Читать книгу Отец и мать - Александр Донских - Страница 17

Книга первая
Глава 17

Оглавление

«Он должен быть счастливым».

«А – я?»

«А – что – я?»

– А ты полетишь к солнышку, доченька! – неожиданно услышала она хотя и хриповатый, но ласкающий шелест чьих-то слов, тихих-тихих, но явственных. Поняла – из далёкой-далёкой дали прилетели они, уже, может быть, и не голосом человеческим, а мелодией и отзвуком иных сфер.

Но кто же мог так сказать? Чей этот хриповатый голос? Голос мужской, и что-то в нём тотчас распозналось родное, но забываемое и такое летучее, как дым, – не удержать ни в себе, ни рядом.

Догадалась, вспомнила, шепнула:

– Папа.

– Папа, ты где? Ты не погиб на войне? Ты здесь? Отзовись. Помоги своей неразумной дочери.

Привиделось ярко и зримо: ещё очень маленькую, её подкидывал на руках отец и приговаривал, посмеивался:

– Хочешь к солнышку? Лети-и-и!

И – подкидывает. И – снова:

– Хочешь к солнышку? Лети-и-и!

И – выше, ещё выше подкидывает щупленькое тельце дочери.

А она:

– Я не к солнышку хочу, к тебе и к маме!

Он прижимал её к своей груди, тыкался усами в её губы:

– Ай ты вкусненькая моя доченька, ай ты розовенький мой цветочек!

«Да, папа, я полечу к солнышку. И мы когда-нибудь с тобой встретимся на небесных путях».

– Ах! – вскрикнула, потому что снова взлетела. Взлетела высоко-высоко, возможно, чтобы и в самом деле полететь и не вернуться в руки отца.

Но уже непонятно ей: та, маленькая, лёгонькая телом и душой, или нынешняя, взрослая, уже отягчённая жизнью и судьбой, взлетела к небу, к солнышку? Если взрослая – неужели папа смог подбросить её да ещё столь высоко?

Но где он сам?

Его нет. Его нет.

И снова наскочил зверем страх: если вверх взлетела – придётся ведь, коли не имеет крыльев, вниз падать, так? И действительно: она летит вниз, летит, несётся стремительно, с оглушающим воем ветра в ушах. О, ужас: рук, подкинувших и следом принимающих на земле рук, ни отцовских, ни чьих бы то ни было других, – нет. Над собой ещё чует пригревающее голову и спину солнце, а перед глазами – яма, пропасть, бездна. В грудь и в лицо дохнуло холодом и сыростью. Закричала:

– Папа!

– Мама!

Вздрогнула – проснулась. Жива, лежит в кровати, но в груди – клокот, стон, в ушах всё ещё гул. Страхом и отчаянием свинцово налито тело – не шелохнуться, будто пригвождена. Но в окно заглядывает добрым соседом солнце, на кухне мать с шумом передвигает по печной плите чугунок, пахнет сваренной в мундирах картошкой, простоквашей. Сестрёнка всунула свою мордочку в застрёху занавески:

– Ты чего, Кать? Зовёшь кого?

– Что, я кричала?

– Кричать не кричала, но мычала, – насмешливо сказала мать, тоже просовываясь лицом в закуток к дочери. – Снилось чего, что ли?

Екатерина смотрит на солнце, на мать, на сестрёнку, верит и не верит, что явь светла, что сама она жива и здорова, что дорогие её люди рядышком, а она с ними, что впереди – жизнь, а не могильный холод.

– Хороший был сон – папу видела.

Мать вмиг сникла, отошла к печке и клюкой без очевидной надобности стала тщательно шурудить в топке раскалённые уголья. Маленькая Мария присела на корточки возле матери, прижалась щекой к её спине.

– Чего хоть он делал-то, расскажи? – попросила мать, когда Екатерина оделась и вышла из своего закутка.

– К солнцу меня подкидывал, высоко-высоко, аж дыхание перехватывало. А я вопила, что не хочу к солнцу, а к нему и к тебе.

– О-хо-хо. Переживает и он за тебя, – значительно пояснила мать. Тяжело помолчала, прибавила: – Что ж, а нам жить-ковылять дальше. Давайте-ка, девки-припевки, позавтракаем да кто куда разбежимся. Нам, Катюша-горюша, с тобой на ферму топотать, а тебе Машка-букашка – в школу. Живё-о-ом! – протянула она бодренько, но неожиданно всхлипнула, ткнулась лицом в ладони.

Дочери повлажнели глазами, прильнули к матери. Гладили её в молчании, а она с силой притискивала их к себе, будто они могли тотчас покинуть её, бросить.

– Айда жить, девки, что ли. Горя нашего не выплачешь, не выгорюешь, как не плачь и не горюй, а жить-то надо. Надо, девки, ой, как надо!

«Надо жить, надо жить…» – отзвуками вторилось в душе Екатерины, когда она шла с матерью на ферму. Повсюду в этом раннем дымноватом предлетнем утре роилась жизнь – жизнь людей, жизнь животных, жизнь насекомых, жизнь растений, жизнь неба с землёй. Люди поторапливались по своим делам, хлопотали во дворах и на огородах, коровы и овцы сбивались в общее стадо, и оно брело из улицы в улицу на луговины и елани под правлением лихо свистевшего бичом пастуха. Уже трудились пчёлы, метались в розысках пока ещё малочисленных цветов, дымились прозеленями листиков и ростков деревья, по небу широко, ярко, в богатстве колеров и оттенков разливалась заря. День обещался быть тёплым и продолжительным. Смешанно, но духовито пахло разнообразной весенней смолью – листиков, хвои, «слёзок» стволов сосен – и навозом, который выносили переяславцы на огороды и поля. Ангара, призастеленная туманцем, пробивалась к людям всполохами бликов, возможно, говорила: «Смотрите, как я хороша!»

«Надо жить, надо жить…» – вглядывалась Екатерина в закраешек излуки Ангары, ловя глазами её лучистые приветы. И в душе понемножку отпускало, легчало, мало-помалу прояснивалось. Может быть, выходила из неё мгла дурмана, ночь.

На ферме в стойлах переминались заждавшиеся коровы, они с неудовольствием мычали. Бабы суетливо готовились к дойке, гремели подойниками. Мужики, пыхая дымком папирос и самокруток, с лопатами и вилами в хмурой неохотце брались за работу. Отовсюду – пересмешки, подначки, матюгальные словечки. Началась извечная, но привычная и будничная жизнь.

«Жить. Жить…» – послышалось Екатерине в струйках молока, которые ударились о дно сосуда, когда она принялась за дойку.

Отец и мать

Подняться наверх