Читать книгу Святочные рассказы - Александр Грин, Василий Иванович Немирович-Данченко, Василий Немирович-Данченко - Страница 4
Д. В. Григорович
Прохожий
III
ОглавлениеАх ты, Домна Домна…
… – баба ты удалая!
Народная песня
Секунду спустя старостиха осталась одна-одинешенька посреди избы. Этого только, казалось, и добивалась она так долго. Ворчливое выражение на лице ее мигом сменилось какою-то довольною заботливостью. Она бросилась к печке, вынула один за другим несколько горшков, поставила их на стол против образов и приготовила все нужное для сытной трапезы; после этого старуха поспешно набросила на голову старый зипун, зажгла лучину и, заслоняя ее ладонью от ветра, вышла в сени. Тут пригнула она набок голову и стала внимательно вслушиваться; убедившись, что слышанный ею шум происходил единственно от бури, – старуха захлопнула дверь на крылечко и вошла в каморку или чулан, прилепленный, как ласточье гнездо, к одному из углов сеней. Сквозь щели этого чулана, сколоченного живьем из досок, не только проходил свободно ветер, но даже сеялся в изобилии снег, и многих трудов стоило старостихе найти укромное место для лучины; приткнув ее наконец кой-как за пустую бочку, она вытащила из-под нары сундучок, отворила его с помощью витого ключика и принялась выкладывать на пол разное добро: поочередно выступили, одна за другою, старые понявы, куски холста, мотки, коты, низанные бисером подзатыльники и, наконец, полотенца; добравшись до последних, старуха бережно отложила два из них в сторону и продолжала разбирать свое имущество. Она уже подбиралась к самому дну сундучка, как вдруг на крылечке послышалось топанье чьих-то ног; старостиха насторожила слух и затаила дыхание. Раздавшийся немного погодя кашель возвратил, однако ж, спокойствие на лицо ее; откашлянувшись в свой черед, она сунула под мышку отложенные два полотенца и, приподняв над головою лучину, вернулась в сени; задвижка щелкнула, дверь на крылечко отворилась, и в сени вошла, покрякивая и оттаптывая ноги, дюжая, плечистая баба с пухлыми щеками и крошечными черными глазками, которые бегали как мышонки, несмотря на то что им, очевидно, тесно становилось посреди многочисленных складок, образовавшихся от наплывшего жиру. В одной руке держала она довольно полновесный горшок, прикрытый тряпицею; другая рука ее придерживала на груди прорванную шубейку, которая прикрывала ей плечи и голову Увидя перед собой старостиху, дюжая баба приподняла горшок так, чтобы он бросился ей тотчас же в глаза, и поклонилась.
– Здравствуй, Домна Емельяновна, добро пожаловать! – произнесла та, кланяясь в свою очередь.
Вслед за тем она прикрыла полою зипуна лучину и отошла немного в сторону.
– А что, касатушка, никого у вас нет? – прохрипела Домна, осматриваясь нерешительно на стороны.
– Никого, родная, все, и малы, и велики, со двора ушли, – отвечала старостиха, утвердительно моргая глазами.
Услыша это, гостья мгновенно приободрилась, тряхнула снег, покрывавший шубейку, постучала ногами об пол и оправилась. После того она потянулась спиною к хозяйке и, обмакнув несколько раз сряду жирную ладонь свою в горшок, принялась опрыскивать какою-то жидкостью притолку стены сенечек и порог, нашептывая что-то под нос. Старостиха стояла во все это время в углу, как стопочка, и только моргала глазами: сморщенное лицо ее поворачивалось и следило, однако ж, подобострастно за каждым движением гостьи. Наконец она проворно вынула одно полотенце и, улучив минуту, когда Домна окончила причитание, подала его с поклоном.
Ощупав полотенце, Домна снова повернулась спиною, покосилась на старуху и, сделав вид, как будто обтирает им спрыснутые дверь и пол, спрятала его за пазуху. После того она закрыла горшок, поставила его на пол и подошла к старостихе как ни в чем не бывало[1].
– Спасибо тебе, Домна Емельяновна, что понаведалась, – сказала старостиха, отвешивая маховой поклон. – а я уже чаяла, касатка, ты за метелю-то не зайдешь ко мне; выходила за ворота, смотрю: гудет погода; нет, думаю, не бывать тебе…
– И-и-и… Христос с тобою, с чего ж не бывать? уж коли посулила, стало, приду, – отвечала скороговоркою Домна, – да и пригоже ли дело, родная, солгать в такую пору…
– То-то, болезная… зайди в избу, Емельяновна, – отогрейся.
– Спасибо тебе на ласковом слове, – отвечала Домна.
Старостиха отворила дверь, и обе вошли в избу.
Хозяйка засуетилась у печки и, пригласив гостью присесть к образам, поставила перед ней скляницу, заткнутую ветошью, вместе с толстеньким стаканчиком, вертевшимся на донышке, как волчок. Гостья не долго отнекивалась, выпила вино бычком, т. е. одним духом до последней капельки, и, кашлянув, закусила пирожком с кашей.
Вообще, должно сказать, Домна не была бабою ломливой или привередливой. Баба она была бойкая, вострая! Да и можно ли, по-настоящему, быть иначе сироте бесприютной, вдове беспомощной? Известно, живешь мирским состраданием, пробавляешься чужими крохами, тут всякий, того и смотри, сядет тебе на плечи, да еще спасибо скажешь, коли в шею не наколотят. Домна знала это как нельзя лучше, а потому, желая избегнуть по возможности сиротской невзгоды, и норовила всегда сама сесть на чужие плечи; «И будь без хвоста, да не кажися кургуз», – говорит пословица. И так ловко повела она свое дельце, что никто не пенял на нее; каждый, напротив, встречал ее с поклоном и принимал с почетом. С уголька ли спрыснуть, заговорить ли от прострела, смыть ли лихоманку, – везде и всегда она одна. Незадолго еще до настоящего времени слыла она первою запевалкою и хороводницею во всем околотке, никто не подлаживал так складно под песню в обломок косы, никто не выплясывал и не разводил так ловко руками, ничей голос не раздавался звучнее; но с тех пор, как надорвала она горло на гулянке в день приходского праздника, и голос ее, дребезжавший на всеобщее удивление, как неподмазанное колесо, захрипел как у опоенной клячи, – слава ее в околотке стала еще почетнее. Леший ее знает, как она это делала, – но теперь в соседних деревнях без Домны – что без правого глаза. Без нее не обходится ни одна свадьба, потому что, не будь Домны, и свадьбе бы не состояться; она поклонилась отцу, поклонилась матери и уладила дельце; на пирахявляется она бабкою-позываткой: первая затевает пляску, первая пьет сусло и бражку. В зимние долгие вечера Домна – не баба, а просто золото. Она все знает: кто хочет или задумал только жениться, кого замуж выдают, где и за что поссорились люди; там строчит она сказку узорчатую, тут поворожит, здесь спрыснет студенцем – словом, на все про все. И крова, кажись, нету, мужа нету – сирота как есть круглая, а живет себе припеваючи. Да и о чем тужить? Сама не раз говорила Домна: «И то правда, касатушки, под окошечком выпрошу, под третьим высплюсь – поддевочка-то сера, да волюшка-то своя!»
Так вот какова была гостья старостихи.
– Ну, что, касатка, я чай, у соседей была? – спросила старостиха, придвигая к ней пирог.
– Как же, родная, – скороговоркою отвечала Домна, косясь одним глазом на скляницу, другим на чашку с гороховым киселем, – когда ж и быть-то, как не нынче? кому охота напустить к себе в дом злую лихость? Та: «Домна Емельяновна, пособи», другая также! Ну, я не отнекиваюсь от доброго дела; вест им о, долго ли накликать беду; о-ох! знамо, не простой день, касатка, – Васильев вечер… Ноне, болезная ты моя, лихоманку-то выпирает из преисподней морозом… Вот она и снует, окаянная, по свету – ищет виноватых; где теплая изба, туда и она… притаится, это, за простенок али притолку и ждет, нечисть, не подвернется ли кто… Я сама их видала, всех сестер видала… уж в чем, кажись, только душа есть: тощие, слепые, безрукие такие… а не смей из дому – затрясут, поди, до смерти, – завиралась Домна, надламывая пирожка и взглядывая на старостиху, которая сидела против ее на лавочке и, прищурившись, как кошка на печке, мотала в тягостном раздумье головою.
– Вот скажу тебе, – продолжала Домна, – видела я мужика в Груз дочках, так уж подлинно жалости подобно… И здоров был, и росл, что хмелина в весну, а как напала, это, она на него, – похирел, словно трава подкошенная… А все оттого, что жена его поартачилась да не пустила смыть лихоманку в Васильев вечер…
– Ахти, касатка, зки дела какие; что ж она – недобрая мать, – злобу какую на мужа-то имела?.. – спросила старостиха.
– А кто ее знает, я немало ее тогда уговаривала…
– Да что ж ты, родная, не пьешь, не ешь ничего… – произнесла хозяйка, принимаясь суетиться, – не позорь нашего хлеба-соли… выпей еще стаканчик…
– Спасибо тебе на ласковом слове, – отвечала Домна, радостно принимая приглашение, – ну, так вот, родная, как почала она трясти его, трясла уж она, это, трясла, чуть не до смерти; насилу отшептали, совсем было сгиб человек… Да постой, не нынче, так завтра у нас в деревне прилунится такое дело – коли еще не хуже…
– О-ох! – произнесла старостиха, со страхом озираясь на сторону. – Что ж такое, родная?..
– А вот что, – отвечала Домна, отдувая багровые свои щеки, – захожу это я нынче, об утро, к Василисе, соседке твоей – вестимо, касатка, не из корысти какой, чтоб мне сошлось что за хлопоты, и хожу к ней, – а так, по простоте моей сиротской, известно, люди бедные, нешто с них возьмешь… «Маешься ты, говорю, Василиса, со своим сыном; дай, говорю, отведу я от него нечистую силу, нынче только, говорю, и можно образумить каженника[2] – сама, чай, ведаешь, день какой». Куда те! и слышать не хочет; да это бы еще нешто, бог с ней, а то туда же окрысилась на меня: вы, говорит, по деревне про сына пустили толки, то да се… Ну, думаю себе, делай как знаешь, сама напоследях спокаешься, несдобровать тебе с твоим каженником!..
Тут Домна покосилась украдкой на старостиху и сказала, понизив голос:
– Ты, касатка, не подпушай его, смотри, близко к дому, я давно хотела с тобой на досуге глаз на глаз поговорить…
Старостиха насторожила уши.
– Он, слышала я от добрых людей, – продолжала таинственно Домна, – за твоей дочкой увивается… избави господи!.. У каженников дурной глаз! того и смотри, испортит девку…
– Что ты, касатка, – ох!.. Да подступись он только… Да я и ему-то, и его матери-то все глаза выплюю!.. – возразила с негодованием старостиха. – Я, родная, как только проведала про эвто дело, и дочь-то не пускаю со двора, зароком наказала не ходить за ворота…
– То-то, болезная, я не в пронос говорю тебе такое слово; ты девку-то свою не пущай, а он, окаянный, все возьмет свое, коли заберет на ум, – напустит на нее лихость, – а ты, поди, плачь, тоскуй опосля… По-моему, до греха надо отвадить его как ни на есть от нее, чтобы девка-то опостыла ему, – без этого не миновать вам беды… Уж лучше, коли на то пошло, продайте вы ее в чужую деревню, я и женишка приищу. Такого ли жениха вам надыть! Да ему и в рот не вкинется, и во сне не приснится такое счастье… Она у тебя пригожее всех молодиц села… Вот доведалась я (люди добрые сказывали), и она, Василиса-то, на то же норовит; стану, говорит, просить барина!.. Пригодное ли дело, касатка, вам с ними родниться? шиш-голь, да и полно! Вам просвету не дадут: вишь, скажут, породнились с кем!.. Вестимо, кто про что: другому и крохи пропустить нечем, – да добрый человек, а этот, болезная ты моя, каженник! Уж что это за человек: чурается добрых людей, словно собак паршивых, ни с кем слова не промолвит, ни в пляску, ни в песни… я тебе говорю: отлучи ты его, до беды, от девки-то!..
– О-ох! я и сама о том думаю, касатушка… помоги, Домна Емельяновна, – произнесла с явным беспокойством старостиха, – рада служить тебе всем добром, – отведи ты его, бог с ним, от моей дочери.
Тут старостиха привстала с лавки, поклонилась гостье и положила перед ней на стол второе полотенце.
– Спасибо тебе на ласковом слове, – отвечала Домна, спрятав полотенце, как бы невзначай, за пазуху, – рада и я служить тебе; изволь, помогу; слушай…
И Домна подсела уже к старостихе и прильнула к ее уху; нов эту самую минуту раздался такой сильный удар в ворота, что обе бабы невольно подпрыгнули на лавочке.
– Ох, родная! – воскликнула Домна, бросаясь впопыхах из одного угла в другой. – Никак, муж твой идет, вот накликали беду!..
Старостиха в это время подбежала к окну, подняла его и взглянула на улицу.
– Нет, касатка, не он, – крикнула она, просовываясь в избу и обращаясь к Домне, которая стояла уже в дверях, – не он: ветер сорвал доску с надворотни – не бойся, он у Савелия на вечеринке и не скоро вернется, сиди без опаски…
– Ох, касатка, всполохнулась я добре, – вымолвила гостья, отдуваясь и прикладывая ладонь к левому боку, – ну, кабы он, беда, думаю; – серчает он на меня… а сама не знаю за что… провалиться мне, стамши, коли знаю…
Но речь Домны снова была прервана таким страшным грохотом под воротами, у плетней и под навесами, как будто буря, собрав все силы свои, разом ударила на избу старосты.
– С нами крестная сила! – пробормотала хозяйка дома, творя крестное знамение.
– Ох, не к добру, родная, – проговорила Домна, крестясь в свою очередь, – слышь, как вдруг все загудело… Ох, вот так-то, как шла я к тебе… иду, вдруг, отколе ни возьмись, замело меня совсем, и зги не видно; куда идти, думаю, и сама не знаю; стою это я, касатка, слышу, кто-то словно подле меня всплакался… да жалостливо так… Ох, не к добру..
Мало-помалу, однако же, и хозяйка, и гостья успокоились. Буря пронеслась мимо. Старостиха бережно заперла двери и снова села на лавочку; Домна откашлянулась, нагнулась к ее уху и стала что-то нашептывать.
1
Обряд этот совершается на Васильев вечер и известен в Великороссии под названием: смывание лихоманок. Смывание производится (как уверяют, по крайней мере, плутовки, пользующиеся доверием поселян) снадобьем из четверговой соли, золы из семи печей и угля, выкопанного в Иванов день из-под чернобыльника.
2
Каженником называют в деревнях человека, одержимого душевною тоскою иногда просто без причины. Не ходит парень в хороводы, ну и каженник!