Читать книгу «Слово о полку Игореве»: Взгляд лингвиста - Андрей Анатольевич Зализняк, А. А. Зализняк - Страница 4

Лингвистические аргументы за и против подлинности «Слова о полку Игореве»
Почему дискуссия о подлинности «Слова о полку Игореве» тянется так долго

Оглавление

§ 3. Почему же все-таки дискуссия о подлинности или поддельности СПИ приобрела характер вечной проблемы, превратившись в глазах многих в образец безнадежного словопрения, которое уже никогда не кончится чьей-либо научной победой?

Мы полагаем, что этому способствовали следующие основные факторы.

1. Нелингвисты совершенно не осознают мощности языка как механизма, а именно, количества и степени сложности правил, которые надо соблюсти, чтобы получить правильный текст. Легкость, с которой человек производит устные и письменные тексты на родном языке, лишает его возможности поверить в истинные масштабы той информации, которой он при этом бессознательно оперирует. Особенно доверчиво относятся к мысли о том, что некто засел за книги и научился говорить и писать на иностранном языке «как на родном», те, кто ни одним иностранным языком активно не владеет. Люди верят бойким журналистским рассказам о том, как способного русского паренька поучили в разведшколе немецкому языку, забросили в немецкий тыл и там он успешно выдавал себя за немца.

Поэтому рассказ о том, что кто-то написал безупречный длинный текст на чужом языке (или на своем, но тысячелетней давности), далекими от лингвистики людьми не воспринимается как рассказ о подвиге или чуде. Они скорее возьмутся обсуждать вопрос о том, зачем это могло автору понадобиться, чем то, как ему это удалось. Они вполне готовы допустить, например, что это было сделано между делом, в качестве озорной шутки.

Между тем как раз люди, профессионально связанные с иностранными языками, знают, какое это редчайшее чудо – человек, изучавший иностранный язык не с детства и не в условиях долголетней жизни в соответствующей стране и тем не менее достигший того, чтобы природные носители не распознавали в нем иностранца и чтобы в написанном им длинном тексте даже строгие критики не находили никаких огрехов, выдающих иностранца. Речь ведь идет не о простых вещах, вроде того, чтобы помнить, как будет «хлеб» или «ходить» или как образуется прошедшее время от такого-то глагола, а о деталях несравненно более тонких и, главное, чрезвычайно многочисленных.

Древнерусский язык – тот же иностранный. И ситуация именно такова, что никто не знает его с детства и не может пожить в стране, где на нем говорят. Единственное облегчение для имитатора здесь в том, что и другие тоже знают этот язык несовершенно. В роли экзаменаторов здесь оказываются уже не природные носители, а профессионалы, глубоко изучившие совокупность имеющихся текстов. Но есть и лишняя трудность по сравнению с живым языком: могут найтись новые древнерусские тексты (как это реально случилось, скажем, с берестяными грамотами), и на их материале могут открыться дополнительные языковые закономерности, которые невозможно было выявить на прежнем ограниченном материале, – и тогда имитация, основанная на прежнем материале, на новом уровне знаний окажется неудовлетворительной.

Самый знаменитый пример подделки древних славянских рукописей принадлежит видному деятелю чешского национального возрождения Вацлаву Ганке (1791–1861). Ученик Й. Добровского и В. Копитара, Ганка обладал очень высокой для своего времени славистической квалификацией и был необыкновенно начитан в древних рукописях. Благодаря этому его подделки – так наз. Краледворская и Зеленогорская рукописи – были действительно столь успешны, что очень долго принимались за подлинные. Но все же, когда Я. Гебауэр подверг эти сочинения тщательному высокопрофессиональному лингвистическому контролю, факт подделки выявился с полной неумолимостью. Обнаружились отклонения от норм древнечешской орфографии; слова, взятые из русского языка с ошибками в фонетическом «пересчете» с русского на древнечешский; синтаксические кальки с современного немецкого; чешские слова, употребленные в значении, которое развилось у них только в позднюю эпоху, и др. В общей сложности на 6000 слов, содержащихся в этих двух рукописях, Ганка допустил около 1000 отклонений от того, что реально наблюдается в подлинных древнечешских рукописях (подробнее см. Якобсон 1948: 220–223).

Этот пример дает достаточно ясное представление о том, как высоко лежит тот порог, которого должен достичь имитатор, пусть даже великолепно подготовленный, чтобы не на время, а навсегда обмануть своих будущих критиков-лингвистов.

Между тем многие участники дискуссии, в особенности литературоведы и историки, подозревая то или иное лицо в мистификации, с поразительной наивностью допускают, что уж с этой-то стороной дела их кандидат должен был справиться. Вот, например, как Зимин представляет себе основную задачу сочинителя СПИ: «Только человек, прошедший длительную школу риторики и пиитики, мог так легко использовать словарный материал древних литературных памятников для создания совершенно индивидуального и ни с чем несравнимого произведения поэтического искусства» (1963: 394; 2006: 332). Суметь использовать словарный материал – вот, оказывается, и вся проблема. И задавшись вопросом, «мог ли обладать писатель, живший, скажем, во второй половине XVIII века, филологическими познаниями, необходимыми для составления такого произведения» (1963: 292; почти так же в 2006: 257), Зимин в конечном счете использует в качестве ответа на этот вопрос следующую цитату из М. Н. Тихомирова: «Вообще нельзя представлять себе Москву XVIII века какой-то пустыней, где не было образованных людей» (1963: 338; 2006: 301).

Ниже мы рассмотрим более конкретно вопрос о том, какой именно степенью образованности должен был обладать «образованный человек», чтобы успешно решить такую задачу.

2. Другая причина затяжного характера дискуссии – малая доказательная сила большинства используемых в дискуссии аргументов. В громаде опубликованных работ выдвинуты сотни разнообразных соображений, которые с некоторой степенью вероятности говорят в пользу отстаиваемой данным автором версии. Но очень часто из предъявленного факта решительно ничего не вытекает с обязательностью, и даже, если взглянуть на тот же самый факт чуть иначе, он начинает выглядеть как свидетельство в пользу противоположной версии. Поэтому, как это ни поразительно, сторонники противоположных точек зрения нередко ссылаются на одни и те же факты. Вот некоторые примеры.

СПИ обнаруживает несомненную связь с русским, украинским и белорусским народным творчеством. И вот мы видим, что этот факт активно используется обеими партиями. Для одних это говорит о том, что фальсификатор мог все, что нужно, взять просто из современного ему фольклора, не углубляясь в многочисленные древние рукописи. Для их противников это, напротив, говорит о том, что произведение древнее, поскольку фольклор отражает очень древний пласт мифологии и словесного творчества.

В СПИ есть некоторое число «темных мест». И снова: для одних это свидетельство того, что Аноним кое-где не справился с трудным делом сочинения по-древнерусски (ср. «malhabileté de l'auteur à manier le langage ancien» [Мазон 1940: 46]); для других – свидетельство того, что произведение подлинное, потому что фальсификатору незачем было бы портить у публики впечатление, подбавляя в текст абракадабру.

Нередко авторы не замечают, что их аргументация построена по беспроигрышной схеме, в которую одинаково хорошо подходит и некий факт, и его прямая противоположность. Например, сторонник поддельности СПИ отмечает в его тексте необычное слово. Если этого слова нет ни в одном древнерусском памятнике, значит, фальсификатор его просто выдумал. Но если оно все-таки нашлось в каком-то памятнике, то еще проще – значит, именно оттуда он его и взял. И поддельность в обоих случаях подтвердилась. О методе Мазона Якобсон замечает (1948: 269): «Если "ясному" пассажу Слова соответствует "темное место" Задонщины, то это для Мазона лишнее доказательство не в пользу Слова. Но если более "темным" кажется Слово, это уже прямое свидетельство против него».

Вот особенно наглядный пример. Два сторонника поддельности СПИ – К. Трост и М. Хендлер – большое внимание уделяют вопросу о церковнославянских элементах СПИ. По Тросту (1974: 140), в СПИ таких элементов крайне мало, и этим себя выдал сочинитель СПИ Карамзин, который отстаивал тезис, что у русского языка нет никакой органической связи с церковнославянским, и хотел с помощью сочиненного им СПИ показать русскому обществу, что это было верно уже и для эпохи Нестора. По Хендлеру (1977: 129, 159), употребление глагольных времен (и ряд других черт) в СПИ носит отчетливо церковнославянский характер, тесно сближая его с агиографической литературой, что́ и выдает неподлинность СПИ, поскольку светское сочинение светского автора такого характера иметь не должно было.

Вообще именно у сторонников поддельности СПИ особенно заметен разнобой аргументов. Чуть ли не у каждого из них свой кандидат на авторство СПИ; тем самым почти каждый новый носитель этой идеи, выступающий на арену, в той или иной степени дезавуирует утверждения своих предшественников. В подтверждение своей идеи А. Мазон находит в СПИ галлицизмы, К. Трост – германизмы, Р. Айтцетмюллер – полонизмы, Э. Кинан – богемизмы. Хорошей иллюстрацией здесь может служить, например, сводка расхождений между А. А. Зиминым и Э. Кинаном, приведенная ниже в статье «О Добровском…», § 13.

Вот также пример из несколько иной сферы. Известно, что граф А. И. Мусин-Пушкин долгое время вообще не отвечал на настойчивые письма молодого историка К. Ф. Калайдовича, просившего его подробно описать обстоятельства приобретения рукописи СПИ. Для Зимина это аргумент в пользу того, что Мусин-Пушкин старался скрыть обстоятельства фальсификации. Действительно, причина могла быть именно такова; но решительно никакой обязательности в этом нет. Столь же легко допустить, например, что Мусин-Пушкин не желал оглашения этих подробностей потому, что тут были какие-то деликатные моменты финансового или юридического свойства, или просто обер-прокурор Синода, старый екатерининский вельможа, считал ниже своего достоинства отвечать дерзкому в своей настойчивости молодому человеку.

И многие работы представляют собой в сущности собрания именно таких аргументов – до какой-то степени вероятных, но ни к чему не обязывающих. И ничего удивительного, что противная сторона может подобрать примерно такие же аргументы в пользу противоположной версии. Читателю же остается только пожать плечами и отвернуться.

Можно лишь поражаться тому, как мало иногда бывает нужно, чтобы построить чрезвычайно далеко идущую гипотезу. Так, Зимин объявляет Иоиля Быковского автором СПИ, имея в своем распоряжении только сведение (причем даже не вполне надежное) о том, что сборник, содержавший СПИ, Мусин-Пушкин приобрел именно у него, что Иоиль имел склонность к сочинению виршей и что он происходил из Белоруссии и учился в Киеве, следовательно, мог быть знаком с белорусским и украинским фольклором. Признавая, что никакого таланта в заурядных виршах Быковского не чувствуется, Зимин считает возможным обойти это препятствие для своей гипотезы так (1963: 352): «Дар художественной стилизации может сочетаться с творческой беспомощностью при создании вполне самостоятельных произведений».

Нередко далеко идущие выводы делаются на основе аргументов, которые имеют не непосредственный, а условный характер: эти аргументы верны лишь при условии, что принята точка зрения автора на некоторую другую проблему (скажем, на интерпретацию спорного места текста или на хронологию определенного фонетического или морфологического изменения) – при том, что эта точка зрения может быть далеко не общепризнанной.

Более того, многие участники дискуссии проявляют преимущественный интерес именно к «темным местам» СПИ и иногда даже прямо провозглашают идею, что как раз «темные места», будучи разгаданы, и принесут нам важнейшие доказательства подлинности (или, напротив, поддельности) текста. Они предлагают для таких мест свое решение – иногда более или менее вероятное, иногда абсолютно произвольное и субъективное, но непременно подтверждающее позицию автора в вопросе о подлинности или поддельности. Такие решения почти никогда не получают всеобщего признания и обычно лишь пополняют фонд альтернативных интерпретаций. И это неудивительно, поскольку простых и самоочевидных решений для таких мест нет: если бы они были, их бы уже давно нашли, и место бы не считалось темным.

Понятно, что аргументы этого рода имеют совершенно иной статус, чем те, которые опираются на бесспорные факты: подобная «двухэтажная» конструкция не имеет никакой силы в глазах противников, поскольку они отказываются соглашаться с ней уже на уровне «первого этажа».

Убедительность многих работ страдает также от того, что их авторы неспособны ограничиться в защите своей версии одними лишь надежными утверждениями. Очень часто автор идет дальше и добавляет к ним также менее надежные и даже просто сомнительные. Ему самому в его страстной вере они представляются столь же очевидными и непреложными; и он не замечает, как переходит порог убедительности для читателя. После этого противникам уже легко ухватиться за одни лишь эти спорные утверждения и, показав их шаткость, получить психологическую возможность относиться без всякого почтения уже и ко всем прочим утверждениям данного автора.

Излишняя страстность (которой чаще грешат защитники подлинности СПИ) тоже не способствует убедительности. Она превращает дискуссию в бой, а в бою, во-первых, можно пользоваться уже любым попавшим под руку оружием, во-вторых, нельзя слушать никаких доводов противника, пусть даже самых резонных.

Особенно обескураживающе для постороннего читателя выглядят некоторые споры в литературоведческой сфере. Так, множество авторов твердят нам: «СПИ – гениальное литературное произведение». А с другой стороны мы читаем у Мазона: «бессвязное и посредственное» (incohérent et mé́diocre). Напротив, Задонщину, которую большинство исследователей оценивает в литературном отношении не слишком высоко, Мазон объявляет шедевром.

Тот же Мазон заявляет, что СПИ – это явное подражание Оссиану. Якобсон отвечает ему, что СПИ не имеет ничего общего с духом Оссиана, кроме разве что некоторых мрачных картин природы. По утверждению Мазона, совпадение фразы из СПИ с припиской к псковскому Апостолу 1307 г. не имеет никакой доказательной силы, потому что, например, отрезок сѣяшется и растяшеть усобицами ('засевалась и прорастала усобицами') – это лишь банальное общее место. Якобсон отвечает, что это не общее место, а одна из оригинальнейших фраз в древнерусской литературе, не повторяющаяся более нигде.

Нетрудно понять, что у непредвзятого читателя перед лицом столь противоположных оценок возникает просто общее неуважение к той сфере, где состояние знаний допускает дискуссию такого вида. Люди негуманитарных профессий нередко даже склонны заключать из подобных ситуаций, что гуманитарные занятия вообще не заслуживают названия науки.

3. Дискуссия о подлинности или поддельности СПИ в значительной степени построена по принципу разговора глухих: в большом числе работ аргументы противоположной стороны вообще не упоминаются или упоминаются без всякого разбора мельком, в пренебрежительной тональности, которая как бы освобождает от необходимости всерьез полемизировать. Некоторые авторы прямо провозглашают окончательность достигнутой ими истины. Например, Р. Айтцетмюллер не боится использовать для этого такие определения, как «неопровержимо» (см. подробнее ниже, «О противниках…», § 1). Якобсон, который дал себе труд последовательно разобрать все утверждения своего оппонента Мазона, – яркое исключение на фоне множества других участников этой дискуссии.

От большинства работ на тему подлинности или неподлинности СПИ у читателя остается ощущение, что автор сперва с помощью некоей глобальной интуиции пришел к выводу о том, какая из двух версий верна, а затем уже подбирал как можно большее количество фактов и фактиков, которые служат на пользу этой версии. Впрочем, не редкость и прямые заявления о том, что подлинность (или, напротив, поддельность) СПИ чувствуется по всему с первого же мгновения. Таким образом, при всей ценности интуиции как инструмента познания, приходится признать, что в данном случае она открывает одним одно решение с такой же ясностью, как другим противоположное.

Но даже там, где автор ссылается не на интуицию, а на логические выводы, чаще всего работа строится (иногда явно, чаще неявно) по следующей схеме: «Я принимаю такую-то из двух противоборствующих версий. И далее я продемонстрирую, как много фактов, требующих объяснения, получает при этой версии хорошее объяснение».

Допустимо ли такое логическое построение? Да, допустимо. Но только рассуждение по этой схеме не достигает своей цели (доказательства правильности выбранной версии), пока не показано, что выбранная версия успешно справляется также с фактами, на которые опирается аргументация противоположной стороны. А когда этого нет, то ничто не мешает появиться работе сторонника противоположной версии, построенной ровно по такой же схеме.

4. Очень существенную роль в том ощущении тупика и отсутствия какого-либо объективного решения, которое сопряжено в общественном сознании с проблемой подлинности «Слова о полку Игореве», играет то, что эта проблема давно перестала быть чисто научной и густо обросла ненаучными обертонами и политическими коннотациями.

Как уже отмечено выше, в советскую эпоху версия подлинности СПИ была превращена в СССР в идеологическую догму. И для российского общества чрезвычайно существенно то, что эта версия была (и продолжает быть) официальной, а версия поддельности СПИ – крамольной. В силу традиционных свойств русской интеллигенции это обстоятельство делает для нее крайне малоприятной поддержку первой и психологически привлекательной поддержку второй. А устойчивый и отнюдь еще не изжитый советский комплекс уверенности в том, что нас всегда во всем обманывали, делает версию поддельности СПИ привлекательной не только для интеллигенции, но и для гораздо более широкого круга российских людей.

Сама тональность большинства работ советского периода по «Слову о полку Игореве» такова, что читателю (и тогдашнему, и нынешнему) трудно воспринять их иначе как пропагандистские сочинения, созданные для внушения заранее заданной идеи. Естественной реакцией на все, что преподносится в такой тональности, является психологическое сопротивление. Отчетливо отрицательное впечатление производят, в частности, фразы типа «из этого следует, что СПИ подлинно», повторяемые как рефрен после каждого существенного или несущественного наблюдения и очень часто там, где логически ничего не следует.

И, конечно, убийственную роль для репутации этих работ у читателей играет лежащее на них клеймо советской цензуры, которая практически не допускала прямого цитирования А. Мазона или А. А. Зимина. Бесчисленные страстные доказательства подлинности Слова подразумевали наличие некоего коварного врага, который стремится обесчестить эту гордость советского народа и о котором по советской традиции читателю не положено было знать сверх этого почти ничего; даже имена врагов предпочтительно было заменять безличным «скептики». А уже по другой, но тоже политической причине читателю не положено было знать и о работах Р. Якобсона, активнейшего противника «скептиков».

Справедливость требует отметить, что политизированное отношение к вопросу о подлинности или неподлинности СПИ было характерно не только для СССР, но и для эмигрантских кругов на Западе. «Патриотическая» окраска большинства выступлений в защиту подлинности СПИ в глазах стороннего читателя вычиталась из их собственно научной ценности.

5. Стоит добавить к этому, что даже независимо от политических обертонов сама идея талантливой мистификации обладает известной привлекательностью. В самом деле, насколько живее и интереснее версия, по которой перед нами некая масштабная игра, а не просто еще одна единица хранения, долежавшая до великого московского пожара. Соблазнительна также мысль о том, какое количество почтенных специалистов оказывается в дураках, вот уже двести лет глубокомысленно наводя науку на чью-то озорную шутку. Ср. поразительно широкий успех в определенных кругах российского общества, который получила теория А. Т. Фоменко, провозглашающая подделку не просто одного какого-то сочинения, а тысяч документов и сочинений, на которых основаны наши представления о мировой истории.

§ 4. Такова в общих чертах та малосимпатичная картина, которая сложилась за двести лет дискуссии и которая побуждает часть ученых просто сторониться данной проблемы, как потерявшей собственно научный характер.

Дискуссия о СПИ заставляет задуматься о способе аргументации в гуманитарных науках вообще. Вот, например, перед читателем книга Якобсона (1948). В ней предъявлено такое множество аргументов в пользу подлинности СПИ – с какой стороны на это произведение ни взглянуть, – что читателю уже кажутся излишними долгие разговоры: все ясно! Но если после этого у него в руках оказывается, скажем, книга Кинана (2003), то там он находит такое же множество аргументов в пользу поддельности СПИ, изложенных с таким же напором, и тоже получается, что все ясно.

Но ведь кто бы из них ни был прав, другой-то неправ! А ведь и у него бездна аргументов – от маленьких до таких, которые он считает неотразимыми!

Как такое вообще возможно? Ответ ясен: безусловное большинство фигурирующих в дискуссии аргументов носит не абсолютный характер, а использует лишь одну из возможностей объяснения того или иного факта. И увы, показывает, как легко гуманитарий поддается соблазну истолковать в пользу своей гипотезы даже самые незначительные и логически ни к чему не обязывающие обстоятельства дела. А потом тот же эффект происходит в восприятии читателя: вот уже десятое, тридцатое, сотое маленькое подтверждение развиваемой автором идеи. Конечно, каждое в отдельности подтверждение легонькое и, если вдуматься, необязательное. Но их так много! Значит, идея верна: не может же быть, чтобы из такого великого множества аргументов все оказались недействительными. Однако же достаточно вспомнить об описанном выше противостоянии, и становится ясно: к сожалению, может!

Таким образом, степень прочности аргументов должна рассматриваться как несопоставимо более важный признак, чем их количество.

Что же делать, чтобы попытаться вырваться из этой дурной бесконечности?

Очевидно, необходимо отказаться от рассуждений в рамках только одной из двух основных версий и рассматривать любые факты сразу с двух противоположных точек зрения. И, конечно, отказаться от любых интуитивных и эмоциональных оценок и от риторического напора.

А при оценке любых аргументов считать самой важной их характеристикой степень надежности.

Ниже мы везде рассматриваем в первую очередь аргументы, основанные на общепризнанных фактах, а те, которые основаны лишь на предположениях (пусть даже правдоподобных), в особенности на одном из нескольких конкурирующих предположений, относим к более низкой категории. И как самые слабые расцениваются аргументы, основанные на конъектурах; они могут даже вообще не приниматься во внимание.

А те случаи, где нам все же хотелось бы предложить свои собственные интерпретации некоторых мест СПИ, мы вынесли в отдельную статью («К чтению…») – с тем, чтобы не строить на их основании выводов общего характера.

«Слово о полку Игореве»: Взгляд лингвиста

Подняться наверх