Читать книгу …о любви (сборник) - Януш Вишневский - Страница 5

Войцех Кучок
Последняя благодать, снизошедшая на Эрнста Ункеля

Оглавление

Войцех Кучок – прозаик, поэт, кинокритик, сценарист, спелеолог. В 2003 году получил «Паспорт Политики» в области литературы, а год спустя – литературную премию НИКА за роман «Дерьмо», переведенный на многие языки. На основе некоторых сюжетных линий этого романа написал сценарий фильма «Удары». В. Кучок – автор сборников рассказов и эссе, романа «Как сон».

Утром тринадцатого апреля тысяча восемьсот восемьдесят пятого года к трактиру, что при дороге Марбург – Ланталь, подъехал воз с товаром. Трактирщик Шварц все еще отсыпался после давешней своей победы в кости над марбургским фельдшером, который вчера вечером остановился на постоялом дворе и до поздней ночи потакал своей склонности к азартным играм. Трактирщица – Беттина – была уже на ногах, когда возница и его помощник выгружали перед заведением запасы еды и, конечно же, напитков. Беттина Шварц, неторопливо моя липкий от пролитого вина пол и соскребая со столов и лавок воск, ждала, пока разгрузка закончится и возница придет получить расписку в получении доставленного им товара и оплату. Пока она улаживала формальности с возницей, парни из прислуги вкатывали бочонки и вносили свежий провиант, в конце же поставили посреди залы ладный сундучок и небольшой расписной дубовый бочонок, на что трактирщица бдительно отреагировала: «А это что такое? Я этого не заказывала! Ничего сверх уговоренного не заплачу!» Возница объяснил, что за всё, что сверх, заплатил сам отправитель, с которым, впрочем, ему не случилось познакомиться лично, а что такое он привез – не знает, поскольку обычая заглядывать в чужие посылки не имеет и, честно выполняя свои обязанности, ничего так в жизни не желает, как самой большой из ценностей, а именно – спокойствия. Сказав это, он забрал то, что ему причиталось, попрощался и поспешно удалился вместе со своими помощниками, быть может предчувствуя несчастье, к которому ему выпало быть опосредованно причастным. Трактирщице понравились как бочонок необычной емкости, так и сундучок, по которому можно было судить о богатстве отправителя, ибо сами по себе это были вещи редкой красоты; ее распирало от любопытства: какие же ценности должны были находиться в сундучке, чтобы соответствовать такому незаурядному вместилищу, и какого же вкуса должно быть вино, чтобы оказаться достойным такого шедевра бондарного искусства. Хотя Беттину Шварц никогда не обучали тонкостям дегустации, она хорошо разбиралась в винах, и несмотря на то, что гости постоялого двора мозельским рислингам предпочитали дешевые пенистые напитки, пренебрегая красным вином, особенно в теплые весенние и жаркие летние дни, в трактире всегда имелось в запасе несколько литров благородных напитков на случай, если какой-нибудь заезжий знаток пожелает отужинать с так называемым «большим вином». Вот почему фрау Шварц с любопытством отлила себе в бокал немного вина из бочонка, посмотрела на свет, оценивая цвет и консистенцию, и исполнилась сомнениями, ибо поняла, что она имеет дело не с обычным шпетбургундером: напиток был не таким густым, как известные ей, изредка привозимые мужем из Ара вина, да и цвет был значительно более светлым, вот почему ей вдруг показалось, что, возможно, впервые в жизни она имеет дело с настоящим бургундским. От избытка чувств фрау Шварц посильнее взболтнула вино в бокале, несколько капель пролилось на ее фартук, но, когда она приблизила нос к бокалу, запах не оправдал ее ожиданий: никакой французской утонченности, изысканности; запах вина был слабым и неизящным, было в нем что-то отталкивающее, и при этом Беттина Шварц не могла отделаться от впечатления, что этот запах ей знаком, а когда она набрала вина в рот и ее предчувствия подтвердились, она выплюнула жидкость на пол, едва сдержав рвотный позыв, потому что именно таков был вкус крови. Беттина всё еще не могла поверить в истинность догадки; всё еще пребывая в убеждении, что она пила вино кровянистого цвета и такого же вкуса, всё еще убеждая себя, что она, простая и не знающая заграничных штучек крестьянка, не до конца постигла секреты настоящих дегустаторов, отставила бокал и подошла к сундучку, подняла крышку, принялась доставать из его недр стеклянные банки и, кажется, на третьей, лишившись чувств от страха, упала на пол, потому что когда часу примерно в девятом, мучимый похмельем, в залу в поисках воды вошел сам трактирщик, он нашел рядом с лишившейся чувств женой вынутые из сундучка две целые банки, одну разбитую, а еще одна так и осталась в сундучке нетронутой. Согласно рапорту и проведенному жандармами следствию, посылка, которую получила трактирщица, состояла из бочонка, наполненного пятью литрами человеческой крови, и сундучка, в котором были четыре банки, содержащие соответственно человеческие легкие, желудок, печень и сердце; кроме того, в посылке было запечатанное сургучной печатью письмо, адресованное «многоуважаемой фрау Беттине Шварц». Невыясненным до сих пор остается одно обстоятельство: адресатка лишилась рассудка сразу после кошмарной дегустации или только после того, как вопреки настоятельным предостережениям мужа инспектор, который вел дело, прочитал ей письмо.


Неправда, что мой дед, пастор Эрнст Ункель, на смертном одре провозгласил тост: «За новую жизнь!», выпил кубок столетнего сотерна, посмотрел на этикетку и произнес, отирая губы: «Желаю себе допить эту бутылку на том берегу». Неправда, что, когда он умирал, присутствовали все близкие, утверждавшие позднее, что он ушел из жизни так же благостно, как и жил.

Моя бабка передала потомкам эту версию, чтобы ничто из того, что было связано с реальной драмой его последних дней, не исказило памяти о пасторе Эрнсте, человеке праведном, благородном и чутком. Тайну смерти мужа она унесла с собой в могилу вместе с конвертом, в который было вложено единственное любовное письмо, написанное им; это письмо бабушка держала под замком до конца жизни, хоть и не ей оно было адресовано. Письмо попало в ее руки вместе с другими личными вещами деда после его смерти.

Со временем даже самые темные тайны выходят на белый свет, да и большинство твердых решений и клятв до гроба имеют характер так называемой сиюминутной необходимости, но с молчанием могилы ничего не поделаешь. Я никогда так и не узнал бы правду о том, что приключилось с Эрнстом Ункелем в последнюю весну его жизни, если бы не тот великий кризис, что стал для моей семьи, как, впрочем, и для всех немцев, настоящей школой бедности и лишений. Так вот, когда умерла старшая из дочерей пастора Ункеля, славная тетушка Ульрика, а у нас не было средств на покупку отдельного места на кладбище, семейный совет решил положить тетушку в ту же самую могилу, в которой похоронили дедушку и вдову его, мою бабушку, пасторшу Ункель. Могильщики подняли на поверхность остатки трухлявой гробовой древесины, мощные берцовые кости бабушки, одну подошву и еще шкатулку, которую бабушка велела положить с собой в гроб. Вот из этой-то шкатулки и достали то самое дедушкино письмо, представившее в совершенно новом, неожиданном свете обстоятельства его смерти, даже более того – доказывавшее, что даже самые ревностные слуги Бога, являющие собой пример чистоты духа, могут, скажем так, поблуждать немного перед последней чертой, на пороге вечной жизни, поддавшись сатанинским наущениям. Дедушкино письмо не давало мне покоя до тех пор, пока я, проведя много месяцев в библиотеках и судебных архивах, не нашел документы, позволяющие воссоздать со значительной достоверностью и с большой вероятностью последние дни жизни Эрнста Ункеля, равно как и причины, из-за которых этот человек, столь сдержанный в проявлениях страстей, руководствовавшийся в жизни разумом и логикой, закончил эту самую жизнь деянием сколь безмерно странным, столь и ужасным.


Итак, известно, что начиная, по крайней мере, со Страстной недели тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, то есть с первых дней апреля, пастор Ункель испытывал особенно сильные приступы апатии, о чем свидетельствует содержание его проповедей этого периода, исключительно мрачных, посвященных суетности жизни человеческой, сомнительности спасения и изобилующих рискованными рассуждениями на тему Воскресения Господня (цитата из проповеди, прочитанной пятого апреля тысяча восемьсот восемьдесят пятого года: «Не придумали ли мы Его для себя, дабы оправдать в глазах своих бесповоротное и непростительное убийство, совершенное в отношении Сына Божьего? Не придумываем ли мы Его каждый год, дабы заглушить в себе страх перед гневом Божьим?»). После пасхальной проповеди, которая вместо радостной вести несла горечь и сомнение, Ункель, по совету церковного начальства, решил взять отпуск, чтобы вновь обрести душевное равновесие и в тишине горячей молитвой укрепить пошатнувшуюся веру. С этой целью он покинул марбургский приход и направился в сторону долины Лана с намерением подыскать для себя временное уединение. В первую ночь после ухода из города он остановился на постоялом дворе семейства Шварц, на следующий день неожиданно вернулся, но вместо того, чтобы пойти домой, отправился к знакомому профессору Марбургского университета и попросил об одолжении. Профессор Аугенталер, хоть и был известен эксцентричными выходками, ученым был выдающимся, специализировался на классической анатомии и увлеченно препарировал человеческие органы на благо науки. Он согласился заняться останками моего деда после внезапно запланированного и неизбежного самоубийства последнего, а потом отослать по указанному адресу четыре стеклянные банки с органами и бочонок, в который должна была быть спущена вся кровь пастора Ункеля. К посылке, полученной Беттиной Шварц тринадцатого апреля тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, было приложено письмо следующего содержания.

«Дорогая Фрау,

Моя Дорогая!

Дорога Фрау и моя дорога пересеклись.

Каждую ночь мне снятся твои туфли рядом с моими.

Сегодня, когда я проснулся, я не мог понять, где я, я спрашивал себя, что это за свет падает мне на лицо неизвестно откуда. Откуда эта лучезарность, что это за изгнание из сна, да такое свежее и солнечное, почему я слепну от избытка четко воспринимаемых мною форм, которых тем не менее не узнаю́, почему птицы поют звонче, чем обычно, – так спрашивал я себя до тех пор, пока сон окончательно не отлетел от меня, когда в постели шелестящей, твоей рукой, о Госпожа, накрахмаленной, я себя обнаружил. И меня поразила белизна постели, светлая утренняя свежесть, и из нее исходящая, и сквозь белые занавески на нее льющаяся. Боже мой, зачем столько белизны, подумал я, зачем весь этот водопад света, это избавление ото сна и призыв к бодрствованию? Ах, мгновение спустя уже всё во мне прояснилось: ведь я приехал сюда, где молоко, сыр, плоды полей, садов и огородов и свидетельствующая о домашнем уюте маслёнка на белой скатерти, и какое-то непонятное во мне волнение, ибо завтракать уже пора, а если не приду, то хозяева мои могут обидеться с самого начала моего здесь пребывания, предпринятого ради возвращения моего душевного спокойствия. Слез я с кровати, постель оправил, подушки взбил – и надо же, ни пылинки из них не вылетело, вот какой чистотой ты здесь меня окружила. А когда я о тебе думать начал, о том, какую же чистоту и свет должна ты в себе всегда носить, пришла ты сама, о Госпожа, разбудить меня и о том, как спалось мне, спросить, заботливо при этом занавески раздвигая и свет и воздух в мою комнату впуская, крошки хлеба, которым я подкреплял себя перед вечерней молитвой, сметая. А когда ты, о Госпожа, взяла мою Библию, чтобы пыль обтереть (хотя, по правде говоря, я никогда не давал ей пылью покрыться), я чистоту твою почувствовал, как дыхание, и помнишь, о Госпожа, тогда я коснулся своей рукой твоей руки, чтобы убедиться, не призрак ли это чистоты, на самом деле ты существуешь или только видишься мне, как с неба посланное отрицание юдоли земной, безнадежности людской, как ангельская панацея от выросшего на мне горба сомнений и тяготившего меня в последнее время невыносимо. И тогда я коснулся твоей кожи, а ты задержала мою руку и прижала к своему сердцу, чтобы я смелее и явственнее смог ощутить твое вполне земное происхождение, и ничуть в голове моей не мелькнуло ничего порочного, когда я внял твоему призыву вслушаться в пречистое биение сердца твоего и услышать в нем музыку сфер, а когда я приблизил голову к груди твоей, ты сама, о Госпожа, прекрасно помнишь, как ты помогла мне к ней прильнуть, ибо склонилась надо мною и из одежд груди свои высвободила, обнажив, будто испрашивала благословения для них, да только я сам их, как благодать на меня снизошедшую, принял, и стал благословлять каждую по отдельности и многократно, а после – и всю телесность твою, о Госпожа, пышущую жизнью, благословлял, каждую пядь интимных богатств твоих я восславил, а благословляя телесное воплощение благодати, коей ты меня одарила, крестом на тебе распластался. Помнишь, о Госпожа, какую молитву мы вместе прочли, какой псалом наши члены гармоничным двугласием пропели? И так ты меня, о Госпожа, любовно угостила бледною зарею, что в том необузданном забытьи я готов был новые ценности в жизни восславить, готов был плодить титанов – такая вот сила во мне взыграла, когда ты меня, о Госпожа, охватила бедрами и из плена этого не выпускала до самой жертвы свершения, до самого что ни на есть аминь в наших с тобою молитвенных переплетениях. А потом, когда ты, о Госпожа, свои одежды собирать стала, лежал я, не в силах перевести дыхание в постели, хоть и испачканной, но по-прежнему твоей чистотой наполненной, и смотрел на туфельки, которые хоть и в спешке тобою были сброшены, всё ж ровнехонько стояли рядом с моими сапогами, и, глядя на них, подумал я, что коль скоро обувь наша так рядышком стоит, то и мы по следам обуви той пойдем и будем только друг для друга. Так пусть же то, что случилось между нами, начнет в нас новую жизнь, таящую в себе новые наслаждения, а когда я так думал, ты спешно застегивала сорочку, впихивала груди под тесный корсет и, извиняющимся взглядом на меня взглянув – ты должна это помнить, – сказала, что завтрак ждет. А когда я, пригладив волосы и оправив платье, уже в столовую залу вошел, когда тебя при муже твоем увидел, встревожился, не откроемся ли мы перед ним с изменой нашей и не догадается ли он о проступке, который мы вместе совершили, и, когда мы уже общую молитву закончили и к завтраку сели, я искал взгляда твоего, о Госпожа, но он недоступным для меня оставался: ты всё за тарелкой моей следила, всё спрашивала, не добавить ли мне творогу или булочек свежих, но ни разу на меня ты взглянуть не пожелала, и когда я обдумывал еще раз, что между нами произошло, чувствуя, что это меня хорошенько клеймом любовным отметило, что мои мысли о тебе, о Госпожа, я от себя уж не отгоню, муж твой подал мне счет за ваше гостеприимство и спросил, всё ли в нем верно. А всё в нем было даже слишком верно, баланс был убийственно точным, и я понял это, как только взглянул на счет. Я понял, что нищета и безнадежность судьбы человеческой не могут явиться мне более изощренным, унизительным и предательским способом, что меланхолия моя не могла пасть на почву более подходящую, что погрузиться мне в нее придется окончательно и целиком, ибо к цене нумера, постели, ужина и завтрака муж твой присовокупил и ту услугу, которую ты мне, о Госпожа, оказала, как это, видать, было у вас заведено, я же принял случившееся за неожиданное и спонтанное ниспослание мне тела святого, о Госпожа, прости, что тогда я так поспешно из-за стола встал и, слов благодарности не найдя, небрежно бросил оплату, что бежал как побитый, а теперь еду подальше от тебя, уезжаю куда глаза глядят, чтобы убежать от этой невозможности, сам себя гоню, ибо сон мой с век сгоняет твоё существование, дорогая Госпожа, такое непредвиденно неожиданное, такое значимое, какой неожиданной и значимой может быть только жизнь во всем своем великолепии, во всей своей широте перед моим увядшим и к грусти привыкшим существованием. Я направляюсь туда, где мизантропию мою не раздует пламя страстей, ради того лишь нечаянно вспыхнувшее, чтобы вернее меня извести, даже когда погаснет; я ухожу, дорогая Госпожа моя, туда, в ту тишину, где не услышу не только твоего голоса, где я не услышу ничего, ухожу, чтобы остыть, на холодных ветрах окостенеть, к себе, известному только мне одному, вернуться и до дна испить ниспосланную мне свыше чашу горечи; покидаю тебя, дорогая моя Госпожа, ибо отчаяние я уже успел узнать, а обуздать радость при тебе не сумею. Следовало бы мне за гостеприимство поблагодарить, попрощаться или хотя бы добрым словом отозваться, так что позволь, о Госпожа, чтобы это письмо выполнило все мои обязанности, при расставании положенные, у него больше сил, чем у меня, еще по-настоящему не уехавшего, а уже пеняющего себе за всё, что бы я ни сделал и чего я не сделал из-за отсутствия смелости, ибо успел я понять, что время, которое не течет в твою сторону, стремится к пустоте столь бездонной, что одна лишь мысль о ее необъятности лишает меня чувств. Одержимость влечением увела меня на окольные пути, вот и еду я, колеям судьбы боле непослушный, и написанием письма внимание свое отвлекаю от взбунтовавшегося нутра моего, растревоженного слабостью, которую к тебе питаю. Не желают больше мне служить внутренности мои, к тебе стремятся, будто захотели, чтобы я их по очереди вынимал и отдавал, а потому, последнее решение касательно судьбы своей приняв, говорю: прими меня, о Госпожа, как любовное послание, не похожее ни на одно из тех, которые ты могла бы получить, изволь, прими эту вот печень, которая больше не в состоянии очищать мою кровь оглупевшую, при воспоминании о тебе волнующуюся и вскипающую при мысли о том, что пульсировать ей придется вдалеке от тебя; что же это за кровь такая, которая тоскует вместо того, чтобы биться в жилах, так возьми ее, о Госпожа, полей ею клумбы, и пусть на них кровавик зацветет, и тогда дух мой проберется под твои окна, чтобы нарвать его и приложить везде туда, где дыры зияют на месте легких моих, которые только и могут, что вздыхать, вместо того, чтобы дышать (возьми их, о Госпожа, пожалуйста!), на месте желудка моего, голод которого никакая пища не в силах утолить, ибо изнывает он от нехватки тебя (умоляю, возьми и желудок), и наконец, на месте сердца моего, где самая большая дыра, потому что вместо того, чтобы ровно биться, оно выбивает ритм невозвратимой утраты, так что бери и его, о Госпожа, а то, что останется от меня, пусти свободно, я из этих остатков соберу ту жизнь, которая о тебе ничего не будет знать, жизнь без тебя вне того мира, который мы способны охватить разумом.

Всецело тебе отданный,

пастор Эрнст Ункель».


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
…о любви (сборник)

Подняться наверх