Читать книгу Царевич Димитрий - Александр Галкин - Страница 8
Царевич Димитрий
Глава вторая
Царевич
ОглавлениеВ середине великолепной снежной зимы вдруг наступила пасмурная оттепель с дождём, слякотью и бездорожьем. Шумные охоты владельцев Самборского замка прекратились, весёлые пикники, санные катанья, забавы на льду реки, на прудах уступили место не менее шумным обедам и вечерам внутри дворца. В освещенных сотнями свечей залах гремела музыка, провозглашались тосты, лилось вино, блистали наряды, драгоценные камни, носился аромат духов и курений. Панна Марианна тоже любила весь этот блеск, но в меру, в большой же дозе – ежедневно в течение недели – он надоедал ей: хотелось леса, снежной горки или хоть просто уединения. В такие минуты её тянуло к писанию писем. Случалось это довольно редко, когда больше ничего уже не хотелось делать, некуда было деваться, но зато панна отдавалась этому занятию не менее страстно, чем охоте, и способна была просидеть с пером несколько часов.
Сейчас она уселась за послание к своей сестре, пани Урсуле, супруге Константина Вишневецкого, и отвечала на полученное от неё с месяц тому назад письмо.
На дорогой индийской бумаге после жалоб на погоду описывались новые шубки на московских соболях и костюмы с нидерландскими кружевами, полученные из Кракова; говорилось о гибели двух любимых собак, задранных волками на последней охоте, о молодом князе Тадеуше, неотступно за ней ухаживающем, и о новом поваре, приглашённом её отцом по случаю приезда именитых гостей. Теперь у них подают за обедом очень вкусные пирожные и заливные орехи, изготовленные по-московски, да и вообще появилось много русских кушаний за столом – в честь принца Деметрия и его свиты. Отец и все гости в восторге от этого принца, особенно же святые отцы – служители Господа Иисуса.
«Но мне добрые друзья шепнули, – писала она, – что, может быть, он совсем и не принц, а подставной шляхтич из Киева или же еретик из Гощи, – достоверно никто будто бы не знает. Однако, смотря на него, я не могу этому поверить. Он держит себя, правда, несколько попроще, чем наши графы, но зато более искренно, весьма благородно и свободно; всё то, что ты, пани Урсула, мне о нём писала, не расходится с моим мнением, и даже больше того: я думаю, что он умён и образован. Вчера за ужином мы сидели вместе, и я слышала, как недалеко от нас пан Мазуркевич сказал английскому графу Лоусу что-то по латыни, а граф взглянул после сего на моего кавалера. Тогда Деметрий тоже сказал им латинские слова. Я потребовала объяснения, и сидевший по правую мою руку отец Бонифаций перевёл мне этот разговор. Мазуркевич сказал: «Он некрасив, да, кажется, и не умён», разумея при этом принца, а тот ответил, что с первым он согласен, второго тоже не оспаривает, ибо не судит о своём уме, но недостатки эти может искупить искренностью и доблестию. Мне так понравился его ответ, что я присоединилась к тосту за него, выпила свой бокал и позволила ему (на миг один!) положить свою руку на мою. Мазуркевич был до того смущён, что вышел вон. Не люблю этого хвастуна и скверного танцора. А принц танцует очень легко, но мало и почему-то почти всегда находится в окружении святых отцов. Я же веду себя с ним весьма достойно и холодно, хотя не могу сказать, чтобы он был мне неприятен. Если бы Деметрий был польский шляхтич, я, может быть, допустила бы его к себе гораздо ближе, чем всех других. Отец Бонифаций сказал мне, что латинскую фразу он произнёс не так плохо, а недавно я слышала его разговор с князем Радзивиллом, которого ты считаешь ходячей учёностью. Говорили о новых книгах, виршах, сочинённых краковскими поэтами, и принц показал, что знаком с ними и даже знает стишок какого-то Петрарки по-латыни. В воскресенье, на святого Мартина, мы выезжали на волков, и я с панной Ядвигой заехали в Горелый лес, к Чёртову оврагу (помнишь это место?). Она шалила и, разогнав коня, отъехала довольно далеко от меня, а потом повернула назад и ехала шагом, а в это время позади неё из кустов выскочил волк; он мог бы броситься, и тогда конь от неожиданности свалил бы панну, но тут вдруг откуда-то появился принц Деметрий и поскакал прямо на волка. Он ударил его саблей и ранил. Панна Ядвига от страха едва не упала – он поддержал её, и она его благодарила. Я немножко пожалела тогда, что всё это случилось не со мною, а с ней. Он был так ловок и учтив, что, право же, показался мне красивым. Ты говоришь, что мужчины никогда не бывают красивыми, а только иногда кажутся нам такими, когда начинают нравиться. Ну так вот, он мне в тот час таким показался. Да только больше никаких чувств у меня к нему нет, и если бы он завтра уехал, тужить не стала бы.
Он ведет себя со мною очень скромно, как старый рыцарь, – мог бы и посвободней, если не гордится своим чином. Но однажды на катанье с горы, на Днестре, мои маленькие саночки соскочили с дорожки в сторону, и я упала в снег и едва не расшиблась о ветлу. Он помог мне подняться, руку мне пожал и так взглянул, что до сих пор помню. Я на минуту смутилась, не знала, как вести себя. Он подал руку и вывел на площадку, где были все. Тут только я почувствовала, что ушибла ногу и не могу ходить.
Пан отец стал весьма благосклонен ко мне, совсем забыл о моём отказе пану подскарбию и уже не только не попрекает, но и заискивает. А я – ведь ты знаешь – хитрая и ещё девчонкой научилась угадывать родительские помыслы, да и вообще в последний год научилась кой-чему в жизни. Я подозреваю, что он собирается сватать меня за принца, и я тогда не таю, что делать. Жених он не хуже других, а может быть, и лучше. Отец Бонифаций сказал, что в этом году он будет королём в Москве, и, значит, я могу быть там королевой, а по-ихнему – царицей. Да боюсь я этой Московии: говорят, там даже знатные вельможи едят суп с тараканами, и когда садятся обедать, то надевают лисьи шубы и шапки; на свадьбах же невесту порют плетьми. Прошу мою милую пани Урсулу написать мне всё, что ей известно об этой дикой стране и что она думает о возможном сватовстве.
У нас сейчас наехало столько народа что, кажется, и размещать уже негде стало. Много благородных шляхтичей, на конях, с саблями, но немало и всякого сброду, которого нельзя не только на охоту или на бал пригласить, но даже и разговаривать-то неприлично. Они каждый день напиваются, скандалят и ругаются такими словами, что я не могу повторить их. Хорошо, что дальше нижних комнат и конюшен их не пускают. Отец частенько к ним бегает, утишает драки и, кажется, даёт денег. Вчера одного из них секли плётками, и я случайно слышала, как он визжал, – похоже было на свинью. Мне объяснили, что эти люди – воины Принца Деметрия и он поведёт их воевать Москву, но я думаю, что они сопьются по дороге и принц останется один.
Да будет благословенье Матери Божьей над дорогой пани Урсулой! Напишу ещё вскорости. Жду ответа. Обнимаю и целую!
Марианна».
Один раз вечером, после обильного ужина, полупьяный Мнишек явился в комнаты своей дочери и в высокопарных выражениях, но не вполне твердым языком объявил ей, что принц Деметрий просит её руки.
– Пан отец находится сейчас в таком виде, что я не могу принимать его слова всерьёз. Идите, пан, к себе на отдых!
– Как ты смеешь, своенравная девчонка, разговаривать с отцом такими словами! И сомневаться в моих речах! Ты совсем от рук отбилась. Я тебе говорю, что сделано официальное предложение, и ты должна отныне держать себя с ним как с женихом. И вот, вместо того, чтобы плясать от радости, ты облаяла меня, как холопа, и чуть не вон гонишь!
– Но меня же никто об этом не спрашивал! Ведь мы давно условились, что пан отец будет всегда советоваться со мною в таких делах. А если я не согласна?
– Не согласна? С чем ты опять не согласна? С предложением наследника московского престола? Не с ума ли ты сошла от счастья? Или в тебя вселился бес? Да я вовсе и не спрашиваю тебя о согласии! Кому оно нужно – согласие-то твоё? Дьяволу под хвост – больше ни на что оно не годится. Плевать мне на него! Если же будешь угрожать жалобами самому принцу, как тогда с паном подскарбием было, то я найду тебе понуждение! Я тебе покажу на этот раз отцовскую власть. Дрянь вероломная!.. Отступница! В башню! На хлеб и воду! С проклятием моим! На всю жизнь! И святая церковь наша одобрит это!
– Мой отец пьян! Пусть идет спать и даст мне покой. Поговорим завтра.
– Твой отец трезвее всех трезвых, а ты нахваталась вольнодумства от князя Тадеуша и считаешь, что можешь пререкаться со мною!.. Разговаривать завтра не о чем, всё кончено – ты невеста князя Деметрия, и я уже дал ему согласие. Размышлять тут тебе нечего – всё за тебя обдумано и сделано для счастья твоего. – Он сердито поднялся, чтобы уходить.
– Но я же не дала ответа!
– Не желаешь? Разговариваешь?! В башню!.. Завтра же! На самый верх! Сиди!.. Ты у меня…
– Башня!.. Проклятие!.. Боже мой!
Она заплакала, но отец, не обратив на это внимания, махнул рукою и зашагал к выходу.
– Стойте, пан Мнишек. Слушайте. Вот последнее слово моё: я хочу, чтобы принц Деметрий лично у меня просил моей руки, а ежели сего не будет, то и невестою его Марианна тоже не будет. От сказанного не отступлю, хоть в подвал голую сажайте, ремнём стегайте!
– И буду драть, ты доведёшь до этого! Я тебе говорю, что дал уже согласие принцу, а ты теперь хочешь, чтобы я назад взял своё слово и просил его обратиться прямо к тебе самой! В таких дураках я никогда ещё не был и не буду! И довольно болтовни! Или ты будешь делать то, что велят, или у меня нет дочери Марианны! И тогда пусть дьяволы сожрут тебя заживо! – закончил он со злобою и вышел, хлопнув дверью.
Долго не спала в ту ночь панна Марианна, обдумывая и переживая случившееся. Она догадывалась, что как ни заинтересован отец в её браке с принцем, всё же он не позволил бы себе тако го обращения с ней, и грозить не стал бы: очевидно, чья-то рука энергично командует слабовольным и жадным стариком, побуждая к жестокости, внушая нелепые меры и, может быть, нарочно для сего напаивая вином. И это не кто иной, как преподобные отцы иезуиты, – недаром он и о святой церкви в своих криках упомянул. Зачем им это нужно, она пока не знает, но видит ясно, что не уйти ей от судьбы своей и быть женою московского царевича, В башню её, конечно, не посадят, а если будет упрямиться, то спровадят куда-нибудь в глушь, в дальнее имение на Волыни. Случись такие кары по поводу отказа ее от старого подскарбия, она, не задумываясь, стойко приняла бы их на свою голову, но с Деметрием – другое дело: она против него лично ничего не имеет, а только страшится его родины, да может быть, там и не так плохо, как о том болтают, и царь сумеет создать ей подобающую обстановку жизни и круг друзей? Но было страшно обидно, что Деметрий не объяснился ей в любви, не стоял на коленях, как делали уже многие за последние два года, не назвал коханой, а как-то по-старинному обратился прямо к родителю! И не вяжется такой поступок с личностью царевича – смелой и прямодушной, одобряющей взгляды нового времени. Уж не обман ли тут какой-нибудь? Каким образом он просил руки у пана отца? Непонятно… Но, может быть, по московским обычаям только так и полагается принцу просить руки? Иной способ считается неприличным? Необходимо как можно скорее проверить всё это, поговорить наедине с самим Деметрием и осторожно разузнать всё, что можно. От принятого же решения не отступать, и если он не даст ей уверения в своих чувствах – от брака отказаться.
«Он так же поступил бы на моём месте!» – мелькнуло у неё в голове, и она с некоторым удивлением поймала себя на том, что уже неоднократно сравнивала свои и его поступки, мысленно спрашивала его мнение о себе и считалась с этим мнением. Никогда и ни с кем из шляхтичей, даже с красавцем паном Тадеушем, этого у неё не случалось!
Вдумавшись, она поняла, что и отцу так резко возражала именно потому, что сухое, официальное предложение, сообщенное через Мнишка, без всякого любовного словечка, не только задело её девичье самолюбие, но и больно укололо куда-то в чувствительное место. Она должна завтра же непременно говорить с ним! Но не странно ли? – она, храбрая охотница, видавшая возле себя пасть медведя, теперь как будто боится этого разговора с молодым человеком!
На другой день они случайно встретились в длинной проходной галерее и заговорили. В это время вошли туда же какие-то дамы, но увидя их вдвоём, тотчас же вышли и затворили дверь. Марианна поняла из этого, что их уже считают женихом и невестой. Надо было спешить, тем более что в этом неудобном месте Деметрий мог всякую минуту прервать свиданье, просить же его о продлении или о новом разговоре, может быть, по ходу дела и не удастся.
– Принц Деметрий! Могу я быть уверена в вашей дружбе?
– Не только в дружбе, пресветлая панна, но и во многом другом, гораздо большем!
– Вы – вежливый шлях… царевич, я это давно знаю, но сейчас говорю серьёзно.
– Здесь многие часто принимают искренние мои слова за вежливость. Но я не привык к придворному этикету и лукавству и хотел бы, чтобы панна Марианна верила мне.
Он говорил негромко, чуть застенчиво, не глядя на неё, и по всей его смущенной фигуре, по недоговорённым словам девица почувствовала, что отец вчера говорил правду. Но она хотела бы слышать ответ Деметрия и более определенно, а потому, сдерживая радость и не придумав ничего более тактичного, спросила прямо:
– Что же разумеет принц под «гораздо большим»?
Прислонившись к косяку окна, в искусственно-небрежной позе, он тихо произнёс:
– Я просил руки пресветлой панны у пана Юрия… – И тут на мгновенье взглянул ей в глаза.
Всё сразу поняла Марианна: перед ней стоял не изысканный граф, а простой юноша, не умеющий выразить своих чувств знатной красавице, робеющий перед нею. Чуть смутившись и задорно блеснув глазами, она продолжала с лёгким волнением:
– Но почему же к отцу?.. А не ко мне?.. Разве принц придерживается старины?
– Не знаю уж!.. – вымолвил он, не меняя ни позы, ни голоса. – Случайно вышло… давно хотел!
Ей уже нравилось это объяснение, забавляла его неловкость. Она спросила не без кокетства:
– И давно уже принц меня любит?
– О! С тех пор, как увидел! – воскликнул Димитрий, вдруг оживившись и не замечая её веселости. – И нет покоя!.. Одна ты! Всюду ты! Твои очи!.. Умоляю!.. – И в большом возбужденье, он, как школьник, упал сразу на оба колена.
Сияющая своей победой, едва сдерживая готовый хлынуть смех, она быстро сказала:
– Встаньте! Встаньте! Верю! Довольно!
– Марианна! Всё для Марианны!.. Клянусь!
– Не нужно клятв – верю я слову рыцаря! – И с серьёзной торжественностью громко закончила: – И вот рука моя царевичу Деметрию Московскому!
Он в восторге поцеловал протянутую ему руку.
Заговорили о свадьбе. Ему так хотелось кончить всё как можно скорее и затем вместе с супругой выступить на Москву, по Марианна, подумавши, сказала:
– Свадьбу я думаю, будем праздновать после представления принца королю. Мой друг, конечно, понимает моё положение – нельзя сочетаться браком с иностранным царевичем, не бывшим на приёме у его величества.
– Так скорее же к его величеству! Как можно скорее! Князь Адам пишет, что король желает меня видеть, и я немедленно еду в Краков!
Счастливый и бодрый, он раза два прошёлся по галерее, разглядывал портреты предков Марианны, какую-то старинную надпись на мраморной доске и, приложив к гладкому камню острый уголок своего алмазного перстня, начертал: «Demetrius et Marianna MDCIV».
Когда они выходили из галереи, то натолкнулись на стоящего с другой стороны двери, в коридоре, монаха-иезуита, видимо дежурившего здесь, и поняли, почему после тех дам больше никто в дверь не входил: святой отец, охраняя их уединение, не пропускал никого.
В тот же вечер у неё был духовник и, очень обрадованный её согласием на брак с Деметрием, долго говорил о предстоящей ей священной миссии.
Он предрекал ей всемирную славу на поприще духовного просвещения и обращения целой страны неверных москалей в лоно католической церкви; сравнивал это дело с проповедью Марии Магдалины и других святых и называл её избранницей промысла Божия.
– Много забот и, может быть, трудов нелегких предстоит воспринять пресветлой панне! Первые слёзы уже были пролиты ею вчера в связи со святым делом этим, но награда Господня сторицею покроет все её лишенья, и венец неувядаемый ждёт её как в сей жизни, так и в будущей! Святейший отец наш благословит её с престола своего на величайший подвиг, а после смерти благодарная церковь причтёт равноапостольную царицу Марианну к лику святых. Но она должна будет строго следить за своим супругом – царём московским, дабы он не уклонился от католичества и ревностно переводил бы всех своих подданных в новую для них святую веру, всемерно помогая духовенству последней.
Уже более года, как боярин Гаврила Иваныч Пушкин снова проживал в Кракове. Вскоре после ареста Романовых он, чувствуя опасность, упросил первого сановника в Москве – Семёна Годунова – походатайствовать за него перед царём, чтобы разрешил уйти от всех дел и отъехать на вотчину. Получив это разрешение, он целый год прожил в своей деревне, занимаясь хозяйством, дожидаясь, когда в столице хоть немного забудется романовская история. Щедрые взятки помогли ему на следующую зиму вернуться в Москву, но скоро он увидел, что многие не рады этому возвращению, и если он вздумает искать хорошей службы, то ему будут вставлены палки в колёса. Особенно неприязненно встретили его в Посольском приказе, не без основания полагая, что он, знающий иностранные языки и побывавший за границей, может занять видное место в этом центре дипломатических сношений. А люди там сидели сильные, и воевать с ними Пушкину было невмочь – того и жди, что поднимут не совсем ещё заглохшее дело о дружбе его с Романовым, и тогда, может быть, и не отвертишься! Идя им навстречу в смысле избавления их от своей особы, он дал понять, что не отказался бы опять поехать за рубеж, если бы его за чем-нибудь туда послали. В приказе это понравилось, и по недолгом времени боярин получил второстепенное назначение в Польшу для приискания мастеров для обширного нового строительства, каковое задумал осуществить в Москве царь Борис, и вообще всяких нужных людей для царской службы. Приехав в Краков со средствами как своими, так и казёнными, он жил здесь не бедно, бывал в хороших кругах и время от времени посылал в Москву строителей, лекарей, художников и военных командиров, а также и кое-какие свои письменные сообщения.
Однажды к вечеру Гаврила Иваныч, составив и запечатав официальное донесение царю Борису о появлении в польской столице вора и самозванца, именующего себя царевичем Димитрием, отправил с тем же гонцом отдельное письмецо своему дяде в Москву. После испрошения дядиного благословения, навеки нерушимого, упоминания о поклонах супруге и деткам – поименно, пожелания всяческого в делах преуспевания, а в немочах, при помощи Божией, исцеления и от козней врага человеков – дьявола – ангельского ограждения, племянник сообщал следующее:
«Ныне великому государю за печатью отписал, како здесь самозванец Дмитрей облыжно объявился, тебе же, благодетелю моему, досказую вся протчая о человеке сём, яко очевидец был вчера принятия того Дмитрея королём Жигимунтом. Был яз во дворце, на Вавеле, приёма у короля просил, но оного не получил и тогда говорил канцлеру Льву Сапеге, что в государстве Московском нет царевича Дмитрея, что князь сей помре дитей в 1591 году по ихнему счёту. А тот, кто появился тут, есть обманщик и вор, и яз заявляю ему перечу перед королём и шляхтою и прошу не принимать, но схватить изменника, забить в железа и царю Борису выдать. На это мне Лев Сапега отвечал, что доложит его величеству речи мои и что сам так же думает, а потом спросил меня с лукавством: «А кто сему вору способствовал и чьей милостью он в князи вышел?» Яз рек: «Не ведаю». Он же, строго-гневно взглянув на меня, молвил с угрозою: «А мы то ведаем и в своё время скажем!» И другой канцлер польский, граф Замойский, тож супротив Дмитрея идет, оба они советовали Жигимунту не принимать его и к руке не допускать. Не верят они самозванцу сему, не хотят втягивать Речь Посполиту в игру зловредную (по словесам их), а хотят держать добрый мир с Москвою. Да токмо король не их слухает, а попов латынских, иезуитов, а сии отцы вельми хотят Дмитрею успеха, ибо обещал он им свободу проповедати ересь свою на Москве. Король же в их руках обретается и ничего без них не творит. Дмитрея он принимал в палате малой, особой, со вельможи и чины, вопрошал о здравии с приветом и милостию знатною и (како слышал ввечеру) доволен весьма им остался; денежную подмогу нарядил и собирать войско по всей Польше дозволил. Дмитрей же держал себя с мудростию великою, на вопросы Жигимунта отвечал уменно, со знанием науки, с почтением к особе королевской, а равно же и своему достоинству без урону. То было вельми любо королю и нунцию папскому Рангони. Сей же кардинал-нунций принимал названного Дмитрея и у себя, окружил его попами и сам многажды с ним беседовал и тож в довольствие вступил от велеречивых словес его и обещал защиту у самого папы римского. Пуще же всех ратуют за него князья Вишневецкие да Юрий Мнишек – весьма богатые паны, и руку сильную имеют по всей земле тутошней. Великие обещания и посулы Дмитрей им даст и даже земли Северские и Смоленск сулит отдать в вотчину вельможам сим за подмогу. Да токмо гласно про то не объявляет, а отсель яз думаю, что обещанья те пусты и выполнять их не будут. Воевода Мнишек хочет дщерь свою Марианну за самозванца выдать и царицей московскою учинить. Видел оную в Кракове – девица красоты пречудной и обаянной, помрачает умы у шляхтичей младых, и, сказывают, полюбилась она Дмитрею крепко. Да токмо свадьбу сейчас справлять не велят – король совет дал Мнишку: свадьбу чинить, когда Дмитрей на Москве царём сядет. Скоро он отсель отъедет в замок Самбор, там станет перед войском своим и на Москву пойдёт. В Кракове токмо и речей слышишь, что о новом царевиче. Верят ему много народу всякого и выгоды своей ждут. Умишком своим яз измышляю, что коли сия споспешна будет, то через полгода войско, иже помянул, встретится на русских весях с царём Борисом.
Ныне, Божие благословенье на тя призывая, земно кланяется тебе, отцу и благодетелю, племянник и холоп твой Гаврилка Пушкин».
После сего боярин на отдельной маленькой бумажке написал секретными чернилами: «Треба дать весть матери его – царице Марье Нагой в заточеньи ейном, что Дмитрей здесь объявился. И буде спрашивать её учнут о смерти его, так не говорила бы, что умер. Пошли к ней ходока верного». Эту записочку он велел гонцу зашить так, чтобы ни при каких обысках её не нашли.
Димитрий остановился в Кракове вместе с Марианной и её отцом во дворце зятя последнего – богатого магната Фирлея, открывшего царевичу двери столичной знати и помогавшего устройству аудиенции у короля. Балы и празднества в этом огромном доме, особенно же после приёма принца у короля, превосходили по своему блеску всё дотоле виденное. Марианна сияла там красотой и нарядами, Димитрий – благородной осанкою, подтверждающей царскую кровь, непринужденной учтивостью и мягкостью в обращении. Пара эта привлекала внимание всех её видевших, и через несколько дней о ней заговорил весь город, причём Вишневецкие, Мнишек, Фирлей, нунций Рангони и – больше всех – отцы иезуиты способствовали всеми мерами популярности царевича. Необыкновенным почётом окружили здесь Димитрия, льстили его честолюбию, но в то же время и держали его нервы в непривычном, постоянном и нередко тягостном напряжении. Вследствие этого он решил ускорить свое возвращение в Самбор и там собирать снос войско: десятки молодых шляхтичей, ежедневно являвшихся в фирлеевский дворец и записывавшихся к нему на службу, отсылались по его распоряжению в замок воеводы Мнишка.
Боярин Пушкин, с которым царевич виделся теперь довольно часто на балах у вельмож, держался в стороне от него: избегал разговоров, не садился за один стол и т. п., но один раз по просьбе царевича встретился с ним в уединенном месте, чтобы рассказать ему о положении дел в Москве. Он сообщил Димитрию о последствиях ареста Романовых, что Фёдор Никитич пострижен в монахи и живёт в дальнем северном монастыре на Двине-реке под тяжёлым надзором; два брата уже умерли в ссылке, двое других – неизвестно где. Отправлены были в ссылку и ещё многие бояре: Шестуновы, князья Сицкие, Репнины и прочие, простого же народу погибло в Москве многие тысячи: царь Борис деятельно разыскивал вора, именовавшегося царевичем Дмитреем, и царские пристава по первому доносу хватали кого попало как укрывателей или пособников самозванца, жестоко мучили, вымогая показанья, а потом, если несчастный оставался жив, ссылали на север. Ужасный страх перед вездесущим соглядатайством объял, по словам Пушкина, всю Москву, и люди там не уверены в завтрашнем дне своём, боятся говорить вслух о чем-либо, кроме самого насущно необходимого, при первом же заслышании имени Дмитрея шарахаются в сторону И, однако, это имя гуляет по всему городу, но произносится шепотом, с глазу на глаз между знакомцами и связывается с надеждой великою. И чем больше хватают народу, чем опасней и худче живётся, тем больше чаяний возлагают люди на спасенного чудом углицкого царевича и верят ему бессумненно. Сообщил также боярин вкратце о голоде московском, о странной болезни царя Бориса, когда он по неделе не выходит к боярам и невпопад смеётся, о денежных затруднениях в Московском царстве и некоторых мелочах тамошней придворной жизни, но по недостатку времени ничего подробно не изложил, обещавшись повидаться ещё раз. Через несколько дней он сдержал своё обещание и при посредстве Фирлея опять устроил свиданье с Димитрием в удалённых комнатах дворца, имевших прямой выход на улицу. Явился теперь Гаврила Иваныч в сопровождении ещё одного знатного москвича и после обычных земных поклонов и здравиц представил своего приятеля:
– Се Огарёв, Семён Петрович, – думный дворянин, сын Петра Басильича, что при батюшке твоём с Батуром воевал. Вчера с Москвы приехал. Вельми недоволен царём Борисом и жаждал очи твои, государь, видети.
Тот поклонился ещё раз.
– Садитесь, бояре, очень рад с друзьями здесь беседовать. Почто приехал, Семён Петрович?
– По указу Борисову – речь держать перед панами и перед королем польским о тебе, государь мой. Писано в грамоте царской, что ты чернец-расстрига Гришка Отрепьев, и требует Борис, чтобы король выдал тебя головою.
– Сего и слухать не будут, – сказал Пушкин. – Яз недавно писал о сём в Москву, да, видно, разошлись гонцы в дорогах.
– Но какие же доказательства являет царь Борис в пользу своих слов? – спросил Димитрий.
– При мне, государь, никаких доказов нет, едина лишь подпись царская на бумаге той. Но в Москве ныне нашли некоего захудалого дворянина из рода Отрепьевых – дядю того Гришки, что в грамоте помянут, и хотят его сюда послати, дабы он, как увидит твою милость, так и обличил бы перед всеми, сказавши, что ты, мол, племянник мой, сын брата моего покойного, а не царя Ивана, а потому есть вор и самозванец. Отрепьева сего привезли в Москву из града какого-то – не помню уж, – да токмо отправить его затруднились: мужичонка он квёлый, немудрящий, двух слов сказать не умеет – где ему обличать! Да и вином зашибает. Приказано спешно его обучить, как нужно вести себя в Кракове и что говорить панам – не спутался бы, – взаперти сидит, обучается, и водки не дают. Мне же повелено, не дожидаючи, отъехать в Польшу. Яз мыслю, что привезут его недели через две аль три.
– Добре, боярин, спасибо за сказ. Так ты будешь здесь ожидать сего Отрепьева?
– Нет, государь, не буду. Может, по негодности его и вовсе не пошлют. Приказ имею доложить королю грамоту царскую и ответ получить, а тогда вертаться домой немедля и царю обо всем поведать.
– Ну, а что на Москве деется?
– Тяжко жити там, княже Дмитрей Иванович! Прогневался бог христианский на люди своя: один лих за другим идёт, одна беда другую ведёт! Глад невиданный – кара Божия за грехи годуновские – вконец зорит Москву! Недаром и звезда хвостатая на небе объявилась! Слышал ли, государь, как на наших улицах мертвецы гниют? Не успевают их хоронить! А в домах московских люди мышей едят, да и тех уж, говорят, не осталось. Два лета хлебушка не родилось, и вот беда – горе лютое! – то деется, что ни сказать, ни описать не можно! Тысячами люди мрут смертью голодной, а другие покойников сих в пищу приемлют, руки, ноги отсекают, печени выдирают. На базарах же вареным человечьим мясом торгуют. Коней, собак, скотину всю начисто давно поели, закрома царские опустошили, все поскребки вымели, боле взять нечего – подвозу хлебного совсем не стало. Народ бежит из столицы куда очи ведут, пуще же всего на полдень, к Дону, да на степь украинску. Многи деревни стоят впусте – души и единой в них нету, и даже волки забегают.
– Со степи же слышно, – вставил Пушкин, что там своим избытным хлопцам есть нечего – разбоем промышляют, а тут ещё наши, аки волна морская, нахлынули, и творится смятенье устрашающе! Того и жди, что подымутся всей громадою, Наливайку вспомнят и опять князей бить учнут.
– То нам будет в руку! А поведай, Семён Петрович, поминают ли меня в народе? И каково чтут?
– Царевич, батюшка! Токмо и надёжи у людишек наших, что на имя твоё святое! Сие всякий тебе скажет – хоть знатный, хоть простой, – спроси кого пожелаешь! И пора тебе, государь, в поход ходить, Бориса воевать. Весь народ руссийский ждёт того с упованием! О здравии твоём Богу молится. В церквах же по приказу Борисову по тебе, государь, панихиды поют, а Гришку Отрепьева анафемой клянут.
– Пусть себе поют! Нас от сего не убудет, а Бог правду нашу видит и нам помогает!
– Вот, вот! И на Москве то ж думают.
Поговорив ещё немного с Огарёвым и расспросив о новых арестах и казнях, о смерти симоновского архимандрита Геласия и прочем, Димитрий отпустил его, оставшись наедине с Пушкиным.
– Есть о чём покалякать с тобой, Гаврила Иванович, объяснил он, – да при новом человеке неудобно было.
– Добре сотворил, Дмитрёй Иванович, что не держал его, – у меня тоже есть некое, что токмо тебе едину сказать можно.
– Так слухай же, друже, Много яз посулов весьма больших полякам надавал – землями и деньгами, сулил, особливо же Мнишку и Вишневецким. Теперь ксендзы меня здесь одолели – тож обещанья всякие исторгают, причаститься по ихнему обряду заставили и ныне письмо от меня требуют за рукой моею к самому папе римскому.
– Обещаниев не бойся, царевич, ибо о том, как выполнять их, ты на Москве помыслишь и царской своей воли ими не связуешь. Причащенье ихнее тож дело не вредное – хлеб у них добрый, мука пшеничная. А о чём письмо?
– О вере латынской: должен яз отписати, что считаю веру ту единою святою и буду проповедать её во стране своей, попов латынских призову, денег дам и церкви римские построю.
– Нелегкий документус сочинить тебе надлежит, дорогой царевич! Но уклоняться и бежать от него не должно. Тут испытанье на учёность твою: треба так написать, чтобы и папа удовольствие получил, и себя сей грамотой не сковать (ежли потом казать её учнут), и чтобы царский глас в ней слышен был. Не дозволишь ли мне измыслить за тебя посланье то? Передам тебе вскорости на благоусмотрение твоё.
– Спасибо за помощь, Гаврила Иванович, да после слов твоих мне самому охота припала потрудиться – пробу себе учинить. Напишу письмо ныне же ночью. А утрева пошлю к тебе с нарочным для просмотра и без ответа твоего грамоту им не отдам.
– Пробу твою приветствую, дело знатное, и для тебя экзерцис полезный. Но посылать ко мне бумагу ту невозможно – никому из челяди здешней доверять нельзя. Яз утром пришлю к тебе Прокопа твоего – ему передай. А вечером увидимся в сём же доме – тут бал назначен с музыкантами короля испанского. Буду в турецкой гостиной, помнишь – за деревянной лестницей? Там редко кто бывает. И там назад тебе отдам.
– Добре! Так и сделаем.
– А скоро ль полагаешь на Москву двигаться?
– Силы у меня мало – за лето думаю собрать войско и к осени двинуться.
– Здесь многого не соберёшь, царевич. Изрядно знаю яз людей польских: шляхта идёт выгоды своей ради – грабежом норовит добычу взять. Ненадёжно тако воинство, да иного тут не промыслишь. Когда же ко градам и волостям нашим подступишься и в Русь войдёшь, то люди наши сами тебе помогут, тогда и войско объявится. Бориса же страшиться неча – у него рать хоть и громадна, да не любят они царя своего, и, чаю, ежли встретят тебя на коренных наших землях, то драться с тобою не будут.
– Не будут, коли увидят, что голыми руками нас не возьмёшь!
– До того, государь, как встретим мы войско Борисово, у нас уже своё будет – от градов наших, от посадов, деревень попутных. Но потребно тебе не мешкать, середь панов здешних не красоваться, а скоро на коня садиться. Годунов не ранее зимы сможет собрать свою силу, а мы на то время к Смоленску али к Вязьме подходить будем, и тут он нас не возьмёт, потому за тебя вся земля наша встанет. Буди же упустишь срок – встретят тебя воеводы вражьи на границе литовской, то с единой польской шляхтою не одолеешь их, и тогда, почитай, погибло дело твоё святое.
– Хорошо. Подумать надо. Может, и на Ильин день сможем выступить, хотя бы и с небольшою силою.
– Пригоже бы и ранее того – тут дела наши кончаются: король тебя принял и милость оказал знатную, казна припасена немалая, добровольцев берём свободно – боле ничего здесь не получим.
– То верно, можно бы и к Петрову празднику закончить сборы, да хотелось с невестой пробыть недельку лишнюю. Ты не осудишь, друже?
– Яз не судья тебе, Дмитрей Иванович, а лишь советник невысокий. А коли ты о невесте речь завёл, так дозволь и мне слово молвить. Красавица она – превыше всех похвал, в том спору нет, да токмо и у нас на Москве найдутся дочки боярские не худче её, и свадьба твоя там с девицей православною, по старому обычью нашему, люба народу будет. Иностранку же, латинской веры, хулить у нас начнут, и не было того на Руси ни в царском дому, ни в простом купецком.
– Да, неудобство есть, и яз немало размышлял об этом. Но полюбилась она мне крепко, и разумна она вельми.
– Не ведал яз, что умом сияет дочка воеводы сандомирского, – того о ней не говорят.
– Науки книжной в ней нет, то правда, но пониманья много. Не раз беседовал с ней, как женихом объявился, – говорил, что хочу народ мой из темноты дедовской вытянуть, школы завести, книги печатать и порядки создать, как в других христианских странах устроены. Соболезнует она заботам моим и помощницей мне станет. Того не найду в дочерях бояр московских. Паче же всего доволен, что рабой моей безгласною она не будет, как русские жёны наши у мужей своих.
– А как в церковь ходить будет? Говеть и святых тайн причащаться?
– Мыслю, достигается сие по вере нашей, а не латинской. Не так упорна она в вере своей. Сейчас ксендзы её в руках держат, на Москве же иначе будет – иезуитов прогоним и своих попов приставим.
– Хорошо, царевич, не перечу тебе, да и свадьба-то не близко стоит – досужно будет обо всём подумать. Дай, Господи, скорого успеха на походе! Приеду к тебе, когда в Смоленске будешь.
– А почему ныне же не идешь со мною?
– Не можно, княже Дмитрей Иванович! На Москве родня осталась – всех погубит бесов сын, и ребят малых не пощадит. Да и для дела твоего полезно, чтобы яз, слуга твой, в столице жил и к канцлерам доступ имел. Обо всём, что узнавать здесь буду, извещать тебя стану с нарочными гонцами.
В сумерках того же дня Димитрий, отказавшись от какого-то приглашения на праздничный вечер, затворился у себя н комнате и принялся за историческое своё письмо к святейшему престолу в Рим с признанием католический веры и подтверждением, а вернее неподтверждением своих обещаний.
Он с полчаса ходил по ковру из угла в угол, вспоминая указания Пушкина, прикидывая в уме основной план изложения, потом сел, долю строчил чётким почерком, останавливался, соображал, нервничал, рвал листы, ходил и снова писал, пока не выполнил, наконец, уже к ночи, трудной своей работы. Вызвав слугу и приказав принести вина, затопить камин, сменить догоревшие свечи, он подкрепился едою, подышал, распахнувши окно, свежим воздухом, бросил в камин черновики и наброски и с удовольствием перечитал своё творение.
Обращаясь к папе Клименту VIII с чрезвычайной почтительностью, он объявлял себя сторонником католичества и повторял свои обещания в форме, дающей возможность толковать их и так и этак. «Святейший и блаженнейший во Христе отец! – значилось в письме. – Кто я, дерзающий писать Вашему Святейшеству, – изъяснит Вам преподобный посол Вашего Святейшества при Его Величестве короле польском, которому я открыл свои приключения. Убегая от тирана и уходя от смерти, от которой ещё в детстве избавил меня Господь Бог дивным своим промыслом, я сначала проживал в самом Московском государстве до известного времени между чернецами, потом в польских пределах в безвестии и тайне. Настало время, когда я должен был открыться. И когда я был призван к польскому королю и присматривался к католическому богослужению по обряду святой римской церкви, я обрёл по Божьей благодати вечное и лучшее царство, чем то, которого я лишился». Уверяя далее, что стал теперь «смиренной овцой верховного пастыря христианства», он просил святейшего отца не оставить его без покровительства. «Отче всех овец Христовых! Господь Бог может воспользоваться мною, недостойным, чтобы прославить имя Свое через обращение заблудшихся душ и через присоединение к церкви Своей великих наций. Кто знает, с какою целью Он уберёг меня, обратил мои взоры на церковь Свою, приобщил меня к ней!» Затем, после слов: «лобызаю ноги Вашего Святейшества, как самого Христа, и покорно преклоняюсь», в конце письма упоминалось: «Делаю это тайно и, в силу важных обстоятельств, покорно прошу Ваше Святейшество сохранить это в тайне. Вашего Святейшества нижайший слуга Димитрий Иванович, царевич великой Руси и наследник государств Московской монархии.
Дано в Кракове 24 Апреля 1604 года»[5].
Написано всё было по-польски со многими грамматическими ошибками и даже случайно попавшими русскими буквами, ибо, несмотря на свободное владение польской речью, правильно писать он в гощинской школе не научился.
На другой день утром к нему явился едва узнаваемый Прошка: с чисто выбритым подбородком и подстриженными волосами, в хорошем кафтане с обшивкою, при сабле, он походил на польского чиновника из большого присутственного места.
– Обрядился лепно, Прокоп Данилыч! На графа какого то смахиваешь!
– Боярин Гаврила Иваныч так повелел, и яз теперь но подьячий, а секретарь боярский. Кустюм вельми пригожий, токмо вот браду жалко!
– Ха-ха! А как живёшь, дышишь?
– Всего вволю, батюшка Дмитрей Иванович! И еды сладкой, вина доброго, и даже бабёнка есть. Но к языку ихнему приладиться не могу, да и по тебе скучаю. Хотел бы с тобой поехать, да боярин не пущает, бает, нужен ему.
– Яз возьму тебя, когда хочешь, но перечить Гавриле Иванычу не хочу. Снеси ему вот это да привет мой скажи.
Вечером Димитрий встретил Пушкина па балу в условленной комнате и получил обратно свою рукопись.
– Весьма добре и похвально писано, Дмитрей Иванович, – тихо по-русски говорил боярин. – Ошибки в написании исправлять не след: мы не поляки, и пусть там разумеют, что русскому царевичу нет нужды знать чужую грамматику до тонкости. Печать к бумаге привесить, и можно Рангони передать.
– Спасибо, Гаврила Иваныч! Похвала твоя вельми мне дорога! А почто ты Прошку задерживаешь?
– На всякий случай, не пришлось бы послать к тебе с бумагой важной, что другому и доверить нельзя. Он нам весьма пригодится. Однако надо тебе идти к гостям – смотри, там ждут тебя.
Снабжённое русской государственной печатью с изображением орла и Георгия, письмо это было передано знаменитому иезуиту Савицкому, наставнику Димитрия в новой вере, переведено им на латинский язык и вместе с оригиналом отправлено затем через нунция Рангони в Рим.
Вернувшись из Кракова в Самбор, Димитрий увидел столько прибывших в его отсутствие добровольцев, что они уже не могли разместиться ни в замке, ни на его дворе и стали располагаться лагерем на большой поляне со спуском к Днестру. Мнишек всех их кормил, поил сивухой, ссужал деньгами, приказал им выбрать старост для ведения хозяйства и назначил военачальников из родовитых шляхтичей.
Димитрий серьёзно вглядывался в это своё войско, из коего было более половины конных людей с хорошим оружием и сотен пять-шесть пеших с мечами, копьями, большими ножами и просто дубинами. Это было всё, что дала ему великая Польша, если не считать денежной помощи короля (сорок тысяч червонных). Настоящего войска король не дал и войны Борису Годунову не объявил; разрешение же набирать добровольцев привело к Димитрию эту разношёрстную толпу, конечно недостаточную для серьёзных сражений.
Он понимал, что вся эта большая ватага, привыкшая к весёлой, бесшабашной жизни, вовсе не интересуется целями его войны: ей никакого дела нет, будет ли сидеть в Москве тот или иной царь, и Димитрий ей нужен лишь как вождь в погоне за лёгкой наживой. Он медлил выступать, но Мнишек ежедневно торопил его, ссылаясь на крупные расходы по содержанию войска, на порчу воинов от бездеятельности и жалобы местных жителей на их пьяные безобразия. Марианна понимала своего жениха и советовала не слушать отца, а ждать пополнения войска, не пускаясь в трудное дело с двумя тысячами человек. Прибывали они ежедневно, но понемногу, так что нельзя было рассчитывать к Ильину дню иметь хотя бы пять тысяч кавалерии, и это очень беспокоило царевича. Но помощь неожиданно появилась с другой стороны.
Однажды три вооружённых, пропылённых дальней дорогой всадника, сойдя с коней на замковом дворе и осенив себя православным крестом, заявили о своём желании видеть царевича Димитрия. Их хотели проводить в общий лагерь, но они объяснили, что прибыли не для похода с царевичем, а в качестве послов от некоей рады и будут говорить о своём деле только лично с ним самим.
Димитрий немедленно принял гостей в присутствии одного молодого служки, грамотного по-украински и могущего быть секретарём. Вошедшие были немолоды, коренасты, загорелы, небриты, загрязнены, с грубыми лицами и руками, но бойким взглядом. Первый назвался казацким хорунжим из Чернигова, второй – бывшим куренным атаманом из Сечи, а третий был поп. Одеты были все не бедно: казаки – в суконных свитках, при турецких саблях, шёлковых поясах и дорогих пистолетах, а поп – в короткой ряске, удобной дня верховой езды, с палашом на боку, серебряным крестом на груди и камилавкой на голове. Они приветствовали царевича земными поклонами, поднесли ему великолепную грузинскую саблю в серебряных ножнах чеканной работы с надписью: «От верных рабов твоих, государь наш!» и, не согласившись сесть на стулья, изложили – устами хорунжего, – зачем приехали.
Недалеко от Чернигова, по Десне, давно уже шалили разбойничьи ватаги, беспокоившие местных помещиков, а этой весною атаманы тех ватаг, встретившись в Котовицах – небольшом селенье под Черниговом, решили сообща идти на Остер, а оттуда на Киев, собрали своих людей, выбрали предводителя и остановились лагерем на берегу Десны.
Тут стали приходить к ним хлопцы, отряд пополнялся, продовольствия хватало, казна тоже не пустовала, и они, имея около двух тысяч воинов, хотели наконец выступить, как вдруг, на том самом круге, где это обсуждалось, появился некий панич из Киева, знакомый одному из атаманов, православный, хорошо одетый, и рассказал кругу, что в Польше объявился царевич Димитрий, собирающий войско для похода на Москву А в местах тех и раньше того слухи ходили, что в Москве ненастоящий царь сидит, а законный где-то скрывается, и когда объявится, то первее всего земли боярские хлопцам отдать велит, кабалы снимет и всех беглых примет без повинности. Панича сего слухали крепко, особливо же москали беглые, каковых на кругу оказалось немало; и порешили они послать гонцов в Киев на проверку сих вестей. Посланные вернулись вскоре и сообщили, что царевич в самом деле открылся, был у короля польского, а теперь стоит в Самборе, войско собирает, Москву воевать будет. И тогда рада послала вот их троих на поклон к Димитрию, и они молят государя принять присягу ихну. За себя и за войско своё клянутся они в верности ему, Дмитрею Ивановичу, царю московскому, и крест ему целуют – для того и попа привезли с собою православного. Все трое опустились на колени, но Димитрий тотчас же их поднял.
– Готовы служить царскому величеству твоему, – говорил бывший куренной. – Сам я москаль рождённый, семь годов на чужбине тоскую и сколь всякой лихости принял! Многие тысячи, государь, пойдут за кличем твоим, когда ближе к нам подойдёшь.
– Душою рады мы, – отвечал Димитрий, – видеть у себя людей православных – опостылели здесь попы латинские! Вы первые явились к царевичу своему – жалую вас двоих дворянством, а тебя, отче, клобуком Протопоповым. Верю вам и уповаю, с Божьим благословением и вашей помощью, одолеть врага моего – облыжного царя Бориса. Всему народу христианскому то на радость будет, и всяк, кто захочет на земли наши вернуться, – дорога ему невозбранна, никакие кабалы и крепости не связуют нас. Так и скажите раде вашей доблестной. Вольности же ваши старинные, украинские подтверждаем полностью. Да ещё жалуем мы вас подмогой малою на почин великий. Вот, примите! – Царевич взял резную красного дерева шкатулку и хотел передать её послам, но тут заметил вырезанный на ней герб Мнишка. – Не годится сия гербовина! – сказал он и, открыв шкатулку, высыпал её содержимое – две сотни червонцев – на покрытый бархатной скатертью стол, а затем, подняв скатерть за углы, передал это казакам.
– Везите, други, атаману своему! Рад буду, ежли пригодится! А когда возвращаетесь?
– Утрева, государь. Торопимся мы и наказ имеем не мешкать здесь. За щедроты и ласку твою благодарим усердно! И скорого прихода твоего к нам желаем!
– Добре! Держать вас не буду, да токмо завтра, не повидав меня, не отъезжайте!
Он приказал поместить послов в хороших покоях, кормить как панов и служить им во всём, а сам по их уходе сел за письменный стол писать послание к той самой ватажной раде, от коей они приехали. Принимая верность черниговских повстанцев, он звал их в поход на Москву, обещал забвенье всех старых грехов и счастье на родине, говорил, что скоро лично явится перед людьми своими и поведёт их против изменника Бориса Годунова, призывал Божье благословенье на казаков.
Затем написал другую грамоту – обращение ко всему русскому народу. Знакомство со старыми книгами в русских монастырях и переписыванье разных игуменских рукописей познакомили его со слогом больших царских или патриарших воззваний, но он не хотел полностью копировать их скучные повторенья по нескольку раз титулов, наименований и витиеватых выражений, а потому написал всё по-новому, сохранив от старины лишь адресный заголовок, но прибавил к нему упоминание о чёрных людях. Получилась небольшая, но интересная и всем понятная окружная грамота – первое его послание к своим подданным.
«От царевича и великого князя Дмитрея Ивановича всея Руссии (в каждый град имянно) воеводам и дьякам и всяким служилым людям и всем гостям, торговым и чёрным людям» – так озаглавлена была бумага. Говоря о том, как Божьим произволеньем он спасся от убийц годуновских, и оповещая всех, что идёт на престол прародителей своих, Димитрий напоминал русским людям о старой присяге, данной ими его отцу, царю Ивану Васильевичу, и чадам его, а стало быть, также – в числе последних – и ему, Димитрию, и призывал: «И вы ныне нашего изменника Бориса Годунова отложитеся к нам и впредь уже нам, государю своему прирождённому, служите и прямите. А яз начну вас жаловати по своему царскому милосердному обычаю и наипаче свыше в чести держати и всё православное христианство в тишине и в покое и во благоденственном житии учинити хотим»[6].
Он очень желал упомянуть тут о разных льготах для простого народа: о снятии кабалы, наделении землями и прочее, и даже написал в черновике, но потом вычеркнул, сообразивши, что это не понравится воеводам и чинам дворянским и не только не привлечёт их на его сторону, но и прямо оттолкнёт. А так как читать послание будут прежде всего грамотные дворяне и попы, то в таком случае они постараются, чтобы грамота совсем не дошла до народа. «Такие посулы, – решил он, – можно на словах учинить, а коли доведётся, то и на деле их выполнять, за ратью народной, но писать о них не следует».
На рассвете следующего дня он прощался с казацкими послами, прочёл им вслух свои грамоты, показал печати и, вложив в красивые кожаные обёртки, отдал. Потом приказал подать четыре кубка вина и, воскликнув: «Пью за веру православную, за Русь святую, за войско моё храброе! Да здравствуют навеки нерушимы!» – выпил до дна. «Аминь!» – ответили казаки, осушая кубки и выливая оставшиеся капли себе на голову.
– Посуды сии дарю вам, други, на память. Раде же вашей скажите, что через три дня выступаем мы до Днепру и через две недели будем у реки сей. Пусть войско ваше подходит ближе к Сорокошичам и, когда мы берега достигнем, поможет переправе нашей.
Через час уже весь замок знал о назначенном выступлении, и всё пришло и необычайную суету: начали спешно ковать лошадей, загружать подводы провиантом и фуражом, чинить колеса, чистить оружие и прочее. Стук и гам раздавались со всех сторон, одновременно с песней.
Накануне отъезда вечером Димитрий и Марианна гуляли в саду. Подойдя к пруду, они сели в лодку и, отпустив гребца, поплыли по тихой воде вдвоём.
– На остров, царевич. В беседку!
Вышли на крошечный островок, почти целиком занятый беседочкой – навесом с небольшим столиком и скамьями, утверждёнными на мраморных колоннах, годным для укрытия от дождя или солнца. С берега днём весь островок был на виду, но сейчас, в сумерках, уже нельзя было ничего разглядеть.
– Не о том грущу, коханая, – говорил Димитрий, садясь на лавочку, – что расстаюсь с невестой, привык уж к мысли сей, а болею холодностью пресветлой панны: до сегодня лишь раз один поцеловать её мне удалось, словечков же любовных почти не слышал! Надолго ли сохранюсь в памяти моей Марианны?
– Напрасны жалобы, мой рыцарь! Не склонна я к любовным, сладким фразам, что в стихах поют, стесняюсь как-то их. Но памятью меня Бог не обидел, и уверяю принца, что дня единого не проживу, не вспомнив его лица и разговору. Ведь я давно с ним в мечтах своих беседую! И только с ним одним! Теперь же грусть разлуки располагать к молитве будет. Я каждодневно буду молиться за царевича.
Он приблизился к ней, взял руку, поцеловал.
– И будет мне писать эта маленькая ручка?
– Будет, коханый мой! Но и в письмах громких слов тоже не найдёт принц – не умею этого делать; росла здесь среди леса, ну, и научилась больше молчать да думать. Чувствую же я сильно – и обиду, и злость, и любовь! Прошлый раз я не дала принцу ответа на вопрос, люблю ли я его. Это не потому, что не расслышала, а сама не знала, что сказать, – подумать хотела. И думала много, да только и сейчас не знаю! Вот позавчера, когда принц долгое время послов принимал и ко мне не вышел, я даже плакала, так захотелось видеть, так собралась говорить о многом, слышать любовные уверенья и самой ответить! Но понимаю я, что послов нельзя было оставить, и не в осужденье говорю это.
– Верю моей ненаглядной, и никакая видимая её холодность не погасит огня души моей!
– В одной сказочке старинной, что с детства помню, сказано: горячность любовная познаётся не в словах красивых, не на садовой скамейке… – тихонько заговорила она. Принц узнает!..
Ее ручка чуть дрогнула, она взволнованно замолчала, и Димитрий мягко, но неотступно притянул её к себе, целуя в губы, глаза, щёки…
Она вдруг порывисто обвила его шею руками и сама крепко, с упоением поцеловала в губы, прижалась, пылающая, возбуждённая… И так же вдруг вырвалась, поправляя прическу.
– Пора! Кругом огни, луна восходит. Не можно больше!
– Марианна! Красавица! Ещё один…
– Скорее в лодку! Там ждут нас.
В тишине ночи они молча возвращались к берегу.
– Да! Чуть не забыла! Не будем торопиться, дорогой мой, покатаемся немного. – И едва слышно продолжала дальше: – Вопрос у меня есть к принцу. Я дважды уже слышала злые слухи про царевича… Не гневайся, мой коханый, но я хочу знать из уст твоих: в чём дело? Скажи мне правду – я не боюсь её: теперь ничего уже не изменится, и я всё равно с тобою!
– Посмел ли бы я обманывать Марианну? Но незачем мне обманывать! Историю мою ты знаешь – она правдива: с детских лет меня царевичем зовут. Но дабы рассеять слухи и сомненья – клянусь тебе! – Он быстро вынул из-под платья золотой крест и, держа его перед собою, торжественно заявил: – Клянусь памятью моего отца, царя Ивана Васильевича, что не ведаю обмана я в имени моём, ибо кровный сын его есмь! Аминь! – И он поцеловал свою святыню.
– Аминь! – подтвердила Марианна. – Благодарю царевича и не забуду того, что слышала.
Проводив её до шумной залы, он удалился в свои покои: был так взволнован, так настроен счастливо и грустно, что не хотелось оставаться на людях. Хоть и поздно заснул он в ту ночь, но встал до солнца, почувствовав приближенье рассвета через открытое окно. Не желая будить слуг, он, не одеваясь, зажег от лампады свечу, осмотрел свои шкатулки, убрал бумаги, драгоценные вещи, запер сундуки и задумался. В окно глядела заря, и начинался день – первый день его действенной жизни: сегодня он наконец выступает с войском в поход, идёт добывать престол отцовский, потрясать огромное государство. Что ждёт его? Почести? Марианна? Или застенок? Плаха на площади? Тёмная судьбина безвестная!.. На столе оставался листок бумаги, и он машинально написал на нём «Марианна», попробовал что-то нарисовать и дописал: «Он не отдаст мне её, если не получит Смоленска!» И улыбнулся: никогда он не получит не токмо Смоленска, но и ни одного клочка земли руссийской! Марианну же отдаст просто за деньги, за уплату его долгов. Он жулик, этот Мнишек! Да и все они хороши! С этим жалким войском разбить годуновскую рать – смешно и думать! Однако идти на Русь с большой польской силой он тоже не хотел бы: эти друзья таковы, что не всегда от врагов отличишь! Всё упованье иметь надо на русских повстанцев, от поляков же избавиться как можно скорее. И ни в каком случае не позволять им заниматься грабежом. Иезуитов после перехода Днепра тоже держать подальше и завести своих попов. Жаль, что сейчас их нету. Вот перед выходом надо бы молебен отслужить, а некому! Молиться же с ксендзами, упоминая короля и папу, неохота. Он вынул из сундука русскую икону, подаренную Пушкиным, прочёл перед ней молитву, поцеловал, убрал и, вызвав слугу, стал одеваться.
Через час во дворе замка он сидел на превосходном коне, в алой бархатной епанче и золочёном венецианском шлеме, статный и ловкий, с острым, возбужденным взглядом, он казался красивым. Рядом с ним был Юрий Мнишек и несколько позади – многочисленные шляхтичи, отправляющиеся в поход. Вся эта компания блистала нарядами, страусовыми и петушиными перьями, дорогим оружием и упряжью. Панна Марианна, огромная толпа гостей и ещё большая – дворни стояли возле всадников, провожая, напутствуя, поднимая с криком последний кубок за успех принца и пана Мнишка, махая платочками. Ксендзы благословляли большими черными крестами, кропили святой водой, хор пел что-то торжественное. Солнце сияло на безоблачном небе. Димитрий, отдав последний поклон Марианне, двинулся под звуки труб со своей кавалькадой за ворота. Тут к ним присоединился остальной отряд – конные и пешие, а за ними потянулся длинный обоз. Лагерные воины тотчас же загорланили походную песню, под звуки бубенцов с колокольчиками забренчала лютня, с дальнего конца доносилась волынка, и царевич пожалел, что едет не с воинами, а с именитыми панами, не знающими таких песен и не умеющими петь при езде на конях.
5
Е. Богрова – Монография «Дмитрий I», 1913 г.
6
«Памятники русской истории», 1909 г.