Читать книгу Детство на тёмной стороне Луны - Виталий Матвеевич Конеев - Страница 4

Глава 2

Оглавление

Мать положила, закутанную в доху маленькую мою сестру перед ступеньками большого дома, который назывался «Детский сад». И ушла вместе с Матвеем и Колькой, якобы, на работу.

В огромном дворе сидели на земле, ходили, примерно 50 детей. Это был общий для всего райцентра «детский сад». Около кучи песка с лучинками, щепками выли, подражая машинам, два мальчика. Я ходил, стоял, сидел, а потом заглянул за стену домика, куда часто бегали молодые, здоровые девки, бегали из дома. Там был стол. И вокруг него сидели девки и торопливо хлебали суп, ели котлеты, компот, булочки и пирожки. В мою сторону девка махнула ложкой.

– А ну пошёл отсюда!

И я вернулся к крыльцу, где уже обосранная, перепачканная жёлтым дерьмом верещала моя сестра. Она выползла из дохи и шлёпала ладонями по земле. Где-то пронзительно закричала девочка. И тотчас раздался властный голос:

– Скорей принесите мёд! Она дочь начальника!

Девки, одна за другой, перепрыгнули через мою сестру и скрылись в глубине дома. А я стоял на одном месте или ходил по двору, потому что во дворе не было ни лавок, ни табуреток.

Я сел на землю и сидел до обеда. В «детском саду» кормили один раз и всегда одной и той же едой. Мы сели в длинной комнате на лавки, а девки в грязных, белых халатах налили в тарелки по одной поварёшке жидкий кисель без сахара и сунули каждому ребёнку в руку маленький кусочек хлеба. А сестра лежала перед крыльцом до прихода матери и спала.

В детстве и юности я думал, что наша семья ела хлеб, заработанный матерью. И только в 1991 году, просматривая архив колхоза, я понял, что всё зерно получал Матвей. Я понял, что мать купила корову и домик на деньги Матвея.

Зимой они пошли во двор пилить дрова. А я побежал за матерью и встал по другую сторону козлов, чтобы смотреть на неё. На козлах лежало бревно. Мать, угрюмая, протянула руку к ручке пилы и сильно рванула её в бок на голую руку Матвея, что лежала на бревне. Зубья прошли по руке. И Матвей тонко крикнул, а потом чуть присел и сунул окровавленную руку между ног.

Мать дёрнула вверх и вниз головой, хмыкая и криво улыбаясь, и сказала:

– Ты не мужик, а говно.

В домике она взяла грязную половую тряпку, что лежала у входа, засохшую, словно окаменевшую, и бросила её под ноги Матвея.

– На, утрись.

И он прижал не гнущуюся тряпку к своей руке.

Мать любила сидеть весь день на хромоногой кедровой табуретке, широко расставив ноги и оцепенело глядя вниз. Её глаза становились мёртвыми. И я, каждый день, слыша от неё крики: «Ой, умираю! Ой, скоро умру!» боялся, видя её такой, что она могла умереть. Я подходил к ней и толкал её двумя руками. Мать словно просыпалась и сердилась.

– Да чо это за ребёнок такой? Ни минуты спокоя.

Она доставала из кармана куртки или мужского пиджака горсть семечек и начинала щёлкать. Я почему-то всегда подходил к матери с левой стороны, внимательно рассматривал её левую руку. Разгибал её пальцы, толстые и грубые. Они полностью не разгибались. А кожа на руке была покрыта трещинами, в которых была чёрная грязь. Я прижимался щекой к ладони и ощущал, что она была горячей.

Я, конечно, часто видел, как мать обнимала Кольку, хотя он не хотел её объятий, и целовала его в щёку. И я прижимался щекой к ладони матери, к одной, потом – к другой и ждал, и хотел объятий матери. Она равнодушно смотрела на меня и ловко метала из правой руки семечки в рот, и пальцем сбрасывала шелуху с губы.

Матвей ставил капканы в «холодной» комнате и ловил крыс. Их расплодилось много, потому что родители хранили мешки с зерном в той комнате, а крысы его кушали. Матвей, радостно посмеиваясь, аккуратно снимал ножом шкуру с добычи, сушил её на доске над буржуйкой. А потом уносил стопку шкур в заготконтору, получал деньги, покупал пряники и конфеты, которые съедал один.

Я всегда был голодным потому, что родился геперактивным ребёнком.

Когда мать сидела на своей табуретке, я опирался грудью на её колено и, глядя в её лицо, говорил:

– Мам, исть хочу.

– Отстань. Навязался на мою душу.

– Да ты его шугани, – говорили бабы, с которыми мать сводила свои сплетни весь день и до глубокой ночи.

Мать, жестоко битая « в людях», никогда не била ни брата, ни меня. А Матвей, который, как и мать, был недоволен моим громким смехом, игрой, рифмованными стихами, которые я сочинял с трёх лет, пытался ударить меня, чтобы я затих. Мать показывала ему огромный кулак.

– Не смей. Морду-то разобью.

Я с первых лет жизни видел, что моя мать была защитницей, и всегда нарочно путался в её ногах, когда она приходила домой, нарочно заступал ей дорогу, потому что хотел, чтобы она взяла меня на руки. Мать отстраняла меня в сторону и бормотала:

– Ой, какой ты надоедливый. Шагу ступить не даёт.

Уже радио замолчало, и свет трижды мигнул, а бабы всё говорили и говорили. Наконец, лампочка погасла, и бабы в темноте торопливо добубукали свои сплетни и разошлись по домам. Мать с глубоким вздохом взяла подойник и пошла в темноте в тёмную землянку, где жила наша корова Веска. В темноте мать резала чёрствый хлеб, наливала в кружки из подойника молоко. Брат часто не ел ни молоко, ни хлеб. И я громко спрашивал мать:

– Почему он не ест?

– А потому что он не такой проглот, как ты, – отвечала мать.

Вероятно, один раз в месяц мать покупала маленький кулёк сахара, граммов 100. Она шла из магазина, держа кулёк перед собой, чтобы все видели. Высыпала сахар на столешницу, и пальцем начинала делить на три кучки. Я видел, что моя кучка была маленькой, и я вначале просто громко требовал от матери, чтобы она дала мне кучку брата или сестры.

– У тебя глаза, идивод, завидущие. Кучки ровные, – отвечала мать и смешивала кучки.

И вновь пальцем делила сахар, и вновь я видел, что моя кучка самая маленькая. И тогда я пронзительно кричал:

– Дай мне Колькину кучку!!!

Мать зажимала уши, а потом смешивала сахар. Матвей из-под шапки бубукал, сидя за печкой:

– Дала ему волю…

– А тебя, тунеядец, не спросила.

Я уже обливался слезами и непрерывно кричал, чтобы мать дала мне кучку брата или сестры. Я глушил своим криком всех домочадцев и самого себя, потому что у меня от крика в ушах звенело. Мать сердилась, но всё равно делила сахар по-своему, и моя кучка всегда была самой маленькой.

А на следующий год летом я увидел и понял, почему брат и сестра часто не хотели кушать хлеб и молоко. Вероятно, я что-то почувствовал и выбежал на берег реки. Внизу у воды стояли мать, брат и сестра. И мать кормила их пряниками и конфетами, и чем-то ещё.

О! Каким душераздирающим криком я закричал. И не помню, как я слетел с высокого берега вниз. Мать испуганно оглянулась по сторонам и торопливо сунула мне в кричащий рот пряник.

– На, захлеснись, идивод. Вот идивод навязался на мою душу. Никак не подохнет. – И она нарочно, словно испуганная, пуча глаза, зашептала: – Тихо, сейчас дядя мильтон придёт и убьёт тебя на хер!

Я обливался слезами, жевал пряник и не чувствовал сладости. Мне было тогда три года. А семилетний брат тыкал кулаком в мой бок и зло говорил:

– Дурак, проглот.

Они все называли меня «дураком», «проглотом» или «Эй ты»… Когда я начал сочинять стихи, то все называли меня за это «дурак»…Когда я начал сочинять музыкальные мотивы, то опять же я для всех был «дураком».

И каждый день мать водила брата и сестру в столовую… Но об этом я узнал в юности.

Мать часто говорила бабам:

– Ох, не люблю я варить еду.

И варила с осени до весны не более двух раз, похлёбку. Когда мать из чугунка наливала поварёшкой бурду в большую чашку, я бросался с ложкой вперёд и стремительно, на пределе физических сил черпал жижу и совал её себе в рот. Из ложки бурда расплескивалась по столешнице. Мать тыкала поварёшкой мне в голову.

– Да подожди ты, дурак изводённый.

Матвей всегда ел, сидя за печкой. И если мать говорила ему: «Матвей, садись за стол», он отвечал: «Не хай. Я буду здесь».

Иногда он садился за стол и, пользуясь тем, что мать была недовольна моим поведением, сильно, с размаху бил меня ложкой по лбу. Он был калмык, а мать была полькой. Два взгляда на воспитание детей столкнулись в нашей семье – лоб в лоб, в прямом смысле слова, хотя родители были абсолютно неграмотными. Отец требовал, чтобы я вёл себя, как послушный раб. А мать, хоть и ругала меня, но никогда не наказывала. И если Матвей пытался толкнуть меня или пнуть ногой, мать угрожающе говорила:

– Но, но!

Благодаря матери- славянки у нас, детей сформировался независимый характер. К тому же мой брат родился от цыгана. Я только в четыре года узнал, что рядом с нами, в переулке жил брат моего брата Сашка. Они были братья по отцу.

Тётя Лиза маленькая, весёлая, озорная, но некрасивая женщина свела мою мать с Матвеем. Пригласила его в свой домишко в переулке. И когда он вошёл в домик, задорно крикнула:

– Ну, что, Матвей, нравится тебе девка?

– Ага, ага, нравится, – ответил Матвей.

Тётя Лиза всегда смеялась, когда я приходил в переулок, и рассматривала меня. И о чём-то расспрашивала. Её сожитель Чехонат тоже, но угрюмо смотрел на меня. У тёти Лизы было четверо детей. Она нигде не работала. Картошку не садила в огороде. И семья жила мелким воровством. Родители на нашей улице запрещали своим детям играть с «Чехонатскими» детьми. Поэтому вороватый Саша и его брат Генка всегда настойчиво звали меня к себе в домишко:

– Витька, айда к нам, покажем тебе что-то интересное.

Маленький квадратный домик утопал в земле. За дверью были три ступеньки, а внизу был земляной пол. Сбоку стояла русская печка. Зимой Сашка выбегал во двор в одних рваных трусах, босиком и рубил топором забор. Хвалясь передо мной, Сашка прыгал по снегу, кувыркался через голову. И нарочито неторопливо разрубал доски на куски. Наполнял дровами печку. И в комнате становилось очень душно и жарко. А ночью было холодно, и мы все садились на стол. Кроме стола и лавки в комнате не было никакой мебели. Вся семья зимой и летом спала на печке.

Но вот открывалась вверху дверь, и в комнату врывался белый холодный воздух. И из него выходила и спускалась вниз тётя Лиза. Дети никогда не бросались ей навстречу. Она осматривала нас и часто протягивала деньги Сашке, чтобы он купил хлеб. И Сашка зимой и летом в одних и тех же рваных на жопе трусах бежал в магазин, босиком. Приносил булку хлеба, но без довеска (Съедал по дороге!).

Тётя Лиза делила хлеб на всех с помощью палочки, чтобы куски были одинаковые. Получал свой кусок и Чехонат, волосатый и страшноватый на вид мужик. Мы, дети сидели на столе и болтали ногами. А тётя Лиза и Чехонат сидели сбоку на лавке. Они кушали хлеб и смотрели на нас.

Жизнь двух семей была благополучной… Но это благополучие будет уничтожено жуткой катастрофой, которую создала моя мать.

По другую сторону переулка, на углу жила тётя Нюра Гаврилина с тремя детьми и нянькой. Если не каждый день, то через день, два у неё в доме была вечером пьянка. Занавесками тётя Нюра нарочно не закрывала окна. И мы, дети и взрослые люди стояли на улице и смотрели на три окна, за которыми с уханьем, криками и хохотом скакали и прыгали мужики и бабы (часто голые), пели песни и орали обязательные маты. Её средний сын Колька, мой ровесник, боялся выходить на улицу и в переулок. У него из носа постоянно текли сопли, и он вытирал их движением предплечья обеих рук….одной рукой, потом – другой. Он каждый день стоял во дворе, опираясь руками на высокие ворота, и смотрел в переулок, на меня, где я играл с Деевыми и другими мальчиками.

Сашка, чтобы посмешить меня, подбегал к воротам и обоссывал их. Колька испуганно отступал к крыльцу. Прятался за дверью и оттуда кричал:

– Дурак! Дурак!

Я обожал игры. Но если мимо нас проходила женщина, то я тотчас прекращал игру и начинал смотреть на неё. Уже в три года я слышал от брата крик:

– Перестань смотреть на баб! Над тобой смеются люди!

Надо мной никто не смеялся.

Если я находился на деревянной площадке перед магазином, у входа в который всегда стояли женщины, то я начинал смотреть на них. Они замечали.

– Смотрите, смотрите, как смотрит.

– Как опытный смотрит.

Иногда ко мне подходили женщины, наклонялись и спрашивали:

– Мальчик, ты почему так смотришь?

Я не знал. Уже в три года я заметил, потому что много раз видел, что те женщины, которые держали руки перед собой, за кисти – очень заботливые мамы. А в восемь… девять лет я понял, почему хорошие мамы так держали свои руки. Потому что ребёнок, хоть и лёгкий, но рука мамы уставала, и мама поддерживала её правой рукой за кисть, сцепляла руки. Из этого движения у мамы появлялась привычка.

На нашем отрезке улицы ни у одной женщины такой привычки не было, хотя у всех были дети. Женщины держали руки в позиции «смирно» или скрещёнными под грудью, по-мужски.

Мать привела меня в баню, в женское отделение. И я впервые увидел голых девушек и молодых женщин. Я начал внимательно рассматривать их. Мне было три с половиной года. Девушки ойкали, иные даже прикрывали ладонями и шайками свои лобки и смеялись. Старуха с растянутыми до пояса грудями плеснула на меня горсть воды и, смеясь, басом сказала:

– У! Бабник будет!

Молодая бабёнка, про которую бабы на лавке говорили: «Клейма ставить негде!» закричала с надрывом:

– Ты чо его привела сюда?! Он же всё понимает!

Я ничего не понимал.

Стихи я начал сочинять в три года, осенью.

По улице бежит овечка,

А за огородом течёт речка.

А вот ироничный стих:

За печкой кричит сверчок,

А под печкой лежит папкин харчок.

За «русской печкой», которая не давала тепло, нашёл место сверчок и орал каждый день, а рядом была печка-буржуйка. Так как Матвей ссал и харкал по углам, то мать насыпала золу под печку-буржуйку и приказала ему харкать под печку.

Председатель колхоза Щербатов приказал Матвею подписаться на «партейную» газету «Правда». И нам каждый день почтальонка начала приносить газеты. Мы их рассматривали, раскладывали по комнате, аккуратно и бережно. Мать говорила, поглядывая в окно на улицу:

– А вдруг придут с проверкой из «ПолиНКВД».

Бабы удивлённо осматривали комнату и спрашивали:

– А чо это у вас такое?

На нашем отрезке улицы никто не выписывал газеты. Люди были неграмотные. Вероятно, всеобщая грамотность Советского Союза обошла стороной наше село, где люди мечтали и говорили о выпивке, о выпивке и о выпивке… кроме сплетен.

Газет становилось всё больше и больше. Они мешали нам жить. И мать долго не решалась бросить их в печку, настороженно смотрела в окно, на улицу, о чём-то думала, а потом махнула рукой.

– А разяби их в рот мать!

И все сожгла. А потом каждую новую газету использовала для растопки дров и… подтирки задницы. Во времена Сталина за такие «дела» расстреливали. Порядок был.

Когда мать сидела на своей табуретке, она порой жевала чёрный хлеб. Я всегда подходил к ней, приваливался грудью к её коленке и смотрел, как она ела, или тянулся рукой к куску. Мать сердилась на меня.

– Прям из горла готова вырвать. На! – и она протягивала мне часть куска. (в словах «горла и готова» ударенье на последним слоге. Это деревенский диалект)

А если я говорил:

– Мам, исть хочу.

Она часто вынимала из-за пазухи кусок хлеба. Это была деревенская привычка – согревать хлеб теплом своего тела.

– На! Жри, что мать жрёт!

Я ел хлеб, привалившись грудью к материнскому колену, и чутко слушал мычание нашей коровы.

– Мам, подои корову. Молока хочу.

Мать не обращала внимания на мои слова, но если – а это было очень и очень редко – брат поддерживал меня, то она с глубоким вздохом вставала с табуретки и уходила в землянку доить корову.

Матвей получал на трудодни крупы. Их тогда не продавали в магазинах села. Но пшено, манку, гречку кушали мыши и крысы. А весной я и мать выкидывали не съеденные крысами крупы в речку. Туда же мы выкидывали картошку, морковь, гнилой лук, чеснок и гнилое мясо. Целая, непочатая туша свиньи лежала в сенцах. Весной мать рубила её на куски, всегда ночью, а я таскал куски в вёдра и выкидывал в речку. Выкидывали пшеничную муку, в которой мать обнаруживала помёт мышей.

Мать каждое утро варила для свиньи чугунок картошки. И если я просыпался рано утром, то выхватывал из чугунка картошку, очищал её и ел, не желая есть, но помня, что весь день я буду голодать.

Мать с удовольствием разминала пальцами картошку и куски хлеба, в ведре. Я четырёхлетним мальчиком просил её научить меня варить еду.

– Сам учись, – отвечала мать и тыкала пальцем в сторону дома тёти Нюры или тёти Музы. – Вон Музка, вон Нюрка лупят своих детей, когда они просят еду. А я вот терплю, хоть дозноил ты меня!

– Мам, исть хочу, – требовал я, опираясь грудью о материнское колено.

– Да чо ты такой? Другие дети, как дети, тихие. Не видно, не слышно их. А ты, ненужный, не даёшь мне продыху! Подох бы лучше. Молю бога. А он почему-то не даёт тебе смерти. Я на работе только и отдыхаю от тебя, идивода. Навязался на мою душу.

Я видел, как мать у дверей магазина, рубя воздух сверху вниз ладонью, кричала бабам:

– Тунеяски, лодыри, сидите дома! А я вот мантулю!

И каждое утро она уходила с Матвеем, Колькой и Людкой на «работу». А вернувшись с «работы», она неподвижно сидела на кедровой табуретке, «наработалась». Я кричал:

– Мам, исть!

– Да чо это за выблядок такой? Ни минуты спокою.

Один раз в год, осенью, когда мужики закалывали нашу свинью, мать жарила картошку на свином жире. О! С каким бешеным пылом и энергией я бросался к сковородке, когда мать ставила её на стол. Мать торопливо совала мне в левую руку кусок хлеба, чтобы хлеб сдерживал меня. Но я не замечал кусок и бешено работал ложкой, метал в рот горячую картошку, давился, задыхался. Картошка застревала в горле, и я срывался с табуретки и на пределе физических сил бежал два метра до бачка с водой. Пришлёпывался к бачку, черпал воду ковшом, торопливо пил. И давился водой. И мчался к столу. Мать сокрушённо качала головой.

– И чо это за ребёнок такой, идивод? И кем он вырастит, идиводина? Глаза какие завидущие, захлестнуться не может. Только еду на него трачу… Не лезь туда. Ешь на своей стороне.

Я в это время ложкой сталкивал верхний слой картошки и быстро поедал нижний слой, поджаренный. Я обжигал гортань, пищевод и желудок и метался между бачком и сковородкой.

Мы быстро съедали картошку, и я оставался голодным.

Мне было двадцать лет, и я приехал из города к матери с двумя приятелями. И мать, желая похвастать собой перед парнями, приготовила картофельное пюре, котлеты, суп, кашу. Володя Костюченко ел и говорил мне:

– Ну, и мать у тебя. Повезло… Если бы так готовили в нашей заводской столовой.

Я не сказал ему, что до девятнадцати лет я питался хлебом, маргарином и молоком.

Примерно, два – три раза в год мать готовила пельмени и один раз – блины.

Так как я ел очень быстро, то мать купила мне чашку. Все остальные питались из большой чашки. Они ели медленно. А я торопливо глотал пельмени, задыхался и выскакивал во двор в одних трусах, глотал снег и стоял на снегу босыми ногами, чтобы охладить себя. Но пельменей было мало – одна чашка, и я оставался голодным.

Однажды Сашка Деев подбежал к моему брату на улице и завопил, чтобы все слышали, потому что с ним никто из детей не играл:

– Братка, здорово!

– Какой я тебе брат? Пошёл отсюда! – свирепо крикнул в ответ Колька и, размахнувшись, ударил Сашку в грудь.

Сашка попятился, и у него на лице появилась плачущая гримаса.

Первого сентября мать дала Кольке горшок с цветком, и брат пошёл по улице. А мы смотрели на него из-за забора.

Мать уже кричала всюду на улице, у магазина, что её Колька «вумный, начальником будет!»

Да, брат был умный, осторожный и расчётливый. Умел «ставить» себя среди товарищей. Он всегда молчал дома, вёл себя тихо, не играл. И мать говорила мне:

– Видишь, какой Коля вумный мальчик? Его не видно и не слышно. Только ты орёшь. Прям уши лопаются от твоего крика.

Сашка Иванов, сын служащего дяди Ильи попытался посмеяться над Колькой. Брат повалил Сашку на землю и, лёжа на нём, бил кулаком по его лицу, как наша мать била Матвея. Тётя Зина, мать Сашки, с палкой гонялась за братом и кричала:

– Я тебя, паскуда, в тюрьме сгною!

Все мальчики улицы немедленно подчинились воле брата.

Вероятно, через месяц учительница вызвала нашу мать в школу. Здание школы было чёрным, мрачным и страшным. Эта школа мне всегда напоминала ад, о котором говорили на лавке старушки. Я задрожал от ужаса, когда увидел школу, потому что мать часто меня пугала:

– Вот пойдёшь в школу, там тебя учителка бить будет.

Я смотрел через приоткрытую дверь, как мать сидела за одной партой с Колькой. А сразу после звонка, в присутствии учительницы мать начала хлестать Кольку ладонями, с надрывом в голосе крича:

– Что ж ты, падла, не учишься?!!

И плакала, идя домой и утирая красный нос концом головного платка. А дома она скрутила полотенце и приказала Кольке «делать уроки». Он сел за стол, раскрыл букварь. Мать стояла с правой стороны с полотенцем в руке и следила за его глазами.

– Ты почему не читаешь, сволота паршивая?! – закричала мать страшным криком и нанесла сильный удар по голове любимца.

Он ловко и стремительно нырнул под её руку, выскочил на улицу, и помчался посередине дороги вниз села. А мать скачками бежала за ним с полотенцем и кричала:

– Витька, держи яго! Эй, кто? Держите яго!

В то время учителями в начальной школе были только девушки, окончившие семь классов. Они отрабатывали в школе два года, уезжали в Томск в педучилище, где получали паспорт. И после окончания училища оставались в городе. А из года в год в начальную школу приходили девушки, которые ничего не понимали в педагогике.

Но у брата была причина другая. Он был идиот (Три степени дебильности: олигофрен, идиот и кретин), потому что его отец был алкоголиком. Брат «ставил» себя великолепно. Его уважали подростки, и даже парни. А учительницы боялись Кольку, и выбрали его старостой начальной школы

Однажды мы шли по улице, и перед двухэтажным домом, в котором жили служащие, мы увидели очень строгую учительницу и её мужа, милиционера. Колька отвернул в сторону лицо и прошёл мимо учительницы. Она громко крикнула:

– Гудковский, ты почему не здороваешься со мной?

Колька резко повернулся к ней и, исподлобья гладя на неё, свирепо спросил:

– А ты кто такая?

Милиционер… а я давно заметил, что он, как и Матвей, постоянно боролся за власть в семье… громко и с удовольствием рассмеялся.

Сочинять стихи я начал в три года. Мать запрещала:

– Прекрати коверкать язык!

Но я продолжал декламировать свои первые стихи. И тогда мать начала смеяться надо мной в присутствии баб и показывать на меня пальцем.

– Смотрите, дурак изводённый. Говорит на нерусском языке. А видно – идивот.

Бабы смеялись, и я затихал.

В четыре года я начал сочинять музыкальные мотивы, но мать вновь нашла способ заткнуть мне рот. А вот когда я трёх – четырёхлетним ребёнком пародировал поведение Матвея, чтобы мать похвалила меня – она смеялась и хлопала в ладоши. Я ходил перед матерью, согнувшись и закинув руки на жопу, кряхтел, почёсывал задницу, плевал на клочок бумаги, бросал в печку и кричал:

– Не хай!

Я слышал его злобное, угрожающее ворчание, но рядом со мной была моя мать – защитница. И я не обращал на него внимания.

Мне было четыре года и десять месяцев, когда мать взяла меня с собой на покос. Мать накосила траву в болотистой низине под высоким берегом. И чтобы добраться до покоса, нужно было долго идти по болоту. Мать несла на себе Кольку, а Матвей нёс меня. Я смотрел только на мать. Она шла по пояс в жиже, осторожно ступая ногами, чтобы не запнуться о коряги, о болотную траву. Я очень боялся, что мать могла утонуть. Она не умела плавать, а я – уже умел.

Мать остановилась и сказала Матвею:

– Я пойду сюда, а ты там собери сено.

Я вывернул голову и безотрывно смотрел, как она уходила по болоту. И я запомнил чувство тревоги за мать. Но я её никогда не слушался, как и брат.

Кочки были высокие, а на них лежало сухое сено. Между кочками была жижа. Матвей быстро вынес на поляну из кустов грабли и вилы. Грабли он протянул мне.

– Давай, Витька, работай. Все должны работать.

И этот ублюдок начал подгонять меня вилами. Тыкал в спину. И шёл за мной, когда я, торопясь и падая между кочками, да ещё босоногий, сгребал сено в кучки.

Потом Матвей побросал мои кучки в более крупные кучки, ушёл в кусты и лёг там спать.

Я обрадовался, когда раздался пронзительный крик матери:

– Ты чо наработал, лодырь проклятый?! Разъяби тебя в рот мать!

– Это не я! – откликнулся в кустах Матвей. – Это Витька!

Озлоблённая мать разбросала кучки по сторонам, а успокоившись, собрала их в большие копна.

Матвей мстил матери очень подло, впрочем, как и все подкаблучники.

Осенью мать сказала ему, чтобы он снял шкуру с убитой свиньи, чтобы потом сдать её в сельпо и получить за шкуру хорошие деньги.

Я сидел на корточках рядом с головой свиньи и смотрел, как Матвей злобно морщась, небрежно и быстро начал подрезать шкуру ножом. И нарочно проткнул её. Мать молчала, и тогда он ещё раз порезал шкуру. И мать со вздохом сказала:

– Ладно. Не надо.

И он сел за печку-буржуйку, и надвинул на лицо замасленную шапку.

В конце лета приехал дядя Митя, младший брат матери. Мы тогда копали картошку.

– О, какое у тебя хозяйство! – восхищённо воскликнул он, осматривая курятник во дворе. – Зачем тебе так много курей? Ты отдай их мне. Тебе и жить проще будет.

Он сказал матери, что кушал четыре раза в день. И мать начала варить для него еду. И я в первый раз увидел котлеты, борщи. Мы с братом копали картошку. Матвей, как всегда, прятался. А дядя Митя, нажравшись, немедленно уходил гулять по улицам.

Я проснулся ночью, услышал куриный крик. Вышел во двор. Дядя Митя ползал по низкому курятнику, хватал курей и совал их в мешок. Он забрал и увёз всех наших курей и петуха.

Зимой в лютый мороз мы приехали в город Томск за белым хлебом – мать, я и Колька. Мне тогда было пять лет. На привокзальной площади в угловом пятиэтажном доме был хлебный магазин. Когда мы вошли в него, мать сразу прижала меня и брата к батарее отопления. Сняла с нас валенки и приказала, чтобы мы прикладывали пятки к батарее. Едва я повернулся спиной к батарее отопления, как сразу увидел вверху, потому что был маленьким, прилавок, на котором лежали белые булки хлеба, батоны, булочки, пирожки, а на стене висели огромные связки баранок – больших и маленьких. Я в первый раз увидел белый хлеб, баранки, булочки и пирожки. И куда бы я ни смотрел – всюду были батоны и белые булки хлеба и висели баранки.

Сбоку ко мне подошла мать и протянула толстый пирожок из белой муки. Я медленно, потому что замёрз, закусил его, раздавил зубами. Из пирожка потекло повидло. И я торопливо облизывал свои чёрные от грязи руки и непрерывно смотрел на белый хлеб, как на чудо.

В магазине не было очереди. А у нас в райцентре в магазинах люди страшно давились в очередях, матерились, стояли с пяти утра до позднего вечера, чтобы купить чёрный хлеб, в котором всегда были куски шпагата, кирпичинки, гравий, комки грязи. Хлеб всегда был недопеченный или перепеченный.

Мать положила в наволочку и в кирзовую сумку четыре булки хлеба и два батона, а на себя нацепила баранки, две связки – крест на крест. И мы пошли по городу, где было много людей, но они вели себя очень вежливо, не матерились и не смеялись над смешным видом матери. Горожане улыбались. Улыбки на лицах людей я увидел в первый раз в жизни… в пять лет, в Томске. В нашем огромном селе никто никогда не улыбался.

Когда мы вернулись в село, то автобус шёл по нашей улице. Мы могли выйти из него напротив нашего домика, но мать проехала до центра села. Она шла неторопливо по улицам села, неся на себе, как пулемётные ленты, баранки. Все останавливались и смотрели на баранки. На нашей улице было много детей. Все бабы сидели дома в прямом смысле слова – не занимались детьми, глядели в окна на улицу с позднего утра до вечера. А вечером выходили на улицу, чтобы до глубокой ночи сидеть на лавках.

– День прошёл, и ладно, – так говорили бабы, так говорила наша мать, так шло строительство коммунизма.

Бабам нечего было делать.

Мать пряталась каждый день на другом конце села, на Красной горке, чтобы не скучать дома. Великая амбициозность нашей матери была причиной катастрофы двух семей. Она не «лаялась» с бабами на Красной горке, потому что те бабы признавали её авторитет. А на новом месте жительства мать не смогла утвердиться. Вот – «казус Белли»… «Коня на скаку остановит. В горящую избу войдёт» – это наша мать.

Толчком к началу военных действий послужило маленькое происшествие.

Я проснулся от громкого крика матери. И, не видя её, выскочил во двор, увидел, как она, крича, убегала по улице. А в комнате стояла тётя Тася с топором в руках.

Когда мать вернулась во двор с людьми, тётя Тася, потрясая топором над своей головой, сказала, что она вырвала топор из рук матери, которая пыталась зарубить тётю Тасю.

Мать рассказала нашей семье и бабам другое… Тётя Тася попросила у матери десять рублей. Мать дала ей деньги, а через месяц потребовала от соседки вернуть долг. А так как тётя Тася не спешила отдать деньги, то мать часто напоминала ей о них. Соседка пришла к нам поздно вечером, положила деньги на стол и ударила мать по щеке. А потом схватила топор.

Рядом с тётей Тасей жила не молодая учительница. Она пыталась по просьбе матери научить моего брата читать, писать и считать цифры. Не смогла. Вскоре она получила, как и все деревенские люди, паспорт (Царствие Божие Никите Сергеевичу Хрущову за то, что освободил народ от рабства!), продала дом, чтобы уехать в город. Пригласила к себе тётю Тасю и мать и подарила им пустяковые вещи. Тётя Тася быстро осматривала всё в комнате, подбегала к вещам и говорила:

– Вот это подари. И это подари.

Получила стул, комод, половые коврики, дорожки. Мать стояла неподвижно и смотрела на учительницу.

По нашему отрезку улицы… потому что здесь был огромный магазин, в тридцати взрослых шагах от нашего домика… каждый день по многу раз проходил Коля – дурачок. Ему тогда было лет шестнадцать. Он шёл по улице, выставив вперёд левую руку, показывая всем наручные часы. Люди не знали, как по таким часам определить время. Иные бабы привозили их из Томска, чтобы похвастать покупкой перед соседками, но не могли объяснить людям: как пользоваться наручными часами. Бабы, смеясь, спрашивали Колю-дурачка:

– Коля, скажи время?

Он останавливался, долго смотрел на циферблат и солидно отвечал:

– Много.

– А сколько?

– Не скажу, нарочно.

Он так же каждый день ходил по улице то с книгой, то с газетой в руках, а на берегу Оби раскрывал их и шевелил губами. Бабы знали, что он неграмотный и, смеясь, прашивали:

– Коля, а что там написано? Почитай нам.

– Не буду, не хочу. Желанья нет.

– А книга интересная?

– Да, читаю день и ночь.

Мы дети кричали ему:

– Коля – дурачок, ты неграмотный! Читать не умеешь. Мать твоя сказала!

– Она врёт! – В ярости кричал Коля. – Я прочитал все книги!

– А часы ты носишь для форса!

– Нет! – вопил Коля. – Я знаю сколько время, а вам, гадам, не скажу нарочно!

Он плакал и топал ногами, а бабы говорили нам:

– Перестаньте издеваться. Не хорошо. Он тронутый умом. А вы смеётесь.

Через два года он ушёл в Армию. Вернулся в село, спустя восемь лет, и начал работать в милиции в звании младшего лейтенанта. Проходил по нашей улице вечером, когда на лавочках было много людей. Но не отвечал на приветствия баб и мужиков, глядел прямо перед собой. А в правой руке, выставленной вперёд, он всегда нёс офицерскую полевую сумку.

Я увижу его «мурло» в четырнадцать лет, в милиции. Он, конечно, не напомнит мне мой детский крик: «Коля —дурачок, почитай книгу! Коля- дурачок, скажи время!» Но покажет мне, «где раки зимуют».

Я хорошо помню, что в четыре и пять лет, когда мать сидела на табуретке, я ходил вокруг неё, обнимал её со всех сторон. А потом приваливался грудью к её колену и смотрел в её лицо, трогал его пальцами. Брат и сестра никогда её не обнимали и не подходили к ней. Мать часто говорила:

– Вот Колю люблю. Люду люблю. А ты не нужон мне, не нужон. Иди вон к Матвею, выблядок. Ты не мой сын. Молю Бога, чтобы ты подох.

Я каждый день слышал эти слова, порой каждый час. Я каждый день плакал и ненавидел брата и сестру. А мать, недовольная не послушанием старшего сына, говорила:

– Вот Колю сдам в детский дом, а Витю буду любить.

Брат с криком бросался на меня драться, и мы, крича и воя, остервенело дрались. Мать хлопала в ладоши и кричала:

– И чо вас, гады, мир не берёт!?

А я уже в четыре года ходил с матерью в кино на детские сеансы. И обратил внимание на то, что матери в кинофильмах очень хорошо относились к своим детям, не орали на них матом. И мужики вели себя по-городскому, вежливо.

В центре села и в клубе было много девушек и женщин, и я пристально рассматривал их.

Когда добрая учительница уехала из села, то в её дом вселилась семья из четырёх человек. Немцы. Родители были служащими, молодыми. Старшей девочке, Лилии было лет двенадцать, а её брат Костик был мой ровесник.

Лилия была аккуратной девочкой. Она отличалась от хамовитых дочерей тёти Таси, дочерей тёти Нюры и других девочек нашей улицы. У неё была красивая вязаная шапочка с кисточкой. И когда Лилия бежала по улице, высоко вскидывая колени, её кисточка трепетала на её голове. Девочка боялась проходить шагом мимо трёх домов, в которых жили мальчики. Она мчалась по тротуару на пределе физических сил. Глаза её были круглыми от страха и ужаса.

Рядом с домом тёти Нюры, вплотную к нему, стоял второй дом. И в нём жила старуха по кличке «Ведьма», её взрослая дочь и рыжая девочка. Моя ровесница. Она никогда не выходила на улицу, где играли в дикие игры мальчики и девочки.

Детство на тёмной стороне Луны

Подняться наверх