Читать книгу Сальватор - Александр Дюма - Страница 28
Книга І
Глава XXVII
Отец и сын
ОглавлениеВсе цветы надежды, медленно вызревающие в душе человека и приносящие плоды только в надлежащее время, расцветали в сердце аббата Доминика по мере того, как он с каждой ступенькой удалялся от королевского величества и приближался к согражданам.
Вспоминая о минутах слабости несчастного монарха, он представлял невозможным, чтобы этот человек, согнутый под бременем годов, добрый сердцем, но вялый умом, явился серьезным препятствием на пути великого божества по имени Свобода, которое продвигается вперед с тех пор, как человеческий гений зажег его факел.
И тут, странное дело, – это подтверждало, что план его на будущее был превосходен – перед ним пронеслась вся его прошлая жизнь. Он вспомнил о мельчайших подробностях своей жизни священника, о нерешительности перед принятием обета и о душевной борьбе в момент посвящения в сан священника. Но все эти колебания и сомнения были побеждены разумом, который, подобно огненному столбу Моисея, указал ему путь в обществе и подсказал, что наибольшую пользу людям он сможет принести в качестве священнослужителя.
Подобно волшебным звездам его сознание освещало и указывало ему верный путь. Было всего одно мгновение затмения, когда он чуть было не сбился со своей дороги, но он сумел разобраться в темноте и продолжил свой путь если не укрепившись в вере, то, во всяком случае, с окрепшей решимостью.
По последним ступеням дворца он спускался с улыбкой на губах.
Какая же тайная мысль соответствовала в данной ситуации этой улыбке?
Едва он оказался во дворе дворца Тюильри, как увидел симпатичное лицо Сальватора, который, охваченный беспокойством за исход этого странного поступка аббата Доминика, немного нервничая, поджидал его у выхода.
Но едва увидев лицо бедного монаха, Сальватор понял, что аббат получил то, что хотел.
– Итак, – сказал Сальватор, – я вижу, что король пообещал вам предоставить отсрочку, о которой вы его попросили.
– Да, – ответил аббат Доминик. – В душе он прекрасный человек.
– Вот и хорошо, – сказал Сальватор, – это меня с ним несколько примиряет, и я начинаю чуть более снисходительно относиться к Его Величеству Карлу X. Я прощаю ему его слабости, памятуя о его врожденной доброте. Следует быть терпимым к тем, кто ни разу не слышал правдивых слов.
Затем он внезапно сменил тему разговора.
– А теперь мы поедем в тюрьму «Консьержери», не так ли? – спросил он у аббата.
– Да, – ответил тот просто и пожал руку своему другу.
На набережной они остановили проезжавший мимо свободный фиакр и скоро прибыли туда, куда хотели.
У ворот этой мрачной тюрьмы Сальватор протянул Доминику руку и спросил, что тот рассчитывал делать после свидания с отцом.
– Я немедленно покину Париж.
– Могу ли я быть вам полезным в той стране, куда вы направляетесь?
– Не могли бы вы ускорить выполнение формальностей, которые связаны с получением паспорта?
– Я могу помочь вам получить паспорт без всяких проволочек.
– Тогда ждите меня у себя дома: я зайду за паспортом.
– Нет, лучше я буду ждать вас через час на углу набережной. Вы не сможете оставаться в тюрьме позже четырех часов, а сейчас уже три.
– Хорошо, значит, через час, – сказал аббат Доминик, еще раз пожав руку молодого человека.
И вошел во мрак пропускной будки.
Узник был помещен в ту же самую камеру, где до этого сидел Лувель, а потом будет сидеть Фьеши. Доминика без лишних слов провели к отцу.
Сидевший на табурете господин Сарранти встал и пошел навстречу сыну. Тот поклонился отцу с почтением, с каким обычно приветствуют мучеников.
– Я ждал вас, сын, – сказал господин Сарранти.
В его голосе едва уловимо слышался упрек.
– Отец, – произнес аббат, – если я не пришел пораньше, то в этом нет моей вины.
– Я вам верю, – сказал узник, пожимая обе руки сына.
– Я только что из Тюильри, – продолжил Доминик.
– Вы были в Тюильри?
– Да, я только что виделся с королем.
– Вы разговаривали с королем, Доминик? – удивленно переспросил господин Сарранти, пристально глядя на сына.
– Да, отец.
– Зачем же вы ходили к королю? Надеюсь, не для того, чтобы просить его о моем помиловании!
– Нет, отец, – поспешил заверить его аббат.
– Так о чем же вы его в таком случае просили?
– Об отсрочке.
– Об отсрочке? Но зачем же?
– Закон предоставляет вам три дня для подачи кассационной жалобы. Когда дело неспешное, суд рассматривает кассацию в течение сорока двух дней.
– И что же?
– То, что я попросил два месяца.
– У короля?
– У короля.
– Но почему именно два месяца?
– Потому что эти два месяца нужны мне для того, чтобы раздобыть свидетельство вашей невиновности.
– Я не стану подавать кассационную жалобу, Доминик, – решительно произнес господин Сарранти.
– Отец!
– Я не стану подавать кассации… Это решено. Я запретил Эммунуэлю подавать кассацию от моего имени.
– Что вы такое говорите, отец?!
– Я говорю, что отказываюсь от любой отсрочки казни. Меня приговорили к смерти, и я желаю быть казненным. Я не признаю тех, кто меня осудил, но не палача.
– Отец, выслушайте же меня!
– Я хочу, чтобы меня казнили… Мне не терпится покончить с муками жизни и людской несправедливостью.
– Ах, отец, – грустно прошептал аббат.
– Доминик, я знаю все, что вы хотите мне сказать по этому поводу, знаю, в чем вы хотите и имеете полное право меня упрекнуть.
– О, высокочтимый отец! – сказал на это аббат Доминик, покраснев. – А если я стану умолять вас, стоя на коленях…
– Доминик!
– Если я скажу вам, что доказательство вашей невиновности я смогу показать людям и доказать им, что вы так же чисты, как и свет Божий, проникающий через решетки этой тюрьмы…
– Тогда, сын, после моей смерти это доказательство невиновности станет еще более поразительным и ярким. Отсрочки я просить не буду, а от помилования откажусь!
– Отец! Отец! – в отчаянии воскликнул Доминик. – Не упорствуйте в этом решении, оно грозит вам смертью и станет терзать меня всю мою жизнь. И, возможно, приведет к погибели моей души.
– Довольно! – сказал Сарранти.
– Нет, не довольно, отец!.. – снова заговорил Доминик, опускаясь на колени, сжимая ладони отца, покрывая их поцелуями и орошая слезами.
Господин Сарранти попытался отвести в сторону взгляд и отдернул руки.
– Отец, – продолжал Доминик. – Вы отказываетесь потому, что не верите моим словам. Вы отказываетесь потому, что в голове у вас засела нехорошая мысль о том, что я прибегаю к уловкам для того, чтобы вырвать вас из рук смерти, и хочу продлить вашу благородную и полную добрых деяний жизнь на эти два месяца. Потому что вы чувствуете, что можете умереть в любое время и в любом возрасте и что умрете чистым перед высшим судией, сохранив свою честь.
На губах господина Сарранти появилась грустная улыбка, доказывавшая, что слова Доминика попали точно в цель.
– Так вот, отец, – продолжал Доминик. – Я клянусь вам в том, что ваш сын говорит не пустые слова. Я клянусь вам в том, что здесь у меня, – и Доминик указал рукой на грудь, – есть доказательства вашей невиновности!
– И ты не предъявил их на суде?! – вскричал господин Сарранти, отступив на шаг и глядя на сына с удивлением, смешанным с недоверием. – Ты позволил, чтобы меня судили, ты дал суду возможность приговорить твоего отца к позорной смерти, имея здесь, – и господин Сарранти указал пальцем на грудь монаха, – доказательства невиновности твоего отца?!.
Доминик протянул вперед руку.
– Отец, вы ведь человек чести. И я в этом похож на вас. Если бы я предъявил суду эти доказательства, я спас бы вам жизнь, спас бы вашу честь, но после этого вы были бы первым, отец, кто стал бы меня презирать. И это было бы для вас гораздо более жестокой смертью, нежели смерть от руки палача.
– Но если ты не можешь предъявить эти доказательства сегодня, как ты сможешь предъявить их в будущем?
– Отец, это – еще одна тайна, о которой я пока не стану вам говорить. Эта тайна касается только меня и Бога.
– Сын, – несколько резким тоном сказал осужденный к смерти, – во всем этом есть что-то слишком для меня непонятное. А я никогда не соглашаюсь с тем, чего не могу понять. В этом деле я ничего не понимаю и, следовательно, отказываюсь.
И, отступив на шаг, сделал монаху знак подняться с колен.
– Довольно, Доминик! – сказал он. – Избавьте меня от ненужных споров. Пусть последние часы, которые мы можем провести вместе на этой земле, пройдут в мире и согласии.
Монах тяжело вздохнул. Он знал, что после этих слов отца надеяться ему было уже не на что.
И все же, встав с колен, он продолжал думать, каким еще путем он сможет заставить этого несгибаемого человека, как он звал своего отца, изменить свое решение.
Господин Сарранти, указав аббату Доминику рукой на табурет, сделал, продолжая находиться в состоянии волнения, три или четыре шага по узкой камере. Затем, пододвинув другой табурет к сыну, сел, собрался с мыслями и сказал бедному монаху, слушавшему его с опущенной головой и с болью в сердце:
– Сын, испытывая сожаление от того, что нам суждено расстаться, я должен накануне смерти раскаяться, или скорее поделиться с вами опасениями о том, что я плохо провел свою жизнь.
– О, отец! – вскричал Доминик, поднимая голову и пытаясь взять в свои руки ладони отца, которые тот отдернул, но не по причине холодности, а из опасения снова дать сыну возможность магнетически на него воздействовать.
Сарранти продолжил:
– Да, Доминик, это так. Выслушайте меня и судите об этом сами.
– Отец!
– Повторяю, посудите об этом сами… Как по-вашему, мне нравится говорить это вам, сын, поскольку я считаю вас человеком высокой морали, правильно ли я употребил тот ум, которым наградил меня Господь для того, чтобы я мог принести пользу другим людям?.. Иногда меня охватывают сомнения… выслушайте меня… Мне кажется, что этот ум не принес никому никакой пользы. А ведь мог бы, поскольку является продуктом нашей цивилизации, принести пользу прогрессу общества. А я посвятил свою жизнь служению одной только идее, скорее одному человеку, хотя и великому.
– О, отец! – простонал монах, глядя на господина Сарранти горящим взором.
– Слушайте, сын, – продолжал узник. – Так вот я и говорю, что у меня есть сомнения и я опасаюсь, что шел по жизни неправильной дорогой. И теперь, готовясь покинуть этот мир, я спрашиваю об этом у своей совести и счастлив, что делаю это в вашем присутствии. Не считаете ли вы, что я мог бы лучше употребить ту энергию, которая была скрыта во мне? Правильно ли я использовал те способности, которыми наградил меня Господь? И, поставив перед собой одну цель, сумел ли я достичь ее? Ответьте мне, Доминик.
Доминик снова опустился на колени перед отцом.
– Мой благородный отец, – сказал он, – я не знаю, есть ли под этим небом человек, который более доброжелательно и щедро, чем вы, отдал свои силы на службу делу, которое казалось ему справедливым и правым. Я не знаю человека более честного, чем вы, человека, более преданного и менее корыстного. Да, мой благородный отец, вы выполнили вашу миссию в той мере, в какой ее себе поставили. И камера, в которой мы сейчас находимся, является материальным свидетельством величия вашей души и вашего высшего самопожертвования.
– Спасибо, Доминик, – ответил господин Сарранти. – Если что-то и утешает меня перед смертью, то это мысль о том, что сын мой может гордиться тем, как я прожил мою жизнь. А поэтому, мой единственный отпрыск, я покидаю этот мир без угрызений совести и без сожаления. И все-таки я признаюсь, что у меня еще есть силы, которые могли бы послужить родине. Я выполнил – как мне кажется сегодня – едва ли половину того, что хотел выполнить, того, что виделось мне в далеком и туманном будущем. Но теперь я уже вижу луч лучшей жизни, нечто вроде освобождения моей отчизны, а за этим – как знать – освобождение всех народов!
– Ах, отец! – воскликнул аббат. – Не теряйте из виду, умоляю вас, этот луч надежды. Именно он, как огненный столб, должен вывести народ Франции к земле обетованной. Выслушайте же меня, отец, и пусть Господь вложит убедительность в слова своего ничтожного служителя.
Господин Сарранти провел рукой по взмокшему лбу как бы для того, чтобы разогнать облака, которые могли затмить его мысль и помешать словам сына достичь его разума.
– Теперь пришла пора и вам выслушать меня, отец. Вы только что одним словом осветили социальный вопрос, служению которому благородные люди посвящали всю свою жизнь. Вы сказали: Человек и идея.
Господин Сарранти, пристально глядя на сына, кивнул, подтверждая его слова.
– Человек и идея, именно так, отец! Человек в своей гордыне полагает, что является властелином идеи, в то время как, напротив, идея владеет человеком. Идея, отец, это – дочь Бога, ее дает Бог для того, чтобы выполнить свою огромную работу, используя людей, как орудия своего труда… Послушайте меня внимательно, отец. Иногда я выражаюсь очень туманно…
По прошествии определенных периодов времени идея, подобно солнцу, светит, ослепляя людей, делающих из нее Божество. Она появляется там, где зарождается день. Там, где есть идея, есть и свет. Без идеи везде царит мрак.
Когда идея появилась над Гангом, поднялась над Гималайскими горами, осветила эту примитивную цивилизацию, от которой в память нам остались только традиции, эти доисторические города, которые мы можем видеть только в руинах, вокруг идеи сверкали вспышки света, озаряя, одновременно с Индией, все соседние народы и страны. Но самый яркий свет был только там, где была идея. Египет, Арабия и Персия остались в полутьме. А остальной мир был окутан мраком: Афины, Рим, Карфаген, Кордова, Флоренция и Париж – все эти будущие очаги цивилизации, эти будущие маяки еще не появились из-под земли и никто не знал даже их названий.
Индия выполнила свою задачу древнейшей патриархальной цивилизации. Мать рода человеческого, взявшая себе символом корову с неоскудевающим выменем, передала скипетр Египту с его сорока племенами, тремястами тридцатью фараонами и двадцатью шестью династиями. Никто не знает, сколько времени главенствовала Индия. Египет просуществовал три тысячи лет. И породил Грецию, где патриархальное и теократическое правление сменилось республиканским. Античное общество достигло верха языческой религии.
Затем пришла очередь Рима. Это был привилегированный город, в котором идее суждено было создать для себя человека и править в будущем… Отец, давайте же преклоним головы: я сейчас произнесу имя этого праведника, который умер не только за праведников, которым суждено было пожертвовать собой после него, но и за всех грешников. Отец, я сейчас произнесу имя Христа…
Сарранти опустил голову. Доминик перекрестился.
– Отец, – продолжал монах, – в тот момент, когда справедливейший испустил последний вздох, раздался гром, разорвалась завеса храма, треснула расщелиной земля… Эта расщелина, прошедшая от полюса к полюсу, создала трещину, отделившую старый мир от нового. Все надо было начинать сначала, все переделать. Можно было подумать, что непогрешимый Бог ошибался, если бы не появились, словно светочи, зажженные его собственной рукой, там и сям, великие предвестники, которых звали Моисей, Эсхил, Платон, Сократ, Вергилий и Сенека.
Идея до Иисуса Христа имела свое название: Цивилизация. Посла Иисуса Христа она приобрела свое современное название: Свобода. В мире языческом цивилизации не нужна была свобода: посмотрите на Индию, посмотрите на Арабию, посмотрите на Персию, Грецию, Рим… В христианском мире нет сейчас цивилизации без свободы: вы помните, как пал Рим, Карфаген, Гренада, вы видите, как зародился Ватикан.
– Сын, – спросил Сарранти с некоторым сомнением, – да разве Ватикан – храм Свободы?
– Во всяком случае, он был им до Григория VII… Ах, отец! Именно здесь человек снова был разлучен с идеей! Идея выпала из рук папы и попала в руки короля Людовика Толстого, который закончил то, что было начато Григорием VII. Дело Рима было продолжено Францией. И именно в этой Франции, едва начавшей лепетать слово коммуна, в процессе формирования ее языка, во Франции, в которой было уничтожено рабство, решаются отныне судьбы мира! У Рима есть только тело Христа; у Франции есть его слово, его душа – идея! Именно она и возникла, воплотившись в слово коммуна… Коммуна – это значит права человека, демократия, свобода!
О, отец! Люди полагают, что они используют идеи, но на самом деле это идея использует людей!
Выслушайте же меня, отец, потому что в тот момент, когда вы жертвуете своею жизнью во имя вашей веры, надо сделать так, чтобы вокруг этой веры загорелся свет, так, чтобы вы смогли увидеть и убедиться сами, привел ли зажженный вами факел туда, куда вы хотели дойти…
– Я слушаю, – произнес приговоренный к смерти, подперев рукой лоб, как бы стараясь не дать ему взорваться перед рождением Минервы и чувствуя, что в мозгу его роятся тысячи мыслей.
– События могут быть разными, – продолжал монах, – но идея остается неизменной. После Коммуны появились пастухи, их сменила Жакерия. За Жакерией последовали колотушечники, за ними была Война за общественное богатство. После Войны за общественное богатство была Лига. Лигу сменила Фронда, а после Фронды пришла Французская революция. Так вот, отец, все эти восстания, пусть они назывались Коммуной, восстанием пастухов, Жакерией, восстанием колотушечников, Войной за общественное богатство, Лигой, Фрондой, Революцией, – это была все та же идея. Она меняла формы, но при каждом своем перевоплощении она становилась все более великой.
Капля крови, пролившаяся изо рта человека, который первым на площади Камбре выкрикнул слово Коммуна и которому отсекли язык, как богохульнику, стала источником демократии. Из этого источника вытек ручеек, ставший затем речушкой, превратившийся потом в полноводную реку, в огромное озеро, в бескрайний океан!
А теперь, отец, давайте посмотрим, как плыл по этому океану тот великий кормчий, которого избрал Господь и имя которому Наполеон Великий…
Узник, никогда в жизни не слышавший подобных слов, внимал сыну в глубоком молчании.
Монах продолжал:
– Три мужа, три достойнейших человека были в истории рода человеческого избранниками Господа, служившими орудием для воплощения его идеи. Им предначертано было соорудить то здание христианского мира, который задумал Бог. Этими тремя избранниками Божьими были Цезарь, Карл Великий и Наполеон. И заметьте, отец, каждый из этих троих не знал, что он творит, думал совсем о другом: язычник Цезарь подготавливал зарождение христианства, варвар Карл Великий готовил цивилизацию, деспот Наполеон подготовил людей к свободе.
Этих трех людей отделяли друг от друга восемьсот лет. Отец, они – три очень разные представителя рода человеческого, но души их были озарены одним и тем же – идеей!
Язычник Цезарь своими завоеваниями объединил различные народы в одном государстве для того, чтобы над этим людским венком поднялся во времена правления его преемника Христос, подобно солнцу, оплодотворившему современный мир.
Варвар Карл Великий установил феодальный строй, явившийся отцом цивилизации, и остановил на границах своей обширной империи миграцию народов, еще более варварских, чем его империя.
Наполеон… Позвольте мне, отец, высказать мою теорию относительно Наполеона, для чего мне потребуется больше времени. Я говорю вам не пустые слова и очень надеюсь на то, что они позволят мне достичь желанной цели.
Когда появился Наполеон, а скорее Бонапарт, поскольку у этого исполина два имени, как и два лика, Франция была настолько изолирована Революцией от всех остальных народов, что это поколебало равновесие в Европе. Буцефалу нужен был Александр, льву необходим был Андроклес. И вот в этом безумии свободы, которую следовало обуздать, чтобы излечить от нее народ, появился Бонапарт, сочетавший черты простого люда и аристократии. Бонапарт отставал от идеи Франции, но был по идеям своим намного впереди остальных народов.
Короли не разглядели того, что в нем было. Короли часто бывают слепцами. И они, безумцы, пошли на него войной.
И тогда Бонапарт – человек идеи – взял все, что было в детях Франции самого чистого, самого умного, самого прогрессивного. Он сформировал священные батальоны и выставил их против Европы. Эти охваченные идеей батальоны принесли смерть королям и жизнь народам. Повсюду, где прошла идея Франции, за ней следовала огромными шагами свобода, сея ветры революций подобно тому, как сеятель бросает в землю зерно.
В 1815 году Наполеон пал, но брошенные им семена на некоторых землях уже успели созреть и дать свой урожай. И вот уже в 1818 году – обратите внимание на даты, отец, – великие герцогства Баденское и Баварское требуют себе конституцию и получают ее. В 1819 году герцогство Вюртенбергское требует конституцию и получает ее. В 1820 году в Испании и Португалии совершаются революции и учреждаются кортесы. В том же 1820 году происходят революции и вводятся конституции в Неаполе и Пьемонте. В 1821 году греки восстают против турецкого ига. В 1823 году вводятся штаты в Пруссии.
Человек находится в заключении, он прикован к скале на острове Святой Елены, человек умирает, его кладут в могилу, он покоится под безымянным камнем, но идея свободна, идея переживает его, идея бессмертна!
И только один народ, одна страна не испытали на себе вследствие своего географического положения благотворного влияния Франции. Они были слишком удалены для того, чтобы мы решились вступить на ее территорию. Наполеон задумал подорвать могущество Англии в Индии и для этого заключил союз с Россией… Едва только взглянув в направлении Москвы, он привык к расстояниям. Расстояния мало-помалу стали теряться для него. Это был пагубный оптический эффект. Нужен был предлог для того, чтобы завоевать Россию, как мы уже завоевали Италию, Египет, Германию, Австрию и Испанию. Предлог не замедлил представиться, равно как он всегда находился во времена крестовых походов, когда мы отправлялись позаимствовать достижения цивилизации на Востоке. Так хотел Господь: нам суждено было принести свободу на Север. И стоило только какому-то английскому кораблю войти в порт не помню уже какого балтийского города, как Наполеон объявил войну человеку, который за два года до этого, преклонив голову, процитировал ему вот этот стих Вольтера:
С великим человеком дружба – благословение небес!
И тут с первого же взгляда становится понятно, что прозорливость Господа отступила перед деспотичным характером одного человека. Французы вступают в Россию, но русские отступают перед французами. Свобода и рабство не находят контакта между собой. Ни одно семя не смогло привиться на этой замерзшей почве, поскольку перед нашими армиями отступают не только армии, но и население противника. И мы захватываем пустынные земли, подожженную столицу. И когда мы входим в Москву, Москва пуста, она горит!
И тогда миссия Наполеона завершилась, наступил момент его падения. Но и падению Наполеона суждено было сослужить добрую службу свободе, равно как и возвышению Бонапарта. Русский царь, такой осторожный перед побеждающим врагом, потерял осторожность, видя перед собой врага побежденного. Он пятился перед победителем, а теперь, видите, отец, он готов преследовать бегущего…
Бог лишил Наполеона поддержки… За три года до этого его добрый гений Жозефина уступила место Марии-Луизе, самому воплощению деспотизма. И Господь отвратил от Наполеона свой взор. А для того, чтобы кара Божья была более наглядна и видна всем, уже не люди стали биться против людей: нарушен порядок в природе, резко наступают холода и снега, и они добивают нашу армию.
И случается то, что было предусмотрено Божественной мудростью: поскольку Париж не сумел донести свою цивилизацию до Москвы, Москва сама пришла за ней в Париж.
Спустя два года после того, как он сжег свою столицу, Александр вступил в нашу столицу. Но пребывание его здесь не было продолжительным: его солдаты только прикоснулись к земле Франции, наше солнце, вместо того, чтобы просветить, только ослепило их.
Господь снова призвал своего избранника, и Наполеон вновь появился во Франции: гладиатор вновь вышел на арену. Он бьется, падает и теряет все под Ватерлоо.
И тогда Париж вновь открывает свои ворота перед русским царем и его дикой армией. На сей раз оккупация продлилась три года. На берегах Сены гуляли люди с берегов Невы, Волги и Дона. Затем, проникнувшись новыми и странными для них идеями, выучив и начав лепетать слова, доселе неизвестные, о цивилизации, освобождении и свободе, они вернулись в свои дикие края, а потом в Санкт-Петербурге происходит выступление заговорщиков-республиканцев… Взгляните на Россию, отец, и увидите, как на Сенатской площади еще не рассеялся дым этого пожара.
Вы, отец, посвятили всю свою жизнь служению человеку-идее. Но человек умер, а идея продолжает жить. Так живите же и вы ради этой идеи!
– Что вы такое говорите, сын? – вскричал господин Сарранти, глядя на Доминика. В глазах его читались одновременно удивление, радость и гордость.
– Я говорю, отец, что после того, как вы столь храбро сражались, вы не должны желать расстаться с жизнью прежде чем услышите, как пробьет час будущей независимости. Отец, мир сейчас находится в состоянии возбуждения. Франция бурлит подобно вулкану. Еще несколько лет, а быть может, и несколько месяцев, и лава начнет истекать из кратера. Она поглотит на своем пути, словно проклятые Богом города, все рабские привычки, всю низость старого общества, обреченного на то, чтобы уступить место новому обществу.
– Повтори это еще раз, Доминик! – воскликнул в воодушевлении корсиканец, чьи глаза стали метать искры радости, когда он услышал из уст сына такие пророческие и утешительные слова, ставшие для него драгоценными, как алмазная россыпь. – Повтори, что ты сейчас сказал… Ты – член какого-то тайного общества, не так ли? И ты знаешь, что произойдет в будущем?
– Я не состою ни в каком тайном обществе, отец, и если я что-то и знаю о будущем, то только то, что я увидел в прошлом. Я не знаю, зреет ли где-то во тьме какой-нибудь заговор. Но я знаю то, что на глазах у всех, в лучах солнца зреет всеобщий и всепобеждающий заговор: это заговор добра против зла. Противники готовы, мир ждет, когда начнется их схватка… А посему я призываю вас, отец, живите!
– Да, Доминик! – воскликнул господин Сарранти, протягивая сыну руку. – Вы правы. Теперь мне хочется жить. Но как я могу выжить, коль я приговорен к смерти?
– Это уже моя забота, отец.
– Но только не помилование, слышишь, Доминик? Я не желаю получать его от тех людей, которые на протяжении двадцати лет боролись против Франции.
– Нет, отец. Доверьтесь мне: я сумею сохранить честь семьи. От вас требуется лишь одно: подать кассационную жалобу. Невиновный не должен молить о пощаде.
– Так каковы же ваши планы, Доминик?
– Отец, я должен скрывать их от всех. Даже от вас.
– Это тайна?
– Совершеннейшая тайна. И я никому не могу говорить о ней.
– Даже отцу, Доминик?
Доминик взял руку отца и с уважением поцеловал ее.
– Даже отцу! – сказал он.
– Тогда не будем больше об этом, сын… Когда я смогу снова увидеться с вами?
– Через пятьдесят дней, отец… Возможно, чуть раньше. Но никак не позже.
– Так, значит, я увижу вас только через пятьдесят дней? – испуганно воскликнул господин Сарранти.
Он уже начал бояться смерти.
– Я отправляюсь в длительное паломничество… И теперь я прощаюсь с вами. Я ухожу сегодня вечером, ровно через час. И остановлюсь только по возвращении… Благословите меня, отец!
На лице господина Сарранти появилось возвышенное выражение.
– Пусть Господь сопровождает тебя в твоем нелегком паломничестве, благородное сердце! – сказал он, подняв руки над головой сына. – Пусть он спасет тебя от засад и предательств и пусть приведет тебя назад для того, чтобы открыть двери моей темницы, независимо от того, выйду ли я отсюда, чтобы жить или чтобы умереть!
Затем, взяв в ладони лицо коленопреклоненного монаха, посмотрел в него с нежностью и гордостью, поцеловал в лоб и знаком показал на дверь, боясь, вне всякого сомнения, что наполнившее его сердце волнение перерастет в рыдания.
И монах, тоже почувствовав, как силы изменили ему, отвернулся, чтобы скрыть от отца брызнувшие из глаз слезы, а затем стремительно вышел из камеры.