Читать книгу Краеугольный камень - Александр Донских - Страница 18
Глава 17
ОглавлениеПомолчали. И каждый, похоже, о чём-то своём молчал. Перед Афанасием Ильичом неохватные никаким взглядом ни с какого возвышения таёжные земли с изобильно заселившими округу могучими соснами и пихтами. Поражает глубокий, затаённо-тёмный распадок, по дну которого серебристо звенит ручей. Над долиной нависают скалы – насупленные великаны-стражники. В далёкой дали блещут синими хрусталями Саянские горы. И всюду владычество какой-то истинной силы, красоты, тайны мироздания.
А Новь? Что́ она? Она какая-то ошеломительно и досадливо неожиданная, какая-то совершенно невозможная в своём железобетонном, городском проявлении. Чувствуется Афанасием Ильичом какой-то обделённой сиротой: только-только народилась, а уже как будто вытолкнута из природного, крепко налаженного бытия. И словно бы в наказание или, может быть, с желанием поглумиться над ней, выстроена в никчемные парадно-боевые коробки. «Мол, шагом марш… отсюда!»
«Что говорить, доброе место, для жизни впрок, но… Новь! Новь – придумали же! Почему бы не назвать, как называли по какой-нибудь приметной и яркой особенности новое место прадеды и деды наши? Тут тьма пихт, и какие они видные, кудрявые, с юбошными нижними ветвями, будто бабы в пляс пустились. И они пожизненными облаками, тучками стоят над округой. Вот-вот, глядишь, хлынет зеленцеватый, а то и сразу изумрудный дождь. Выходит, что посёлок Пихтовый. Или Пихтовка. Так? Так! А они – модники, выпендрёжники! Да и не одни они такие – тьма-тьмущая их по Руси великой. Помню, да ещё как помню: повстречалась мне как-то раз захудалая деревенька Идеал, в которой скот по застарелым пьяным делам раз-другой опоили какой-то химией для потравки жуков и личинок, и вся ферма поболела, помаялась и в конце концов благополучно передохла. А стены школы той помню и отплёвываюсь. Снаружи они, горемыки, были подпёрты жердями. Вот нам и наш идеал. Вместе с новью!»
Афанасий Ильич твёрдо держал взгляд высоко, смотрел в небо. Ему не хотелось опускать глаза ниже: не хотелось видеть Новь, не хотелось узнать и понять её лучше.
И левее не хотелось смотреть: там вдали пучился по небу чад пожарища. Он, казалось, таращился на леса и просторы, словно бы обдумывал, куда ещё ринуться.
Фёдор Тихоныч пытался, даже приподымаясь на цыпочки, заглянуть в глаза Афанасия Ильича: чего этот напыженный начальник высматривает, о чём думает, не замышляет ли чего-нибудь? Несколько встревоженный, сказал, выправляя голос на звучность, – несомненно, хотел во что бы то ни стало убедить собеседника, завлечь его на свою сторону:
– Немаловажный факт, Афанасий Ильич: по генеральному проекту сооружена Новь. А генеральный, он и есть генеральный. Почитай что генеральский!
Не скрыть было, что порадовался старый фронтовик своей находке: генеральский, мол, проект, а потому можно считать, что был приказ от самого генерала.
Афанасий Ильич хотя и расслышал старика отчётливо, однако, едва раздвигая губы и не отводя глаз от далей, зачем-то спросил:
– Чего?
Старик погас, сникнул и растерянно пробормотал на подвздохе:
– Новь, говорю, по генеральному проекту сооружена. Правда, по типовому, можно сказать, шаблонному. Но, сами знаете, оригинальная разработка долгонько чертится и дорогонько стоит.
– Медведь, что ли, в качестве генерала у вас тут? Он, видимо, и подсунул вам проектик и сказал: выполнить в точности, иначе – загрызу. А вы – есть, товарищ генерал! – был осознанно неумолим и неприятен Афанасий Ильич.
Старик вздрогнул, но во внезапной дерзкой решимости повернул голову к собеседнику, зачем-то расправил плечи, весь подтянулся, напрягся:
– Вы… вы… молодые да ранние… не понимаете жизни: хлебнули бы с наше – кумекали бы, поди, что к чему и зачем! Поелозили бы в тесноте и мокроте землянок и окопов, погрызли бы заплесневелые сухари и перемороженную, вонючую брюкву, покормили бы своей родной кровушкой вшей и клопов!..
Но Афанасий Ильич по-прежнему был неумолим и строг до беспощадности, – прервал:
– На печах, кажется, тоже сэкономили.
– Да! – выкрикнул старик, весь содрогнувшись точно бы от удара током. – Есть такой грех – сэкономили! И на том, и на сём мы, вредители и бестолочи, сэкономили, – так, что ли, думаете о нас?! Слушайте, слушайте: нечего нас попрекать и уличать. Мы думаем о людях. Думаем, да ещё как думаем, и печёмся об общественном благе. И о людях, и о производстве, и о природе, и о стране думаем! Понимаете? Понимаете?!
Афанасий Ильич не отрывал взгляда от далей и молчал. Фёдор Тихоныч бесцельно, но жёстко поковырял носком сапога кусок окаменелой глины и, не поднимая головы, неожиданно предельно ровно, даже чеканно произнёс, как на докладе:
– Не выхваливаюсь и тем паче не оправдываюсь, но нужно сказать, что буржуйками нынешней зимой подмогли тем, у кого маленькие дети и немощные старики. И печи вскорости будут. Непременно, непременно сложим. Уже кирпичи и железо заказали, мастеров подыскиваем, – обустроим нашу Новь, заживём уютно и…
Афанасий Ильич, под каким-то, осознал, нажимом изнутри – «Да, вредный я человек» – снова не дал договорить, но, прервав старика, голоса не повысил ни на йоту, а сказал очень тихо, вроде как даже неохотно:
– Всё одно, уважаемый Фёдор Тихоныч, дома́ будут промерзать, особенно с северного бока. Неужели не понимаете?
– С централизованным-то отоплением, уважаемый Афанасий Ильич? Да с печами в придачу? А ну вас, ей-богу!
Старик разобиделся крепко, оскорбился смертельно. Его стянутые в морщинистый серый кулачок губы невольно затрепетали, казалось, в плаче, лоб омертвело позеленел, а щёки, напротив, кроваво-красно испятнились. Слышно было, как он тяжко втягивал своим большим, добрым, дед-морозовским носом воздух, которого, видимо, ему не хватало.
Снова стояли молчали.
Спорить, чего-либо ещё выяснять, уточнять и тем более упрекать друг друга – смысла, по всей видимости, не было ни для одной из сторон. Каждый разумел, ценил и любил жизнь по-своему, каждый готов и будет биться за свою правду, выстраданную, ставшую родной, необходимой, порой – спасительной. «Оторвёшься от правды жизни своей и – каюк тебе!» – говорят иному многоопытному и уже предельно осмотрительному человеку его чувства и разум.
– Извините, Фёдор Тихоныч, если был резок, – наконец, перевёл Афанасий Ильич взгляд с далей на старика, на его серо-пепельную седину, жалким лоскутком треплемую ветром, на его вначале показавшуюся густой и весёлой бороду Деда Мороза, а теперь различил в её редких и путаных волосках страшный коричневый шрам, густо и толсто сползавший по шее на грудь.
«Что ни говори, а все мы люди-человеки, – тонко и желанно прозвучало в сознании и сердце Афанасия Ильича. – А старик-то – совсем ребёнок. Столько вынес, умирал, думаю, и воскрешался, но – ребёнок. Ребёнок, которому самому ещё нужен этот сказочный Дедушка Мороз, чтобы поверить в чудо и добро. И свою Новь он сооружал – будто дитя из кубиков складывал чего-то там у себя в игровом уголочке».
«Не извинись я сейчас – не простил бы себе, поостыв через дни».
«А правда и справедливость между мной и этим бедным стариком с его Новью вот в чём: им – урок, а мне – наука. Многое остальное – просто жизнь, в которой мы то умны, то… то… порой непонятно что и зачем среди нас происходит».
– Вы, Фёдор Тихоныч, обещались показать мне ваше старинное село. Так поехали, что ли?
Афанасий Ильич, чему-то тайком радуясь, по-особенному произнёс «старинное» – несколько нажимисто, не без нотки торжественности, но нотки очень тихой, бережно хранимой в себе, чтобы, видимо, звучала она для него дольше и чище. С недавних пор стал примечать за собой, переходя в возраст, как сам полагал, матёрого мужика, – нравилось, и словом, и взглядом, и мыслью, а при счастливом случае, и рукой, прикасаться к какой-нибудь встреченной по жизни старине, или, как на свою ухватку говаривалось в родной Переяславке, – к стари́не.
Хотя и спросил Афанасий Ильич, однако же, не дожидаясь согласия и приглашения от молчаливо и потерянно стоявшего Фёдора Тихоныча, своей привычно крепкой, широкой поступью прошагал к машине и всем своим великим, сановным станом монументально – осознавал, привычно посмеиваясь над собой, – уселся на своё начальническое сиденье, на этом косогоре опасно и в певучем скрипе металлов накренив кабину вправо.
Старик молчком, уже присгорбленно и отчего-то прихрамывая, но с горделиво поднятой головой, казалось, неохотно, однако, очевидно было, покорно проследовал на своё шоферское место.