Читать книгу Математик - Александр Иличевский - Страница 2

Глава 2. Новая мысль

Оглавление

Максим вырос в семье, где была нехватка любви. Родители его познакомились в очереди за яблоками джонатан в магазине на Тверской, в предновогодней толпе, поглощенной покупками к праздничному столу. Мама жила в Лобне, отец в Долгопрудном, и в тот же вечер он окликнул ее на платформе Савеловского вокзала. В вагоне они обсуждали фильм Киры Муратовой «Долгие проводы». В тот час им показалось, что они знают все друг о друге и вечности. Отец занимался астрофизикой, летом вывозил семью в горный поселок при Архызской обсерватории. Макс купал коней, ходил в ночное, доил овец, возился с пастушьими собаками, занимался альпинизмом, мог полдня карабкаться на скальный столб. В старших классах с рюкзаком книжек поднимался в Джамагат, подолгу жил на контрольно-спасательной станции, занимался математикой, параллельно исследуя с московскими командами всю Теберду и Домбай. Однажды, спустившись в Архыз, показал родителям диплом альпиниста-перворазрядника.

Мама преподавала в школе физику, любила лыжные походы. Отец с ней развелся во время первой весенней сессии Макса на мехмате. Долгосрочная любовница его была дочерью генерала авиации, всегда улыбалась, широкобедрая, но сухая и вся вогнутая, как вобла, у нее уже были мимические морщины в уголках рта, как у приученных к механической приветливости стюардесс. Дочь ее, подросток, училась в Гнесинке, таскалась везде с виолончелью и обожала будущего отчима.

Максим понял, что в стране происходит что-то невеселое, когда вернулся из-за границы после месяца летней школы в Турине и обнаружил в табачном киоске, что коробок спичек теперь стоит рубль, а не копейку.

Отец получил контракт в университете на берегу озера Мичиган и выехал с новой семьей в Америку навсегда. Приемная дочь играла теперь в оркестре Чикагской филармонии. В один из визитов к отцу Максим пошел с ним на концерт – слушали Девятую симфонию Малера.

Максим уехал в Америку через два месяца после отца и оставил мать наедине с ее горем. После развода она стала вместе со своей лаборанткой разбавлять спирт грейпфрутовым соком. Потом у нее появилась компания. Максим то и дело заставал у них в квартире в Долгопрудном мутных личностей с гитарой, романсами или проклятым бардовским репертуаром. Первые годы он считал: мать сама виновата. «Слишком была требовательна. Когда любишь, нельзя поглощать».

«Сыночек, как ты учишься? Все благополучно?.. А я – видишь сам – плоха совсем. Меня ненависть съела. Почему твой отец так поступил? Почему он растоптал меня? Я была рабой его, все горести и радости делила с ним… Он бесчестный человек. Не учись у него, сыночек, ничему не учись. Людей надо жалеть.

Люди слабые. Люди хрупкие… Одним движением ты можешь зачеркнуть чью-то жизнь. Будь осторожен, внимателен. Жалей людей… Человек в слабости беден и мучителен сам себе…»

Максим выслушивал мать молча. Приезжая из Америки, он бывал у нее не больше получаса. Раз в семестр посылал деньги через друзей. Друзьям его она назначала встречи у Центрального телеграфа, на их обычном, семейном месте свиданий в Москве. Здесь в молодости она дожидалась отца и потом Максима – он помнил, как мать стояла на взгорье Тверской улицы, когда примчался из университета в день объявления результатов приемных экзаменов.

Взволнованная, мама стояла в своем любимом платье с маками. Она купила подарок – перчатки, и протягивала их – сейчас, среди лета, ничего не спрашивая, готовая к горю, к тому, что отправит осенью сына в армию…

Максим взял перчатки – всю школу он мечтал о настоящих лайковых перчатках – и обнял мать: «Поступил!» Она расплакалась, и они пошли в Газетный переулок, в бывший храм Успения, где под высоченными сводами гудел и потел в душных глухих кабинках с раскаленными трубками междугородний телефонный узел. Голос отца, находившегося в Архызе, едва можно было расслышать: «Да! Да!»

Макс вылетел в Минводы на следующий день и провел остаток лета на альпийских маковых лугах, отъедаясь шашлыком, отпаиваясь козьим молоком. В то лето он впервые попробовал терьяк – ссохшиеся капли сока из надрезов на маковых коробочках. От нескольких затяжек его приподнимало над землей, и он ложился на сочную прохладную траву, смотрел в небо, на проплывавшие близко облака. На лугах он проводил дни напролет, занимаясь; и когда поднимал глаза от тетради или книги, чтобы расслабить хрусталик, то погружался в созерцание снежных великанов, изумрудного плато, благодатного пастбища, прозванного альпинистами Сковородкой. Каждая тропка, каждый куст или дерево в таком прозрачном воздухе – сколь бы ни были удалены эти объекты – виделись во всей своей предельно четкой отдельности. Горы представлялись Максу реальными воплощениями математических вершин, к которым он учился стремиться. Если бы спросили его: «На что похожа великая мысль?» – он бы ответил: «На сложную вершину. И это не я придумал. Гильберт писал: “Изучение трудных математических доказательств можно сравнить с восхождением. У подножья вершины находится общекультурный просвещенный ум. Восхождение может занимать месяцы, а развитие математической мысли – годы, причем в обоих случаях мы имеем дело с несколькими промежуточными этапами. В базовом лагере на высокогорье собирается весь состав экспедиции, что соответствует этапу получения математического образования, необходимого для понимания формулируемой задачи. Дальнейшее движение к вершине происходит этапами, на которых основываются промежуточные лагеря, необходимые для все более и более высокой заброски требуемого снаряжения и продуктов питания. В математике такими освоенными лагерями являются теории и теоремы. В современной математике средний уровень базового лагеря становится все выше и выше”».

Последние лет шесть, приезжая, он заставал у матери помесь богемного притона и богадельни. Она давно не работала, в ее квартире вечно кто-то хозяйничал, нахлебничал. Среди хлыщеватых или бородатых, с гитарами и тромбонами в чехлах, мужиков, которые лишь полдня бывали трезвыми и вечно прятали в полиэтиленовые пакеты или доставали из них бутылки, – ему запомнился чувствительный, слезливый и восторженный философ; он, видимо, переболел в детстве полиомиелитом, и потому его позы и жесты были зажаты и перекошены. Он полулежал на тахте в кухне, поднимаясь только для того, чтобы не задохнуться опрокидываемой рюмкой, которую как-то умудрялся донести до рта в пляшущей руке. Философ время от времени извергал отвлеченные суждения и распалялся от осмысленности во взгляде Максима при именах: Шестов, Гуссерль, Хайдеггер, Бубер. Отталкиваясь от какой-то незначащей бытовой проблемы, он принимался говорить – очень горячо и складно, как увлеченный лектор; да он и был университетским доцентом. Мать, поглощенная знакомцами, представляющими собой руины отринутых эпохой научных работников и иных носителей приличных профессий, которые стали спекулянтами, расклейщиками объявлений, челночниками, выпивохами, бомжами, – не гнала философа.

Макс не был способен отличить ее сожителей от приживал.

Однажды он остался чуть дольше. Сидел, наблюдал вечное застолье, изломанную мать с одутловатым испитым лицом, которая вдруг спохватывалась, выходила из равнодушия, взглядывая на него, застилалась слезами, отчего выглядела моложе, и тут же шарила по столу, прикуривая жадно еще одну сигарету. Иногда она уходила в ванную – подвести глаза.

В преддверии Филдса Максим понял, что давным-давно устал от математики, что теперь истощение и опустошение накрыли его каменной волной. Сначала он пил из бравады. Затем из ожесточения. Он чувствовал, что ему нужно поставить точку. Он ждал этой точки. А пока пил и вспоминал. Что было в начале?

В начале были динозавры. Книга «Рептилии древности и современности».

Потом «Занимательная химия»: ванная превратилась в лабораторию, магниевый сплав добывался в Жуковском на свалках близ аэродрома – отрезать ножовкой от какой-нибудь полетной железяки, а марганцовка продается в аптеке.

После на письменном столе шлифовались линзы для телескопа: в этом Максим достиг большой сноровки – он и сейчас, подобно китайскому каллиграфу, непрерывным движением руки мог выписать идеальную окружность. Решительный шаг в сторону математики был сделан во время воспаления легких, настигшего его в шестом классе. Отец тогда передал ему в больницу кубик Рубика. Вскоре поиск кратчайшей схемы сборки привел Макса в математический кружок при Дворце пионеров, где стало понятно, что математика может быть интересна сама по себе, в чистом виде.

Диплома о высшем образовании у Макса не было – его отчислили из университета за академическую неуспеваемость, поскольку уже тогда он интересовался только геометрией и посещение занятий считал мучительной тратой времени. Он ушел в академический отпуск и стал учить детей программированию. После возвращения из академа Макс окончательно пренебрег учебой. Шел 1992 год, страна опустошалась, ученые разъезжались, и советский диплом казался формальностью.

Однокурсник Макса, с которым он написал несколько статей, поступил в аспирантуру Стэнфордского университета, где на студенческой конференции рассказал об их работах. Приглашение примчалось со скоростью телеграммы.

До Сан-Франциско – четырнадцать часов беспосадочного перелета. Солнце, едва показавшееся из-за горизонта, следовало за самолетом. Проползли под крылом ледовитые горы Гренландии, показался снежный Лабрадор и затем потянулось таежное безбрежье Канады; наконец, в облачных разрывах проплыл Сиэтл. В конце концов Максим измучился так, что после объявления, что самолет заходит на посадку, пробормотал: «Да за это время можно было уже до Крыма на поезде доехать».

В Стэнфорде в первый же день он получил ключи от квартиры, от офиса и чек на тысячу долларов, но на исходе семестра его прихватила тоска. Хоть он и полюбил светлый, гористый город над океаном – Сан-Франциско, – его мучила чуждая Америка, ландшафтное разнообразие Калифорнии выглядело набором декораций, и Россия манила обратно. Точнее – звал призрак оставленной там возлюбленной, которая замуж не желала наотрез и с которой он отождествлял родину. По утрам в послесонье он вспоминал, как выглядит из окна ее квартиры туманный осенний Битцевский парк. Дикая эрекция, сопровождавшая это воспоминание, пружиной вышибала его из постели.

Уже тогда на факультете было много математиков из России, включая декана, Игоря Терехова, высокого, плечистого серебряно-седого бородача. Во время вручения медали Филдса Максим в своей публичной речи признался, что Терехов и его коллеги должны разделить с ним эту награду.

Перед своим первым Рождеством в Америке Макс оказался на конференции в Нью-Йорке, где в сильном подпитии забрел в Гарлем. Там он встретил здоровенного громилу, необъятного, как стена, который попросил сорок долларов; не расслышав, Макс отсчитал сорок центов и ссыпал их в ладонь кинг-конга. Под Новый год он вернулся в Стэнфорд, пришел к Терехову в темных очках, плохо скрывавших кровоподтек, и сказал, что хочет в Москву. Декан ответил: «Если тебе так плохо – поезжай».

Максим уехал на четыре месяца, и Терехов сохранил за ним место и стипендию. Но в квартире над Битцевским парком его тень оказалась уже стертой. Он побился рыбой об лед, помаялся по комнатам знакомых в общаге. Смотрительница пускала его ночевать в Музей Земли, находившийся на последнем этаже шпиля МГУ. Он лежал на прорванном матрасе и смотрел, как уходит вверх чуть просвечивающий ребристый конус шпиля, как плывут низкие облака в ромбе окошка, как широко длится Москва, отсюда, с Воробьевых гор раскинувшаяся дальше горизонта…

В разумении Максима не помещалась катастрофа, поразившая его мать. Он не мог осознать, что вырос в семье, в которой никто никого не любил. Он точно знал про себя, что не любил. Но принимал это как должное: любая молодость жестока, ибо нацелена на расставание с настоящим.

Тогда, глядя на уходящее за горизонт Москвы солнце, он твердо решил, что станет хлопотать и вызволит в конце концов мать в Америку. Но навел справки, столкнулся с непробиваемыми когортами бюрократии и вскоре прекратил об этом думать.

Все то лето и половину осени он жил на рабочем месте, на кафедре, лихорадочно дописывая диссертацию. Терехов не сумел сохранить за ним жилье, и потому Максим спал в холле на кожаном диване-бегемоте, с которого, случалось, соскальзывал во сне на пол. Приходящие по утрам студенты уже привыкли к сонному виду, с каким он шел по коридору в туалет с зубной щеткой в руках. Терехов дал ему возможность спокойно закончить работу, и диссертация его молнией раскроила математическое небо. Отныне десять лет подряд дела его шли только в гору, очень крутую и очень высокую – может быть, одну из самых высоких гор на свете.

* * *

«Что ж? Дело сделано, вершина достигнута. Остальное – за историей. Больше у меня не хватит ни сил, ни здоровья, ни времени на что-либо подобное. А на меньшее – смешно и думать – не разменяюсь. Подводники и летчики-испытатели уходят на пенсию в тридцать пять лет. Вот и я вышел на пенсию. Преподавать не умею и ненавижу. Никому ничего не объяснишь. И не надо приводить счастливых примеров обратного. Фейнман только делал вид, что может что-то популяризировать. Все его учебники – сплошная видимость простоты, надувательство. Его лекцию о квантовой электродинамике для гуманитариев интеллект вообще не способен понять…

Остается только смотреть в потолок. Пойти снова в горы? Уныние не пускает. Так-с… хорошо-с. Ну а что мы думаем в целом? В целом мы думаем невеселые вещи. Мы думаем, что математика сейчас находится в невиданном со времен Пифагора кризисе. Наука долго интенсивно развивалась, было множество научных взрывов. На нынешнюю математику расходуются гигантские ресурсы: временные, людские и финансовые. Сложилась ситуация, когда время, которое человек должен затратить на то, чтобы только разобраться в постановке проблемы, – больше времени академического образования. Я не способен объяснить даже очень хорошему студенту последнего курса университета детали своей работы. Новым исследователям все труднее и труднее включиться в научный процесс. Если математика не повернется лицом к природным нуждам человека, то всего через десять лет ее в прежнем виде уже не будет.

Что и говорить… Чувствую внутри ссадину, ранку, сквозь нее меня покидают силы, и сквозь этот порез я мечтаю бежать и никогда больше не возвращаться к математике. Много было математиков до меня, много будет после. Некоторые на подходе, а некоторые уже в дамках. Дхармананд. Сечет крупно, а местами просто непостижимо. Или Липкин. Молоток. Липкину вообще все равно. Решил, не решил. Сделал дело, пошел грибы собирать или на рыбалку, неделю отвалялся в лесу, отдохнул. А мне вот еще какого-то рожна надобно. На месте усидеть не могу, внутри сосет что-то. Вот и пью потихоньку. Надо бы в горы податься. Напряжению нужна новая точка приложения… Мозг та же мышца – требует работы.

Так чем лично я могу послужить практическим нуждам человечества? Пока ничем. Но есть одна задумка. Я знаю, как обернуть свои знания на пользу человечества. Вдобавок эти знания сейчас попросту непонятны. Лишь несколько десятков человек на планете способны оценить величину моего труда. Высокая вершина осмысленно видна только с соседних вершин. Кто видел панорамный снимок, сделанный с Эвереста? Сколько вершин дотягивается до эшелона Джомолунгмы?»

* * *

Максим, к счастью, уже знает, что он может сделать. Есть, есть у него мысль. Но пока он пьет. А когда прекратит, сразу займется. Он станет работать для воскрешения мертвых. Все иные задачи цивилизации смехотворны. Воскресить мертвых – вот главная задача. Теория Максима имеет мощные приложения в криптографии. И в исторической, популяционной генетике. В науке о расшифровке генетического наследия человечества. Историческая генетика ставит целью на основе генома человека расшифровать ДНК его предков. И значит, сделать возможным их воскрешение. Мало ли – где чьи кости зарыты, где чей пепел развеян. У Бога все живы. И задачу эту, для Бога, должен исполнить человек. Вот – вершина цивилизации. Мессия будет более разбираться в генетике, чем в теологии.

А пока он пьет. Он пьет и вспоминает иногда о матери. У него сжимается сердце от брезгливости и стыда. И сейчас он пьет так долго, может быть, потому, что подспудно он желает уподобиться ей, сравняться и искупить, попробовать понять и преодолеть неприятное смутное чувство…

Но он скоро перестает думать о матери, наступает забытье, и он долго ничего не помнит. Не помнит даже, сколько у него осталось выпивки в баре. Бутылка, две? Оказывается – полпинты, и пора бы встать под душ и отправиться в супермаркет. Он едет на машине, но понимает, что слишком пьян, и возвращается пешком. Он идет по обочине, рассматривает величественные платаны и замечает, что чувства его к природе притупились. Проходя мимо озера, он вспоминает о деде – отце своего отца, который погиб в 1944 году в Белоруссии совсем молодым, двадцати девяти лет от роду. Слить бы из вены несколько капель крови и получить из них ДНК своего деда. Вот эта задача – серьезна. Все остальное имеет мало смысла. Так что пока он пьет. Еще Максим думает над проблемой оккультизма. Он понимает, что девяносто девять процентов людей, которые этим занимаются, – шарлатаны. Его интересует только оставшийся один процент. Он думает о том, как можно смоделировать работу сознания в моменты профетических состояний или в моменты сна хотя бы. У него есть кое-какие соображения, исходящие из самонаблюдений. Например, все его внезапные озарения происходили в пограничном состоянии сна и бодрствования. Все трудные задачи он решал во сне, а утром просыпался для того, чтобы записать решение.

Но это потом. Пока он пьет и думает всерьез только о том, как расшифровать генный код всех своих предков. Он уже купил пакет программ и написал алгоритм, с помощью которого моделировался генный обмен. Пока же он пьет и прикидывает, почему так получается, что в ретроспективе картину генного обмена, вызванную катастрофами, то есть катаклизмами, повлекшими массовую гибель населения (тупиковые ветви графа), всегда можно описать ситуацией, когда никаких катастроф не было. Почему генный обмен сам по себе таит склонность к обрывам связей?..

Он непременно разберется в этой задаче. В его распоряжении один из мощнейших вычислительных и модельных аппаратов в мире, созданный его разумом. Здесь нет ему равных.

А пока он пьет. У него есть время. До точки ему еще далеко. На прошлой неделе приехала жена. Приехала без детей. Вчера заявила, что уходит от него. Он не просыхает четвертый месяц, и силы ее уже закончились. Жить она будет в Афинах, отец нашел ей место в университете. Макс подумал и ударил ее. Получил сдачи. Но вывернулся и ударил еще. Прибыла полиция. Он объяснил полицейским, что любит своих детей. Жена с окровавленным лицом заявила о его невиновности. «Но ведь вы сами вызвали полицию, леди, не правда ли?» – «Да, я вызвала, но он не виноват». Максима забрали для дачи объяснений. С ним поехала и Нина – для того, чтобы письменно подтвердить свои слова.

Сегодня приходил секретарь факультета. Разговор не склеился. Секретарю явно было неловко, он ушел с извиняющейся гримасой презрения.

Пошли все к черту. Он без них проживет. Вот она где-то рядом уже, эта точка. Макс еще глотнул и пошел в туалет.

Над унитазом он вспомнил, как жена переживала, что отец ее отказался присутствовать на их свадьбе. Высокий желтолицый чиновник, которого он видел всего раз в жизни, не обмолвился с ним ни словом и руки не пожал – только кивнул из кресла. Сейчас он сделает все, чтобы дочь очистилась от неправедного замужества и воцарилась в родовом гнезде.

Да, нужно сворачиваться.

Он уже кое-что придумал.

Математик

Подняться наверх