Читать книгу Рождение династии. Книга 2. Через противостояние к возрождению - Владлен Шувалов - Страница 2

Часть 2
Через противостояние к возрождению
Продолжение смуты

Оглавление

Вместо того, чтобы идти усмирять северские города, где мятеж не прекращался, Шуйский распустил войска и вернулся в Москву праздновать победу.

Встретила Москва победителя-царя «дрожанием небес» – от звона колоколов «колокольни клонились», и крестным ходом длиною в пять верст.

Патриарх Гермоген ради великого дня совершил вокруг Москвы шествие на осляте, как на Вербное воскресенье, в память пришествия Иисуса Христа в Иерусалим.

Были пиры, пожалованья, награды… Народ, однако, быстро нагляделся на ликование, стал посмеиваться: «самих себя утопили, самих себя порезали, а радости – будто заморского царя на веревке привели».

Василий Шуйский, будто не замечая ничего, ударился в удовольствия: перво-наперво решил жениться на девице Буйносовой-Ростовской, которую давно приметил, да не мог нарушить запрет Бориса Годунова.

День свадьбы назначили на 17 января 1608 года.

Венчался государь с Марьей Петровной, как и положено царям, в Успенском соборе, но при закрытых дверях. Не пожелал Василий Иванович, чтоб сличали без толку его старость с нежной юностью.

Венчание не зрелище – обет Богу.

А тем временем по Москве снова начали ползти тревожные вести: «в Стародубе, что на Клязьме появился, наконец, сам царь Дмитрий, который после разгрома войска большого воеводы пришел из Речи Посполитой и сейчас готовит новый поход на Москву».

Лазутчики Шуйского спознать, кто такой новый Лжедмитрий не смогли, потому и получил он среди московской знати привычную кличку «Вор».

Вокруг него быстро образовалась «близкая» дружина, попросту, шайка «воров», которая не верила в царское происхождение нового самозванца и шла за ним в надежде на добычу.

Были здесь и обнищавшие южные дворяне, и запорожские ватаги с берегов Днепра, и донские казаки, и повстанцы разбитого войска Болотникова.

Первым присоединился к самозванцу польский шляхтич Меховецкий, который пришел из Речи Посполитой и привел в Стародуб 700 бойцов.

Он и стал главнокомандующим всех войск Лжедмитрия.

Кто такой новый самозванец доподлинно никто не знал. Московский дворянин Михайла Молчанов, бежавший после убийства Лжедмитрия в Самбор – вотчину Мнишеков и объявивший себя чудесно спасшимся «царем», не мог продолжать играть свою роль за пределами Речи Посполитой. Слишком хорошо знали его в Москве. Поэтому, заговорщикам удалось найти в Белоруссии человека, фигурой и обличием похожего на Лжедмитрия I, который и был переправлен в Стародуб.

Близкие к нему люди утверждали, что самозванец хорошо знал русскую грамоту, весь церковный круг, говорил и писал по-польски и даже владел еврейским языком. Ходили слухи, что был он крещеный еврей из города Шклова, но в тайне читал Талмуд и книги Раввинов.

Однако, его сообщники подтверждали, что Стародубский пришелец действительно «царь Дмитрий Иванович» и вскоре ему начали присягать южные города.

Власть самозванца признали Новгород-Северский, Почеп, Чернигов, Путивль, Севск и другие Северские города. Также признали Стародубского «вора» жители нескольких рязанских пригородов, Тулы, Калуги и Астрахани.

В Стародубе начала формироваться боярская дума, а также собираться повстанческая армия, в которую стекались польские мятежники, участники рокоша, восставшие против короля Сигизмунда III и вынужденные искать спасения за пределами родной земли.

В Думе только и разговоров было, что о Самозванце.

Вот пришел к нему какой-то Рожинский… Адам Вишневецкий собирается…

Шведский купец Петрей, допущенный к царской руке, не только на Сигизмунда кивал, но и на папу римского.

Самозванец – их дитя. Склонял Петрей Василия Ивановича соединить силы с королем Карлом IX, чтоб развеять напасть.

– Бог поможет, – ответил посланцу царь, но, однако ж, встревожился.

На Самозванца послал он брата Дмитрия Ивановича, князя Василия Голицына, князя Бориса Лыкова. Войско это, соединясь с воеводой Куракиным и с татарской конницей, гулявшей по Северской земле, должно было навсегда покончить не только с самозванцами, но и с самозванством.

Собралось больше семидесяти тысяч, но из-за глубоких снегов рати остановились в Волхове, ожидая крепкого наста, а лучше всего – весны. Оно и правда, большому войску тяжело снега топтать.

Зато малым отрядам легко! Шайки казаков и поляков брали город за городом. Впервые среди царского войска прозвучало имя пана Лисовского – полковника армии Самозванца. Это имя вызывало ужас у стрельцов и дворянского ополчения. «Летучая» легкая кавалерия Лисовского, совершая свои неожиданные набеги на царские войска, всегда возникала из не откуда и исчезала в никуда, оставляя после себя горы убитых. «Лисовчики», как называли сами себя воины отряда, убивали всех, кто встречался у них на пути, чтобы никто не мог донести: будь то крестьянин – землепашец, или даже бабы и дети.

Воевода Рязани князь Иван Хованский вместе с Прокопием Ляпуновым пошли освободить от мятежников Пронск. И уж были в городе, но Ляпунова ранили до беспамятства, а Хованский отступил к Зарайску. Здесь и настиг его пан Лисовский. Князь спасся, отряд же его не только был разгромлен, но истреблен.

Шуйский собрал последние средства казны, деньги, которые ему смогли дать монастыри для того, чтобы сформировать новое войско и остановить Самозванца.

Когда полки выходили из стен Москвы, ударили колокола и у самого большого, у самого громогласного кремлевского колокола отвалился язык, и он онемел.

– Плохая примета, – сокрушались люди. На берегах реки Незнани войско уже ждали воеводы Самозванца. И дал им Бог открыть измену: воеводы князья Катырев-Ростовский, Троекуров и Трубецкой сговорились перейти под знамена Дмитрия Ивановича.

Остановить Самозванца не получилось. В Козельске его почтили, Калуга и Борисов открыли ворота, Можайск сопротивлялся «законному царю» только один день, а потом присягнул на верность.

Царские войска отступали с достоинством, организованно и развернув знамена. Пушкари со своими тяжелыми орудиями не успевали за отступающими полками. В ночь на 24 июня пушкари залили орудия свинцом, позабивали затравки гвоздями и бежали к своим, в Москву. Бежали, да не убежали.

Пытали бедных, казнили. Кого на кол, кого саблями посекли.

Нет имен у тех пушкарей, не поминали их в церквах, не тратили на них слов в Думе… Простые пушкари, не пожелавшие смерти Руси. Из-за этих пушкарей чрезмерная близость к Москве показалась и Вору, и его гетману Рожинскому опасной. Встали табором в Тушине, что в семи верстах от Москвы.

Село Тушино названо было по имени хозяина своего.

Боярин Тушин получил сельцо в 1536 году в княжение Василия III. Помирая завещал дочери княгине Телятевской, а та, заботясь о вечной жизни отца и матушки, подарила Тушино Спасо-Преображенскому монастырю.

* * *

В Ярославле, куда волей царя Шуйского была сослана «опальная» царица Марина вместе с отцом воеводой Мнишеком царило сонное спокойствие. Любопытство вызывали лишь строения в центре города, обнесенные высоким забором, где содержались таинственные царские пленники.

Ворота днем и ночью охранялись стражей, и видеть пленников, тем более общаться с ними никто не мог.

Вести до Ярославля доходили долго: все-таки окраина российская. И не ведали жители, какие грозные события проходили у стен столицы.

День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем тянулось время, но вдруг на местном рынке распространился слух: вскоре пленники будут отправлены в Москву, а оттуда в Польшу, так де потребовал польский король Сигизмунд III. Появился в Москве польский ксендз пан Зюлковский, который настоятельно убеждал дьяка Томилу-Луговского, ответственного за содержание пленников, что его нужно допустить к пленникам, так как не могут добрые католики быть без поводыря, да и Марина не просто пленница, а царица русская, венчанная по православным канонам.

И лишить ее этого сана может только вселенский патриарх.

Возразить против этого было нечего, и разрешение было дано. Пан Зюлковский оказался в Ярославле. Долгие беседы его с Юрием Мнишеком и «царицей» Мариной проходили с глазу на глаз под предлогом тайны исповеди.

Настроение пленников во многом улучшилось. Воевода Мнишек повеселел, часто отпускал шуточки и рассказывал, как скоро его жизнь изменится к лучшему. Марина же была задумчива.

Не верила она рассказам ксёндза. Сначала ее обрадовала весть, что государь «Дмитрий Иванович» счастливо избежал смерти и его спасло чудо: вместо него убит был очень похожий на него слуга. А потом усомнилась: когда один и тот же человек чудесным образом спасается от смерти – это уже слишком! Как-то потребовала она к себе пана Бронислава Здрольского, который входил в свиту воеводы и был тайно влюблен в Марину. О чем они говорили, никто не знал, только на следующий день пан Здрольский исчез и не просто исчез, а задушив при этом голову охраны. Через несколько дней пани Марина вместе со всей своей свитой была вывезена в Москву, а оттуда специальным обозом отправлена к польской границе.

Однако, все было заранее продумано хитрым поляком-ксёндзом.

Подъезжая к деревне Лубенцы, поезд царицы вдруг остановился среди дороги. Вдали заклубилась пыль, и запестрели значки польской хоругви. Польские всадники окружили возок царицы. В одном из них Марина с удивлением узнала своего посланца пана Здрольского.

– День добрый, пан! Давно я жду твоих вестей… Ты позабыл, видно, и свое шляхетское слово и клятву свою?..

Шляхтич подъехал ближе, почтительно снял с головы шляпу, украшенную серым страусовым пером, и, поклонившись Марине, произнес как-то глухо:

– Не забыл я ни слова своего, ни клятвы, панна Марина! Да не хотелось мне нарушать твой покой недоброй вестью…

– Панна Марина! – сказал он, печально глядя в лицо царице московской. – В Тушино тебя собираются везти, только, клянусь тебе святым Телом Христовым и мощами всех святых мучеников, что нет там твоего супруга и не к нему тебя везут…

– Не-е-т? Не к нему? – совершенно непроизвольно повторила Марина, и лицо ее покрылось смертельной бледностью. Ужас, неописуемый ужас выразился в глазах ее.

– Твой супруг в могиле! – прошептал ей шляхтич.

Там, в Тушине, другой Дмитрий, обманщик, подставной! Никому не верь!

И он, дав шпоры коню, быстро отъехал к передним рядам хоругви.

К возку подъехал польский полковник.

– Желает ли ясновельможная пани продолжать путь, или ехать в Тушино к законному супругу? – спросил он.

– Униженной и несчастной я не вернусь в Самбор, – решительно и твердо произнесла Марина. – Лучше умру в темнице пленницей незаконного царя московского, или еще где, нежели вернусь на посмеяние в Польшу…

Остановились недалеко от Тушино. На поляне уже были установлены шатры, чтобы царица и пан воевода могли отдохнуть и подготовиться к встрече с государем. Но Марине было не до отдыха. На душе было тоскливо и страшно.

По пути один из шляхтичей, с восторгом глядя на высокородную пани, рассказал ей по секрету, что место, куда их везут меньше всего напоминает царский двор. Скорее, это банда разбойников, каждый из которых ищет свою выгоду.

А царь Дмитрий вовсе и не царь, хоть грамоте и обучен, но не благородных кровей, а мужицкого происхождения. Жадный, трусливый и очень жестокий. Не терпит возле себя соперников. Говорят, семерых, примкнувших к нему таких же самозваных «царевичей» и «племянников» жизни лишил. Не уважают его «при дворе». Промеж собой окружающие дворяне и шляхтичи называют его «цариком».

Вдруг топот многих коней, быстро приближавшийся, долетел до ушей глубоко задумавшейся Марины.

«Что это значит? Кто скачет сюда так поздно? Кто?..»

А топот ближе и ближе, громче и явственнее звякают подковы коней, – и наконец, словно оборвался невдалеке от ее шатра. Послышались мужские, громкие, веселые голоса, среди которых явственно выделился голос пана воеводы и еще чей-то резкий и неприятный, незнакомый Марине голос.

– Панна Марина! Наияснейшая панна! – проговорила в величайшем волнении Зося, вбегая в опочивальню. – Сам царь московский, сам пан супруг ваш изволил к нам жаловать…

Несмотря на то, что в душе у нее нарастала паника, Марина встретила гостя спокойно, с гордо поднятой головой, смело глядя царику в глаза. Царик смерил Марину с ног до головы глазами, затем, медленно приподняв шапку с головы, произнес по-польски:

– Привет мой дорогой моей супруге, яснейшей панне Марине!

– Привет наш наияснейшей панне царёвой! – в один голос воскликнула вся свита царика, отвешивая Марине низкий поклон, на который она молча ответила легким кивком головы.

Движением руки царик удалил свиту из шатра.

– Мы так давно уже с вами не видались,… что… вы… и позабыть меня могли, – не совсем твердо и с какой-то принужденной улыбкой сказал царик.

– Кто ты, обманщик? – твердо произнесла Марина, не трогаясь с места.

Царик ступил два шага вперед, подбоченился одной рукой, а другой оперся на посох.

– Ты спрашиваешь: «кто я»? – сказал он, понижая голос и нахально устремляя недобрый взгляд на Марину.

– Я – твой супруг, царь московский, Дмитрий или, все равно, тот, кому суждено быть твоим супругом и царем московским… Вот кто я! Ну, а ты-то кто?

Марина с изумлением посмотрела на царика.

– Ты – шляхтянка польская, Марина Мнишек, – дерзко продолжал царик, пытливо вглядываясь в лицо Марины своими острыми карими глазками.

– И я прошу тебя не забывать, что жизнь твоя, и честь твоя, и свобода – все это в моих руках! Да! В моих руках! Что я захочу, то с тобой и сделаю!..

Понимаешь?

И он еще нахальнее посмотрел в лицо Марине и подступил к ней еще ближе. Марине стало вдруг страшно, у нее вдруг захолонуло сердце, и она, собравшись с последними силами, чтобы не поддаться страху, могла только прошептать:

– Так, значит, ты разбойник… негодяй, способный на все, даже…

Царик не дал ей договорить.

– Не смей меня так называть! – сурово произнес он, стукнув посохом в землю. – Я – всеми признанный, законный, прирожденный царь московский; А ты… моя раба! Купленная раба моя! Тебя мне продали отец твой, твой ксендз, твои поляки! И я с тобой могу распорядиться, как с купленным товаром!..

Смертельная бледность покрыла лицо Марины; она зашаталась и едва не упала. Но царик вовремя заметил ее волнение, крепко взял ее за руку и почти насильно усадил в кресло.

– Зла тебе я не собираюсь причинить, – продолжал он, усаживаясь в другое кресло, рядом с Мариной. – Но твое счастье или несчастье от тебя самой зависит!

Хочешь мне помочь – хочешь признать меня царем Дмитрием и своим супругом, я тебя озолочу, царицей посажу в Москве… И почести тебе, и все будет по-твоему, как пожелаешь, когда я овладею царством и Шуйского спихну… А захочешь мне противиться – захочешь мне мешать, я не задумаюсь с тобой разделаться… и с паном воеводой…

«Нет выбора! – с отчаянием подумала Марина. – Все погибло…»

И, обернувшись к царику, она сказала:

– Не боюсь твоих угроз… Но… но твоя решимость… мне нравится… Ты хочешь и меня завоевать вместе с царством Московским… И я знаю, я тебе нужна…

– Так неужели же я бы искал тебя, – дерзко заметил царик, – если бы ты мне не нужна была?..

– Если я тебе нужна, – твердо произнесла Марина, – то я готова тебе помочь в обмане только при одном условии, в соблюдении которого ты поклянешься мне перед ксендзом.

– Перед тем самым, который продал тебя?.. Ну что ж! Посмотрим, в чем твое условие?

– Я не могу тебя назвать при всем народе своим супругом…

Не могу дать тебе этого имени, если меня… не повенчают с тобой…

– Ну, за чем же дело стало? Я велел сюда прибыть ксендзу и с причтом…

– Но повенчаюсь я с тобою только с тем, чтобы… никогда не быть твоею женой! Ты поклянешься в этом…

* * *

Москва на тушинцев взирала благодушно – не такие уж у них силы, чтобы Москву взять.

Толпы поляков каждый день вступали в Москву, царские люди ехали в Тушино. Тушинские ополченцы из крестьян перекликались с московскими стрельцами. И те и другие грелись на солнце, теряя боязнь. Разговоры шли пресоблазнительные.

Кто он там, главный тушинец, вор ли, истинный ли царь Дмитрий Иоаннович, простому народу от него одна только прибыль. Поместья господ, служивших Шуйскому, крестьянам роздал. Где прошел истинный государь – всем воля, всем земля.

Знали, хорошо знали москвичи – враг на выдумки горазд. И проморгали… Гетман Вора, Рожинский поднял войско в последнем часу короткой июльской ночи, подкрались к городу, чтобы ударить, когда ни света нет, ни тьмы.

ВыНа правом крыле царского войска стояли татары. К ним подобралась конница донских казаков, которых вел атаман Заруцкий. Заруцкий изготовился для атаки, но тут запели молитву муэдзины, и атаман дал время татарам, чтоб, помолясь, успели заснуть сладким утренним сном. Первым на московские таборы напал конный полк шляхтича Валевского.

Спросонья, в полутьме, среди пальбы, воплей раненых, бьющихся в ужасе лошадей, кинулись стрельцы в разные стороны, себя не помня. Все огромное войско бежало, бросив обозы, пушки, походные церковки…

Рожинский, торопясь сокрушить московские полки, послал всю конницу, всю пехоту… Гоня бегущих, можно и в Москву войти, и взять.

Ваганьковское поле, где стояли дворцовые полки, было обведено рвом, и по всему рву – пушки. Пока бегущие, гонимые, скатывались в ров, пушкари изготовились. Словно огромный, до небес, огненный бык боднул ужасным лбом польскую и казацкую конницу. Было поле зелено – стало красным. Еще скакали обезумевшие лошади без всадников, еще кричали усатые человечьи головы, кубарем катясь по скользкой от росы мураве, но ужас уже был за спинами наступавших.

Развеянные полки строились, а царские давно уже стояли наготове, и теперь пошли. Пошли злые за испытанный позор бежавшие полки.

Пошли по Ваганькову, по Ходынке, через реку и дальше, до самых Химок.

Царь поспешал в Грановитую Палату. Дума сидела, словно у погасшего, холодного очага.

Василий Иванович, садясь на трон, даже плечами передернул.

– Печи, что ли, не топили?

– Тепло еще на дворе, – отозвался дворецкий. – А впереди зима…

Призадумались. Перекроют тушинцы все дороги, без дров Москва насидится.

Первым о делах заговорил государев свояк князь Иван Михайлович Воротынский.

– Вчера, на ночь глядя бежали к Вору двумя толпами, через Заяузье и через Серпуховское ворота.

Государь слушал, уткнув глаза в ладони, и будто собирался прочитать по ним нечто утешительное.

– Господи, убереги от срама русский народ! – сказал он голосом ровным, разумным. – Ладно бы холопы бежали, люди обидчивые, зависимые. Князья бегут.

От кого? От России? От царя Шуйского? Но к кому? К человеку безымянному, бесчестному, ибо имя у него чужое… В казаки всем захотелось?

Но от кого воли хотят, от гробов пращуров? Кого грабить собираются?

Свои села, крестьян своих?

Замолчал, слеповато вглядываясь в сидевшее боярство, в думных.

– Вот что я скажу, господа! Не срамите себя и роды свои подлой изменой. Я всем даю свободу. Слышите, это не пустое слово, в сердцах сказанное, а мой государев указ. Не желаю вашего позора в веках! С этой самой минуты все вольны идти куда угодно.

Кто хочет искать боярства у Вора, торопитесь! Кто хочет бежать от войны и разора в покойные места, если они есть на нашей земле, – торопитесь!

Я хочу, чтобы со мной остались верные люди. Я буду сидеть в осаде, как сидел в приход Болотникова.

Снова обвел глазами Думу.

– С Богом, господа! Я удалюсь, чтобы не мешать вам сделать выбор.

Шуйский поднялся с трона, но к нему кинулись Мстиславский с Голицыным.

– Остановись, государь!

Послышались возгласы:

– Евангелие принесите! Дайте Крест!

И поставили патриарха Гермогена с Крестом и Евангелием возле престола русского царя, и прошли всей Думой, целуя Крест и целуя Евангелие, и каждый восклицал от сердца свои хранимые слова.

– Умру за тебя, пресветлый царь! – ударил себя в грудь Иван Петрович Шереметьев, а брат его Петр Петрович расплакался, как дитя.

Воодушевление Думы разнеслось ветром по Москве, крася лица отвагой, ибо все глядели прямо и не отводили глаз от встречного вопрошающего взора.

А наутро хуже разлившейся желчи, жалкая, позорная весть: к тушинцу бежали Иван Петрович да Петр Петрович Шереметьевы, те, что вчера выставляли перед царем и Богом верность свою, – краса дворянства русского. Весть повергла боярство в отчаяние. Хмуро уставясь в пол, слушали думские бояре патриарха Гермогена:

– Прости, государь. Я, недостойный, не раз согрешил перед тобою, желая, чтобы ты взялся за кнут, когда ты уповал на слово.

Но, может, довольно с нас смиренности? Молю тебя! Прояви свою царскую волю!

Покарай жестоко изменников и предателей. Вызволи всех заблудших, спаси от соблазна сомневающихся!

– Государь, надо спасать Троице-Сергиев монастырь! – сказал князь Михаил Воротынский.

– Надо, – согласился Василий Иванович и поглядел на патриарха. – Молитесь, святые отцы, молитесь! Из Москвы нам послать к Троице большого войска нельзя, а послать малое – только потерять его.

В ту ночь из Москвы к Вору бежал думный человек Александр Нагой и близкий царю князь Михаил Иванович Воротынский.

Положение Шуйского было тяжелое. Юг не мог ему помочь; собственных сил у него не было. Оставалась надежда на север, сравнительно более спокойный и мало пострадавший от смуты. С другой стороны, и Вор не мог взять Москвы. Оба соперника были слабы и не могли одолеть друг друга.

Народ развращался и забывал о долге и чести, служа попеременно то одному, то другому.

У Шуйского оставался единственный выход – послать своего племянника воеводу Михаила Васильевича Скопина – Шуйского за помощью к шведам.

Шведы в помощи не отказали. Только долг платежам красен:

Русские уступили Швеции город Карелу с провинцией, отказались от видов на Ливонию и обязались вечным союзом против Польши.

Двинулся назад к Москве Скопин из Новгорода вместе с корпусом шведского генерала графа Якоба Делагарди, очищая по пути северо-запад от тушинцев.

Освободил от войск Вора Торжок, Тверь, поволжские города. Все складывалось хорошо.

Шведы обещали прислать второй отряд воинов. Ради дружбы с Делагарди и ради скорейшего прибытия нового шведского войска Скопин направил шведскому королю грамоту от имени Василия Ивановича Шуйского:

«Наше царское величество вам, любительному государю Каролусу королю, за вашу любовь, дружбу и вспоможение… полное воздаяние воздадим, чего вы у нашего царского величества по достоинству ни попросите: города, или земли, или уезда».

Вслед за войском Скопина уже ползла с севера зима.

Однако князь Михайла Васильевич не поторопился к Москве. Ждал крепких настов, чтобы войско по дороге не вязло, не выбивалось из сил понапрасну. Да и зачем воевать, когда у иных тушинских воевод можно было сторговать города не задорого.

Воевода Вильчик за Можайск взял сто ефимков[1], и ушел подобру-поздорову. Войско Скопина-Шуйского остановилось в Александровой слободе.

В конце декабря собрали Совет. Решиться воевать, имея восемнадцать тысяч русских да более шести тысяч шведов против четырех тысяч польского гетмана Яна Сапеги, который являлся основной ударной силой Вора, все-таки можно было.

Вопрос решили быстро. Пришел черед выслушать рязанцев, присланных думным дворянином Прокопием Ляпуновым с какой-то особой надобностью. Надобность сию рязанцы заранее объявить никак не захотели, а только чтоб самому князю Михайле Васильевичу с его преславными воеводами, да чтоб во всеуслышание.

И такое рязанцы сказанули, что Скопин-Шуйский обомлел.

– «Могучий витязь святорусский, душою и умом краше всех, кого родила и носит ныне русская земля! – восклицая на каждом слове, читал посланец Ляпунова. – Истинным благородством благородный, возлюбленное чадо Господа Иисуса Христа, царь отвагою, царь государственным разумением, царь любовью к отечеству и народу! Прими же ты, свет наш, царский венец, ибо ты есть во всем царь! Не твой дядя, дряхлый и ничтожный, но ты сам – первый спаситель России. Не лжесвидетель государь Василий Иванович, который грехом своим губит всех нас, россиян, но ты, чистый и светлый, спасешь и возродишь православие и православных…».

Князь Михайла Васильевич вскочил, зажал уши, вырвал из рук рязанца грамоту, разодрал надвое, еще разодрал.

– Взять изменников! В цепи! В Москву их! К государю! К великому и славному царю Василию Ивановичу на суд, на жестокую казнь!

Рязанцы повалились в ноги воителю:

– Не мы сие говорим! То – Ляпунов! Мы люди маленькие! Что нам сказали читать по писаному, то и читаем.

Смилуйся! Князь Михайла Васильевич, пощади! Мы верные слуги царя Шуйского.

– Увести их! – приказал Скопин, отирая пот с лица.

– Прочь с глаз! На хлеб да воду!

И, огорченный, удрученный, прекратил Совет.

В разведку к Сапегиному лагерю, который располагался в Троице-Сергиевом монастыре, был отправлен воевода Валуев, и с ним пятьсот человек конных.

Валуев ночью проник за стены монастыря, рано утром, соединясь с отрядом Жеребцова, ударил на польский лагерь и, захватив пленных, возвратился в Александровскую слободу, убежденный, что поляки слабы и развеять их возможно, хоть завтра. Но Скопин не торопился и…победил без войны.

12 января Сапега, рассорившийся с гетманом князем Рожинским, бросил свой обустроенный лагерь, который превращался в смертельную ловушку, и бежал к Дмитрову. Только через несколько дней в саму собой освобожденную Троицу пришло войско победителей князя Скопина-Шуйского и генерала Делагарди. 12 марта 1610 года Москва отворила ворота, встречая освободителя, отца Отечества, юного князя Скопина-Шуйского и сподвижника его шведского воителя генерала Делагарди.

Народ любил молодого воеводу. Среди прочих военных мужей Шуйского был он очень даже отличен умом своим, смелостью и военным талантом. Ни бороды, ни усов у Михайлы Васильевича по молодости не росло. Вернее, росло, да так редко, что он брился, впрочем, скрывая это заморское заведенье, такое обычное при дворе Самозванца.

Про этот грех своего полководца воеводы и вся высшая власть знали, но не судили. Скопин-Шуйский был многим люб. Он покорял даже противников царя, которому был предан сам и в других не допускал малейшей шаткости.

Но пришла после светлого дня первая мирная, покойная ночь. Не вся Москва заснула благодатно, помянув доброе добрым словом.

Во тьме боярских хором пошли шепоты, свистящие, ненавистные. О нет! Не всякое утро вечера мудренее! Кто со злом ложился, тот со злом и проснулся. Горе-воеводы, поганые «перелеты», порхавшие, как летучие мыши, от царя Василия в Тушино к Вору и от Вора к царю, поехали друг к другу, да все с вопросами:

«А от ковой-то Скопин-то спас-то нас? Пан-то Рожинский сам ушел, Сапега тоже сам. Кого побил-то княжич-то?»

Эти говорили еще вползлобы, с полной злобой к царю поспешали другие. Первым явился к Василию Ивановичу братец его, князь Дмитрий, большой воевода, всегда и всеми битый.

– Ты что змею на грудь себе посадил?! – кинулся открывать глаза царю-брату. – Не слышал разве, что Ляпунов уж повенчал племянничка нашего твоим царским венцом? И племянничек рад-радехонек! Говорят, сидел-слушал, мурлыча, будто кот. С дарами отпустил рязанцев!

Стыдно стало царю за брата, хватил он его посохом поперек спины.

– Вон, брехун! Собаки лают, а он, помело, носит! Услышу еще от тебя навет – на Красной площади велю выпороть!

Брата прогнал. А сам задумался: народ и впрямь души в Михайле не чает…

Страшнее же всего прорицание известной во всей Москве ведуньи Алены. И это донесли, не пощадили.

Алена на Крещенье выкрикивала, будто шапка Мономаха впору Михайле, тот Михайла тридцать три года будет носить венец пресветлый русский. Не пояснила, правда, какой Михайла, да и так понятно…

Михайла Скопин с Делагарди засиделись за чаркой допоздна.

– Хочу прочь из Москвы, – сказал вдруг Скопин. – При дворе половина «перелетов», половина «похлебцев». Все ведь князья, бояре, но ни у кого я не видел ни благородства, ни великодушия. Поступки рабов, помыслы подлых. Горько быть одним из них по сословию, еще горше – родственником по крови.

Делагарди задумался:

– В Москве все говорят, что у тебя ссора с царем.

– Неправда. Только дружба.

– Поговаривают, что Дмитрий Шуйский ищет способ устранить тебя. Передают его слова при нашем вступлении в Москву: «Вот идет мой соперник».

– Дядя Дмитрий? – Скопин потупился. – Это все из-за безумца Ляпунова. Но я чист перед домом Шуйских. Государь мне поверил.

– Ты говоришь – государь! Но Дмитрий сам метит в цари!

– Дядя Дмитрий? В цари? – Скопин удивленно улыбнулся, но улыбка таяла, таяла, и на лбу обозначилась глубокая тонкая морщинка.

– Дмитрий и впрямь наследник.

– Берегись и сторонись его. – Лицо Делагарди было серьезно и озабоченно. – Свет любви, – а народ тебя любит, – опасен. У всякого света есть тень. То зависть. Дмитрий – сама тьма. Он ненавидит тебя. Лучше бы нам быть в окопах, среди врагов.

Через два дня Михайла Васильевич был приглашен на крестины к князю Ивану Михайловичу Воротынскому. Крёстной матерью была объявлена Екатерина Григорьевна, жена Дмитрия Ивановича Шуйского. На крестинах было шумно и весело, знамо, все свои.

– А что же это князь не пьет, не ест? – Перед Михайлой Васильевичем, плавная, как пава, черными глазами поигрывая, стала кума, княгиня Екатерина Григорьевна.

– Завтра надо в Думе быть, – отговорился князь.

– От кумы чашу нельзя не принять! За здравие крестника нельзя не выпить! Твоя чаша, Михайла Васильевич, особая – пожеланье судьбы будущему воину русскому.

– Пей, Михайла Васильевич, кумовскую чашу. Пей ради княжича.

И, приникая губами к питью, посмотрел князь Михайла, блюдя вежливость, в глаза Екатерины Григорьевны. Черны были глаза кумы. Лицом светилась, а в глазах света совсем не было. «Не пить бы мне этой чаши», – подумал князь и осушил до дна. Пир шел все веселее да веселее, а Михайле Васильевичу сделалось вдруг худо. Стал он вдруг бел как снег и тотчас хлынула кровь из носа.

– Льда несите! Пиявок бы! Да положите же его на постель!

Докторов навезли и от Делагарди, и от царя, самых лучших… Вороны, что ли, прокаркали, но Москва, пробудившись спозаранок, уже знала: князь Михайла Васильевич отошел еси от сего света. Вся Москва, в чинах и без званий, князья, воины, богомазы, плотники из Скорогорода, боярыни и бабы простые, стар и мал, кинулись к дому Михайлы Васильевича, словно, поспевши вовремя, могли удержать его, не пустить от себя, от белого света, но приходили к дому и, слыша плач, плакали. Удостоил прибытием своим к одру слуги своего царь с братьями.

Пришествовал патриарх Гермоген с митрополитами, епископами, игуменами, со всем иноческим чином, с черноризцами и черноризицами. С офицерами и солдатами, в доспехах, явился генерал Яков Делагарди.

Иноземцев остановили за воротами и не знали, как быть: пускать ли, не пускать? Иноземцы, лютеране… Делагарди страшно закричал на непускальщиков, те струсили, расступились. Плакал генерал, припадая головой покойному на грудь:

– Не только я, не только Московское царство, вся земля потеряла великого воина…

Слух о том, что князь отравлен, встряхнул Москву не сразу. Но к вечеру уж все точно знали: отравлен. Вину возложили на княгиню Екатерину Григорьевну-жену Дмитрия Шуйского. Знамо, дочка самого Малюты Скуратова, а яблоко от яблоньки… Кинулись к дому Дмитрия Ивановича Шуйского кто с чем, но схватив что потяжелее, поострей, а там уже стрельцы стояли, целый полк.

Вотчина рода Шуйских и место их упокоения в Суздале. Но в Суздале сидел пан Лисовский. Хоронить Скопина решили временно, в кремлевском Чудово Архангело-Михайловском монастыре, а как Суздаль очистится от врагов, то туда и перенести прах покойного.

Пришли сказать царю о месте погребения.

Шуйский сидел в Грановитой Палате, один, за столом дьяка.

– Так, так, – говорил он, соглашаясь со всем, что сказано было.

И заплакал, уронив голову на стол. И про что были те горькие слезы, знали двое: царь да Бог.

Польский король, не забывший избиения поляков в Москве и, наконец, справившийся с рокошем*, объявил России войну и осадил Смоленск. Был издан приказ всем польским воинам оставить Тушино и вернуться под знамена польского короля.

Среди поляков начался раскол: одни повиновались приказу короля, другие – нет.

Гетман Вора князь Рожинский, вывел свои войска из Тушино и с развернутыми знаменами двинулся к Смоленску. Положение Лжедмитрия стало практически безвыходным, сил, способных противостоять московским полкам не было. Все оставшееся воинство превратилось в отдельные банды, совершающие набеги на расположенные неподалеку городки и селения. С самим Лжедмитрием уже никто не считался. Вокруг Вора во время его стоянки в Тушине собрался двор из московских людей, которые не хотели служить Шуйскому. Среди них были представители очень высоких слоев московской знати: митрополит Филарет (Романов), князья Трубецкие, Салтыковы, Годуновы…

Сигизмунд III через своих посредников предложил им отдаться под власть короля. Но Филарет и тушинские бояре отвечали, что избрание царя не дело их одних, что они ничего не могут сделать «без совета земли».

Вместе с тем они вошли между собой и поляками в соглашение не «приставать» к Шуйскому и не желать царя из «иных бояр московских никого» и завели переговоры с Сигизмундом о том, чтобы он прислал на московское царство своего сына Владислава, а перед этим помог уничтожить тушинского Вора, взамен московские дворяне обещали скинуть с престола Шуйского.

Вор принял решение оставить тушинский лагерь и бежать в Калугу, где еще можно было какое-то время отсидеться.

Прекращение существования тушинского лагеря вселило некоторую надежду в Василия Шуйского.

Нужно было остановить наступление польских войск.

Над войском стал воеводой брат царя, Дмитрий, совершенно бездарная личность.

Он двинулся на освобождение Смоленска, но в первом же сражении был наголову разбит поляками. Когда в Москве узнали об исходе сражения поднялся «мятеж велик во всех людях», что и ускорило катастрофу. 17 июля 1610 года толпа народа, ведомая Захарием Ляпуновым (братом рязанского воеводы Прокопия Ляпунова), расшвыряв стрельцов, явилась в Кремлевский дворец и потребовала от Шуйского отречься от престола.

Царь отказался и тогда заговорщики начали скликать московский люд к Серпуховским воротам. Многие бояре и сам патриарх Гермоген были привезены туда силой. Собравшиеся у Серпуховских ворот объявили себя «советом всей земли» и «ссадили» царя.

Всем миром был вынесен «приговор»:

«…за Московское государство и за бояр стоять, с изменниками биться до смерти. Вора, кто называется царевичем Дмитрием, не хотеть. Друг на друга зла не мыслить и не делать, а выбрать государя на Московское государство боярам и всяким людям всею землею. Бывшему государю Василию Ивановичу отказать, на государеве дворе ему не быть и вперед на государстве не сидеть. Над его братьями убийства не учинить и никакого дурна, а князю Дмитрию и князю Ивану Шуйским с боярами в приговоре не сидеть». Узнав об этом, Шуйский молча сложил на трон скипетр, державу, царский венец и уехал из Кремля в свое имение. Но и на этом беды свергнутого царя не закончились.

Весь следующий день Шуйского колотила дрожь: что медлят сторонники, отчего купечество помалкивает, а дворяне? Неужто не дошел до них указ о передаче поместий в отчины?

В этот самый миг дверь с треском отворилась. В дверях Захарий Ляпунов и толпа.

Ввалились в комнату: князь Михаил Туренин, князь Петр Засекин, князь Федор Мерин-Волконский, дворяне…

Мерин-Волконский подошел к царице.

– Ступай с нами!

– Куда?! Как смеешь?! – вскочил Василий Иванович, но его оттеснил от жены Ляпунов.

– Хлопот от вас много…

Чего, ребята, ждете, уведите царицу! Знаете, куда везти!

– Василий Иванович! – закричала Марья Петровна, но ее вытащили из спальни, и она больше не звала.

– Куда вы ее? – спросил Шуйский.

– А куда еще – в монастырь, в монахини.

– Вы не смеете!

– Ты смел государство развалить!?

– В какой монастырь?!

– Да зачем тебе знать? – ухмыльнулся Ляпунов. – Тебе мир не надобен. Богу будешь молиться… А впрочем, изволь – в Ивановский повезли.

Сегодня и постригут.

– За что меня так ненавидите?

За Отрепьева, за польские жупаны, от которых русским людям в Москве проходу не было? За то, что я низвергнул их? – взмахнул руками, отстраняя от себя насильников.

Кого я только не миловал! Злейших врагов моих по домам отпускал. Казнил одних убийц. Я ли не желал добра России, всем вам?

– Чего раскудахтался? – сказал Ляпунов и повернулся к появившимся в комнате чудовским иеромонахам.

– Постригите его, и делу конец.

Иеромонах, белый как полотно, спросил царя:

– Хочешь ли в монашество?

– Не хочу!

Иеромонах беспомощно обернулся к Ляпунову.

– Что вы как телята! Совершайте обряд, чего озираетесь? Вот иконы, а Бог всюду!

– Но это насильство! – крикнул Шуйский.

– А хоть и насильство. – Ляпунов схватил царя за руки – Не дергайся… Приступайте!

Иеромонахи торопливо говорили нужные слова, Шуйский кричал:

– Нет! Нет!

Но князь Туренин повторял за монахами святые обеты.

Кончилось, наконец.

– Рясу! – зарычал Ляпунов.

Василия Ивановича раздели до исподнего белья, облачили в черную иноческую рясу.

– Теперь хорошо. – Ляпунов с удовольствием обошел вокруг Василия Ивановича.

– Отведите его к себе в Чудов монастырь. Да глядите, чтоб не лентяйничал, молился Богу усердно.

– Дураки! – крикнул насильникам Василий Иванович. – Клобук к голове не гвоздями прибит!

…Царицу Марью Петровну постригали в иноческий сан в Ивановском монастыре. Силой. Вместо обещаний Господу, вместо радости и смирения царица срывала с себя рясу, бросала куколь, кричала мучительницам своим:

– Будьте прокляты, сослужители Змея! – и плакала, плакала, звала мужа своего. Царицу заперли в келии.

Ночью к ней пришла игуменья:

– Патриарх Гермоген поминает мужа твоего Василия царем, а тебя, Марья Петровна, царицей. Не брани нас, терпи. Бог даст, уляжется смута.

– Прости и ты меня, матушка, – ответила государыня.

– Но я так тебе скажу. Коли патриарх насильного пострижения не признал, то и тебе не следует держать меня за инокиню…

– Будь, по-твоему, – согласилась игуменья.

Царица за себя постояла, а Василий Иванович монахам перечить не стал.

Держали его в Чудовом монастыре, в тюремной келии.

Патриарх Гермоген на каждой службе возглашал проклятье Ляпунову и его мятежникам, объявляя постриг Шуйского и жены его в монашество насильством, надругательством над церковью. Гермоген монахом назвал князя Туренина, который произносил обеты и повелел ежедневными молитвами замаливать грех свой перед Господом.

Бояр охватило всеобщее смятение и в этом смятении образовалась небольшая группа высшей знати, которая знала, что делать.

В центре стоял князь Федор Иванович Мстиславский. Мстиславские происходили из рода Гедиминовичей и по своей родословной были ближе всех других претендентов к престолу и поэтому пользовались всеобщим уважением.

Вокруг него собрались сторонники: Иван Воротынский, Андрей Трубецкой, Андрей Голицин, Борис Лыков-Оболенский, Иван Романов и Федор Шереметьев.

С молчаливого согласия других думских бояр они объявили себя правительством.

Так возникла на Руси новая власть – «семибоярщина». На другой день после пострижения Шуйского в монахи «Вор» прислал к боярам грамоту, требуя открыть для него ворота. Ответили уклончиво: нынче день пророка Ильи, ради праздника никакого дела вершить нельзя, Дума соберется завтра.

На самом-то деле Мстиславскому было не до молитв, не до праздности. Коварствовал князь. 20 июля он рассылал по городам грамоты: «Польский король стоит под Смоленском, гетман Жолкевский в Можайске, а Вор в Коломенском. Литовские люди, по ссылке с Жолкевским, хотят государством Московским завладеть, православную веру разорить, а свою латинскую ввести. Мы, видя, что государя царя Василия Ивановича на Московском государстве не любят, к нему не обращаются и служить ему не хотят… били челом ему… И государь государство оставил, съехал на свой старый двор и теперь в чернецах, а мы целовали крест на том, что нам всем против воров стоять всем государством заодно и Вора на государство не хотеть».

Городам писалось одно, а гетману Жолкевскому другое.

Мстиславский просил не медлить, поспешать к Москве, спасти ее от Вора, а благодарная Москва со всем государством за то спасение присягнет королевичу Владиславу. Вор же получил от Мстиславского и от всей Думы ответ: «перестань воровать, отправляйся в Литву».

24 июля на Хорошевские поля явился с польским и русским войском гетман Жолкевский.

Русских у него было шесть тысяч. Королевичу Владиславу присягнули со своими дружинами Валуев и Елецкий, бывшие защитники Царева-Займища.

Гетман послал на переговоры Валуева и сына изменника Михаила Глебовича Салтыкова – Ивана. Валуев передал Думе краткое послание гетмана:

«Желаю не крови вашей, а блага России. Предлагаю вам державство Владислава и гибель Самозванца».

Иван Михайлович Салтыков привез договор, который тушинцы утвердили с Сигизмундом, признав над собой власть королевича. Судьбу России решили Федор Мстиславский, Василий Голицын, Данила Мезецкий, Федор Шереметьев, дьяки Телепнев и Луговской.

Вся эта братия подписала с гетманом Жолкевским статьи договора об избрании на Московское царство королевича Владислава. Гермоген узнал о свершившемся последним, даже о том, что в Девичьем поле уже поставлены шатры с алтарями для присяги королевичу.

Вознегодовал!

– Не бывать полякам снова в Москве!

Помня о побоище поляков в канун гибели «царя Дмитрия», воспротивились этому и некоторые бояре.

И тут снова заявил о себе Иван Романов. Удивительное дело. Своё прозвище – «Каша» – Иван Никитич получил, в том числе, и за потрясающее косноязычие.

Однако оно не помешало ему заразить паническими настроениями всех бояр. И даже самого патриарха Гермогена, который был категорически против ввода польских войск.

Всего нескольких слов: «А коли гетман Жолкевский отойдет от Москвы, то нам, боярам, не останется ничего другого, как бежать вслед за ним для спасения своих голов».

И вот уже ворота города открыты. Предательство свершилось. Гермоген смирился, но поставил условие: «Если королевич крестится в православную веру – благословлю, не крестится – не допущу нарушения в царстве православия – не будет на вас нашего благословения».

Жолкевский за Владислава давать клятву переменить веру отказался, но изыскал успокоительное обещание: «Будучи царем, Владислав, внимая гласу совести и блюдя государственную пользу, исполнит желание России добровольно».

Народ растерялся: кто оглядывался в сторону Вора, который продолжал «царствовать» в Коломенском, кто обратился в сторону поляков. Память человека коротка, память народа безгранична. Тотчас вспомнили, как семьсот лет назад в это же время новгородские бояре обратились к Рюрику:

«Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, приди княжить и володеть нами».

Какое многообещающее совпадение!

Действительно, стоит лишь призвать варягов, а в данном случае – польского принца, и всё наладится само собой.

11 сентября 1610 года под заклинания Гермогена стоять за провославие хоть до смерти, отправилось под Смоленск посольство из Москвы. Посольство уехало, а народ взволновался. Опамятовались москвичи, услышали одинокий голос патриарха.

– А ну как Гермоген снова посадит царя Василия нам на шею?! – ужасался в Думе князь Мосальский. На это изменник Михаил Глебыч Салтыков отвечал, почесывая мертвый кривой глаз:

– Чтоб никому страшно не было, задавить его надо!

Иван Никитич Романов в тот же день поспешил к Жолкевскому, опасаясь не за жизнь Шуйского, а боясь мятежа.

Гетман тотчас при Романове написал Мстиславскому письмо: «Находящихся в руках ваших князей Шуйских, братьев ваших, как людей достойных, вы должны охранять, не делая никакого покушения на их жизнь и здоровье и не допуская причинять им никакого насилства, разорения и притеснения».

Отправляя учтивое это письмо, Жолкевский сурово потребовал от Ивана Никитича отправить Шуйского подальше от Москвы, в Иосифо-Волоколамский монастырь.

А пока в Москве сделалось страшно.

Власти нет – власть у разбойников. Грабежи пошли среди бела дня. «Семибоярщина» вынуждена была пригласить польские войска Станислава Жолкевского нести охрану внутри Москвы.

Им оставалось только уговорить патриарха Гермогена…Уговаривать святителя отправился глава Семибоярщины Федор Иванович Мстиславский. Ему казалось, что он сумеет если не уговорить патриарха, то хотя бы обмануть.

Но не удалось уговорить. Обмануть тоже не получилось.

– Я таких грамот не благословляю писать! – взглянув на протянутые бумаги, твердо сказал святитель.

– И проклинаю того, кто писать будет.

Справедливости ради надо сказать, что на сей раз свою воинскую честь поляки не запятнали. Бесчестье и позор, клеймо иуд и предателей, заслужили русские. Те, кто призвал поляков и открыл им ворота города.

17 августа десять тысяч московских людей, среди них бояре, высшее духовенство, служилые люди, жильцы, дети боярские, купечество, именитые посадские граждане, начальники стрелецкие и казацкие, целовали крест королевичу Владиславу. Начало радужное: Жолкевского с сотней человек ввели в крепость, там угощали по-княжески и делали пышные подарки. Поляки вошли в город к москвитянам, торговали друг с другом, разговаривали и гуляли вместе. Великая радость, братство, дружба и согласие были взаимные. Но, как говорится, коготок увяз – всей птичке пропасть. Сотней человек поляки не ограничились, с каждым днем удобно пробирались в город до тех пор, «пока не набралось их до 6000 копейщиков, а еще 8000 немецких и иных солдат».

В конце сентября, черной осенней ночью, все московские твердыни были заняты польскими полками.

Жолкевский занял Кремль, а ставку свою устроил в доме царя Бориса Годунова.

Вор, который продолжал с остатками своей банды беспредельничать в Коломенском, а потом переместившись назад в Калугу, не только постоянно создавал угрозу Москве, но и путал все планы поляков. Это заставило московских дворян вспомнить о том, что тушинские заговорщики не выполнили свою часть «договора».

А может быть, поляки к этому «руку приложили».

На одном из пиров, который давался цариком непонятно по какому случаю, начальник его личной охраны крещеный татарский князь Петр Урусов и его брат Мамутек пригласили «царя» на охоту за Оку, где в Сидоровских ухожах медведица с медвежатами обложена. Царик не доверял Петру Урусову.

Всего два месяца назад он крепко повздорил с касимовским царем Урманетом, приставшим к нему еще в Тушино и грозившим уйти от него к московитам. Во время охоты Урманет был убит лично самозванцем и двумя его ближними сторонниками Михайлой Бутурлиным и Игнатием Михеевым. Тело было сброшено в Оку.

Но все тайное становится явным: ближайший друг касимовского царя князь Урусов дознался об этом и открыто объявил убийцей царика. За что был брошен в темницу, где провел шесть недель. Потом царик освободил князя, вернув ему свою милость. Но Урусов с братом поклялись жестоко отомстить.

Утро охоты выдалось солнечным, ничто не предвещало беды.

В охотничьем азарте царик оторвался от своей свиты, которая осталась далеко позади.

Возле него наметом неслись только человек двадцать татарской охраны с князьями братьями Урусовыми во главе.

Удар сабли Петра Урусова разрубил царика от плеча до пояса, а Мамутек, стремясь тоже принять участие в убийстве, еще отрубил ему руку, а потом точным ударом как мясник, отсек голову.

– Вот он наш царь-собака! – крикнул Петр Урусов, оборачиваясь на скаку к русским и привставая на стременах. Он высоко поднял за волосы окровавленную голову царька, отсеченную от туловища.

Оцепенели от ужаса сопровождавшие «царя» жильцы и бояре. Никому и в голову не пришло, не только преследовать убийц, но даже подъехать к саням царька, брошенным среди дороги татарами, которые угнали с собой упряженных коней, ловко обрубив у них сбрую и постромки.

Все бросились стремглав обратно, толкаясь, путаясь, и обгоняя друг друга, чтобы поскорее принести в Калугу страшную весть. Узнав о случившемся, Марина словно окаменела. Ни криков, ни слез, ни причитаний… Она просто превратилась в ледяной столб. Опустив руки, несколько минут она стояла посреди горницы, уставившись в какую-то точку на стене неподвижным взглядом.

Потом, схватив шубу, выскочила на крыльцо и бросилась в стоящий рядом возок.

– Гони! – крикнула она вознице. Сани понеслись в поле. За ними полсотни казаков.

Потом она безучастно смотрела, как грузили в сани изуродованное тело ее мужа, сама взяла мешок с отрубленной головой и положила его рядом… Вернувшись во дворец Марина вызвала к себе Заруцкого.

– Ты звала меня? Что хочешь приказать? – спросил вошедший атаман.

– Ян, злодейство не может остаться безнаказанным, – властно и решительно сказала она. – Я желаю казни татар. Пусть кровь их зальет улицы, пусть устрашатся калужане и знают, что за казнь царя пощады к злодеям у меня нет.

– Вели казакам жечь и грабить дома, резать поганых нехристей, бросать жен, детей на растерзание голодным псам.

– Не медли, Ян. Царица твоя того желает.

Взволнованная своей речью, она раскраснелась. Заруцкий ответил не сразу. Подобная безжалостная расправа с несчастными татарами, повинными в убийстве «вора» лишь, поскольку они были соплеменниками Урусовых, вовсе не пришлась ему по вкусу.

У него не было желания восстанавливать против себя жестокой казнью калужан, не зная, как сложатся дальнейшие события. И он не был уверен, что казаки ради вдовы Марины беспрекословно пойдут на эту ненужную жестокость.

– Что ж медлишь с ответом? – нетерпеливо спросила Марина.

– Царица, – сказал он. – Разумно ты замыслила. Да, не знаю, пойдут ли на такое дело казаки.

– Лукавишь ты, Ян! – сверкнув глазами, гневно сказала Марина.

– Не время лукавить, Марыся, – простодушно ответил он.

– Так к чему же речь свою ведешь?

– К тому, чтобы сама дала ты приказ казакам. Ведь дело надумала ты нелегкое и не мое.

Тебя, царицу, пожалуй, послушают, за тобой пойдут. Ступай в дома к казакам, приказывай, грози ослушникам. Коль не послушают, проси и плачь. Возьми слезами, горем!

– Добуже, – тряхнула она головой. – Коли так – идем.

Специально не собрав распущенных волос, она накинула шубу, второпях после возвращения сброшенную на пол. Торопливо вышла из спальни и выбежала во двор.

Заруцкий следовал за нею. Схватив во дворе горящий факел, недавно воткнутый в снег кем-то из слуг, Марина устремилась на улицу.

Калужане стали свидетелями удивительного зрелища: «царица», простоволосая, в распахнутой шубе, особенно прекрасная в своем волнении, рыдая и заливаясь слезами, бегала из дома в дом к казакам.

Освещенная во тьме ночной зловеще-красным светом дымно горевшего факела, она в огненном дыму казалась страшным, но прекрасным демоном зла и разрушения. Казаки хватали оружие, выскакивали на улицу и следовали за ней. Она заклинала их памятью злодейски убитого «царя», молила о беспощадной расправе с татарами.

Началась зверская резня. Под заунывный звон колоколов, по обычаю вещавших о смерти «царя», улицы огласились неистовым, жалобным, стонущим воем несчастных татар.

К утру в Калуге не осталось в живых ни одного татарина. Между тем в Калуге назревали новые события.

У Марины родился сын, и радость ее была безграничной. Рождение «царевича» упрочило и выяснило положение матери «вдовы-царицы», сразу разрешив все тревожные вопросы.

В соборной церкви, в которой с великим торжеством отпели «вора», так же торжественно совершено было через несколько дней в присутствии толпы празднично и восторженно настроенных калужан, крещение «царевича», названного в честь «деда» Иваном. Калужане ревностно готовы были служить «внуку» Ивана Грозного.

К покойному «вору» к концу его бесславного «царствования», они успели охладеть и разочароваться в нем. Так как, не являясь истинным царем, «вор» был груб, разгулен, корыстен, жесток. Сын его, родившийся среди столь тревожных событий, вызывал к себе сочувственное и жалостное отношение.

Новый призрак законного государя, призрак более страшный, чем прежний, готов был снова увлечь за собою маловерный народ, напуганный тревожными слухами о насилиях, чинимыми в стране поляками.

Таково было настроение калужан-простолюдинов. Бояре же и сановитые дворяне из недавних «перелетов» креста целовать «царевичу» не пожелали. Собравшись в Приказной избе, устроили они меж собой великую перепалку. А потом собирались каждый день, спорили, шумели, ругались, чуть не дрались, а дело не двигалось вперед и никто не знал, чего держаться, на чью сторону гнуть, куда преклонить голову…

А все это время, как назло, стояли такие морозы и вьюги, что всюду от Калуги пути запалили.

И ниоткуда до калужских бояр не доходили вести – ни из-под Смоленска, ни из – под Москвы, ни с Поволжья. Так прошло время до самого Рождества.

В канун сочельника дошли вести из ближайших к Калуге окрестных мест, что подступает к городу Ян Сапега со своим польско-литовским войском, и будет требовать сдачи Калуги на имя короля Жигимонта. Слух этот вихрем взбаламутил не только бояр и воевод бывшего царика, но и простые ратники и казаки, и все горожане калужские взволновались:

– Не хотим сдаваться Яну Сапеге! Не сдадимся!

Мы королю Жигимонту не слуги и его воеводе не подначальные!

Все бояре, воеводы и казацкие атаманы – собрались в Приказной избе и положили из избы не выходить пока не принято будет такое решение, к которому все охотно и добровольно приложат руку.

– Господа бояре! – заговорил прежде других бывший благоприятель царика Михайло Бутурлин.

– Всем вам ведомо, что Бог послал царице нашей Марии Юрьевне, сына, нареченного в память деда – царя Ивана. Царица стала всех нас, бояр, молить, чтобы мы немедля присягнули на верность царевичу Ивану…

– Какому царевичу? Где ты царевича выискал?

Что ты нас с толку сбиваешь! – закричали разом несколько голосов.

– Как же не царевичу? Коли царя Дмитрия сын? – с некоторою нерешительностью возразил Бутурлин.

– Царь ли, не царь ли, – мы того не ведаем…, а как царю присягали ему – значит, и сын у него царевич! – попробовал, было, вступить Игнатий Михеев.

– Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! – громко крикнул один из калужских бояр.

– Аль не знаем мы, каким обманом и изменным делом вы с Бутурлиным, да с Михаилом Салтыковым, да с Юрием Мнишеком тушинского «Вора» за царя Дмитрия признали, да всем пример показывали на обман, да на смуту – и кто у него, «вора», заплечным мастером был: ты же, Мишка Бутурлин, да и ты же, Игнашка Михеев.

Приверженцы царька попробовали, было возражать и отругиваться. Но в избе поднялся такой шум и гам, на них посыпались такие угрозы, что они должны были смолкнуть и не перечить большинству. Когда шум поулегся, с лавки поднялся старый и почтенный боярин, Алексей Солнцев-Засекин, и сказал добродушно:

– Отцы родные! Криком да перекорами мы дела не решим… Ругайся хоть до третьих петухов, что толку? Вот, так-то и с покойным царем тушинским…, или какой он там был…, не тем он будь помянут! Обманом и кровью начал – в зле живот свой положил… Не нам судить его, и не о нем судить мы собрались, а о том: кому служить? Кому крест целовать? Так ли, братцы?

– Так, так! – послышалось отовсюду.

– Ну, коли так, так я скажу, что на душе накипело. Пора нам всем за дело взяться – пора о Руси подумать! Пора от обмана отстать и откреститься и грехи наши замолить. Не за грехи ли наши лютые вороги Русь православную врозь несут? Не за грехи ли мы теперь, в канун великого праздника Рождества Христова не в церкви Божьей на молитвы собрались, а в Приказной избе сидим.

– Так вот что, братцы, – все ободряясь и возвышая голос, продолжал опять Солнцев-Засекин, – вот что я думаю: не можем мы, калужане, ни сыну Марины Юрьевны, ни иному кому крест целовать… Не великие мы люди: побольше нас люди всей земли Русской! Пождем, что земля скажет. На чем старшие города положат, на то и мы станем.

Кому Москва присягнет, тому, и мы свою присягу понесем.

– Верно! Верно! На этом и положить надо! Верно, боярин сказал! – послышались отовсюду громкие голоса большинства.

– А как же быть с царицей? С Мариной Юрьевной?…

Как быть с царевичем?

– Какой он царевич? – крикнул кто-то из калужских бояр. – Он прижит в блудном житии Мариной Юрьевной со своим секретарем Невзоровым Алешкой. Так станем ли мы присягать невзоровскому щенку?

Опять подняли гвалт и крик, в котором никто и ничего не мог уж разобрать.

И снова Солнцев-Засекин, выждав удобное мгновение затишья, возвысил свой голос:

– Братцы! – сказал он спокойно и твердо. – Не будем препираться! Положим на том, чтобы выждать московских вестей… Сапеге не поддадимся – он нам не указ!.. Марине Юрьевне мы тоже зла не хотим: пускай живет и радуется на свое дитя. Но дабы смуты, какой из-за ее ребенка не приключилось, дабы она и сама нам не могла вредить своим упорством женским – мы ее возьмем с сыном за приставы!

Так ей зла не учиниться никакого, и себя обережем.

Панна Гербуртова приотворила дверь и сказала шепотом:

– Пришел боярин, посланный из думы. Прикажешь ли принять его, наияснейшая панна?

Боярин Солнцев-Засекин поклонился Марине в полпоклона и сказал:

– Пришел я к тебе, государыня Марина Юрьевна, с нашим думским приговором. Изволишь выслушать его?

Марина выслушала все, потом поднялась, прямо глядя в очи боярину, сказала:

– Не признаете меня царицей и сына моего царевичем, так отпустите меня отсюда… Найдутся люди, которые пойдут за мною и останутся верными мне и сыну моему!

– Дума положила, – спокойно ответил старый боярин, – до времени тебя и сына твоего отсюда не выпускать. А чтобы зла никто вам никакого не учинил – взять тебя и сына за приставы.

– Изменники! Злодеи! Предатели! – воскликнула Марина, подступая к боярину и сверля злобными очами. – Как смеете вы мной распоряжаться?

Я не хочу здесь быть! Я сейчас…

– Не выпустим! – спокойно сказал боярин, – не круши себя напрасно.

И без поклона, повернувшись к дверям, он вышел из комнаты.

Подошел Ян Сапега к стенам Калуги в ночь под Рождество и под звон праздничных рождественских колоколов обстрелял Калугу, угрожая горожанам, медлившим исполнить требование польского гетмана сдать город.

Устрашенные польскими ядрами, калужане малодушно забыли «царевича» и поспешили изъявить готовность целовать крест тому правителю, который будет царем в Москве, то есть польскому королевичу, так как вопрос о воцарении его был уже решен вполне определенно.

Что же касательно Марины, то перед ней был поставлен выбор: либо добровольное удаление с сыном на жительство в Коломну до дальнейшего решения ее участи, либо разгром города и плен.

Но Марине долго раздумывать не приходилось. Калужане от нее отвернулись: правда, верные казаки готовы были по-прежнему умереть за нее, но численность их в сравнении с польской ратью была незначительна.

Волей-неволей пришлось остановиться на «добровольном» удалении в Коломну и поспешить с укладыванием дорожных сундуков.

На следующую ночь под покровом темноты Марина бежала из Калуги.

Ее сопровождал только небольшой отряд казаков во главе с Иваном Заруцким.

1

Ефимок – русское обозначение западноевропейского серебряного талера, бывшего в употреблении до середины XVIII столетия…

Рождение династии. Книга 2. Через противостояние к возрождению

Подняться наверх