Читать книгу Методология истории - А. С. Лаппо-Данилевский - Страница 3
Введение[1]
§ 3. Краткий очерк развития методологии истории в прошлой и современной литературе
ОглавлениеВ развитии методологии истории легко заметить несколько периодов. На первых порах писатели находились под обаянием классических образцов и рассуждали о таких методах, главным образом, в связи с приемами ораторского искусства, а также с правилами художественно-литературного изображения истории и исторического стиля; значит, они имели в виду не столько методологию истории, сколько «искусство писать историю», и рассматривали его в связи с ораторским или поэтическим искусством. Такой взгляд на историю стал меняться со времени Возрождения, когда гуманисты приступили к научному изучению классической древности, а также благодаря возраставшему их интересу к политическим наукам и к истории культуры: тогда и методология истории, отличаемая от ораторского искусства и поэтики, стала приобретать более наукообразный характер и самостоятельное значение. Вслед за тем под влиянием философии, углубляя и расширяя понятие о своей науке, историки начали соответственно видоизменять постановку ее задач и методов. Наконец, еще позднее ученые, принимая во внимание новые течения в области теории познания, стали приближаться к более точному пониманию основных целей собственно исторического знания, благодаря которому они или с номотетической, или с идеографической точки зрения приступили к выработке методологии истории[4]. Обратимся к краткой характеристике каждого из четырех вышеуказанных периодов в отдельности.
Писатели классической древности оставили нам много образцов изображения истории, но очень мало рассуждений о методах ее построения; их приходится разыскивать преимущественно в сочинениях, имеющих отношение к ораторскому искусству. Впрочем, важнейшие составители подобного рода сочинений, например Цицерон и Лукиан, требовали от историка правдивости и беспристрастия. Цицерон формулировал известное правило, которого каждый историк должен придерживаться: «ne quid falsi dicere audeat, ne quid veri non audeat…» и проч.; при изучении великих деяний историк должен оценивать намерения людей, выяснять обстоятельства, при которых действия их происходили, объяснять причины событий в их зависимости от случайностей и от человеческой мудрости или смелости, отмечать выдающихся людей, изображать человеческую жизнь в легкой и художественной форме. Лукиан уже отметил, что цели поэзии и истории различны; поэзия не связана действительностью; история, напротив, имеет в виду «полезное, добываемое из истины» и, строго говоря, не нуждается в вымышленных украшениях[5]. Тем не менее многие историки того времени излагали прошлое ввиду какой-либо посторонней науке цели, т. е. убеждали читателей в приемлемости некоторых рассуждений, или во всяком случае, должны были подчиняться требованиям художественно-литературного повествования; между тем искусство убеждать кого-либо было тесно связано с ораторским искусством; а для того чтобы удовлетворить эстетическим требованиям, историки прибегали к искусственным приемам изложения; они заставляли, например, своих героев говорить речи (Фукидид) или допускали разные отступления, поддерживавшие внимание читателя и т. п., что роднило «искусство писать историю» не только с наставлениями моралиста, но и с искусством оратора или поэта.[6]
В самом деле, старейшие из рассуждений о приемах исторической работы и исторического рассказа сохранились именно в трактатах об ораторском и поэтическом искусстве. В своем рассуждении Цицерон, например, указывал на то, что «созидание истории предполагает изучение предмета», его оценку и «искусство изложения». Лукиан, известный ритор, также требовал от историка политической прозорливости и искусства излагать события (δύναμιν έρμηνευτιχήν); затрагивая понятие о построении «гармонического» целого, он облекает его в форму требования художественного повествования: рассказ историка, по его словам, не должен представляться совокупностью случайно собранных рассказов; нить его должна быть непрерывной; элементы его должны быть также тесно связаны между собою; течение его должно быть естественным, быстрым и т. п. Вместе с тем Лукиан разрешает историку хвалить и порицать исторических деятелей, впрочем, в возможно более кратких и умеренных выражениях, вставлять в уста своих героев публичные речи и таким образом обнаруживать всю силу своего ораторского искусства, а также при удобном случае (например, изображая сражение) прибегать и к поэтическому искусству.[7]
Такое же направление легко усмотреть и в позднейшей литературе: писатели Возрождения часто находились, конечно, под влиянием вышеназванных авторитетов классической древности и, преувеличивая требования своих учителей, иногда слишком мало различали искусство историка от искусства оратора или поэта. Смешение подобного рода, разумеется, особенно долго держалось в изложении правил исторического рассказа или построения: под искусством историка чаще всего разумели искусство писать историю, и такое искусство смешивали с искусством оратора или поэта. В XV в., например, Понтан признает историков своего рода ораторами и приписывает историческому знанию поэтический характер, а в связи с такими взглядами излагает и правила, «как писать историю». В следующем столетии Виперано в труде, озаглавленном «De scribenda historia», называет историческую науку «rerum gestarum ad docendum rerum usum, sincera Illustrisque narratio»; отсюда видно, что он сводит историческое построение к откровенному и блестящему рассказу деяний; но он же допускает в нем речи и отступления и уподобляет его произведению, составленному по правилам ораторского искусства. Маскарди, бывший профессором риторики в Риме и издавший свой объемистый трактат (Ars historica) в 1630 г., в отделе, озаглавленном «Struttura dell’istoria», устанавливает естественную связь между искусством историка и искусством оратора или поэта. В довольно серьезном труде об историческом искусстве (Ars historica, 1623) Фосс также вполне допускает для историка употребление «речей» и «отступлений» и готов поступиться второй половиной известного правила: «ne quid falsi dicere audeat, ne quid veri non audeat». Даже в конце того же века автор трактата «об истории» (De l’histoire, 1670), отличавшегося довольно видными достоинствами, Лемуан (Le Moyne) еще указывает на то, что историк должен быть поэтом: без поэтического дара он не будет в состоянии дать художественное изображение прошлого в историческом рассказе. С такой точки зрения естественно было сводить методологию исторического построения к правилам «об искусстве писать историю» и связывать его с искусством оратора или поэта.
Со времени Возрождения, когда ученые стали интересоваться остатками классической культуры и древними текстами, их редакциями и т. п., естественно начинать новый период в развитии исторического метода, а значит, и в историографии сочинений, посвященных научному изложению методологии истории. Приверженцы этого направления, правда, все еще иногда смешивали методологию истории с «искусством писать исторические сочинения» и риторически-поэтическими правилами исторического стиля, что видно из вышеприведенных фактов; но в произведениях многих ученых научное настроение уже начинало крепнуть. В своем известном трактате Фосс, например, выделяет особую научную дисциплину ίστοριχή, которая выясняет понятие об истории и дает свод правил о том, каким образом устанавливать достоверность источников и избегать ошибок, а также какие периоды различать в истории государства, каким образом сочинять исторический рассказ, каких стилистических правил держаться и т. п.; впрочем, он сообщает мало нового[8]. Дальнейшее обособление наукообразной истории от литературы художественной произошло частью под влиянием развития методологии источниковедения и в особенности исторической критики, частью благодаря возраставшему вниманию историков к той связи, в какой история находится с юридическими и политическими науками, и усилившемуся их интересу к внутренней культурной истории. В самом деле, требования, предъявляемые исторической критикой, т. е. стремление установить подлинность и достоверность источников, заметно усилившееся в Новое время, часто могло оказываться в противоречии с приемами ораторского или поэтического искусства. Рапен, например, указывал на то, что употребление речей в рассказе далеко не всегда совместимо с требованиями его достоверности, а потому к ним можно прибегать лишь с большой осторожностью; он высказывается и против отступлений. С такой же точки зрения Даламбер, требуя от историка фанатической преданности истине, остроумно замечает, что сами историки сочли бы очень обидным для себя, если бы читатели поверили, что речи, приводимые ими, были действительно сочинены теми героями, которым они приписывают их составление; он же высказывается против употребления такого приема в историческом рассказе, долженствующем отличаться строгой достоверностью; подобного рода требования, конечно, шли вразрез и с поэтическими вольностями, допускаемыми прежними историками. Вместе с тем историки начали обнаруживать больше интереса к внутренней жизни государств: они стремились поставить изучение истории в связь с характером данной нации (Боден), с юридическими и политическими науками (Бодуэн в XVI в., позднее – Вольтер, Вегелин и др.) и с общей историей культуры (Лемуан, Вольтер и др.); они стали обращать большее внимание не только на прагматическое изложение (Рапен и др.), но и на процесс культурного развития человечества (Гердер и др.).
С такой точки зрения и прежние рассуждения об «искусстве писать историю» и о тесной его связи с приемами ораторского или поэтического искусства становились недостаточными. Уже Бодуэн (XVI в.), а затем и Бени (P. Béni. «De scribenda historia», 1614) проводят различие между искусством историка и искусством оратора или поэта. Рапен ставит исторический род даже возможно далее от поэтических родов.
Не останавливаясь на перечислении других сочинений подобного рода, вышедших в то время, я только замечу, что уже в XVII в. методология истории получила дальнейшее развитие в специальных трудах Мабильона, Конринга и некоторых других исследователей. Две попытки того времени изложить и общую методологию истории заслуживают внимания, а именно трактаты Ленглэ и Мабли; в них обнаружилось дальнейшее развитие наукообразного понимания методологии истории, главным образом, методов исторического изучения. Ленглэ преимущественно обратил внимание на методологию источниковедения, Мабли – на методологию исторического построения.
В начале XVIII в. нельзя не заметить довольно скептического отношения ученых к достоверности некоторых исторических источников, а значит, и построений, особенно в области древнеримской истории. Этот скепсис вызвал со стороны нескольких историков попытки выяснить степень достоверности исторических знаний и указать на способы пользоваться ими; автор одного из лучших сочинений того времени по методологии истории Ленглэ и преследовал такую именно цель[9]. В своей книге автор частью выясняет принципы, частью и главным образом формулирует правила исторической методологии, соблюдение которых придает достоверность историческим знаниям; смешивая методологические принципы с правилами исторической техники, он включает в свое рассмотрение и педагогику истории, т. е. излагает приемы наиболее рационального ознакомления с историей (священной, древней и «новой», а также с отдельными отраслями истории – политической и культурной).
Ввиду условий, при которых книга возникла, Ленглэ обращает внимание преимущественно на методологию источниковедения. В его трактате можно встретить намеки на то, что одни источники (например, хартии, надписи, медали) стоят ближе к историческим фактам, т. е. «современны действиям, объяснение которых можно найти в них» (Р. 339), другие – дальше от изображаемых в них фактов (что, например, часто наблюдается даже в мемуарах и т. п., р. 307 и сл.). Согласно с вышеуказанной целью книги автор мало останавливается на исторической интерпретации: он затрагивает ее, например, рассуждая о вспомогательных науках, к которым он относит не только географию и хронологию, но и знания о религии и нравах. Главное содержание методологической части его трактата сводится, однако, к изложению оснований исторической достоверности; она заключается в личном наблюдении (autopsie), в не вызывающих сомнения документах, которым автор придает особенное значение, и в согласии показаний заслуживающих доверия лиц. Критерии доверия сводятся к оценке автора, сочинением которого мы пользуемся; ему можно доверять, если он сам наблюдал событие или получил сведения о нем от очевидцев, если тот отличается беспристрастием и точностью рассказа. Впрочем, Ленглэ принимает в расчет влияние разных обстоятельств (характера, состояния и проч.) на правдивость автора, а также условия, вызвавшие искажения в передаче известий о давно минувших событиях, и различие между оригиналом и копиями с него; он, сверх того, указывает и на опасность «гиперкритики» и скепсиса.
Методология исторического построения в книге Ленглэ почти не затронута; но в зависимости от общего понимания задачи истории он и историческое построение сводит к установлению причинно-следственной связи между побуждениями и действиями людей. Изучать историю, по его словам, – значит изучать мотивы, мнения и страсти людей, чтобы проникнуть во все тайные пружины его деятельности, все его пути и изгибы его души, наконец, чтобы узнать все иллюзии, которые овладевают его духом и неожиданно для него самого волнуют его сердце; одним словом, чтобы добиться познания самого себя в других. Та же мысль (за исключением последней фразы) почти дословно встречается в сочинении аббата С. Реаля[10]. В конце своего трактата Ленглэ припечатал его рассуждение. С. Реаль рассуждает в нем о том, что иногда маловажные причины порождают важные следствия (события), что действия человека объясняются почти всегда зложелательством его удовольствия («par la malignité de nos plaisirs») или тщеславием, что большинство «добродетельных» действий не всегда вызвано добродетелью, что общественное мнение регулирует действия людей, даже действия самых разумных из них.
Мабли, один из последних историков XVIII в., сочинивший трактат об «искусстве писать историю», также обнаружил тенденцию придать ее методологии более наукообразный характер и, главным образом, пытался установить более научные приемы исторического построения.[11]
Действительно, под влиянием вышеуказанных новых требований исторической науки Мабли приближается и к более научному пониманию приемов исторического метода. Вообще, признавая, что историк должен стремиться к правдивости рассказа, автор трактата проводит различие между оратором или поэтом, которые задаются целью увлечь читателя, и историком, который является как бы свидетелем, обязанным давать правдивые показания. Вместе с тем автор требует от историка знания естественного права и политики, благодаря которым он может правильно оценивать начала и формы правления, государственную деятельность правительств и т. п. Уже заметно интересуясь историей культуры и права, Мабли с такой точки зрения рекомендует историку соблюдать единство построения и советует ему изучать права, законы и управление данной нации, привязывая к ним подробности, которыми факты связаны между собой.
Впрочем, в своих трудах об изучении истории и искусстве писать ее Мабли еще не пришел к определенному пониманию главной цели исторической науки, а потому и в понимании задач исторического построения он допускает довольно значительные колебания. Все же тесно связывая, например, понятие о законосообразности в истории с практическою пользою черпаемого нами из исторической науки, Мабли высказывает соображения, не лишенные значения для понимания ее принципов и методов. В номотетическом, обобщающем смысле история, по его словам, должна служить школой морали и политики; но уже с такой точки зрения надо разбираться в массе исторических фактов, а не всецело подчиняться им; с политической точки зрения, история представляет интерес, если она дает правителю указания на «основные начала благоденствия или падения государств», на причины, влияющие на общественную жизнь, на средства, при помощи которых можно ускорять или замедлять их действие, и т. п.; из истории правитель черпает также понятие о том, что «одни и те же законы, одни и те же страсти, одни и те же нравы, одни и те же добродетели, одни и те же пороки постоянно производили одни и те же последствия». С последней точки зрения задача исторического построения, значит, сводится к установлению более или менее общих законо-сообразностей исторического процесса.
Мабли не удерживается, однако, на такой точке зрения: он уже предчувствует новые приемы исторического построения. Для того чтобы судить о человеке, оказавшем воздействие на народную массу, надо, по его мнению, не упуская из виду характера нации, к которой он принадлежит, определить страсть (passion), образующую основу его характера, господствующую его добродетель или главенствующий его порок (ср. faculté maîtresse Тэна) и тогда построить его характер, а затем объяснить из него и особенности его воздействия на общество. Мабли уже останавливается и на приемах построения исторического целого: историк, по его мнению, должен соблюдать единство в своем построении и выбирать важнейшие дела, оказавшие решительное влияние на историю, как бы центрами, в отношении к которым он и будет располагать остальные факты, но и не пренебрегать характерными подробностями.
Тем не менее Мабли все еще сохраняет некоторые из особенностей старинного понимания исторического построения; он полагает, например, что история без «речей» не может быть поучительной.
После появления трактата Мабли об «искусстве писать историю» методология истории вообще значительно оживилась благодаря целому ряду специальных работ в области приложения исторических методов к изучению летописного и документального материала: стоит только припомнить имена Шлецера и Гаттерера[12]. В конце того же столетия Шёнеманн издает уже целую «энциклопедию исторических наук», а через два десятилетия Ваксмут пытается дать новый обобщающий труд по части методологии истории.[13]
Тем не менее некоторые писатели Новейшего времени все еще находились под влиянием старинных традиций и продолжали придавать большое значение рассуждениям об «искусстве писать историю».
С такой точки зрения к ближайшим преемникам Мабли можно причислить известного Дону; с 1819 г. он начал читать свои лекции по методологии истории в Collége de France и, за исключением курса об исторической критике, все остальные посвятил, главным образом, изложению того отдела, который я называю методологией исторического построения, присоединив к нему соображения о приемах исторического повествования.[14]
Дону – представитель старого направления: он почитатель классической школы древности, «экспериментальной философии Бэкона» и «просвещения» XVIII в.; он не признает никакой идеально или априори построенной истории, хотя с похвалой отзывается о трактате Канта об идее всеобщей истории человечества; он отрицательно относится к эклектизму и к романтизму, борется со взглядами Кузена и Гизо и т. п.
Дону имеет довольно расплывчатое понятие об истории; он формулирует его под влиянием моральных и эстетических требований, предъявляемых историческому изображению. История, по его словам, есть «рассказ о частных поступках и в особенности о публичных событиях»; она дает картину судеб одного человека или целого народа, одного или нескольких веков; она регистрирует приключения и революции, среди которых человеческий род распространялся, цивилизировался или подвергался нравственному падению (T. VII. P. 8). Автор не прочь оттенить, что и выбор сюжета также зависит от эстетических требований: сюжет, выбираемый историком, должен обладать единством и разнообразием; он также должен отличаться гармонией, а не монотонией (T. VII. P. 36). Вместе с тем автор изучает применение истории, т. е. значение исторических знаний, для моральных и политических наук. Впрочем, Дону подробно излагает в своем труде приемы исторической критики и исторического построения, а именно изучает средства размещать факты в пространстве (историческая география – т. II, р. 293—525) и во времени (историческая хронология – т. 3 и 4); затем он переходит к изложению «искусства писать историю» (Т. VII). Автор признает значение «точных методов», применению которых в области моральных и политических наук он и приписывает их успехи, и усматривает связь между историей и такими науками; но в настоящем своем труде он имеет в виду изложить лишь приемы «сочинения истории» (Т. XII. Р. 51), т. е. правила сочинения исторических произведений, причем исходит из известных четырех законов, изложенных еще Цицероном в его рассуждении «об ораторе», и изучает «искусство художественно изображать факты в рассказах». Автор придает существенное значение художественному изображению истории: слишком мало доказывая то, что он описывает, историк принужден заменять научность своего изложения художественностью изображения; вместе с тем предметы исторических изысканий имеют моральный характер и требуют «чистых и грациозных форм, а иногда и богатых красок»; наконец, сама по себе история живописна и драматична, а потому и исторический стиль должен быть живописным (pittoresque) (Т. VII. Р. 17, 20, 23). Старинное понимание задач исторического изображения легко заметить и в подробных рассуждениях автора об отступлениях от общего хода исторического изложения (maXImes, digressions etc). В следующих томах своего курса Дону иллюстрирует такие правила на частных примерах (Геродот, Фукидид и др. греческие и римские историки классической древности; см. т. VIII—XIX).
Труд Дону, разумеется, значительно устарел. Нельзя согласиться ни с его пониманием истории и ее задач, ни с его методологическими рассуждениями; в сущности он и не устанавливает ни принципов, ни методов научно-исторического построения, а лишь выясняет правила, пригодные, по его мнению, для сочинения исторических произведений, а также правила историко-литературного, художественного изображения и стиля. Впрочем, Дону уже сознавал, что историк должен быть знаком с философскими системами; он излагает их главнейшие направления – идеалистическое или «созерцательное» и реалистическое или «экспериментальное» (с т. XX). Хотя Дону с похвалой отзывается о попытке Канта свести историю человечества в систему, он все же относится скептически к таким построениям и предпочитает «экспериментальный метод», но ему не удалось закончить свой труд и подробнее выяснить приложение «экспериментального метода» к построению исторического процесса – «цепи причин и следствий».
В то время, однако, философия уже начинала оказывать некоторое влияние и на развитие методологии истории: еще мало заметное до середины XVIII в., оно значительно укрепилось в течение следующего столетия. В самом деле, Декарт с его рационализмом не мог питать большого интереса к истории и ее «случайностям», да и Бэкону не удалось решительным образом изменить такое настроение: занимаясь «классификацией наук», он, правда, отводил в ней известное место и истории; но он проводил свою группировку преимущественно с психологизирующей точки зрения; в основе ее лежала известная теория о «способностях» души; из трех основных «способностей» (разума, памяти и воображения) историческое знание он ставил в зависимость от памяти[15]. Естественно, что теория подобного рода не могла оказать большого влияния на развитие исторической науки: сами историки обыкновенно оставляли теорию исторического знания в стороне и рассуждали только о специальных методах изучения материала или еще чаще – о приемах исторического повествования.
Важнейшие моменты в развитии философской мысли XVIII—XIX ст. не замедлили, впрочем, отразиться и на методологии истории. С такой точки зрения, в пределах последних полутораста лет можно различать два периода, а именно: время влияния идей, связанных со старейшими философскими системами – преимущественно с немецким идеализмом, и время влияния новейших течений в области собственно теории познания на методологию истории.
В течение старшего из указанных периодов и, главным образом, под некоторым влиянием Лейбница, Канта и Гегеля возникли и старейшие из попыток построить методологию истории; в качестве важнейших иллюстраций можно указать на труды Хладения, Ваксмута, Гервинуса и Дройзена.
Хладений был современником Вольфа. Первоначально заинтересовавшись теорией исторического знания преимущественно с богословско-полемической и церковно-исторической точек зрения, он вслед за тем стал рассуждать о «познании истории» и с теоретико-познавательной точки зрения. Вообще, разумея под «Vernunftlehre» все то, что наш рассудок (Verstand) должен соблюдать при познании истины, Хладений признавал особою частью такого учения и правила исторического знания; рассуждая в духе Лейбница, уже указавшего на то, что старое понятие о «Vernunftlehre» слишком узко и должно быть расширено в противоположность рационалисту Вольфу, виттенбергский профессор пришел к заключению, что общепринятая «Vernunftlehre» с ее учением об общих понятиях страдает существенным пробелом: она не содержит учения о понятиях, противоположных общим, т. е. о понятиях индивидуальных (die Individuelle Begriffe). Логическая связь между общими понятиями и историческая связь между действительно случившимися фактами, например, существенно различны: в истории нельзя логически выводить последующее из предшествующего, подобно тому как мы выводим частное из общего; задача историка, напротив, состоит в том, чтобы решить, каким образом то, что он знает о происшедшем в качестве последующего, следовало из предшествующего в той мере, в какой он также знает его; кроме того, историк имеет дело и со «случайными вещами» и т. п. С указанной точки зрения Хладений старается выяснить особенности объекта исторического познания. Справедливо указывая на то, что под «историей» мы разумеем и случившееся в действительности происшествие, и наше представление о нем, автор признает объектом исторического знания «вещи, которые существуют или случаются». Впрочем, он вскоре приходит и к более узкому пониманию такого объекта: историк, в сущности, высказывает «исторические суждения» о переменах, действительно происшедших в мире и рассматриваемых сами по себе; но всякая перемена предполагает «субъект», к которому она относится, а субъект перемены может иметь разное значение: он может быть не только единичным существом (например, Цезарь), но и собирательным лицом (например, римская свобода). Историческое суждение и состоит частью в познании субъекта, частью в познании случающейся с ним перемены; но историк не может довольствоваться изучением таких перемен, отдельно взятых; он должен иметь в виду ряд перемен; последний и называется историей. При построении таких понятий историк обыкновенно переносит на целую группу то заключение, какое он делает на основании наблюдений над некоторыми ее членами, и, опуская множество «индивидуальных обстоятельств», преимущественно обращает внимание на чрезвычайные поступки и события; смотря по тому, какие из них он будет выбирать, какие будет считать «справедливыми» или «несправедливыми», история получит тот, а не другой вид. Вместе с рассуждениями о теории исторического знания Хладений высказывает немало соображений и касательно методов исторического изучения. Можно сказать, что Хладений впервые попытался обосновать методологию источниковедения: сами происшествия, по его мнению, мыслимы и без наличности того, кто наблюдает за ними; но нельзя сказать того же относительно знания о таких происшествиях. В последнем случае, т. е. при «познании события и вытекающих из него рассказов», следует относиться с таким же вниманием к наблюдателю и его особенностям, как и к самой «вещи». Впрочем, хотя Хладений был специально заинтересован герменевтикой, он почти не выделяет исторической интерпретации из критики. Хладений различает основные виды источников (Privatbriefe, Staatsgesetze, Schriftsteller, Monumente; последние бывают stumme – немые и belebte – одушевленные, т. е. такие, которые снабжены письменными указаниями), он обращает также внимание на различие между действительными обстоятельствами и превращениями, каким они подвергаются, с точки зрения зрителя или лица, сообщающего эти факты, в зависимости от его личных свойств, общественного положения и т. п.; он указывает на перемены, каким данное известие подвергается в ряде пересказов, пока оно не дойдет до историка, а также на критерии его достоверности; он признает таковыми свойства свидетелей, степень известности событий, удостоверение событий путем свидетельских показаний и документов, обратные заключения – от настоящего к прошлому и т. п.; он не забывает отметить и разные степени вероятности известия (отличие ее от достоверности), и условия, при которых та, а не иная ее степень устанавливается; наконец, он различает и способы оценки источника в зависимости от той разновидности, к которой он принадлежит. В своем труде Хладений дает понятие и о приемах исторического построения; он пытается, например, выяснить, что разуметь под историческим фактом и каковы его разновидности (S. 76 ff.), а также рассуждает об изучении причинно-следственной связи между фактами, причем понимает ее в психологическом смысле: историк, по его словам, изучает такие события, которые зависят от воли людей и их действий, вызывающих известные последствия; с такой точки зрения он исследует причины фактов, их взаимную зависимость и связь.[16]
Не имея возможности здесь останавливаться на характеристике всех последующих попыток изложить методологию истории, хотя бы некоторые из них и представляли интерес, я только замечу, что после появления трактата Хладения важнейшие проблемы, столь широко поставленные им, долгое время оставались без дальнейшей разработки; лишь Ваксмут попытался подвергнуть их новому рассмотрению.
Ваксмут уже находился под влиянием Канта и его преемников; в 1820 г. он напечатал свой «Опыт теории истории», несмотря на свою краткость, довольно богатый содержанием. Автор различает «теорию истории» от «теории исторического искусства». «Теория истории», или «исторической науки», приводит в порядок объективно данный исторический материал путем «внесения» в него законов нашего разума и таким образом строит систематическое понятие о нем. Теория исторического искусства излагает учение о приемах обработки исторического материала, т. е. учит о том, каким образом историк путем исследования превращает свое субъективное знание в «собственность человеческого духа» и как он передает его в художественном произведении. С такой точки зрения Ваксмут и излагает теорию исторической науки; главный объект ее (в противоположность объекту естественных наук) – «действия человеческой свободы», осуществляемые главным образом под условием жизни человека в государстве; впрочем, и природа в ее отношении к человеческой свободе, проявляющейся в пространстве и во времени, также принимается во внимание историком. Далее, определив, в чем именно состоят подобного рода действия и их разновидности, автор останавливается на выяснении более частных понятий о разных родах истории (всеобщей, специальной и т. п., истории культуры и философии истории). В теории исторического искусства Ваксмут дает понятие о вспомогательных знаниях, которыми историк должен вооружиться, о приемах исторического толкования непосредственно данных ему переживаний и разнородных источников, через посредство которых он знакомится с прошлым; далее автор рассуждает о способах изучения «пространства и времени как формы исторических фактов», а также об историческом повествовании (Darstellung): он признает, что историк связан требованиями исторической критики и построения фактов в их причинно-следственной связи и что ему следует, не упуская из виду характерных их особенностей, представлять их в виде некоего «целого» и определять «значение» в нем частей, образующих такое единство; наконец, автор высказывает несколько соображений и относительно способа исторического изображения «в эстетической форме». Таким образом, Ваксмут дает обозрение многих важнейших проблем методологии истории; его книга до сих пор не вполне утратила свое значение и для их постановки, и для их решения.[17]
После появления труда Ваксмута методология истории в ее целом долгое время оставалась без дальнейшей обработки. Учение об идеях, которое Гегель развил в своей метафизике и применил в своей философии истории, оказало влияние и на понимание исторического процесса, и на построение методологии истории. Гумбольдт уже рассуждал в таком духе о задачах историка; книжки Гервинуса и Дройзена также написаны под обаянием того же учения.
В краткой, но содержательной своей статье Гумбольдт рассуждает о задачах историка с точки зрения учения об идеях, возникшего не без влияния Канта и развитого Гегелем в величественную систему; впрочем, Гумбольдт писал свою статью и под впечатлением одного замечания Шиллера, сравнивавшего задачи историка и поэта. Понимание, по словам Гумбольдта, вообще состоит в «применении предварительно данного общего к новому – частному». Историческое понимание затрудняется, однако, тем, что историк должен «заключать» о внутреннем содержании происшедшего по разрозненным единичным данным, доступным его чувственному восприятию; он понимает их, прибегая, подобно поэту, к творческому воображению; таким образом, историк перерабатывает в себе собранное в единое целое и придает ему форму. Соответственно этой теории историк для изучения «того, что произошло», должен понимать господствующую в нем, но непосредственно не воспринимаемую им идею, помня, однако, что она может быть познана только из самих происшествий. Такие идеи по существу своему лежат вне конечного: по идеям прекрасного, истинного, справедливого (die Sch ö nheit, die Wahrheit, das Recht) историк может догадываться о «планах мироправления» (die Plane der Weltregierung); но основная его задача – изобразить стремление данной идеи, достигнуть своего обнаружения в действительности (Dasein), особенно в гении или «великой индивидуальности». С такой в сущности метафизической точки зрения, идея – сила и вместе с тем цель изучаемого процесса, благодаря которому какая-либо из сторон бесконечности отражается в действительности и придает ей единство и форму. Следовательно, историк должен исходить из идеи для того, чтобы при осторожном обращении с доступным ему фрагментарным материалом построить из него некое целое; лишь становясь в его центральном пункте, он может понять и изобразить истинную связь между историческими фактами. Такая построительная работа во многих отношениях сходствует с творчеством художника, который также исходит из идей для того, чтобы постигнуть истину формы.[18]
Влияние того же немецкого идеализма отразилось и в труде Гервинуса, посвященного краткой характеристике «исторического искусства». В своей книжке он, правда, не ссылается на Гегеля, но во всяком случае, сочувственно относится к Гумбольдту. Хотя Гервинус и пишет, что ему пришлось основываться почти исключительно на собственных размышлениях и опыте, сам он хвалит «прекрасное» рассуждение Гумбольдта и в сущности заимствует из него учение об идеях. Гервинус рассуждает, например, о наличности некоего мирового плана в истории; о целом человечестве, о борьбе между свободою и необходимостью в истории, о значении в истории того, в чем можно усмотреть отношение к какой-либо исторической идее, о воплощении идеи в великих людях и т. п. Вместе с тем и историк, по мнению автора, не должен упускать из виду, что он изучает идеи, обнаруживающиеся в исторической действительности. Задача истории в том, чтобы рассматривать вещи согласно данным нашего опыта только в их проявлениях в действительном мире, кажущемся нам случайным, и разыскивать их истинное отношение друг к другу. Только в том случае, если историк поставит часть, изучением которой он занимается, в отношение к целому человечеству, он будет в состоянии дать настоящее историческое произведение. С такой точки зрения автор усматривает в художественном изображении главным образом лишь средство представить историю в ее целом, ибо произведение художественное прежде всего требует внутренней законченности или цельности.
Тем не менее Гервинус не дает ни общей методологии истории, ни даже одного из ее главнейших отделов. В своем труде он устанавливает только те условия, которые, по его мнению, должны быть соблюдаемы историком для достижения «внутренней цельности» путем художественного изображения прошлого, и с такой познавательно-эстетической, объединяющей материал точки зрения намечает главнейшие роды исторической литературы. Историческое изложение начинается с простой генеалогии, затем переходит в хронику (т. е. главным образом, в запись событий), а затем в мемуары, объясняющие мотивы человеческих действий, что в свою очередь ведет к прагматической истории; не отрицая необходимости и теперь считаться с требованиями хронологического и прагматического изложения, историк не может, однако, ограничиться им: он должен стремиться к историческим комбинациям и изучать сущность тех идей, в которых он усматривает одновременно и силы, движущие человечеством, и цель его истории; историк следит за действием таких сил, проникающих собою всю историю и придающих ей внутреннее единство, за их возникновением, за их стремлением к победе и господством и за их исчезновением под напором новых идей. Следовательно, историк придает значение фактам в зависимости от того отношения, в каком они находятся к идеям; но как только историк начинает с указанной точки зрения «группировать» факты, он сообщает своему произведению «наикрасивейшее единство», благодаря которому, оно в качестве художественного произведения будет действовать на всего человека (читателя) и облагораживать все его существо.[19]
Таким образом, Гервинус в своей книжке применяет учение об идеях к теории исторического построения; но он слишком мало выясняет свою теоретико-познавательную точку зрения, например, «сущность идей», их действие и т. п.; он также смешивает научное построение исторического целого с художественным его изображением, да и самое понятие о целом (особенно об «эволюционном» целом) оставляет без надлежащего внимания.
Наконец, то же направление еще заметно и в конспекте лекций, которые Дройзен стал читать с 1857 г. в Берлинском университете по методологии истории.
Дройзен находился под некоторым влиянием Гегеля; но он не усвоил себе какой-либо определенной системы и не создал новой; склонный к метафизике, он высказывает, однако, положения, далеко не всегда согласованные между собою, например, касательно понятия о свободе. Дройзен, подобно своим предшественникам, исходит из учения об идеях; во главе их он ставит идею абсолютной целостности: «только в Боге мы можем понимать историю»; вообще он разумеет под идеями те «нравственные силы» (sittliche M ä chte), которые порождают и оживотворяют более или менее постоянные формы социальной жизни (семью, государство, народ и т. п.); значит, он пытается комбинировать учение об идеях в истории с историко-социологическим исследованием ее явлений: обращая внимание на единичное в той мере, в какой идеи осуществляются в нем, историк сперва с такой теоретической точки зрения «понимает» единичное в его отношении к целому и описывает его, но вслед за тем изучает и общие его проявления. Впрочем, кроме понятия об истории, т. е. о «нравственном мире, рассматриваемом с точки зрения его становления (Werden und Wachsen)», и об историческом методе Дройзен излагает в своей книге еще учение о методике, т. е. о толковании текста, критике, интерпретации и о способах излагать историю, а также рассуждает о систематике, т. е. о тех точках зрения, с которых можно группировать исторические факты. Впрочем, и в тех случаях, когда рассуждения автора (например, о психическом характере исторических источников и фактов) можно признать правильными, они далеко не всегда ясно выражены: в своих афоризмах он не развивает высказываемых им положений, не доказывает их и не иллюстрирует примерами. Тем не менее Дройзен высказывает в своей книге немало ценных и глубоких замечаний, например, о делении источников на остатки и предания, о психологическом истолковании, об отношении этики к истории и т. п.; но систему их изложения едва ли можно признать удачной: методология источниковедения и методология исторического построения в ней смешаны.[20]
Таким образом, с середины XVIII в. философия начала оказывать влияние на развитие методологии истории: оно заметно отразилось уже в важнейших общих трудах, посвященных ее изложению и вышедших до 1870-х годов. В то время, однако, сама философия стала обращать особенное внимание на теорию познания; последняя вступила в более тесную связь и с логикой (Шуппе и др.), и с методологией наук; а в число научных методов, разумеется, пришлось включить и исторический метод. Благодаря вышеуказанным условиям в курсах логики, появившихся в конце 1870-х – начале 1880-х годов, можно уже найти особые отделы, имеющие близкое отношение к методологии истории. Главнейшие из таких курсов принадлежат Вундту и Сигварту.
В духе трансцендентального идеализма, рассуждая о творческой деятельности разума, Вундт признает, что последний привносит в опыт свойственные ему категории. Маститый ученый не вполне выдерживает, однако, такую точку зрения: он полагает, например, что «логические законы нашего мышления суть вместе с тем и законы его объектов»; а в своем учении о методе он слишком часто упускает из виду понятие о единстве сознания и рассуждает о разрозненных «логиках» отдельных наук, в зависимости от разнообразия их объектов. Тенденция подобного рода обнаруживается, например, уже в общем учении Вундта о методах исследования: анализе и синтезе, отвлечении и определении, индукции и дедукции, а также о форме систематического изложения, определении, классификации и доказательстве. В своей конструкции методологии отдельных наук Вундт также обращает внимание не столько на различие тех познавательных точек зрения, с которых они могут рассматривать один и тот же объект, сколько на различие их объектов или изучаемых ими «процессов». С последней точки зрения, автор и различает, помимо формально-конструктивных наук, науки о природе и науки о духе (Naturwissenschaften und Geisteswissenschaften). Явления духовного порядка характеризуются оценкой, целеполаганием и волевою деятельностью (III, 15 и след.); следовательно, общая наука о духе, т. е. психология, должна лежать в основе построения остальных наук о духе. Вслед за изложением «логики психологии» автор со свойственной ему обстоятельностью обозревает «логику» социальных наук (социологии, политической экономии и юриспруденции) и «логику исторических наук», т. е. филологии и истории. Естественно, что Вундт, исходя из вышеуказанных положений, рассматривает историю скорее с обобщающей, чем с индивидуализирующей точки зрения. Автор прилагает психологические принципы к истолкованию исторического процесса; он трактует об общих условиях исторического развития, о принципе целесообразности в его применении к истории и – в психологическом смысле – о законах в истории. В самом деле, историческая наука – прикладная психология; наиболее общие законы истории не что иное, как законы самой психологии (III, 400). Впрочем, в свое понятие об «историческом законе» Вундт с течением времени внес существенные ограничения: исторический закон формулируется лишь относительно деятельности одного какого-либо фактора исторической жизни, выхваченного из нее, и значит, в сущности, дает лишь одностороннее понятие об исторической действительности; если же иметь в виду сложную комбинацию факторов, то «конкретный исторический закон» вообще получает характер «единичного закона»: «он имеет силу лишь применительно к тому единичному историческому течению, от которого он абстрагирован» (III, 429). Таким образом, Вундт стремится примирить обобщающую точку зрения на историю с индивидуализирующей; но в вышеприведенном рассуждении он пользуется термином «закон» в очень широком смысле и едва ли не смешивает понятие о законе с понятием о его реализации в действительности. В связи с другого рода соображениями сам Вундт даже готов признать, что историк, поскольку он имеет дело с единичными фактами, лишен возможности говорить о законах применительно к ним, а довольствуется только их психологической интерпретацией (III, 130, 138); но автор не разъясняет, на каком основании историк все же интересуется индивидуальным. Такое же колебание заметно у Вундта и в определении объекта исторического изучения: ограничивая, например, объем истории, он полагает, что дикие народы, не оказавшие влияния на общий ход развития человечества, изучаются антропологом, этнологом и народной психологией, а не историком. Но на каком основании историк должен пренебрегать изучением диких народов, между которыми столь много общего, и останавливаться на изучении исторических судеб одних только «цивилизованных народов»? Вундт мало выясняет также, в чем именно состоит историческая связь (специальный вид причинно-следственности в истории), и нередко пользуется в сущности общим понятием о законе в своих телеологических построениях. Таким образом, можно сказать, что та общая познавательная точка зрения, с которой Вундт рассуждает об истории, остается не совсем ясной. В более специальных отделах своей книги Вундт излагает методы исторического изучения; не выяснив основных познавательных целей, которые имеются в виду при их употреблении, он ограничивается довольно беглым обзором главнейших приемов исторической критики и интерпретации, употребляемых в науке, и слишком мало останавливается на характеристике методов исторического построения.[21]
Сигварт писал раньше Вундта; но в некоторых отношениях его труд оказывается более современным. Сигварт придерживается преимущественно теоретико-познавательной критической точки зрения; он выясняет критерии и основания истинности наших суждений, а не только формально-методологические приемы мышления; он признает логическую необходимость категорий и стремится к согласованности мышления в его элементах; он приходит к заключению, что необходимость единичных суждений покоится на всеобщих принципах, непосредственно очевидных; достоверность их нельзя «выводить из опыта, который только благодаря им и возможен в форме настоящего суждения» (I, 420 и др.). Вместе с тем, однако, Сигварт стремится выяснить и реальное содержание принципов нашего познания. Такое стремление автор обнаруживает и в изучении мышления, особенно в указании на волевые его основы (Denkenwollen), на его цели и момент оценки, и в том внимании, с каким он останавливается на специфических особенностях методологии отдельных наук, поскольку она зависит от свойств объекта данной науки. С указанной точки зрения Сигварт изучает методологию естествознания (в теории индукции он близок к Джевонсу) и много нового и ценного вносит в методологию психологии и истории. Сигварт высказывается против безразборчивого перенесения методов естествознания в психологию и историю; такого взгляда он придерживается, например, развивая свое учение о субъекте в психологии и о действительности в истории. Специально в области исторической методологии Сигварт изучает приложение тех умозаключений, в которых мы от данной наличности фактов (Thatbestand) заключаем о действительно вызвавших их причинах (II, 598), и выясняет те основания, в силу которых мы признаем такие умозаключения истинными (II, 610—644). Теория о том, что историк исходит из действительности для того, чтобы возвести ее к причинам, вызвавшим ее, – главным образом, к психологическим факторам, обстоятельно развита Сигвартом; из нее исходили и некоторые последующие теоретики истории как знания об индивидуальном. Исторические эмпирические законы, по мнению Сигварта, имеют нормативный характер в том смысле, что из общих свойств человеческой природы и целесообразности можно вывести, что именно человек, желающий данной цели, должен сделать для ее достижения, предполагая разумное понимание им (субъектом) средств, наиболее пригодных для достижения данной цели. В действительности, однако, человек может вовсе и не желать данной цели и не понимать, какие именно средства ему нужны для наилучшего ее достижения (п, 637 и след.). Сигварт пользуется учением о субъекте и для построения понятия об эволюции: в отношении к данному субъекту можно говорить о его развитии (п, 661—667), что легко применить также к коллективному целому, изучаемому в его развитии. Вообще можно сказать, что при некотором консерватизме своих понятий Сигварт все же дает и много новых исходных положений, логически обоснованных и приноровленных к реальному пониманию специфических особенностей данной отрасли науки, в частности, и исторического знания.[22]
Таким образом, Вундт и Сигварт уже ввели в свои общие курсы логики учение о принципах и методах исторической науки; но в своих рассуждениях о ее задачах они придерживаются различных точек зрения: Вундт – скорее обобщающей, чем индивидуализирующей, Сигварт – скорее индивидуализирующей, чем обобщающей. Историки также не замедлили испытать на себе влияние вышеуказанных различных течений мысли. В семидесятых и даже восьмидесятых годах прошлого века теоретико-познавательные точки зрения, с которых они строили свои теории, однако, еще не вполне дифференцировались; точки зрения обобщающая и индивидуализирующая скорее включались в соответствующие построения, чем обосновывались, и излагались в связи с другими взглядами, например эволюционным или историко-философским.
В числе приверженцев обобщающей точки зрения можно указать, например, на Бурдо. В своем сочинении об истории и историках Бурдо полагает, что историческая наука должна формулировать «специальные» и «общие законы» («законы сходства и последовательности, закон прогресса»), пользуясь статистическим методом наблюдения над фактами, постоянно повторяющимися, и распространяя свои обобщения на прошлое и будущее человечества. В своем труде Бурдо также определяет объект исторического знания, но с эволюционной точки зрения: история есть наука о «развитиях разума»; она изучает не царство животных, а «человеческое царство», характеризуемое деятельностью разума, т. е. те факты, «которые разум направляет или влияние которых он на себе испытывает». Задача научно-исторического построения и состоит в том, чтобы формулировать «законы постоянной метаморфозы», которой человеческий вид подвергается[23]. Сам Бурдо, однако, не выдерживает своей точки зрения: по его мнению, например, нельзя встретить двух людей, которые, за исключением «вещей очевидных или доказанных», «думали бы одинаково по всем вопросам, а может быть, и по одному из них». Но много ли «вещей очевидных и доказанных» и не придется ли историку, интересующемуся такими «вещами», заниматься логикой, а не историей? Вместе с тем автор готов признать, что задача исторической науки – рассказать историю человеческого вида, «великого коллективного существа, характеризуемого способностью разума». Но не оказывается ли такое «существо» своего рода индивидуальностью? И можно ли определять такой объект только с эволюционной точки зрения?
В то время, однако, несколько историков уже успели высказаться и в пользу индивидуализирующей точки зрения на историю; но они все еще не вполне ясно формулировали ее. Фримэн, например, давно уже выразил нечто подобное в виде частной формулы, имеющей характер эмпирического обобщения: в 1872 г. он выступил с лекцией, в которой развил мысль о «единстве истории» и с такой точки зрения настаивал на том, что лишь принимая во внимание отношение изучаемого периода к всему целому исторического развития человечества, можно понимать его. Указанный принцип, по мнению автора, имеет большое значение, по крайней мере применительно к истории арийских или европейских народов. Впрочем, Фримэн не обосновал своей точки зрения и слишком мало воспользовался ею для построения методологии истории, хотя и посвятил в позднейшее время целую книгу изложению «методов исторического изучения»[24]. В русской литературе, в сущности, аналогичное понимание истории также отчасти обнаружилось, например, в трудах Н. И. Кареева. В своих «Основных вопросах философии и истории» Н. И. Кареев развивает мысль, что «философия истории» не занимается разысканием законов, но пользуется законами психологии и социологии для философского изображения всемирной истории; он касается, например, вопроса о единстве истории человечества и ее планомерности; он выясняет, что без руководящей идеи и объединяющего принципа «нельзя ни выбирать, ни группировать факты» и что историк должен пользоваться «историософическим критерием, т. е. философской меркой, для оценки истории», причем усматривает ее в развитии личности; он занимается также изучением понятия прогресса, дает «опыт теории исторического прогресса» и даже формулирует общий его закон. Автор «Основных вопросов» писал свой труд в то время, когда чисто логическое различие между двумя познавательными целями науки или точками зрения – обобщающей и индивидуализирующей – еще слишком мало было выяснено в литературе; тот же пробел чувствуется и в его собственном труде, посвященном не столько теории исторического знания, сколько «историософии», т. е. «методологии философии истории». Вместе с тем автор связывает принятую им теоретико-познавательную точку зрения с историко-философской: он дает и «общую теорию исторического процесса, исторической эволюции и исторического прогресса», а также много рассуждает о «философии истории» в смысле «изображения всемирной истории с философской точки зрения».[25]
Под влиянием различных течений в области теории познания, в особенности трудов Конта и Милля, Виндельбанда и Риккерта, в последнее время интерес к проблемам методологии истории значительно оживился и их стали обсуждать с двух довольно резко противопоставляемых познавательных точек зрения на задачи истории как науки или обобщающей, или индивидуализирующей наше знание о действительно бывшем.
В числе ученых, которые придерживаются обобщающей точки зрения на историю, можно назвать Тэна, Лампрехта, Брейзина и др.; но наиболее систематическое изложение понимания истории в таком именно смысле было сделано Лакомбом. Вообще Лакомб разумеет под наукой лишь такую совокупность суждений, которые высказывают общезначимые истины касательно необходимой причинно-следственной связи между явлениями в пределах однородных или сходных серий процессов; значит, история будет наукой в той мере, в какой она удовлетворит тому же требованию обобщения; в сущности она, значит, не отличается от социологии. Итак, история должна изучать явления, порождаемые человеческими действиями, поскольку они сходны между собою или вообще, или в известных пределах времени и пространства; историк интересуется, собственно говоря, человеком в той мере, в какой он производит сходные между собою действия (l’homme général, l’homme temporaire); человек вообще, обусловленный в своих действиях данною совокупностью условий или особою средой, и есть «исторический человек». Автор называет результаты таких действий учреждениями (institution) и противополагает их единичным фактам – событиям (é v é nement); события должны привлекать внимание историка, поскольку они способны порождать учреждения. Далее Лакомб рассуждает об историческом методе: в основание его он кладет психологию; она дает понятие о человеке вообще («l ’ homme g é n é ral») и о его потребностях как о факторах развития; таким образом, историк орудует гипотетически дедуктивным методом, проверяя его индукцией. Вслед за тем, прилагая вышеуказанные понятия и методы к изучению исторического процесса, Лакомб обозревает материал, пригодный для истории-науки, и переходит к характеристике человека с временно устойчивыми свойствами (homme temporaire) как фактора прогресса: автор занимается анализом его определяющих элементов – степени цивилизации, т. е. богатства или «возможности человеку легко производить полезные действия», нравственности и умственного развития. В последних главах своей книги Лакомб трактует о причинах прогрессивного развития человечества, причем различает психические и социальные факторы; он также останавливается на выяснении двух «идей», которыми историк пользуется при изучении развития, а именно – идеи необходимости (det é rmination) и идеи случайности, порождаемой чисто индивидуальными актами. Закон прогресса, по его мнению, состоит в сохранении энергии, ведущем к борьбе за существование и имеющем целью достигнуть счастья под условием соблюдения долга. Наконец, в заключительных главах своего труда Лакомб пытается приложить добытые им понятия к решению некоторых исторических проблем и рассуждает о «предвидении в истории». При чтении интересно и легко написанной книги Лакомба нельзя не заметить, однако, в ней довольно существенных недостатков. Автор не обосновывает своей точки зрения на задачи науки вообще и исторической науки в частности, а скорее исходит из нее в своих рассуждениях об «истории-науке»; он также не останавливается на выяснении понятий о причинно-следственности в истории и о развитии, о прогрессе и регрессе. При оценке исторических факторов автор, может быть, слишком большое значение придает факторам экономическим в ущерб духовным и, слишком изолируя их, не принимает в расчет того значения, какое каждый из них получает в зависимости от остальных, а потому и его обобщения оказываются односторонними. Законосообразности исторического процесса, устанавливаемые автором, можно назвать скорее правилами, чем законами. Не мешает заметить, наконец, что, охотно прибегая и к социологическим обобщениям, добытым на основании изучения первобытной культуры, автор слишком доверяет им, благодаря чему и впадает в некоторые ошибки (ср. р. VIII, 69, 83 и др.).[26]
Многие историки, также полагающие, что история – наука, усматривают, однако, главную ее задачу не в обобщении, а наоборот, в индивидуализировании нашего знания о действительности и с такой точки зрения рассуждают о теории исторического знания и о методах исторического изучения. В числе подобного рода трудов я пока ограничусь указанием на общие руководства Бернгейма, Мейера и Ланглуа-Сеньобоса.
Бернгейм склоняется к индивидуализирующей точке зрения, с которой он выясняет отношения между разными науками (в том числе народной психологией, а также социологией) и историей. Автор восстает против смешения естествознания с историей: в последнем издании своей книги он уже находится под влиянием новейших учений и проводит более резкое различие между познавательными целями естествознания и исторического знания, между обобщением и индивидуализированием, а значит, и между образуемыми ими понятиями; с такой точки зрения он и приходит к заключению, что историческое знание есть знание «всех единичных происшествий, как связанных между собою моментов эволюционных рядов, которые слагаются в пределах взятого в его совокупности социального развития человечества». Тем не менее Бернгейм дает общую характеристику исторического знания, главным образом, в его зависимости от объекта исторического изучения: имея в виду целеполагающую деятельность человека и придавая большое значение психологическому объяснению исторических фактов, история изучает явления, обусловленные «психическою каузальностью» (S. 133—144). Следовательно, история не может ограничиться изучением массовых или коллективных явлений; она должна принимать во внимание значение отдельных личностей и событий в историческом процессе; занимаясь выяснением причин исторических явлений, историк должен помнить, что исторический процесс есть взаимодействие двоякого рода факторов – индивидуальных и коллективных. С такой точки зрения Бернгейм и оттеняет, что объектом исторического изучения следует признать «человека» в той мере, в какой он действует «в определенное время и в определенном месте» как социальное существо. Автор вносит те же понятия и в свое определение истории; она «изучает и изображает» временно и пространственно ограниченные факты развития людей в их (единичной, а также типической и коллективной) деятельности, как социальных существ, в соотношении, имеющем характер психофизической причинной связи» (S. 5, 9). Хотя определение Бернгейма вызвало возражения со стороны не только противников, но и приверженцев того же индивидуализирующего направления (например, со стороны Below’a), однако все признают за его учебником крупные достоинства: он дает обстоятельное обозрение истории развития исторической науки, а также излагает приемы исторической критики и интерпретации, исторического построения и повествования. Не останавливаясь здесь на подробном разборе этого почтенного труда с массой библиографических указаний, я только замечу, что автор все же мало обосновывает свою теоретико-познавательную точку зрения и смешивает теоретические принципы с техническими правилами. По методологии источниковедения Бернгейм сообщает много ценного. При разборе вопроса о степени соответствия между «источниками» и «действительностью», например, автор не раз касается свойств самих источников, как «Geistesprodukten». Вслед за Дройзеном он пытается установить систему главнейших разновидностей источников, т. е. проводить различие между остатками культуры (все, что непосредственно осталось от происходившего и сохраняется) и преданием (все, что посредственно передается нам о происходившем). Впрочем, Бернгейм слишком мало интересуется основаниями такого деления и не применяет его принцип к систематике более конкретных групп исторического материала. Нельзя не заметить, что и дальнейшая система его изложения вызывает некоторые сомнения. Бернгейм помещает, например, интерпретацию источников в отдел исторического построения; но без понимания источника в сущности нельзя подвергать его надлежащей критике; излагая приемы последней в зависимости от разновидностей критикуемого материала, он довольно слабо развивает свою мысль и не вполне удовлетворяет компетентных судей. При изложении методологии исторического построения Бернгейму следовало бы выяснить методы построения исторического факта и исторической связи, применение статистики и психологии, а также социальных наук к истории, приемы построения эволюционных серий, периодизации и т. п.; но автор, в сущности, обходит такие вопросы молчанием, ограничиваясь изложением (кроме методов интерпретации; см. выше) учения о «комбинациях» фактов во времени и по месту или по материям, о репродукции и фантазии, и об «общих факторах» исторического процесса, а также учения об аксиологических (оценочных) суждениях и о «масштабах» в истории.[27]
Впрочем, кроме вышеуказанного общего руководства можно отметить еще труд известного историка «древности» Мейера и «введение» Ланглуа и Сеньобоса: Мейер преимущественно рассуждает о «принципах исторической науки», а Ланглуа и Сеньобос обратили главное свое внимание на методы исторического изучения.
Мейер придерживается индивидуализирующей точки зрения на историю: в противоположность обобщениям естествознания она занимается изучением «индивидуумов». Историк стремится установить действительно бывшие единичные факты, возникающие путем случайного скрещивания и совпадения во времени многих причинно-следственных рядов; столь же существенным «моментом» он признает и действие свободной целеполагающей воли человека; но и в случаях подобного рода он усматривает «каузальность», только проявляющуюся иным способом, чем в «законосообразных процессах» (S. 185); вместе с тем под историческим фактом он разумеет «факт, действие которого не исчерпывается моментом его появления, но который продолжает действовать и в последующее время» (S. 186), т. е. судит о значении факта по его действенности. Далее Мейер рассуждает о неисторических и исторических прогрессирующих народах, о культурной и политической истории и о том значении, какое «индивидуальные факторы» имеют в культурной истории, а «общие факторы» – в политической (S. 195—196). Он также говорит о том целом (государстве и системе государств), которое изучается историком; об историческом методе, т. е. об объяснении, исходящем из данного следствия, восходящем к его причинам и принимающем форму заключения по аналогии; о значении «отрицательных событий» (того, что не случилось в данном месте и в данное время) для объяснения действительно случившегося; об исторической критике; об историческом изображении, долженствующем отличаться индивидуальными красками; об исторических источниках (памятниках, актах и преданиях) и т. п. Таким образом, в книге много ценных частных замечаний методологического характера, что уже видно из предшествующего обзора ее содержания; но есть и несколько недостатков. Мейер, например, не останавливается на обосновании своей теоретико-познавательной точки зрения и, довольно слабо установив ее, не развивает ее систематически; не входя в рассмотрение учения о ценности (cf. S. 186), он ограничивается общими и беглыми замечаниями о том, что историческими мы называем факты по их действенности, хотя сам же рассуждает о «внутренней ценности» фактов (см. s. 189, 191). Далее автор орудует понятиями о случае и о свободной воле, не установивши их (о разных значениях понятий «случай» и «свобода воли» см. ниже), а потому и его утверждение, что в таких «моментах» следует тоже усматривать «действие причинности», только проявляющееся «другим способом, чем в законосообразных процессах», остается невыясненным; на изучении понятия об историческом целом и методов его построения он также мало останавливается. Вообще отдел «элементов», озаглавленный «История и историческая наука», не обладает единством содержания: наряду, например, с довольно отрывочными рассуждениями о сущности истории, об историческом методе и об историческом повествовании, объединенными одной и той же познавательной точкой зрения, автор особо трактует о хронологии, главным образом, о различных способах летосчисления, об историографии и ее развитии и в особенности о некоторых исторических сочинениях, посвященных обозрению древней истории.[28]
Некоторое увлечение теорией исторического знания, обнаружившееся в новейших трудах по методологии истории, успело уже вызвать противодействие со стороны Ланглуа и Сеньобоса. В своем кратком руководстве Ланглуа и Сеньобос дают понятие не столько о теории исторического знания, сколько о методах исторического изучения, а также о технике исторических работ; легко заметить, что авторы даже мало заботятся о том, чтобы обосновать принципы исторической методологии, и скорее преподают правила исторических исследований, впрочем, весьма полезные для всякого, в особенности для начинающего работника. Таким образом, с теоретической точки зрения, пособие Ланглуа и Сеньобоса мало удовлетворяет читателя; авторы высказывают пренебрежение к «метафизике» и, по-видимому, смешивают ее с теорией познания, а принципы и методы исторического знания – с техническими правилами; слишком мало выясняя место, занимаемое в системе наук историей и настаивая на случайности исторического знания, авторы высказывают довольно противоречивые положения относительно ее метода: они полагают, например, что «история не наука наблюдения» (р. 44), и вместе с тем ниже они утверждают, что история, подобно всякой науке, основанной на наблюдении, не имеет права, пользуясь единичным наблюдением, приходить к какому-либо научному заключению и что в лучшем случае «историческое утверждение не что иное, как наблюдение, довольно плохо сделанное и нуждающееся в подтверждении путем других наблюдений» (Р. 145, 167). В своем изложении методов исторического изучения Ланглуа и Сеньобос дают гораздо больше ценных замечаний; но и оно несвободно от возражений. Авторы разделяют свое произведение на две главные части: opérations analytiques (ср. методологию источниковедения) и opérations synthetiques (ср. методологию исторического построения). Такая терминология едва ли удачна: она подчеркивает не различие познавательных целей, а различие операций; но разные операции могут служить для достижения одной и той же цели: синтетические встречаются и в источниковедении (например, понятие о творчестве данного автора), аналитические – в историческом построении (например, анализ причинно-следственной связи). В своем курсе Ланглуа и Сеньобос не дают, однако, ясного понятия о том, что собственно нужно разуметь под источником; допуская колебания в своем взгляде на историю как «науку наблюдения», они упускают из виду весьма важный отдел источников – остатки культуры, а такой пробел приводит их к чрезмерному скепсису касательно достоверности источников (Р. 167). В дальнейшем своем построении авторы зачисляют интерпретацию источников в критику, придавая последней слишком широкое значение. Ланглуа и Сеньобос рассуждают также об исторических объяснениях (причинно-следственной связи), заключениях и обобщениях и об условиях, при соблюдении которых такие выводы могут получить достоверность; но они слишком мало обосновывают свое учение о группировке исторических фактов по разновидностям, о построении эволюционных серий и т. п. Тем не менее руководство Ланглуа и Сеньобоса может быть полезно начинающему работнику и пригодится всякому интересующемуся техникой исторических работ.[29]
Впрочем, в настоящее время можно указать и на таких историков, которые пытаются комбинировать обобщающую точку зрения с индивидуализирующей; представители такого смешанного направления не всегда ясно различают вышеуказанные теоретико-познавательные цели, что приводит не столько к соединению, сколько к смешению их между собою.
В числе новейших историков, например, придерживающих смешанного направления, Линднер занимает довольно видное место. В своем труде по «философии истории», не останавливаясь на логическом различии между обобщением и индивидуализированием, он рассуждает только о постоянстве и об изменении в истории, а также о «коллективных» и «индивидуальных» факторах исторического процесса; он полагает, что всякое становление (Werden) индивидуально, а историческое течение «коллективно». С указанной точки зрения автор рассуждает об историческом процессе, об исторических факторах (идеях, «массе», «великих людях») и характеризует важнейшие исторические группы («народы» и «нации»), из которых главное значение он приписывает монголам, семитам и индогерманцам; он высказывает также несколько соображений об условиях жизнедеятельности народов, о государстве, церкви и т. п. и об историческом развитии в совокупности его культурных, социальных и политических проявлений.[30]
В русской литературе можно также отметить труд, автор которого Е. Н. Щепкин, кажется, стремится в некоторой мере примирить оба направления[31]. Автор пытается исходить из «теории познания, господствующей среди представителей критического эмпиризма» и придает употребляемым им терминам «тот смысл, который укрепился в литературе критического эмпиризма». Действительно, автор рассуждает о «коллективном опыте», о «функциональной зависимости» в смысле причинно-следственной, об «экономичном описании» явлений в смысле их объяснения и т. п. Вместе с тем, однако, автор находится под заметным влиянием Вундта, учение которого, разумеется, нельзя отождествлять с эмпириокритицизмом: соответствующий отдел в его учении о методах, по словам автора, все еще остается «лучшим» очерком логики истории. Тем не менее автора нельзя назвать и строгим последователем Вундта: «так как число причинных рядов, сходящихся для обоснования (sic) события, по его словам, может доходить до бесконечности, то объекты истории и носят более или менее единичный, иногда не повторяющийся даже приблизительно характер. Только в этом смысле неповторяемости тождеств все явления могут быть названы случайными, хотя ни одно из них не разрывает нитей причинности». С такой же точки зрения, едва ли, впрочем, отличающейся определенностью (ср. выражения «может», «более или менее» и «все явления»), автор рассуждает и о личности. Вопреки Вундту он вообще как будто склоняется к отрицанию собственно исторических законов. Впрочем, в своей брошюре Е. Н. Щепкин останавливается лишь на двух вопросах, а именно: он выясняет, в чем состоит психологическое истолкование исторических фактов и значение идей в истории; в последней статье он рассуждает о «нравственных и этических идеях» с психологической точки зрения.
В числе представителей того же течения можно, наконец, указать и на Моно. Судя по его статье, озаглавленной «Метод в истории», он стремится в известной мере сочетать оба вышеуказанных направления – обобщающее с индивидуализирующим. Моно, например, пишет, что «история есть коллективная психология» (Р. 350); но в то же время он, подобно Мишелэ, признает «воскресение прошлого» наивысшей задачей историка и, под влиянием Ксенополя, рассуждает об истории, нисколько не отождествляя ее с науками обобщающими: она изучает факты последовательности и вместо формулировки законов группирует факты в серии и устанавливает между ними причинно-следственные отношения. С указанной точки зрения автор признает идеальной целью истории «реконструкцию в серии времен жизни человечества во всей ее совокупности». Впрочем, придерживаясь такой теоретико-познавательной точки зрения, Моно едва ли, однако, с должною определенностью и ясностью формулирует ее. Аналогичное колебание заметно и в других его рассуждениях: понимая под законом и «предварительную гипотезу, рассматриваемую как истинную, пока она кажется нам пригодной для объяснения всех известных нам явлений одного и того же порядка», автор как будто склоняется к мысли, что историк может достигать таких же обобщений; исторический факт, подобно всякому другому явлению природы, имеет свою причину в предшествующем факте; с такой точки зрения можно с гораздо большею надеждою на успех объяснять, комбинировать и обобщать факты, чем «воображая, что в свободной воле человека кроется автономная причина, в каждый данный момент способная видоизменить ход истории»; но несколько ниже автор поставляет историку в обязанность различать в человеческих действиях ту долю индивидуального творчества, которую нельзя заранее предвидеть и определить. С такой же двойственной точки зрения Моно рассуждает и об объекте исторического знания: история изучает «постоянные элементы», передаваемые в человечестве путем наследственности, традиции, подражания и привычки и придающие непрерывность историческому процессу, и те «элементы изменения и обновления», которые человеческое творчество ежеминутно вносит в тот же процесс и которые «определяют собою эволюцию». В вышеприведенных довольно отрывочных замечаниях Моно не обосновывает предлагаемого им понимания истории и не разъясняет, каким образом можно примирить вышеуказанные направления в области исторического знания. В остальной части своего труда Моно дает несколько более обстоятельную характеристику анализа и синтеза в истории. Под «анализом» Моно разумеет «критику источников» и «критику фактов». В отделе, озаглавленном «Критика источников», он, не соблюдая единства в принципе деления, без достаточных оснований различает три главных вида источников, а именно: произведения (ouvrages, к которым он относит и летописи, и произведения литературы), «акты» и «памятники», и дает очень краткое понятие о критике подлинности и о критике достоверности источников. В отделе, посвященном изложению критики фактов, он обращает внимание, между прочим, на значение для нее понятий о степени согласованности изучаемого факта с остальными фактами данного периода. Под «синтезом» Моно разумеет «историческое построение и обобщение», оценку, психологическое истолкование и философию истории. «Построение» находится в тесной связи с оценкой фактов: она состоит в определении того значения, какое данный факт имеет в цепи причин и следствий. Далее. Психология играет видную роль в истории: ведь историк в сущности имеет дело с действиями людей, а действия людей – своего рода жесты, которыми историк интересуется лишь в той мере, в какой внутренняя жизнь обнаруживается через их посредство. Наконец, философия истории выясняет, главным образом, понятие о прогрессе, впрочем, в различных областях жизни весьма различном; такое понятие не может иметь значение закона и даже не всегда играет роль руководящего принципа: прогресс в области наук имеет совсем иной «характер», чем прогресс в области нравственности и искусства. Итак, можно сказать, что в своей статье Моно дает не столько теорию исторического знания, сколько краткое обозрение методов исторического изучения, благодаря чему и его общее обозрение последних страдает некоторой неясностью основных положений и отсутствием объединенной системы понятий; но оно может служить для предварительного ознакомления в самых общих чертах с такими методами; изложение далеко не всегда отличается ясностью и точностью, что легко заметить из вышеприведенных рассуждений автора о задачах истории или о прогрессе и т. п.[32]
Само собою разумеется, что вышеуказанные направления в области методологии истории отразились и во многих других произведениях философской и исторической литературы; они отчасти еще будут приняты во внимание при изучении генезиса номотетического и идеографического понимания истории, а также при изложении методов исторического изучения.[33]
4
Библиографические указания на литературу предмета см. в следующих сочинениях: Lenglet du Fresnoy N. Méthode pour étudier l’histoire (1713), Préface и приложенный к изданию 1714 г. (rev. et augm. par J. B. Mencke Lpz., p. 5–12) «Catalogue des principaux historiens» etc. Daunou P. E. F. Cours d’études historiques, т. VII; Bernheim E. Lehrbuch der Historischen Methode, 6 Aufl. 1908 (особенно Кар. II, § 3); Flint R. The philosophy of history in France; The philosophy of history in Germany; есть франц. пер. L. Carrau. Par. 1878 в 2-х т.; Barth Th. Philosophie der Geschichte als Soziologie. Lpz. 1897. Bd. I. (есть рус. пер.); Петров М. Пропедевтика (введение к лекциям по истории Нового времени); последнее (посмертное) издание с добавлениями редактора; Кареев Н. Основные вопросы философии истории, изд. 3-е и др. Сведения о текущей литературе, касающейся методологии истории, см. в «Jahresberichte der Geschichtswissenschaft» (с т. XII, 1889 г.), а также в исторических журналах, особенно в Rev. De synthèse historique (до 1909 г., t. I—XVIII) и в Hist. Zeit. (до 1909 г. Bb. 1–103 и др.); отдельные монографии в серии «Geschichtliche Untersuchungen, herausgegeben von K. Lamprecht» и др.
5
Cicero. De oratore II, 15; Lucian. Πως δεί ίστορίαν συγγράφειν, ed. F. Fritzschius, 1860, § 8, 42. В другом месте своего сочинения Лукиан пишет, что единственное дело историка – сообщать о случившемся и о том, как оно случилось; но автор не останавливается на развитии последней мысли; см. § 39, 44.
6
Tacit. Dial. de orat., c. 29, 39: «orationes et excessus».
7
Lucian. Op. cit. § 45, 58, 59 и др. Дионисий Галикарнасский также предъявляет историку требования, довольно сходные с правилами Цицерона, и ценит в нем правдивость и умение удачно выбирать сюжет своего рассказа.
8
Voss Gerh. Joh. Ars historica sive de historiae natura et ejus conscribendae praece-pris. Leyden, 1623. Вместе с изданием собрания сочинений Vossius’a издание 1653 г. Lugduni Batavorum считается наиболее полным и лучшим; ср. выше.
9
Lenglet du Fresnoy N. Méthode pour étudier l’histoire, 1713 (ссылки относятся к лейпцигскому изданию 1714 г. с дополнениями J. B. Mencke); см. еще и «Suppléments» к тому же сочинению, 1740.
10
Abb é de S. R é al. De l’usage de l’histoire. Par., 1672. Автор признает, что «знание вообще состоит в знании причинно-следственной связи, ибо знать – значит знать вещи по их причинам; также знать историю – значит знать людей, которые (своими действиями) и дают содержание историческому процессу, судить об этих людях, изучать историю… и т. д., почти дословно, как у Ленглэ, который, однако, в данном месте не ссылается на соч. С. Реаля.
11
Mably G. V. de. De l’art d écrire l’histoire (1773); см.: Oeuvres compltes, Toulouse, т. XIX, 1793. Нем. перев. T. R. Salzman’a с ученым предисловием A. L. Schlözer’a. Другое сочинение того же автора, известное под заглавием «De l’étude de l’histoire», – трактат, составленный им для молодого принца, сделавшегося потом герцогом Пармским и Пьяченским в 1765 г. – см.: Oeuvres complètes, Toulouse, т. XVIII, 1793. Русск. пер. Е. Чиляева «Об изучении истории», в 3 ч., СПб.
12
Wesendonck H. Die Begründung der neuen deutschen Geschichtsschreibung durch Gatterer und Schlözer nebst Einleitung und Gang derselben von diesen. Lpz., 1876.
13
Sch ö nemann C. Grundriss einer Encyklopaedie der historischen Wissenschaften. Göttingen, 1799; о Ваксмуте см. ниже.
14
Daunou P. F. C. Cours d’études historiques, t. I—XX. Par., 1842—1849.
15
См. ниже, отдел второй, глава первая.
16
Chladenius J. M. Allgemeine Geschichtswissenschaft. Lpz., 1752.
17
Wachsmuth W. Entwurf einer Theorie der Geschichte. Halle, 1820.
18
Humboldt W. v. Ueber die Aufgabe des Geschichtschreibers in Abhandlungen der historisch. – philolog. Klasse der Königl. Akademie der Wissenschaften zu Berlin 1820—1821. Berlin, 1822. Cp. J. Goldfriedrich. Die historische Ideenlehre in Deutschland. Berl., 1902. S. 107—163; Kittel O. W. v. Humboldts geschichtliche Weltanschaung u. s. w. Lpz., 1901.
19
Gervinus G. Grundzüge der Historik. Lpz., 1837; ср. D ö rfel J. Gervinus, als historischer Denker. Gotha, 1904.
20
Droysen J. C. Grundriss der Historik. Leipz., 1868; 2-te Aufl., 1875; 3-te Aufl., 1882.
21
Wundt W. Logik, 1 Aufl., в. I—II (1883); 2-te Aufl age, в. I—II (в 3 кн.). Stuttgart, 1893—1895; 3-te Aufl age, в. I—II (в 3 кн.). Stuttgart, 1906—1908.
22
Sigwart Chr. Logik, в. I–II, 1-te Aufl., 1873—1878; 2-te Aufl., 1889—1893; 3-te Aufl., 1904; рус. пер. в 3 т. спб., 1909.
23
Bourdeau L. L’histoire et les historiens; essai critique sur l’histoire, considerée comme sciene positive. Par., 1888.
24
Freeman E. The Unity of history, 1872; см. «Comparative Politics». Ld., 1873. P. 296—341; ср. его же: The Methods of historical Study. Ld., 1884.
25
Кареев Н. Основные вопросы философии истории. М., 1883, 2 т.; 2-е изд., 1887; 3-е (сокращенное). СПб., 1897; ср. его же «Сущность исторического процесса и роль личности в истории». СПб., 1890.
26
Lacombe P. De l’histoire considerée comme science. Par., 1894.
27
Bernheim E. Lehrbuch der historischen Methode, 1 Aufl., 1889; 5–6-te Aufl., 1908; последнее издание, сравнительно с предшествующими и в особенности с первым значительно переработано и дополнено. В кратком руководстве «Einleitung in die Geschichtswissenchaft», Lpz., 1905 (Sammlung Göschen) тот же автор дает сокращенное изложение главного своего труда, снабженное, впрочем, некоторыми дополнениями и предназначенное для начинающих; оно содержит главы о «сущности задачи исторической науки», об «области исторической науки» и о «методике исторической науки»; рус. пер. под ред. проф. С. Е. Сабинина. М., 1908.
28
Meyer E. Geschichte des Altertums, 2 Aufl., вd. I, Erste Hälfte; Einleitung «Elemente der Anthropologie», Stuttgart u. Ber., 1907. В 1902 г. автор напечатал труд под заглавием «Zur Theorie und Methodik der Geschichte», Halle; но главное его содержание в «исправленном», хотя и более кратком виде вошло в «Элементы антропологии». В числе аналогичных трудов с более специальным содержанием можно еще указать на сочинения A. Grotenfelt ’a Die Wertschätzung in der Geschichte. Lpz., 1903; Geschichtliche Wertmasstäbe in der Geschichtsphilosophie bei Historikern und Im Volksbewustsein. Lpz., 1905.
29
Langlois Ch. – V. et Seignobos Ch. Introduction aux études historiques, 1-re éd., Par., 1898; 2-me éd., Par.: рус. пер. В. Денисова.
30
Lindner Th. Geschichtsphilosophie, Einleitung zu einer Weltgeschichte seit der Völkerwanderung. Stuttgart, 1901.
31
Щепкин Е. Вопросы методологии истории. Одесса, 1905.
32
Monod G. La méthode en histoire; первоначально в «Revue politique et littéraire», 1908. T. I. P. 449—455 и 486—493; вслед за тем без существенных изменений в сборнике «La méthode dans les sciences», изд. под ред. P. F. Thomas. Par., 1909. P. 319—362.
33
В числе кратких общих руководств, кроме указанных выше, можно еще отметить Ch. et V. Mortet. La Science de l’histoire. Par., 1894 (отдельный оттиск из «La Grande Encyclopédie», t. XX); Meister A. Grundriss der Geschichtswissenschaft zur Einführung in das Studium der Deutschen Geschichte des Mittelalters und der Neuzeit. Lpz., 1906 и след. Br éhier L. et Desdevizes du Dezert. Le travail historique. Par., 1907.