Читать книгу Я – учитель. Воспоминания - Адриан Митрофанович Топоров - Страница 8

Я – УЧИТЕЛЬ. Воспоминания1
ГЛАВА ПЕРВАЯ
6

Оглавление

Поздней осенью и зимой в Стойле мало было работы. Люди кормили и поили скот, в морозные дни домолачивали хлеб. Остальное время почти все сельчане занимались единственным ремеслом – плетением лаптей и веревочных «тюней». В них ходили сами, их продавали на базаре, и славились они на весь уезд: задники плотные, борта высокие, головка полукруглая, ёмкая, расписанная разноцветными узкими лычками. Любо посмотреть! Взять лапти, которые чуваши или вотяки плетут. Куда им тягаться со стойленскими! У тех борта чуть загнуты, нога почти наружу, «к мокру» не годятся, головку едва насунешь на пальцы. И росписи никакой.

Мне лет семь было, когда отец, придя в большую избу, будто заново разглядел меня, усмехнулся и пробурчал:

– Хватит, погулял… Митькя, учи его оборки вить.

Сразу же после обеда старший брат Митька стал показывать мне, как надо ссучивать пеньку в длинные жгутики и вить из них руками и крючком тонкие верёвочки – на плетение чуней.

Лучшим лапотным специалистом в нашей семье был дядя Степан. Лыко на подошву он пускал в два слоя, да ещё, по всей стойленской науке, добавлял подсвирку из коноплёвой верёвки. Если эту подошву подсмолить, то выйдут не лапти, а кораблики. Шагай по лужам – ноги не промокнут ни за что. Лишь бы вода через борта не заливалась.


Плетение лаптей. Журнал Культурология. РФ, 28 апр. 2015 г.


Митька ещё не перенял этого искусства и пока делал «тюни». Это дело не такое мудрёное. Навил верёвочек, приколотил гвоздиком к углу колодки – и пошёл сновать вдоль и поперёк. Вот и всё. Правда, головку выделать немного хитровато, но можно понять. Я за одну зиму наловчился плести первосортные чуни. На базаре они шли по двенадцать, а то и по пятнадцать копеек за пару.

В долгие зимние вечера в нашей хате было нестерпимо скучно. Скрипели и жужжали прялки. Тётка Варвара наваливала на стол рухлядь для пошивки кофт и пиджаков, настилала куски, пристёгивала, подрезала, соображая вслух, не укоротила ли чего, не перепустила ли лишку. Дядя Степан на конике плёл лапти, поддевая свайкой под лычки и пристукивая черенком больше для форсу, чем по надобности. Мы с Митькой со своими чунями возились на скамейке. И так – изо дня в день.

Скуку немного рассеивали песни, которые дядя и брат пели как бы про себя и оттого очень задушевно. Удивительно: оба они были неграмотны, а знали песни на слова знаменитых русских поэтов, что открылось мне, конечно, намного позже. У них были хорошие тенора, у Митьки – первый, у дяди – второй. Странно было видеть и слышать, как бородатый дядя Степан, ковыряя лапоть, истомно выводил:

Когда легковерен и молод я был,

Младую гречанку я страстно любил…


Митька вступал вовремя и подтягивал верно. Программа была самая обширная: «Вот мчится тройка удалая», «Хуторок», «Среди долины ровныя», «Коробейники», «В глубокой теснине Дарьяла», «Спи, младенец мой прекрасный», «Ревела буря», «По синим волнам океана», «Хас-Булат удалой», «Сижу за решёткой в темнице сырой», «Не слышно шума городского», «Чудный месяц плывёт над рекою»… Мне, пожалуй, и не перечислить всего, что пелось в нашем доме.

Освещались одной семилинейной лампёшкой. Около неё ютились все мы – рабочие люди. А мелюзга залезала на печь и там возилась, скандалила, визжала и дралась. Никто не забавлял детей ни рассказами, ни сказками. Только бабка, вечно занятая по хозяйству, иной раз поднималась на печь для «уёму оглоедов» и щёлкала их по затылкам.

Между взрослыми часто затевались споры – это было единственное проявление умственной жизни в доме. Спорили по разным вопросам, и ставились они без всякой связи один с другим. Вдруг, например, бабка Мавра задумчиво спросит:

– А когда нынче будет Авдотьин день?

Одни отвечают – в среду на третьей неделе великого поста, другие – в понедельник на четвертой, третьи – в пятницу на шестой. Мнения расходятся, страсти закипают. Кто-то непременно вспомнит, на какие дни Авдотья приходилась в прошлом и позапрошлом годах, какая погода была в те дни, да кто тогда помер в Стойле и чья корова отелилась «на Авдотью».

Брат Митька – малый с ехидцей. Он любит задавать вопросы каверзные, с подковыркой:

– А может бог сотворить камень, который сам не поднимет?

Сделав такую затравку, он лукаво озирается, ожидая начала схватки. Но тётка Варвара понимает его хитрость:

– Завяжи, дуралей, рот и не мели абы что про бога!

Митька, довольный тем, что подкузьмил-таки тётку, тихо хихикает в «тюнь».

– А где свету конец? – спрашивает сестра Катерина.

Высказываются разные гипотезы.

– За Русалимом, – говорит мать.

– Нет, – оспаривает бабка, – за святой горой Афон.

– До стыку земли и неба, – уверяет тётка, ещё никто не доходил, а потому неизвестно, где кончается белый свет.

Дядя Степан, ссылаясь на безусловный авторитет писаря Логина Черникова, остерегает спорящих:

– Кто будет об этом думать, тот решится ума. Логин глядит в самые правильные книги – в Библию, сонник, в Мартына Задеку. По ним он всё знает: всякую беду, войну, голод, погоду хоть на сто лет вперед. Но про конец света и в книгах Логина ничего нет. Нечего и колобродить зря!

Переходят к более доступным вещам. Почему святой Касьян празднуется только раз в четыре года?.. За что царь навесил помещику Коробкову на грудь чугунную медаль?.. По первому из двух вопросов тётка дает исчерпывающий ответ:

– Микола-угодник был дюже люб богу. Бог и велел два раза в году праздновать Миколу – и зимой, и весной. А Касьян был сердитый, строгий. Бог невзлюбил его и сказал: «Твой день будя раз в четыре года».

О помещике дядя Степан рассказывает целую историю:

– Коробков – первеющий мильёнщик из господ. Земли у него двенадцать тыщ десятин, ржи родится каждый год – нет числа! Царь приказал продавать эту рожь для пропитания войска. А Коробков, аредская душа, возьми да подсыпь в рожь пыли. Она разошлась по зерну, её и не видать, а весит хлеб больше. Солдаты ели и маялись животами. Какой-то генерал прознал про мошенство. И взял стервеца за курдюк. Царь призвал Коробкова во дворец и говорит: «За пыльную рожь твою даю тебе награду – двухпудовую чугунную медаль. И носи ты её, гадюка, на шее повсегда: и днём, и ночью, и дома, и в гостях, и в нужник ходи с нею, и спи с нею. Никогда не сымай!» Таскает теперь эту награду, идол. Поглядите, когда он в карете катит четвёркой по шляху в Старый Оскол, – увидите чугунную медаль. Страсть одна! Так и надо аспиду!..

Не находила пытливая крестьянская душа здоровой пищи и поневоле питалась вымыслами. Много раз в нашем доме толковали о сумасшедшей Анисье, которая наводила ужас на всех стойленцев. Вокруг села было много логов, в один из них втыкался Артамонов овраг, заросший диким терновником. Место страшное, таинственное. Говорили, там зарыт клад и по ночам горят огоньки. Не боялась одна Анисья. Накатит на неё – она и умахнёт в этот овраг. Наломает тёрну, сплетёт из него венок, наденет на голову и бродит по полям. А с головы на лицо стекают капли крови… Отчего она стала такая?

– В девках Анисья была дюже гожа, – говорила бабка Мавра. – За неё посватался бродчанский пастух-овчар. Она погребовала им, не пошла. А он – колдун! Ну и напустил на Анисью намороки.

Дядя Степан предлагал другое объяснение: будто, когда Анисью трепала лихоманка, она пила водку, настоянную на чёрных тараканах. Лекарка велела. Тоже, видать, была колдунья. С тех пор Анисья и «закружилась».

Слушать это было страшно до дрожи. А главной зимней радостью для всего детского населения было «брать ягнят». Объягнившихся овец первое время держали в доме, потом выводили на двор. Но в морозные дни ягнят забирали погреться. Ребятишки с нетерпеньем ждали команды: «Ягнят брать!» Едва раздавались эти слова, они сыпали с печи на двор, хватали своих любимцев на руки и тащили в тепло. Тут их ласкали, гладили по шелковистой шерстке, трогали пальцами «сережки» под шейкой и кормили с ладоней крошками и овсецом.

Однако крайняя бедность большинства сельчан вынуждала их расчетливо расходовать каждую корку хлеба, каждую картофелину. Долго и мучительно соображали во всех семьях, сколько лошадей, коров, овец, свиней и птицы можно оставить на зиму, чтобы они не подохли с голоду. Собак тоже держали с расчётом. Старых и уже бесполезных убивали.

Остарел наш верный Лохмач. Он всё время лежал под сараем на соломе, в углу, и поднимал мохнатую, добрую голову лишь тогда, когда я окликал его и кидал что-нибудь поесть. Он уже ни на кого не лаял, шерсть на нём свалялась в плотные лепешки. И отец вынес ему смертный приговор:

– Андрияшка, собирай своих оглоедов – Лохмача убивать.

И ведь я любил, жалел старого пса – помню это отчетливо, но помню, к сожалению, и другое. Так как убийство ненужных собак почиталось в Стойле делом похвальным, тут же я с готовностью побежал созывать друзей:

– Айда к нам Лохмача убивать!

Охотников навалило пропасть. Накинули на шею собаки петлю и потащили со двора. Чуя недоброе, Лохмач немощно и жалобно поскуливал и слабо упирался. Вокруг валила толпа подростков с дрекольём. Следом торопились детишки, даже самые малые. И я тоже бежал со всеми и кричал, как все.

Жертву подвели к краю оврага за селом. И принялись молотить палками, потом скинули на дно оврага. Туда же пошвыряли и поганое дреколье. Возвращать палки домой не полагалось.

Родители спокойно взирали на жестокость своих детей.

– Кума Федосья, чтой-то ребятишки у оврага гомозятся?

– Да ето они киселёвского Лохмача убивают.

Никому даже в голову не приходило, что их дети, убивая собак, и сами звереют… Никто не учил детей любить и жалеть все живое.

Стойленская педагогика была жестока, как сама жизнь.

Я – учитель. Воспоминания

Подняться наверх