Читать книгу Избранные сочинения - Александр Чехов, Александр Чехов (А. Седой) - Страница 6

Рассказы. Повесть
На маяке
Рассказ

Оглавление

Море бушевало и пенилось. Волны набегали одна на другую с белыми гребешками на спине и ударялись об отвесную скалу с такою силою, точно хотели во что бы то ни стало достать маленький домик, приютившийся у высокого маяка на верху скалы, и смыть его так, чтобы от него не осталось и камешка. Но домик и маяк стояли крепко. Брызги волн едва долетали только до фундамента. Дул сильный норд-ост. Чахлые деревца, посаженные вокруг маяка, гнулись и стонали под напором ветра. В домике хлопали ставни. А наверху, сзади, над горным хребтом, точно в насмешку, лениво ползли облака, ползли спокойно и тихо, и как будто назло бушующему ветру, шли в противную сторону. На море буря, а наверху – тишь и гладь и даже обратное течение воздуха. Это явление знакомо кавказцам.

Маяк стоял одиноко на выступе скалы. До ближайшего поселка было одиннадцать верст где-то там, далеко за хребтом. Чтобы пройти туда, надо подняться на гору, пройти перевал и спуститься в долину. В маленьком домике, казавшемся пигмеем сравнительно с гигантом маяком, жил смотритель Лука Евсеевич с семнадцатилетнею дочерью и солдат Фейзулин. Более никого. Впереди море, сзади – горы и ни одной живой души…

В эту бурю Лука Евсеевич стоял у фундамента маяка и смотрел в море. Ветер неистово трепал его платье и жидкие волоски на висках. Брызги волн налетали на него дождем. Он был без пиджака, в одной рубахе, но и рубаху расстегнул и обнажил грудь так, что на нее дождем падали соленые капли. После каждого удара волн он проводил рукою за пазухой, растирая воду, и повторял:

– За что же, за что? Чем я тебя прогневал, Господи?! Нет… надо, надо, надо… Нельзя томить чужую жизнь…

– Фанар зажигать нада, ваш блародие, – закричал у него над ухом солдат-татарин.

Лука Евсеевич не слышал. Шум моря заглушал человеческий голос.

– Жалко, жалко, сердце с места сорвется, а надо… – повторял он про себя…

– Фанар, ваш блародие…

Лука Евсеевич вздрогнул и обернулся.

– А?

– Огонь, маяк… светить нада…

– Это ты, Фейзулин?.. Да, да, надо… свети, свети… – очнулся Лука Евсеевич. – Эка буря-то какая…

Он уставился на солдата и стал смотреть, как ветер трепал его волосы и фалдочки старого казенного мундирчика. Смотрел и ничего не понимал.

– Ходы домой, ваше блародие, – посоветовал солдат… – норд-ос… бура… простуд… буд добры, ходы… глаза тебе не хороши…

– А ты бы, братец, пуговицу пришил, – ответил Лука Евсеевич, ткнув пальцем в грудь Фейзулина… – Ну да, это, впрочем, не то… Олечка что?

– Барышна лежит на диван, книжка читает, говорит: папаша простуд будет.

– Ну, пойдем, пойдем…

Солдат взял своего патрона за руку и повел домой.

Лука Евсеевич в былые годы – теперь ему пятьдесят три – учился в семинарии, не кончил курса, служил писцом в различных ведомствах, всюду терпел горькую участь несчастливца, боролся, тужился, напрягался и, наконец, истощив все силы, бросил себя на произвол судьбы.

– Будь что будет, – решил он. – Решай сама судьба.

Судьба решила тем, что отняла у него жену, умершую от чахотки, а его самого с маленькой дочерью Олей забросила на маяк. Разбитый жизнью и горем, он рад был и этому.

– Тепло, хорошо, уютно, – радовался он. – Знай зажигай да туши фонарь… Горя мало…

И действительно ему было уютно. Чистенькая комнатка, в кровати дочурка, за стенкой солдат. А главное – тишина и невозмутимость, раз в месяц рапортичка о благополучии маяка, и конец. Люди… а на что ему люди? Был между людьми, скитался и, кроме пакостей, ничего от них не вынес. А тут еще смерть проклятая: так вот взяла и унесла жену Сонечку…

– Одна только дочка осталась, – объяснял он заездом в городе почтмейстеру. – В ней вся моя жизнь, вся моя сила, вся душа моя… Верите, возьмет ее солдат на руки, камешки перед ней раскладывает, она смеется – а у меня точно рай в душе. Я из Одессы ей железную кроватку с матрасиком выписал… Что за радость была. Фейзулин, мерзавец, – тоже ведь привязался к ребенку – двенадцать верст с пароходной пристани эту кроватку с матрасиком на своих плечах ко мне на маяк пер… Олечка, говорю, вот тебе кроватка. Кто на ней бай-бай будет? А она говорит – я. А потом ко мне на шею. Смеется, целует, и я смеюсь и ее целую, а у самого слезы с усов каплют.

– Детское малодушие, – глубокомысленно ответил почтмейстер. – Позвольте вашу повесточку…

С тех пор Лука Евсеевич замкнулся в себе и беседовал только с Фейзулиным.

– А что, брат, люди – свиньи?

– Так тошно, ваше благородье.

– До нашей, брат, Олечки никому дела нет…

– Так тошно…

– Говорят: малодушие детское…

– Тошно так.

– А ты знаешь, что такое малодушие?

– Ныкак нет.

– Вот то-то и дело, дурак. Люди не понимают, а я понимаю, что она – часть моей души. Если ее обидят – я горло перерву.

– А я кинджалом башка резать буду, живот резать буду… Дитя ны трогай…

Всякий день на этом беседа и вертелась. Один готов был горло перервать, а другой кинжалом живот резать. Но Оля подрастала, и папенька что-то такое понял. Думал, думал, ходил по комнатке взад и вперед две недели и кончил тем, что взял месячный отпуск и отвез Олю в пансион в Тифлис…

– Нет, брат, нашей Олечки, нет голубочки, в пансион в Тифлисе отдал, – объявил он Фейзулину по возвращении. – Умная будет, ученая…

– Хорошо, – ответил Фейзулин, – Дай, ваше блародь, руп целковый: за гору на духан пойду, пить буду, пьян буду, драться буду, морды бить буду. Зачем дите взял?.. Душа болно… Давай деньга скорей…

С этой поры началось одиночество. Фейзулин каждый день чистил кроватку, вытряхивал из матрасика пыль, сосредоточенно-скорбно смотрел на пустое местечко и уходил смотреть на море.

– Чего смотришь? – допрашивал его Лука Евсеевич.

– Ничаво, – обрывал татарин. – Пиши мене письмо на Тифлис. Пиши: кушаю – не могу, хожу – не могу, фонарь зажигаю – не хорошо. Весь душа мой там! Пиши, что мене скучно…

– Хорошо, хорошо, напишу.

– Врошь, не напышешь, ваш блародие. Сам знаю: тебе душа болит… Мене тоже душа болит.

Получение письма от Оли было событием.

– Чытай, поджалуйста чытай, – приставал Фейзулин.

Лука Евсеевич читал ему письмо, детское, нацарапанное каракульками: “Милый папочка, у нас чай подают в семь часов утра, завтрак в двенадцать, а к обеду мы ходим парочками. Я люблю Нину, и она меня любит, а Любку терпеть не могу, она такая скверная, и надзирательницу тоже не люблю”.

– Читай, ваш блародь, еще раз.

Лука Евсеевич читал еще раз.

– А ну читай еще раз.

Письмо читалось еще раз.

– Нина – хороши, а Любка – не хороши. Надзирательница – тоже не хороши… Нет, ваш блародие, другой раз такой писмо мне не читай…

Прошло семь лет. Олечка вышла из пансиона. «Еду, еду к тебе, папа, – писала она. – Вышли лошадей на станцию. А что Фейзулка, жив? Я у тебя сама зажгу маяк… Папочка, целую, целую, целую. Я свободна… Кавказ, Кавказ!..»

Фейзулин после письма пришел в положительный экстаз: чистил, мыл, тер и два раза сбегал за восемнадцать верст на станцию. И нужно было видеть его лицо, когда он привез Олечку домой. Он нанял фаэтон и ехал рядом с нею. Лука Евсеевич выскочил навстречу. В глазах светилось торжество…

– Нэт, нэт, ны надо, я буду платить за фаэтон… баришна здесь, ты здесь, я здесь, она мене в щеку целовала: «Хорош Фейзулка, толко дурак, а я тебе люблу…» Я тоже люблу, я свой жаловань не издержал, мене денга есть, я хочу лошади платит.

Лука Евсеевич не сопротивлялся. Ему было не до того. Оля так и повисла у него на шее.

Началось счастье бесконечное. Явилась новая душа.

– Папочка, как у тебя здесь хорошо… Фейзулка, слышишь? Здесь у вас хорошо. Дай морду, дай свою татарскую морду – я тебя поцелую… А тебя, папка, целовать не хочу…

– Не надо, не надо, не целуй, – блаженствовал Лука Евсеевич. – Мое не уйдет…

– А хочешь, папочка, я со скалы от счастья в море брошусь и утону?.. Фейзулка, ты шашлык делал? Ты? Вкусно, вкусно… Папочка, я выкину какое-нибудь антраша.

– Выкидывай, голубчик, выкидывай…

– Изволь… Папка, ведь ты отшельник, ты аскет, ты одинок, дай мне свои усы: я целовать их буду, я хочу, хочу, хочу… Ну не противься, только вытрись сначала, а то у тебя капуста висит…

Лука Евсеевич тщательно утирался, подставлял губы и расплывался от счастия.

– Вот те, брат, и полировка, – решил он ночью, стаскивая сапоги и подставляя панталоны Фейзулину. – Оба мы с тобою перед нею – дураки. Понял?..

– Так тошно…

– Глуп ты, братец, я тебе говорю, что у нас жизнь новая началась, веселье, счастье. Да не так тянешь: этак по швам лопнет.

– Пускай лопныт, – решил Фейзулин, – это – ничаво, когда баришна дома.

На его татарских скулах светилось довольство.

– Гы, гы, – захихикал он вдруг.

– Чему смеешься, болван?

– Гы, гы… Мине первого целовала, как мы фаэтон ехали…

– Ступай к черту, а я спать буду.

Но оба не уснули, оба тайком шлялись всю ночь и прислушивались, крепко ли спит, хорошо ли спит. Раз даже чуть не столкнулись лбами.

– Тебе чего?

– Нычаво.

– Ну и я «нычаво». Ступай спи.

Прошло два месяца хорошего и безмятежного счастья. Фейзулин так отличался котлетами, как никогда. Он в них вложил всю душу и все искусство. Но все-таки в воздухе повисла какая-то грустная струнка. Оля была мила, весела, но что-то глядело в ее глазках. Болтает, болтает и вдруг задумается и станет в упор глядеть в море. Глядит и молчит.

– Оленька!

– А?

– Скучаешь?

– Нет, папа, мне не скучно. Я смотрю на море и думаю, думаю… Там где-то за морем есть берег, на берегу живут люди, думают, чувствуют, страдают. Рядом с ними – тоже люди. В Тифлисе тоже есть люди… Обмен мыслей…

– Вот оно что, – процедил сквозь зубы Лука Евсеевич и задумался.

С этого момента на его душу залегла печаль. Он стал нервен и раздражителен.

– Фейзулин, братец ты мой, плохи дела. Ей скучно у нас. Да и в самом деле, что мы ей за партия? Ты, черт тебя дери, чуть ли не сороковой год здесь на маяке служишь, я тоже – старая разбитая кляча. Невесело ей с нами. Старики мы с тобою, совсем ей не в масть.

– Давай, ваш блародь, другой нога, сапог снимать буду. Зачем этот даешь: этот разутый. Другой давай. Ты ны думай, что у мине слеза идот, это пиль попал… Давай ногу…

Лука Евсеевич улегся. Ночью к нему пришел Фейзулин.

– Ны плачь, паджалуйста, а то я сам плачать буду. Две старики, две дураки, зачем девка тут? Тифлыс надо отправить… Плачать ны нада.

– Фейзулин, голубчик…

– Много плачать – много слезы, одын вода, девке не легче. Ты старый, я – старый, она молодой – молодой тоже хочет. Тыфлис нада, болше нычево ни нада.

После этого разговора у него точно что оторвалось в груди и упало. Наутро он спросил у дочери:

– Олечка, скучаешь?

– Что ты, папочка, мне весело, весело, весело…

Он поглядел ей в глаза и закручинился еще более.

– Фейзулка, – рявкнул он вдруг.

– На что тебе, папа?

Лука Евсеевич замялся.

– Вот что, братец, – обратился он к Фейзулину, – ты тово… понимаешь… на счет… ну, одним словом, этак… пошел к черту.

– Папочка, милый, ты не в себе… Что с тобою?

– А вот что, дочушка. Давай поговорим. Давай-ка сядем. Так-с. Тебе, голубчик, у нас скучно: все я да я, Фейзулин да Фейзулин. Опротивели, я думаю…

– Что ты, папа, я вас люблю обоих.

– Погоди, не перебивай. Ты, брат, нам не пара. Мы отжили, а ты только начинаешь. Тянет тебя в свет?

– Как сказать…

– В жизнь, в общество, в залы, в любовь, наконец, тянет?

– Пожалуй – да.

– Так и отлично. Это кстати. Будь добра, окажи дочернюю услугу старику-отцу: съезди в Тифлис. У меня там дело к твоей тетке, а моей сестрице… Погостишь там, а потом к нам.

– Ты меня гонишь, папа!

– Боже сохрани. С чего взяла? Прогуляешься. Маяк забудешь. Ветерком продует, а вспомнишь – милости просим. Так свезешь письмо? А?

– Ты думаешь, что я скучаю у тебя?

– Да нет же, нет, не думаю. Съезди в Тифлис, отдай письмо тетке. За деньгами дело не станет: нам с Фейзулиным немного надо: щи да каша – и объелся. А ты повеселишься. Нельзя же золотые дни губить… Езжай, голубчик.

– Право, папа, как-то…

– Ну что за глупости. Валяй, и кончено.

В это время задул норд-ост, и Лука Евсеевич вышел выплакать свое горе буре. Кому же, как не ей? Дочь уедет, и он – один. А жизнь его разве не буря? Три года томления над угасающей женой; семь лет ждать дочери и потом, когда мелькнуло счастие, сознаться, что ей «не пара», не место ей на маяке. Тяжелое страдание. Он возроптал:

– За что же, Господи, за что же? Не надо, не надо, не надо… Нельзя томить чужую жизнь.

Через два дня Фейзулин сбегал за перевал, достал лошадей и отвез Олю на пароход. Воротился пасмурный и мрачный. Лука Евсеевич стоял у маяка и жадно вглядывался в дымок на горизонте. Он был чуть-чуть виден. То был пароход, и на этом пароходе уезжала Оля.

Лука Евсеевич не плакал. Он только чувствовал, что она покинула их навсегда. Рядом с ним стоял Фейзулин и тоже смотрел в море на дымок.

Лука Евсеевич вдруг обернулся к нему.

– Фейзулин, а? Уехала?

– Уехала, ваше б-родие.

– И тебе жалко?

– Жалко, ваше б-родие.

– А вернется к нам сюда? Поддержит нас, стариков, скажет нам словцо перед смертью нашей? Или все это пропадет даром?

– Не знаю, ваше б-родие.

– Не знаю, брат, и я… Поди-ка достань водки…. с горя… Авось легче станет…

Текст печатается по изданию: газета «Новое время», 1887, 1 августа, № 4102; подпись: Ал. Ч.

Избранные сочинения

Подняться наверх