Читать книгу Изнанка и лицо - Альбер Камю - Страница 3
Брачный пир
Ветер в Джемиле
ОглавлениеЕсть места, где разум умирает для того, чтобы родилась истина, которая является его отрицанием. Когда я приехал в Джемилу, было ветрено, солнечно, но сейчас не об этом. Начать нужно с того, что там царила полная, тяжеловесная и густая тишина[4] – как будто весы замерли в равновесии. Перекличка птиц, приглушенный звук свирели с тремя дырочками, шорохи, производимые козьим стадом, гул с небес – вот и все звуки, составлявшие тишину этого богом забытого места. Время от времени раздавался сухой треск или пронзительный крик, это птица покидала насиженное место между камней. Каждая дорога, каждая тропинка, связывающая развалины домов, все широкие замощенные улицы, пролегающие под блестящими колоннами, огромных размеров форум, раскинувшийся между триумфальной аркой и храмом на возвышенности, – все ведет к обрывам, со всех сторон окружившим Джемилу, напоминающую огромный карточный пасьянс под бескрайним небом. Ты сосредоточенно стоишь напротив камней и тишины, а день идет своим чередом, и горы становятся все более величественными, меняют свой цвет на фиолетовый. Над плато дует ветер. Только ветер и солнце, освещающее руины, и вдруг возникает особое чувство: ощущение общности с тишиной мертвого города в абсолютном уединении.
Нужно немало времени, чтобы добраться до Джемилы. Этот город не из тех, в котором останавливаются или проезжают мимо. Путь из него никуда не ведет, тут нет округи. Отсюда лишь возвращаются. Мертвый город – конечная точка длинной извилистой дороги, которая при каждом повороте только обещает, что вот-вот доберешься до цели, от чего кажется еще длиннее. А когда, наконец, между высокими горами на плато, окрашенном в блеклые тона, возникает желтоватый скелет города, похожий на лес из костей, Джемила воспринимается как символ того урока любви и терпения, усвоение которого дает нам ключ к трепещущему сердцу мира. Город с его несколькими деревьями и сухостоем всеми своими горами и камнями защищается от вульгарного восхищения, пристрастия к живописному или бессмысленных фантазий.
День напролет пробродили мы по этому бесплодному великолепию. Мало-помалу ветер, после полудня едва ощутимый, стал как будто нарастать с каждым часом и наполнять собой всю округу. Он дул из расщелины в горах где-то далеко на востоке, налетал на город из глубины горизонта и, достигнув его, устраивал среди развалин, лежащих под солнцем, подлинное бесчинство. Он задувал безостановочно и сильно, забирался в каменные и глинобитные сооружения, хозяйничая там, нападал на нагромождение изъеденных временем глыб, носился между колонн, обдавая каждую своим пронизывающим дыханием, и с диким ревом вырывался на открытое пространство – форум. Я чувствовал, что трепещу на ветру, как рангоут. Он пронзал меня, жег глаза, обветривал губы, высушивал кожу, которую я переставал ощущать своей. Прежде именно кожей расшифровывал я письмена мира. А ветер наносил на нее знаки своей милости либо ярости, согревал ее своими летними объятиями либо покусывал морозными зубами. Долго, больше часа, терзаемый и сотрясаемый им, оглушаемый собственным сопротивлением, я переставал осознавать, что окружает мое тело. Как галька прибоем, я был отполирован ветром, истерт им до самой души. Я принадлежал этой силе, по воле которой двигался, сперва немного, а затем сам становился ею, и мой пульс смешивался с большими звучными ударами всеобъемлющего сердца природы. Ветер лепил меня по образу и подобию той обжигающей наготы, что находилась вокруг. И его беглое прикосновение одаривало меня[5], – ведь в его понимании я был таким же камнем, как и те, что разбросаны повсюду, – одиночеством какой-нибудь колонны или оливы, чей силуэт вырисовывался на фоне летнего неба.
Это яростное омовение в солнце и ветре забирало все мои жизненные силы. Во мне едва теплилось биение крыльев, еще постанывала жизнь, слабо восставал разум. Но вскоре меня разносило по всем уголкам света, я забывал обо всем, в том числе о себе, становился этим ветром, существовал в нем, претворялся в эти колонны, в триумфальную арку, в нагретые плиты и бледные горы, обступившие пустынный город. И никогда прежде не ощущал я с такой силой своей оторванности от себя самого и в то же время своего присутствия в мире.
Да, вот он я. И в эту минуту больше всего меня поражает то, что я не могу продолжать свой путь. Как узник, навечно заключенный в темницу: все для него здесь и сейчас. Но в то же время и как человек, который знает: и завтра, и во все другие дни ничего не изменится. Ибо для человека осознать свое настоящее означает более не иметь ожиданий. Если и есть пейзажи, являющиеся состояниями души, то они принадлежат к разряду самых вульгарных. Я шел по этому краю вслед за чем-то, что не было моим, но исходило от него, этого края, как вкус смерти, который объединил нас. Словно вспорхнувшая птица, беспокойство таяло в воздухе меж колонн, отбрасывающих теперь косые тени. А на его место заступала беспристрастная проницательность. Беспокойство произрастает в сердцах живых. Но лишь безмятежность заполнит это живое сердце: вот и вся моя проницательность. По мере того как день приближался к вечеру, как звуки и свет угасали в пепле сумерек, я, покинутый самим собой, ощущал беспомощность перед лицом наполняющих меня сил отрицания.
Немногие понимают, что есть отказ, ничего общего не имеющий с отречением. Что значат здесь, в Джемиле, слова о будущем, о благополучии, о положении в обществе? Что значит поступательное развитие души? Если я упорно отказываюсь от всех существующих в мире «когда-нибудь», это означает, что я не отрекаюсь от своего нынешнего богатства. Мне не по душе вера в то, что смерть – дверь в другую жизнь. Для меня смерть – закрытая дверь. Я не считаю, что это шаг, который следует совершить, это ужасное и гнусное действо. Все, что мне предлагают, силится освободить человека от веса собственной жизни. Но глядя на тяжелый полет больших птиц в небе Джемилы, именно определенного веса жизни требую я и добиваюсь. Остаться целостным в этой пассивной страсти, а все остальное более от меня не зависит. Во мне слишком большой запас молодости, чтобы речь шла о смерти. Но мне кажется, что, если бы речь все же зашла, именно здесь я нашел бы точное слово, которое между ужасом и тишиной выразило бы сознательную убежденность в том, что смерть лишена надежд.
Мы живем, исповедуя несколько близких идей. Две или три. От соприкосновения с мирами других людей и самими людьми они оттачиваются, видоизменяются. Нужно лет десять на то, чтобы обзавестись собственной идеей, о которой стоит поведать кому-то. Конечно, это не внушает оптимизма. Но человек все же выигрывает, получая возможность определенной близости с прекрасным ликом мира. До тех пор он взирал на него в упор. И требуется сделать шаг в сторону, чтобы взглянуть на него в профиль. Молодой человек смотрит миру прямо в лицо. У него не было времени отточить мысль о смерти или небытии, с ужасом которых он уже свыкся. Быть может, это и есть молодость – откровенный разговор один на один со смертью, физический страх теплолюбивого животного. В противоположность тому, что говорят, по крайней мере, по этому поводу, молодость лишена иллюзий. У нее не имелось ни времени, ни благочестивых побуждений, чтобы обзавестись ими. Не знаю, почему перед изборожденным складками пейзажем, перед мрачным и торжественным криком в камне – Джемилой, в закатных лучах имевшей столь отчужденный от человеческого мира вид, перед смертным угасанием надежды и красок, я был уверен: дойдя до пределов человеческого существования, люди, достойные этого имени, должны заново вступить в этот разговор один на один, отречься от тех нескольких идей, что стали их собственными, и вернуть себе и невинность, и истину, которая сверкает во взгляде людей античных времен, стоящих перед лицом своей судьбы. Когда смерть раскрывает для них свои объятия, они вновь обретают молодость. Нет ничего более презренного в этом отношении, чем болезнь. Она – средство против смерти. Она готовит нас к ней. Она учит умирать, и ее первый урок – жалость к самому себе. Она поддерживает человека в его попытках укрыться от очевидной истины – он умрет целиком. Но Джемила… Я чувствую, что подлинный, единственный прогресс цивилизации, к которому время от времени приобщается человек, заключается в создании людей, умирающих сознательно.
Меня всегда удивляла бедность наших идей относительно смерти при том, что мы так скоры изощряться в отношении других сюжетов. Смерть – либо благо, либо зло. Я ее боюсь либо призываю (так это обычно звучит). Но это также доказывает, что мы не в состоянии постигнуть все простое. Что такое голубой цвет и что по этому поводу можно сказать? То же затруднение и в отношении смерти. Мы не умеем спорить по поводу смерти и цвета. Однако главное – вот этот человек, тяжелый, как земля, который предвосхищает уготованный ему конец, то есть я сам. Но способен ли я по-настоящему об этом мыслить? Я говорю себе: я должен умереть, но это ничего не значит, поскольку мне не удается поверить в это, и в моем распоряжении лишь опыт чужих смертей. Я видел, как умирают люди. А более всего, видел, как умирают собаки. Прикосновение к ним потрясало меня. И вот я представляю себе: цветы, улыбки, желание обладать женщиной, и понимаю, что весь мой ужас перед смертью зиждется на зависти к жизни. Я завидую тем, кто будет жить после и для кого цветы и желание обладать женщиной наполнятся смыслом из плоти и крови. Я завидую, потому что слишком люблю жизнь, чтобы не быть эгоистом. Что мне до вечности? Когда-нибудь я буду стоять на пороге вечности со всей своей жизнью, своим животным страхом и идиотским взглядом и услышу: «Вы сильный, я должен рассказать вам правду – вы умрете». Что в сравнении с этим все остальное? И тогда мне кажется, что я мог бы уничтожить все вокруг себя.
Но люди умирают помимо своей воли, помимо всего, чем снабжена их жизнь. Им говорят: «Когда ты поправишься…», а они умирают. Я так не хочу. Ибо, если есть дни, когда природа лжет, бывают и дни, когда она честна. Джемила говорит правду этим вечером, да еще с какой грустью и бросающейся в глаза красотой! Перед лицом этого мира хочется заявить: я не желаю лгать сам и не желаю, чтобы лгали мне. Я желаю пронести свою проницательность до конца и взирать на собственную смерть во всеоружии своей зависти и своего ужаса. Я боюсь смерти в той мере, в какой расстаюсь с этим миром, в той мере, в какой привязываюсь к судьбе бренных живых, вместо того, чтобы созерцать вечное небо. Умирать сознательно означает уменьшать расстояние, которое отделяет нас от мира и без радости вступать в завершающий этап земного существования, осознавая все то захватывающее, что таят в себе образы этого утраченного навсегда бытия. И печальная песнь холмов Джемилы еще сильнее вонзает мне в душу всю горечь этого урока.
К вечеру мы одолеваем горные тропы, которые ведут в деревню, и, возвращаясь по своим следам, слушаем рассказы об этой местности: «Здесь языческая часть города, а квартал в стороне – христианский. Позднее…» Так и есть. Люди и общества сменялись в здешних местах друг за другом; завоеватели наложили на этот край отпечаток унтер-офицерской цивилизации. Они имели нелепое и приземленное понятие о величии, а о величии собственной Империи судили по ее размерам. Чудо же в том, что руины их цивилизации являются отрицанием их идеала. Ибо этот скелетоподобный город, если смотреть на него вечером с высоты, при белоснежном кружении голубей над триумфальной аркой, не вписывал в небесные скрижали знаков своих побед и своего честолюбия. Мир всегда в конечном итоге одерживает победу над историей. Мне понятна поэзия этого великого каменного крика, устремленного Джемилой в горы, небо и тишину – проницательность, безразличие, подлинные знаки отчаяния либо красоты. От вида подобного величия, с которым мы уже расстаемся, сжимается сердце. Джемила остается позади нас с печальным водоемом своих небес, пением птиц, долетающим с той стороны плато, с внезапными прыжками коз по склонам холмов и живым ликом бога с рожками, проступающим в сумерках на фронтоне алтаря.
4
© Перевод. Т. Чугунова, 2018
Джемила – древний римский город, руины которого расположены в современном Алжире и с 1982 г. являются объектом Всемирного наследия ЮНЕСКО.
5
Рангоут – деревянные брусья или стальные трубы для установки парусов или подъемных приспособлений. – Примеч. ред.