Читать книгу Поле боя при лунном свете - Александр Казарновский - Страница 4
За двадцать три дня до. 25 севана. 5 июня. 18.15
ОглавлениеНад Горой Благословения зависли белые тучи. Их белизна казалась кисеей, слегка прикрывавшей нечто очень темное, мрачное, с червоточиной внутри.
На душе у Цвики было тревожно. Вообще-то он любил такими вот вечерами, после уроков, выйти из комнаты в ешивском общежитии, которую делил с Авиноамом Амаром и Якиром Карми, на газончик и, не отрываясь, смотреть на горы.
Гора Благословения и Гора Проклятия улеглись прямо перед ним, как собаки, которым хозяин скомандовал: «Место!» Они оскаливались белозубыми рядами домов, окраиной, окалиной, пеной, выплеснувшейся из Города, клокочущего в долине, этими горами. Над одним из кварталов струился белый дым.
Пожар? Мусор жгут? Или наши долбанули? Хотя нет, вроде сегодня стрельбы не было.
Цвика на секунду задержал внимание на черном квадратике, увенчивавшем Гору Благословения. Он про себя называл его самаритянским храмом. Там, на этом гребне, самаритянская деревня. Еще до войны Цвика чуть было не поехал – а теперь жалел, что не поехал – на экскурсию в эту деревню. Теперь уже это территория Палестинской Автономии. Евреям туда путь заказан. Теперь уже не удастся ему посмотреть на этот странный народ, некогда пожелавший стать евреями, да так и не ставший – сначала запутавшийся в идолопоклонстве, а затем создавший псевдо Тору, но уже за стремление, хотя бы за стремление, приблизиться к Торе, сохраненный Б-гом навеки.
– Почему, – спросил ассирийский царь Санхерив у одного из евреев, угнанных из Самарии – почему вас львы не трогали, а на этих, которых мы поселили на ваше место, нападают.
– Потому, – ответил тот, – что эта земля терпит лишь тех, кто соблюдает Тору.
– Какие проблемы?! – заявили переселенцы из Куты, будущие самаритяне. – Мы тоже примем Тору.
«Интересно, – подумал Цвика, – значит, в Эрец Исраэль могут жить лишь те, кто соблюдает Тору? Может, именно поэтому до прихода евреев земля здесь была пустыней? А что нас ждет сейчас?»
Он еще раз взглянул на черный спичечный коробок, ребром прилепившийся к линии хребта, и твердо сказал себе: «Настанет мир – обязательно съезжу на раскопки самаритянского города».
Действительно, почему бы ему, когда он вырастет, не стать археологом? Тору он будет и учить, и соблюдать, но разве Вечность, материальная, извлеченная из праха земного Вечность, в форме какой-нибудь вещи, пролежавшей в земле тысячи лет, разве не является она продолжением Торы? Разве когда идешь по улицам древнего, тобою раскопанного города…
На горы легли первые мазки сумерек. Цвика почувствовал, что из зрителя превращается в режиссера.
Вон там, внизу, где только что плыли грузовики, вычернилась глубокая яма. На жидком дне что-то копошилось – он знал, что это змеи и скорпионы, но не видел их отчетливо. А на краю ямы стоял юный Праведник – тот, кому предстояло стать праотцем сразу двух колен Израиля, а впоследствии быть похороненным в Городе. Сейчас это был Цвикин ровесник, но пониже его ростом, внешне напоминающий Ави Хейфеца, с черными прямыми волосами, аккуратно расчесанными на манер египетских париков (Цвика забыл, что Праведнику только предстояло отправиться в Египет). Эти волосы были перехвачены белой ленточкой, а одежда поразительно напоминала кутонет первосвященника, как его живописал рав Узиэль на уроках гмары. Цвика отвлекся, вспомнив скандал, который он, десятиклассник, недавно закатил учителю Талмуд-Торы раву Сабагу, услышав случайно, как тот, рассказывая малышам о цветной одежде Праведника, подаренной ему отцом, закончил свое повествование следующей сентенцией: “Из этого рассказа мы видим, детки, что отец никогда не должен дарить одному из своих сыновей одежду более красивую, чем у других”
– Как вы можете, – возмущался Цвика, – превращать Тору с ее бездонной глубиной в слащавую нравоучительную сказочку?
И когда учитель робко оправдывался тем, что дети-то маленькие, Цвика не успокаивался:
– Тем более! Они должны уже с такого возраста понимать, что в Торе нет ни одного слова, которое мог бы написать человек! Что она – Бо-же-ствен-на!
Б-жественна, говоришь? Бедный рав Сабаг. Здорово Цвика тогда его распек. А сам он много вспоминал о Б-жественном, когда восемнадцатилетняя Реут из дома напротив, принимая душ, забыла закрыть ведущую прямо на улицу дверь ванной. Сколько раз он при этом скомандовал себе: “Отвернись!” Сто? Двести? А все равно не отвернулся. Да и сейчас ругает, ругает себя, а Реут при этом – вот она, вся как есть, перед глазами. Тем временем юный Праведник терпеливо дожидался, пока Цвика о нем вспомнит. С усилием отвлекшись от своих мыслей, Цвика увидел, как по перепачканным щекам мальчика тянутся засохшие следы от слёз. Маленькие ступни были покрыты бурой жижицей, стекавшей на каменистую землю.
– Да что вы! – восклицал широкоплечий мужчина, стоящий к Цвике спиной. – Он просто сейчас такой чумазый, а так – красавчик! Его собеседник в полосатом тюрбане и с незлыми глазами с сомнением смотрел на мальчика.
– Покупайте, покупайте! – продолжал убеждать его широкоплечий. – Мы же недорого просим, совсем недорого.
– Как его зовут? – задумчиво спросил купец.
– Цви-и-ка! – раздался крик, и видение замерло, точно кадр на видео. Воздух тотчас же заструился, как вода. Образы начали таять и стекать, словно капли дождя по стеклу. Все заволокло дымкой. Цвика обернулся. К нему приближался Авиноам. Никогда не дадут подумать, попредставлять. Цвика одернул себя. Нельзя с раздражением думать о ближнем. Он мысленно помахал рукой Праведнику, его братьям, его покупателям. Затем выключил галлюцинацию и, стараясь придать дружелюбия своему голосу, сказал подошедшему Авиноаму:
– Да-да, я тебя внимательно слушаю.
Похоже, он переборщил, и вышло малость приторно. Но Авиноам этого не заметил.
– Давай в шахматы поиграем, – предложил он.
– Знаешь, сегодня у меня что-то нет настроения, к тому же скоро уже аравит.
Авиноам пожал плечами и, взяв книжку, завалился на койку. Похоже, он всё-таки немного обиделся. Цвика тоже пожал плечами – мол, потом помиримся, тем более что, собственно говоря, и не ссорились. А сейчас можно еще немножко посмотреть на горы, пока не стемнело. “Мои горы” – мысленно прибавил он.
Он вспомнил, как отец рассуждал на тему – «своё-несвоё».
Отец родом из Мексики, но десять лет прожил в Нью-Йорке. Там он, кстати, и к вере вернулся, и в ешиве поучился. Так вот он говорил, что ни в Мексике, ни в Америке не чувствовал себя дома. Причем в Мексике тридцать лет прожил, антисемитизма в жизни не чувствовал, а всё равно был чужим.
С матерью еще интереснее. Она вообще гиюр проходила. Родилась она перуанкой…
…Итак, мама родилась перуанкой – и слово в слово, то же, что и отец – сколько лет жила на родине, столько лет жила на чужбине. И оба, не сговариваясь: «Только тут, в Израиле – дома». А для него, Цвики, дом не просто Израиль, а именно Самария. Он и в Тель-Авиве себя иностранцем чувствует. Даже не просто иностранцем, а…
Учился у них один парень, который обожал стихи. Он читал им стихотворение какого-то французского поэта, и там был образ, запомнившийся Цвике.
…Моряки поймали альбатроса, и вот эта могучая птица, что свободно парит в небе, теперь по палубе неуклюже ковыляет, а матросы над ней издеваются, пускают в нос табачный дым. Вот таким же альбатросом Цвика чувствовал себя среди пабов, среди тамошних ребят, которые и по одежде и по образу мыслей казались ему, чуть ли не инопланетянами. А Самария была для него – небом. И люди там были полны – небом. И жить в ней означало – быть носителем неба.