Читать книгу Отец и мать - Александр Донских - Страница 15

Книга первая
Глава 15

Оглавление

И весь день подступали, подкрадывались к Полине Лукиничне сомнения, всевозможные неспокойные мысли. Они хотя и мягчили сердце, но хватко и жёстко, на разрыв пытали его.

Однако крепкий и упористый её норов мало-помалу осилил-таки колебания: не стала она дожидаться мужних увещеваний в нелёгких разговорах, боясь вовсе расслабнуть, а потом конечно же отступить, столковавшись со своей совестью и разумом. Порешила: махом ныне же, лучше сегодняшним вечером, порубить окаянные узлы судьбы. Примет грех на душу, но и тем самым освободит для сына дорогу в счастливую, благополучную жизнь. Он умный – он поймёт свою мать, непременно поймёт, родненький, и поступит благоразумно.

После помывок часа два до самого поздна Полина Лукинична простояла у заплота вечерней школы, подстораживая Екатерину Паскову.

– Ты чего же, гадюка, моему сыну жизнь увечишь? – обрушилась с ходу, из потёмок хищно надвинувшись на оторопевшую девушку. – Не допуш-шу! Убью себя, а не допуш-шу, чтоб ты его женой стала! Како тако счастье ему принесёшь, пустопорожняя-то? Смерти моей хочешь, гадина? Получишь! А как опосле жить будешь, людям в глаза зыркать, с моим сыном миловаться?

Снова рядом с Екатериной дохнуло мраком ямы – «Убью себя», «Смерти моей хочешь». Воздух, почудилось ей, вокруг загустел, сплотнился, как, возможно, земля в засыпаемой могиле. Даже дышать стало трудно, а перед глазами – черно. Сорваться, убежать бы. Ничего не слышать и не видеть. Как жестоки люди, как жестоки! Но плотен воздух, а в лёгкие уже точно бы земли набилось – невозможно стронуться с места, невидимый, но чуемый гнёт одолел и душу и тело.

– Полина… Лукинична… Полина… Лукинична… – едва выговорила она онемевшими губами и вдруг пошатнулась, поосела враз. Успела ухватиться за доску забора, но всё равно не смогла удержаться на ногах – привалилась коленями к земле.

Она не потеряла сознание, ей не стало дурно как барышням в старых романах, но она действительно не смогла устоять на ногах. Не словами ударяли её, а чем попадя, и били так, чтобы наверняка повергнуть, а то и – убить. Хочет подняться, однако уже и руки подламываются, пальцы слабеют. Всю тянет книзу, и упавшая на землю коса – вроде верёвка с грузом.

Не стала Екатерина сопротивляться – притиснулась к забору: что ж, унижение так унижение, смерть так смерть.

– Ты чего, ты чего, дева? – принаклонилась к ней Полина Лукинична. – Эй, жива ли?

– Ага.

– Пала, точно обухом по голове тебе вдарили.

Морщась от ломи в спине, помогла Екатерине подняться, под локоть довела до лавки. Присели с краешку, молчат. Со стороны можно подумать, что обе – старушки: поджались, присгорбились, глазами зацепляются за землю под ногами. Мимо – парни и девушки, шумно и весело расходятся с занятий. По-ребячьи толкаются, минуя узкую калитку, хохочут. Где-то растянули залихватски гармонь, и девичье многоголосье задорно и кокетливо стало вить венок из слов:

Мы на лодочке катались,

Золотистой, золотой!

Не гребли, а целовались,

Не качай, брат, головой!..


Праздник жизни теряется и гаснет в сумерках улиц, Екатерина и Полина Лукинична остаются совсем одни, на них отовсюду наступают потёмки, коконом тьмы облекают, отъединяя ото всего села, а то и ото всего белого света.

– Любишь Афанасия? – проталкивая голос и крадущейся косинкой взглянув на Екатерину, спросила Полина Лукинична.

– Люблю, – вздрогнув точно бы в испуге, покачнула головой Екатерина.

– И я люблю. Только вот материнская-то любовь, Катюша, куды как крепше. У-у, кре-е-е-пше! Крепше стали. Крепше даже смерти. Да, да, вона оно по-каковски баю! Разумеешь ли меня?

Екатерина покорливо мотнулась всем туловищем, – похоже, поклонилась. Но разговор не развился, снова нагущалось молчание. В окнах повсюду зажигались огни, вытесняя мутную полумглу. Однако небо и дали уже устойчиво черны, и ночь в этот час конечно же необорима, не отступит и вскоре всецело затопит собою переяславские просторы. От Ангары и безлюдных сопок правобережья наволакивало угрюмой мшастой сыростью, чёрной изморосной дымкой. Становилось знобко. Полина Лукинична широкими резкими движениями плотнее закуталась шалью, решительно поднялась, – казалось, бодрила себя, настропаляла. Чрезмерно громко кашлянула, хотела что-то сказать, однако слова отчего-то не пошли, заколодились в груди. Перемялась с ноги на ногу, зачем-то норовя ухватить взглядом низко склонённое лицо Екатерины.

– Слышь, пора уж по домам нам разбегаться, ли чё ли, – сказала, наконец, так и не разглядев лица девушки, – да главного-то не сказано. Ты вот чего, дева.

Екатерина поужалась, ещё больше сгорбилась: поняла – пощады не ждать, женщина собирает силы, чтобы сказать как задумано и, видать, на том точке в разговоре и быть.

Полина Лукинична снова хотела было что-то произнести, да снова осеклась, снова замолчала. Но Екатерина знает: Ветровы – они решительные, они умные, они знают, как поступить, что сказать, и Афанасий хотя и похож на отца статью и лицом, однако норовом и разумением – слепок с матери.

– Эх, чего уж! – по-мужски кулакасто отмахнула рукой Полина Лукинична.

Одолевали женщину сомнение, мутила кровь нерешительность. Однако довольно терзаться, надо говорить, заканчивать эту пытку.

– Вот чего тебе, Катюша, хочу сказать напоследки: отвадь от себя Афанасия, ради Христа, отвадь. Отвадь его, окаянного, умоляю! Он приедет, только шагнёт к тебе, а ты ему – другого, мол, люблю, прости, прощевай. А? Скажешь? Или чё-нить другое брякни. Поразмыслить есть времечко. Отвадь, огорошь парня! Ладом? Уговор?

Екатерина, утянутая, вконец раздавленная, молчит. Не видит ни чёрного, ни белого света, и не сразу поняла, что зажмурилась.

– Ну же, дева? Пойми: добра хочу и тебе и ему.

Приоткрыла веки – тьма. Может быть, уже в могиле? Хорошо бы.

– Отвадить, говорите?

Казалось, произнесла потому только, чтобы проверить – жива ли ещё, может ли говорить, видеть, понимать.

– Отвадь, родненькая, отвадь! Ну, чего ты вся закостенела? Замёрзла, ли чё ли? На-кось мою шаль. Дай повяжу на тебе. Ой, батюшки: да ты горишь полымем, лбом своим ажно обожгла мне ладошку.

Но тотчас, как в беспамятстве, ринулась напролом, уже не давая передыху ни себе, ни Екатерине:

– Поклянись, что отвадишь? Поклянись. Покляни-и-сь, родненькая! Умоляю! Клятвой святой и нерушимой скрепи наш уговор. Клятва – она силища, она поборит и твои и мои сомнения. Клянись. Клянись, доченька!

Екатерина насилу разжала губы, но и сама не поняла, сказалось ли что.

– Ну, чего ты, чего? Не слышу, Катюша. Повтори, родненькая!

Екатерина снова шевельнула губами, и какое-то слово, точно бы напуганное мраком и холодом, вздрогнуло в воздухе. Она не чуяла, не слышала себя; она горела, и не хруст ли и треск огня во всём её существе оглушил её, палом не омертвило ли сердце?

– Вот и молодчинка, вот и ладненько, вот и уговорились. Смотри, помни – поклялась! Клятва – ого-го что такое! Мой свояк Гошка Пеньковский как-то раз поклялся прилюдно, что пить бросит. И – бросил ведь, а мягкоте-е-елым был! Бросить-то, вишь, бросил, да сердце не выдержало крутенькой перемены: помер мужик через месяц. Ой, об чём, полоумная, калякаю! Вот чего давно уж хотела сказать: люблю тебя, Катюша, всем сердцем, славная ты девушка, ан сынок дороже мне жизни моей. Умру за него, так и знай.

Но неожиданно голос её смялся, растёкся – и рыдания стали увечить корчами черты её солидного, «ветровского» лица, пригибать к земле стан:

– Ой, чиво натворила, чиво натворила, окаянная баба я! Господи, помилуй меня, грешную! – мелко и спешно перекрестилась. Приобняла Екатерину, погладила, как ребёнка, по голове: – А как тебя Афанасий-то кличет? Знамо на всю деревню: Катя, Катенька, Катюша. Не имя – песня. Ах, Катя, Катенька, Катюша, – песня ты наша прекрасная. Прекрасная, да – скорбная, ой, ско-о-орбная. Бедовая ты головушка. Прости, родненькая, бабу дуру, прости, ежели можешь, – причитала, как над покойницей.

Но, помолчав, преодолела эту вырвавшуюся из оков её по-мужичьи дюжего, семижильного характера слабину – распрямилась, пересиливая боль в спине, кулаком смахнула с глаз и щёк слёзы.

– Довольно, Екатерина, разговоров, пора расходиться. Вона уж темень-то какая. Тебя, слышь, до дому довести? Айда вместе, ли чё ли!

Екатерина отозвалась очень тихо, и было понятно, что сказала столь негромко вполне осознанно, – только для одной себя:

– Я сама. Теперь всегда сама.

– Что, Катюша?

– Я сама. Сама.

– А-а.

Полина Лукинична вздохнула, спешно перекрестила неподвижно сидящую Екатерину, шепнула поверх головы, минуя взглядом её сровнянные с сумраком глаза:

– Положись, дочка, на волю Божию. Ну, бывай. Христос с тобой.

И, несоразмерно широко шагнув, тотчас пропала в ночи, будто в яму сорвалась. Или же не было никого.

Отец и мать

Подняться наверх