Читать книгу Ты, тобою, о тебе - Александр Астраханцев - Страница 3
Часть первая
1
ОглавлениеЧто есть человеческая жизнь? Не есть ли она – цепочка нелепых случайностей? Бывают люди, что живут по задуманному плану; но не они, не они мои герои; мои герои – люди простые, живущие случайными поступками, иногда нелепыми, – а потом сожалеющие о них…
* * *
Жил-был на свете простой человек с простой фамилией: Иванов. И были у него жена и сын.
Иванов – это, в принципе, я сам. Или кто-то иной? Нет, все-таки и я тоже… Впрочем, к персонажу, которого играю в жизни, т. е. к себе внутри себя, к главному в себе, отношусь вполне серьезно. Хотя и не без юмора. Правда, не могу сказать, что люблю его безмерно.
Были у моей жены в юности фиалковые глаза и русая коса с черным бантом; я любил тогда носить ее на руках, а друзья были, точно так же, как и я, в нее влюблены и прозвали ее – за то, что она из всех выделила меня – Ивановочкой. С тех пор многое на свете изменилось: и страна, и жизнь, а сама Ирина после рождения сына стала крупней статью и ростом: включился, видно, фактор позднего созревания. Сын стал студентом. Один я не менялся. И она стала часто мне выговаривать:
– Ну почему ты такой простой, Иванов? У нас маленькая квартира, у нас нет машины, у нас вечно нет денег! Можешь ты хоть заработать достаточно, чтобы я не считала эти проклятые рубли?
– Как я заработаю? Я же филолог, – отвечал я, потому что я и в самом деле филолог, а они, как известно, зарабатывать не умеют.
– Ну почему ты не начальник, не директор? – хныкала она. – Организуй что-нибудь, стань начальником – посмотри, что кругом делается: все, кто хочет заработать, теперь с деньгами!
– Я не умею, – отвечал я.
– Ну, почему ты такой? – презирала она меня и отказывалась готовить ужин: – Вчерашнее доедай в холодильнике!
Сама она, боясь полноты, ужинала лишь яблоком и пустым чаем.
* * *
Лежать плашмя на грязно-сером илистом дне – скользко и противно; глаза, съехавши на одну сторону, смотрят вверх; сквозь толщу воды видно желтое размытое пятно солнца, через которое бежит рябь, и сверкание там, на поверхности, солнечных зайчиков. Между дном и поверхностью воды в зеленоватой толще снуют юркие тени – рыбешки. Трудно дышать – рот перекошен, в нем полно воды; чтобы экономить силы, надо лежать неподвижно, нежась в слабых солнечных бликах… Там, наверху, вдруг надвинулась большая черная тень, а по бокам две тени поменьше равномерно опускаются с плеском и опять исчезают; глухо – голоса. Отсюда, из глубины, та жизнь, что наверху, кажется всего лишь рябью на поверхности глубоких вод… Но плеск, голоса и тень, что заслонила солнце, беспокоят – хочется уплыть из-под нее; приходится ворочаться неподатливым телом, грести слабыми плавниками, и усилия вознаграждаются: тело отрывается от дна, тихонько разгоняется и парит в воде; странно видеть себя со стороны: нелепым, беспомощным и одиноким в холодном мраке, над жидким текучим илом, в котором до скончания века надо искать себе пропитание; немой рот забит водой, а взгляд снизу вверх, на солнце, на серебристые блики сквозь толщу воды удручающ и безнадежен…
Просыпаюсь и сквозь морок сна с усилием продираюсь в реальность. Рядом – мягкий бок, горячий под одеялом, и сонное дыхание. Кто это? Фу ты, да это же Ирина! И сразу – ужас: почему я здесь, в этой постели, в этих стенах; кто я, зачем?.. Чтобы определиться в пространстве, судорожно хватаюсь за ее плечо.
– М-м, – бормочет она сквозь сон: – Что, храплю?
– Да нет, так.
Повернулась спиной и снова сонно задышала.
Наскоро, чтоб не забыть, собрал воедино куски сна: с чего он начался? Вереница видений ускользает, не хочет вплывать в сознание; ясно – только конец… Вспомнил холодную воду и текучий ил – и зябко вздрогнул.
За окном уныло гудит в балконных решетках ветер. Снова рукой – к спасительному, горячему плечу. Ладонь скользит по изгибу мягкого бока, по бедру под тонкой ночной рубашкой. Мгновенный импульс желания. В нем тонет все, с чем я проснулся.
– Ивано-ов! – хриплым со сна голосом кричит она недовольно. – Не приставай, спать хочу!
Убрал руку, прикусил губу. Когда-то такие прикосновения вызывали у нее трепет кожи. Обида, набухнув в горле, медленно растворяется горечью в крови и растекается по телу.
Странный сон. Но почему – камбала?..
Резко – звон будильника. Ирина – ближе к нему; не глядя, протягивает в темноте руку, выключает трезвон и затихает… Я снова сжал ее плечо. Недовольно стряхнула руку: «Отстань!»
Поднялся, накинул халат, прошел на кухню, налил в электрочайник воды из-под крана, включил и встал у окна. Утром, пока в квартире тишина, а на улице темно, хорошо постоять вот так, приходя в себя и глядя на город – из кухонного окна далеко видно. Этот каждодневный утренний переход от сна к яви требует времени и усилий… В доме напротив по одному, по два вспыхивает в окнах свет, будто кто-то нажимает кнопки иллюминации, и за каждым – своя жизнь и своя маленькая драма. Сколько их!..
Но почему все-таки – камбала?.. Где-то читал: цветные сны – сны неврастеников. Но у меня они с детства цветные!..
Однажды в детстве видел во сне летящий самолет с сотней жужжащих пропеллеров вдоль крыльев, занявший собой все небо, от края до края, а по серебристому фюзеляжу – окошечки с золотыми ободками, и в них – как в окнах домов – красные герани в горшках, а из-за цветов смотрят люди, как я стою внизу, на зеленом лугу, почесываю одну босую ногу о другую и машу рукой, и они машут мне в ответ, и я ликую оттого, что хоть я и стою один – а совершенно незнакомые люди радуются тому, что я есть…
Почему всплыл в памяти самолет?.. Ах да, камбала!.. Тоже полет, только – в холодной зеленой воде… Такая вот петля длиной в полжизни.
Чайник тихо запел. Голова прояснилась. Вспомнилось, как в январе, в ужасном состоянии: простуда, голова трещит, в сердце боли, – поплелся в поликлинику. Особенно эти боли напрягли: казалось, заболел чем-то неизлечимо, нервничал и грубил врачам. И участковая врачиха, не найдя ничего серьезного, сердитая оттого, что нервничаю и грублю, произнесла мерзкую фразу: «По-моему, у вас кризис сорокалетия – вам к невропатологу надо».
Не пошел я ни к какому невропатологу, а лишь возненавидел ее… Только формула застряла в мозгу и требовала разрешения. По некотором размышлении понял: со мной и в самом деле что-то странное; впрочем, решил я, это, скорее, от погоды, от усталости и раздражения перед чужой непобедимой глупостью. А еще, – мысленно добавил я теперь, глядя на город, – такое бывает еще, когда два взрослых существа, запертые в одной квартире, съедают запасы собственных душ и принимаются друг за друга…
Осмыслив, кажется, себя на сегодня, пошел в ванную; так уж получается, что я всегда там первый. И хорошо: тихо и пусто.
Вышел из ванной – еще ни сына, ни жены. Пошел будить. Постучал в комнату сына; он:
– Да-да, я уже не сплю! Пап, это ты? Зайди, а?
Просунул голову к нему в дверь:
– Ну, ты и здоров спать!.. Чего тебе?
– Папа, будь другом, дай бабок?
– Сколько?
Он сказал.
– А зачем – столько? – спросил я.
– Да в группе день рождения; подарок там, ну, и на общак.
– А не жирно – столько? В подарок просто купи книгу.
– Да кто, пап, нынче книги дарит?
– Нет у меня денег. Ты же знаешь, я все матери отдаю.
– Заначки, что ли, нет?
– Не занимаюсь. И тебе необязательно делать, как все.
– Мы нынче поздно зреем, где нам до вас! – гибкий, выше меня ростом, он, пока препирались, встал, включил свет и вяло махал теперь руками. И при этом столько в гримасе снисходительного ко мне презрения! Я сделал усилие удержаться от отповеди: у парня сегодня зачет.
– Дам, но только на книгу, – сказал я, прежде чем оставить его в покое. – А ты давай зрей быстрее, а то так, переростком, и состаришься…
* * *
У Ирины уже включен боковой свет, но она еще в постели.
– Встаешь? – спросил мимоходом, проходя к шкафу.
– Да, – ответила она резко, скинула с себя одеяло, сбросила ночную сорочку, обнажив сытое белое тело, и села к трельяжу с батареей флаконов на столешнице. – Господи, как все надоело! – прохныкала она, состроив гримасу, и начала куском ваты стирать с лица ночной крем. А я, накинув рубашку и застегивая пуговицы, смотрю на ее алебастрово-белую спину, на усталое, неподвижное, как маска, отраженное в зеркале лицо, на ее еще густые, тяжелые темно-русые волосы и, аналитически оценивая ее: какая она еще красивая! – думаю о том, что во мне совершенно не вызывает волнения ее сытая цветущая плоть. Мало того: эта плоть мне неприятна! Меня объял ужас: неужели это и есть кризис? Что со мной? Болен я, что ли – или это старость?..
– Что тебе не нравится? – меж тем спрашиваю безучастно. – Жизнь как жизнь, – а сам думаю: какую несу чушь! Неужели я настолько пуст – как сухая тыква – что меня уже ничем не всколыхнуть?
Она взрывается в ответ:
– Как ты мне надоел со своим философствованием – ты им свою мягкотелость оправдываешь! Ты даже вытрахать меня как следует не можешь! Вот найду себе молодого! По некоторым признакам, она опять в кого-то влюблена – я уж ее знаю – а я даже рассердиться не в состоянии.
– Не с той ноги встала, что ли? – говорю спокойно. – А я, между прочим, тебя хотел и не мог растолкать, – хотя на самом деле сейчас даже не знал точно: хотел я ее или нет, и гладил лишь по привычке?
– Так ты мужик – или не мужик? Какой ты, Вовка, стал вялый, расслабленный – как мерин! Из тебя песок скоро сыпаться будет!
– Что делать! Против природы не попрешь.
– О, господи, да не занудствуй ты!.. Неужели ты не можешь заработать столько, чтоб мне хотя бы не вставать чуть свет?
– Я не виноват, что мне мало платят.
– Но ты же Вла-ди-мир! – ноюще пропела она. – Ты должен миром владеть, завоевывать его для меня, а ты!..
– Я не завоеватель.
– Ну почему ты такой размазня? Почему я должна тащиться на работу по этому холоду, зарабатывать эти паскудные деньги, видеть эти рожи?
– Между прочим, Фауст у Гете, в конце концов, пришел к простой мысли: главное – наполнить свою жизнь работой.
– Тьфу, соцреализм какой-то!
– Да, неоригинально – но гениально просто.
– Но Фауст – немец! – опять заныла она. – А меня работа уже высосала – у меня ничего не осталось: ни души, ни сил, ни энергии, – ленивая, тупая скотина! Я такой стала рядом с тобой, потому что ты – неудачник, жалкий кандидатишка! Таких, как ты, миллиарды, и от их кишения жизнь ни на йоту не меняется!.. – после этого взрыва она опустила в изнеможении руки и поникла плечами. Впрочем, бушевала и ругалась она не совсем всерьез; у нее для этого не хватало страсти – одно раздражение, и за неимением никого под рукой оно вылилось на меня. Полагалось бы обидеться на нее – или пожалеть, но у меня для этого нет уже ни обиды, ни жалости.
– Даже если ты не будешь ходить на работу, – сказал я нудным, противным себе самому тоном, – все равно тебе придется вставать и что-то делать.
– Но могу я иногда позволить себе лечь и полежать?
– А ты и так, когда хочешь, ложишься и лежишь.
– У тебя на всё – одни издевки! – и, будто зарядившись злой энергией, что выплеснула на меня, она поднялась, накинула халат и ушла в ванную.
* * *
За завтраком я продолжил этот разговор с ней:
– Знаешь, что я подумал? Чтобы нам отдохнуть друг от друга, поеду-ка поживу в деревне. Люблю это время, конец зимы. Весна света.
– Да езжай в свою весну света, не заплАчу! – фыркнула она.
– И прекрасно. Днем соберусь и поеду. По-английски, не прощаясь.
Сын, войдя и усаживаясь на свое место за тарелку с омлетом, услышав обрывки диалога, не преминул откомментировать:
– Всё первенство, кто главнее, делите?
– Знаешь что? Учись не совать нос в чужие дела! – обрезала его мать. – Больше вникай в свои, а то опять сессию завалишь!
– Ни фига себе – «чужие»! – возмутился Игорь.
– Да, сын, мы всё делим свои королевства, – сказал я ему, чтобы смягчить ее раздражение, – хотя короли – голые, а королевства не стоят ни гроша.
Сын глянул на меня искоса, великодушно прощая мне родительскую нотацию. Я встал, вежливо чмокнул жену в щеку, потрепал сына по лохмам и пошел одеваться. Ирина сидела, опустив глаза, сын проводил меня тоскливым взглядом – ему хуже всех: надолго остаться с мамочкой одному, – теперь она его будет клевать вместо меня…
Да, уехать, – ситуация требует пусть маленького, но обновления. Хорошо, когда есть куда – хотя бы на недельку: уползти в нору, зализать раны, собрать себя в кучу. Насовсем?.. Да куда ж мне со своей картотекой, с папками, с архивом! Однако жить так: никому не нужным, каждый день слышать одно и то же… Где-то тут черта, за которой лишь быт и физиология, и одиночество вдвоем, самый тягостный вид одиночества. Не довод, что так живут миллионы… Но что делать? Что же все-таки делать?.. Не суицид же с запиской: «Прошу никого не винить!»?.. Будем отстреливаться, как солдат в бою: до последнего патрона, – а там…
Так вот оно и бывает: всем все понятно, а изменить – нет сил… Да, решено: вернуться в обед, собрать самое нужное, оставить записку, и – на вокзал!.. Что делать? Не герой.