до церкви, а церкви до государства. У этих, с позволения сказать, реформаторов получается, что человечество должно вращаться в двух обширных сферах автономно. В одной будет пребывать тело, а в другой – дух.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Цесаревич и балерина: роман

Подняться наверх