Читать книгу Колдовство - Александр Матюхин, Александр Подольский - Страница 2

Любимый

Оглавление

Ника была девочкой славной, отзывчивой. Когда она поняла, что Генка Лутавинов не просто забавно барахтается в переливающейся мазутными разводами воде, а действительно тонет, то захотела помочь. Пусть Лутавинов и подкараулил ее на берегу и пытался сорвать шортики, больно щипал и тискал – все-таки он тоже человек. Ника нашла среди вспененных шапок водорослей и другого речного мусора длинную палку, протянула Лутавинову:

– Держись!

Но тот уже не видел ни палку, до которой все равно было добрых два метра, ни Нику. Что-то другое он видел, бессмысленно таращась куда-то через ее левое плечо. Ника все оборачивалась, не понимая, что же там, у нее за спиной, такого интересного, и тянула дураку Лутавинову палку. Тот пропадал под водой и снова выныривал с хриплым полувдохом-полувоплем. По лестнице с набережной уже бежали взрослые, сверху бросили красный круг. Нику оттеснили, и она потеряла Лутавинова из виду. А потом у двери подъезда, в котором он жил, появилась разукрашенная цветами и завитушками, как киевский торт, крышка небольшого гроба.

Бабушка в тот день долго возилась на кухне и никого туда не пускала. А потом позвала Нику и маму к столу, который успела накрыть праздничной скатертью из вологодского кружева. Нике дали ложку необычной сладкой каши с орешками, бабушка и мама тоже съели по ложке, а оставшуюся кашу бабушка поставила на окно и велела не трогать.

– Это что? – спросила Ника.

– А это, лапушка, кутья. Угощение для тех, кто нашу еду не ест. Как в старину считалось – вроде для душенек, – объяснила бабушка.

– Для Лутавинова?

– Глупенькая. – Бабушка потрепала Нику по гладкой русой голове. – Ему-то уже без надобности.


Саня, когда увидел Нику на школьной дискотеке, тоже подумал первым делом – какая славная девочка. И ничего, что залакированная прическа разваливается. И что платье все время одергивает – платье было модное, синтетическое, чесалось все под ним безбожно. Саня выпил полбутылки пива и любил с непривычки весь мир: и музыка была отличная, и танцевали неловкие парочки в пропахшем острым подростковым потом зале очень здорово. И случайно попавшую в поле зрения Нику, которая забилась в угол, чтобы чесаться там незаметно, Саня полюбил тоже. Решился и подошел к ней, предложил потанцевать. Ника кокетливо повела глазами – красивыми, без дураков красивыми, голубыми с прозеленью, – и спросила:

– А что мне за это будет?

– А я на тебе женюсь, – уверенно мотнул приятно шумящей головой Саня.

И завязалось, закрутилось у них так быстро, как только у старшеклассников бывает, когда на всю жизнь, вдвоем против мира и строгой морали, в старых книгах по школьной программе вычитанной и воскрешенной силой полудетского воображения, потому что – в первый раз. Глаза, губы, груди, рельеф мышц – все было изучено в редкие моменты уединения, используемые жадно и до последней капли, всему вознесена безмолвная хвала. Сане нравился пунктир нетронутых волосков, спускавшихся от Никиного пупка, а Нике – запах его взмокших от постоянного томления подмышек.

А потом их почти бесплотное счастье перечеркнули две малиновые полоски на тесте, который Ника сначала долго не могла достать из упаковки, а потом еще час терпела, не решаясь сделать то, чего требовала инструкция.


Саня пришел знакомиться с Никиным семейством. Состояло оно из мамы, бабушки и парализованного, безъязыкого деда. Дед, обложенный подушками, смотрел телевизор у себя в комнате, а мама с бабушкой смотрели на прижавшихся друг к другу Саню и Нику. В фарфоровых гостевых чашках остывал чай, Ника грызла печенье – ей все время хотелось есть. Удивительно было, насколько мама, бабушка и Ника оказались похожи между собой – те же голубые с прозеленью глаза, кожа светлая, тонкая, «мраморная», те же русые-русалочьи длинные волосы, даже у не поседевшей еще окончательно бабушки…

– Ты ее жалей, не обижай. – Мама Ники сжала Санину руку своей, узкой и неожиданно сильной. – Кто женщин из нашей семьи обижает, тот не живет долго.

Саня кивал и отчаянно улыбался. В кухне что-то с шипением полилось через край, запахло горелым. Мама испуганно охнула и метнулась спасать свое варево. Бабушка проводила ее укоризненным взглядом и придвинулась ближе к онемевшей от смущения парочке.

– Шутит она, не бойся. Если ты к нам с добром, то и к тебе с добром. Только подумай хорошенько, дело-то молодое. – Бабушка понимающе подмигнула. – Если не хочешь всю жизнь с ней жить, отступись сейчас. Доченьку ее мы и без тебя воспитаем.

Вообще-то Саня ждал сына, которого хотел назвать мужественным именем Захар.

– А вы откуда… – начал было он.

– А я, лапушка, все знаю.

Отступаться Саня не собирался: человеком себя считал порядочным и потому твердо решил в свои восемнадцать мальчишеских лет и вправду на Нике жениться.

– Зато не в армию, – говорила Санина мама и, плача, отвешивала покорно наклонявшемуся к ней сыну очередной подзатыльник. – И девочка хорошая вроде… Дур-рак! Но не в армию зато.

Хотя какая армия, Саня здоровьем с младенчества не отличался – и с почками нехорошо, и сердце слабое, и язвенный гастрит. Только в последние полгода любовь к Нике его исцелила – порозовел, вес набрал, даже видеть стал как будто лучше.


Немногочисленный свадебный кортеж чуть не опоздал в ЗАГС – украшенная лентами и колокольчиками машина, в которой везли маму, бабушку и подружек Ники, вдруг заглохла посреди улицы, будто выключилась. И сколько ни прыгал вокруг нее наемный шофер, ни заглядывал под капот – причина поломки не желала себя показывать. Через пару минут она завелась сама, но едва шофер вздохнул с облегчением и откинулся на спинку водительского кресла, как бабушка, обведя всех озорным русалочьим взглядом, шепнула:

– Девять зерен, десятая невеста, кони – ни с места!

И снова оборвалось размеренное урчание мотора, а шофер с матерным стоном ударил кулаком по рулю.

– Мама!.. – нахмурилась будущая Санина теща.

Бабушка улыбнулась девчонкам, девчонки захихикали, и машина благополучно продолжила свой путь.


Жить стали у Ники – Саня с мамой и так еле-еле, со скандалами, умещались в «малосемейке» общежития от химзавода, а таких денег, за которые можно снять свое гнездо, молодожены и в руках никогда не держали. Родилась девочка Верочка, и первой о ее прибытии в мир Сане сообщила теща. Поманила на кухню, выставила на стол бутыль, в которой плеснулось темное. Саня стеснялся пить при теще, да и крепкие напитки его организм еще не умел принимать. Но на душе было так странно и радостно, точно он сдал экзамен на звание настоящего взрослого человека, перескочил, опережая график, из поколения детей в ряды тех, кто сам умеет их делать.

Теща наполнила две стопки, Саня выпил, подивившись травяному вкусу, в котором выделялась острой горечью полынная нотка. Потом выпил еще и еще, и незаметно набрался так, что уткнулся лбом в стол, пытаясь остановить тошнотворную карусель у себя в голове…

Весь следующий день Саня проболел, и Нику с дочкой забрали из роддома без него. Он с трудом выполз в прихожую, чтобы встретить семейство с прибавлением, и снова поразился сходству Ники, ее мамы и бабушки. Они стояли рядом, одинаково усталые и простоволосые, и Ника прижимала к груди украшенный бантом сверток. Саня заглянул в него и немного расстроился, не заметив в еще скомканных чертах ребенка ничего своего. Девочка отвернулась и захныкала.


В большой, с высокими потолками квартире, где для раздвигания штор по старинке использовали специальную палку, молодым отвели собственную комнату, туда же поставили и кроватку с младенцем. Раньше это была комната тещи, та перебралась к бабушке, а парализованный дед остался в своей, персональной. Подвижной у него была только правая рука – жилистая, поросшая густым курчавым волосом. Саня побаивался деда, его воспаленных бессмысленных глаз и перекошенного рта. Да и дед его вроде как невзлюбил – заметив Саню через приоткрытую дверь, принимался рычать и елозить рукой по тумбочке, скидывая с нее многочисленные медицинские приспособления для поддержания своей полужизни. С висевшей над изголовьем увеличенной желто-бурой фотографии деда в молодости на Саню с веселым презрением глядел смуглый крупноносый красавец.

Никина бабушка так и ворковала над зажатым в тиски подушек супругом. Из-за стенки Саня постоянно слышал подробные рассказы о том, что она ему сегодня приготовила и как это вкусно, прерывавшиеся ласковым: «Ничего, Андрюшенька, ничего, потерпи». И пеленки она меняла ему так часто и ловко, что не было и намека на тот тяжелый кошачий запах, который стоит обычно в доме, где есть лежачий больной. От младенца и то сильнее пахло.

И еще, когда воркование стихало, Саня иногда слышал из комнаты деда чмокающие звуки, вздохи, поскрипывание. Он сразу хватал наушники, учебник – но коварное воображение уже успевало в подробностях нарисовать ему те ухищрения, к которым сейчас прибегали – могли прибегать – за стенкой бабушка и ее недвижимый возлюбленный.

В институт Саня, как ни старался, поступить не сумел, пошел работать – сначала курьером, как полагается, потом продавцом, потом менеджером с труднообъяснимыми функциями и постепенно дорос до заместителя директора фирмы, основанной прытким одноклассником. Верочка тоже росла, росла и Ника – вширь, к сожалению. Она сразу с готовностью и даже азартом приняла правила игры в жену, мать, домовитую хозяйку, так что уже через год, а то и раньше обзавелась халатом и бесформенной прической. С утра первым делом спрашивала у Сани уютным голосом, что сегодня приготовить. Называла его исключительно «любимый» – хорошо, конечно, что не зая или котя, но порой Саню так и тянуло спросить: а ты вообще помнишь, как любимого зовут-то? О еде говорила уменьшительно-ласкательно, как о дочери – курочка, хлебушек, мяско. Саня тут же вспоминал воркование бабушки над мычащим дедом, и его передергивало. Он пытался прогнать все это, вернуть ощущение летящего, холодящего в подреберье счастья, прижимал к себе мягкую Нику и, закрыв глаза, изо всех сил любил ее – ту, давно прошедшую, с пунктиром русых волосков на впалом нежном животе. И Ника жадно отвечала ему – пресная и потускневшая днем, ночью она становилась ненасытной, и Сане иногда казалось, что прямо под его руками истончается ее тело и кожа становится гладкой, влажной…

Потихоньку они начали ссориться. И удивительное дело – пострадавшей и обиженной из перепалок всегда выходила Ника, а вот здоровье портилось у Сани. То температура поднималась, то желудок скручивало, то моча вдруг шла бурая, страшная. И сон плохой становился: ворочался Саня, ворочался, а когда засыпал наконец под утро, чудилось ему продолжение скандала, будто ругается он с Никой, а может, и не с ней – голос похож, и глаза похожи, а остальное ускользает от внимания, тонет в мареве. И ни слова не разобрать, только понятно, что не переспоришь ее, и он кругом виноват, и будет за это какое-то неопределимое, но страшное наказание. Саня просыпался, хватая ртом воздух, и долго потом успокаивался, жалел себя – вот, значит, какой он человек хороший, нервный, совестливый. Переживает.

Однажды под кровать закатилась ручка. Саня кряхтя отодвинул супружеское ложе и увидел, что паркет под ним исцарапан странными, ни на что не похожими знаками. А у самой стены лежит облепленная пушистыми комьями пыли тряпичная куколка-закрутка – безликий мятый шарик головы, раскинутые руки. И откуда что взялось, вроде сам кровать сюда и ставил, а ничего такого не заметил. Саня нашел в стенном шкафу мастику, затер кое-как царапины на паркете, а куклу выкинул в мусоропровод.

Через пару недель, повинуясь смутному подозрению, Саня приподнял край покрывала и осторожно заглянул под кровать. В пыльной полутьме белела новая куколка.


За каждой стеной ходили, говорили, дышали. Мычал бессмертный, похоже, дед. И, наверное, именно от этого непрестанного шевеления посторонней жизни вокруг у Сани начали постепенно сдавать нервы. Ему стало казаться, что рядом постоянно кто-то есть. Даже когда он оставался в квартире один – не считая, разумеется, деда, – ему чудилось, что кто-то наблюдает за ним, смотрит в спину, вздыхает над ухом, и кожа стягивается мурашками от еле заметного движения воздуха. Саня оборачивался, вскакивал – и узоры на старых обоях складывались в фигуры и лица, смотрела исподлобья с фотографий старательно замершая для увековечения пожелтевшая родня. У всех глаза были светлые, продолговатые – как у Ники, и мамы, и бабушки, и Верочки. Все портреты были женские. Саню окружали, следя за каждым его движением, легионы подретушированных копий жены и тещи.

Как-то Саня здорово перебрал на корпоративе. Вернулся поздно, все уже спали. Долго возился в прихожей, воюя с качающимися стенами и исчезающими выключателями. Вышла теща в чем-то воздушном – в пеньюаре, что ли, подумал Саня, и от этого слова его затошнило, – посмотрела и молча исчезла. Саня сполз на пол и решил, что вот сейчас посидит, отдохнет, потом сдерет наконец эти чертовы ботинки, умоется… А потом ботинки кто-то с него снял, запорхали, расстегивая пуговицы, ловкие руки.

– Вставай, Сашенька. Ничего, ничего, потерпи…

Внезапно протрезвевший Саня вскочил, шарахнулся от бабушки и набил себе шишку об угол полки. Бабушка сочувственно погладила его по плечу, он хотел крикнуть «не надо», но язык по-прежнему не слушался, и Саня хрипло замычал, совсем как дед. Натыкаясь на стены, он бросился в их с Никой комнату и там каким-то чудом упал, споткнувшись, не на пол, а в кресло. Жена и дочка заворочались, но не проснулись.

Перед тем как отключиться, он услышал за дверью бабушкин вздох:

– Не выдержит, лапушка…

В беспокойном, жарком сне Сане примерещилась большая рассерженная птица, похожая на сову, но с глазами не круглыми, а продолговатыми, человечьими. Она кидалась на него, стаскивала одеяло, била крыльями по щекам и клевалась. Саня проснулся с головной болью – не то от выпитого, не то от шишки – и синяками по всему телу. К подбородку прилипло темное перышко. Из подушки, наверное, выбилось.


Вскоре Саня начал понимать, что и впрямь не выдержит. Что не для него все это, и Ника не для него, и семья ее русалочья – тем более, никогда он здесь не приживется, так и останется чужаком, которого терпят и приглядывают за ним, ни на секунду не оставляя в одиночестве. И, наверное, даже дочка Верочка не для него. Верочка росла застенчивой букой, играла тихонько – не то сама с собой, не то с воображаемыми друзьями, которые как раз начали в моду входить. Ни единой Саниной черточки в ней так и не проглянуло, и держалась она всегда при матери, а его как будто немножечко побаивалась.

Ночные Никины объятия стали неприятными, изматывающими, и при сопевшей в углу дочери было неловко, а еще Саню немного пугало то, как Ника шарит руками по кровати, когда он от нее откатывается, ищет его словно слепая.

А тут еще новенькая появилась на работе – Маша. Тонкая, смешливая, с акробатической легкостью бегающая на невообразимых каких-то каблуках. Саня пару раз подержался за ее теплые пальчики чуть дольше положенного, передавая всякую офисную мелочь, сразил остроумием, пригласил на кофе… А потом мечты о служебном романе, ни к чему не обязывающем, перестали приятно щекотать воображение и сами собой увяли. И Саня вновь погрузился в мрачное безразличие ко всему на свете, а при взгляде на Машу злорадно представлял, что вот станет она женой – не его женой, боже упаси, – просто получит это звание, о котором они все так мечтают, этот орден – и сразу пропадут и каблуки, и юбочки в обтяг, и шуточки в тон и попрет во все стороны неопрятное, тупое самочье естество: еда, дети, еду детям, в магазин надо, почини кран, кушай, мы уже покушали, а ты покушал?..

Все крепче и больнее ввинчивалась в голову Сани мысль о том, что дальше так невозможно, невыносимо, что надо как-то это прекратить, вырваться из семейного круга, в котором он крутился уже столько лет, точно на колесе сансары меж костров страданий. Даже ночью он просыпался от ужаса, что так и прокрутится всю жизнь и умрет здесь, на этой самой постели… И чувствовал на потном лбу холодный вздох, и кто-то пристально вглядывался в него из темноты.


Совсем кромешным этот ужас стал, когда умерла Санина мама – главный свидетель того, что была у него когда-то и другая жизнь. На сороковой день теща накрыла на стол, в центр поставила миску каши с медом и орехами и бутыль все той же травяной домашней настойки. Саня, вернувшись с работы и застав последние приготовления, здорово рассердился – это была, в конце концов, его мама, он бы сам все организовал, если уж так важны эти ритуалы…

– Тише, тише, – примирительно зашелестела бабушка. – Так уж положено, надо душеньку проводить.

Памятуя о чудесных свойствах темной настойки, Саня пил мало и зло. И все равно пропустил тот момент, когда в голове зашумело, а к горлу подступила комком полынная горечь.

– Тяжела доля женская, – говорила между тем бабушка, подняв бокал. Закатные отблески вспыхивали в хрустальных узорах и обжигали радужку, Саня щурился. – Растила, все отдавала, а не успела оглянуться – у сыночка уже своя семья…

– Вр-рете, – тяжелым пьяным голосом перебил ее Саня и сам похолодел. Но что сказано, то сказано, сорванную крышку назад не прикрутишь – и многолетнее отчаяние брызнуло во все стороны жгучими хрустальными искрами. – Вы мне не семья!

– Любимый… – привстала со своего места Ника.

– Ты тоже!

Вот тут он ей все и высказал единым духом. Что так дальше невозможно, что он страшно ошибся в юности, и давно ее не любит, и хочет развода. Что он впахивает с утра до ночи на ребенка, который его и узнает-то с трудом. Что он застрял здесь как в болоте и ему нужна своя жизнь, свое личное пространство, чтобы не переговаривались за стенами, не подглядывали по ночам, не лезли под кровать – куколку положить… Что Ника могла бы следить за собой и хоть иногда читать что-то, кроме магазинных ценников.

– Говорить-то о чем?! О том, как ты творожок купила сегодня? Рыбку купила? Сметанку?! – орал Саня, и пена выступала у него на губах от ярости. – Покушала! Мороженку!..

По ошалевшему Никиному взгляду было ясно, что она ни о чем и не подозревала, не догадывалась, в каком аду приходится жить Сане, не понимала его совсем. Мать и бабушка молча придвинулись к Нике поближе, дружно грохнув стульями. А за их спинами как будто тоже сплотила ряды бесчисленная родня – Сане, которому только сейчас бросились в глаза фотокарточки за стеклом серванта, почудилось, будто все эти мертвые женские лица выскочили, вынырнули невесть откуда со своей вековечной миной скорбного осуждения.

– Ты, лапушка, проспись лучше да опомнись, – сказала бабушка, глядя на него как на серьезно набедокурившего, но все-таки внука. – А то наворотишь дел…

– Я трезвый! – От прорвавшегося, словно душевный нарыв, гнева опьянение действительно куда-то улетучилось.

– И тон сбавь.

Господи, как же я так в них вляпался, с тоской подумал Саня. Главное – не идти на попятный, не дать слабину, а то насядут, заткнут рот, утащат обратно в семейное гнездышко. Будут давить на жалость, на чувство долга, манипулировать. Надо выбраться, наконец, из их бабьего болота в настоящую жизнь. Замахнулся – так бей!

Мысленно сосчитав до десяти, он извинился и начал вежливо, но твердо объяснять, что пора посмотреть правде в глаза: ему здесь плохо, они с Никой давно уже не семья, а просто совместно воспитывающие ребенка люди, что они не понимают и больше не любят друг друга, и нет ничего хуже такого вот вынужденного сожительства, и надо это прекратить, разойтись, так будет лучше для всех. Ребенка они, конечно, продолжат воспитывать совместно, и для Верочки тоже будет лучше расти со счастливыми родителями, каждый из которых живет своей собственной полноценной жизнью, чем с несчастными, подспудно ненавидящими друг друга…

– Ты меня ненавидишь?.. – вскинула заплаканные глаза Ника.

…нет, он имел в виду, что надо переходить в новый этап, жизнь – она вообще одна, и совершенно понятно, что вместе перейти они не смогут: у них разные интересы, они разные люди, и, в конце концов, для Ники важнее всего семья, ее семья, в которой он всегда чувствовал себя инородным телом, и ему тяжело, он не может вечно тащить на себе эту тяжесть, эти давно умершие отношения, ему здесь, в конце концов, жутко…

– Нельзя, – громко и спокойно сказала теща.

– Что… как нельзя?

– Так нельзя. Ты не понимаешь. Нельзя тебе уходить.

– Я вам не раб! – окончательно смешался и рассердился Саня. – Решил – и уйду!

Со стены упала сувенирная тарелка с гербом Берлина. Теща привозила такие из каждого путешествия.

– Предупреждали ведь тебя, – покачала головой бабушка. – Просили: отступись, пока можешь.

В оконное стекло с налету врезался всей тушкой голубь, оставил налипшие перья и пятнышко крови. Саня вскочил из-за стола – и потянул за собой что-то небольшое, живое, вцепившееся в штанину.

– Пап…

Это Верочка, про которую все забыли, заползла под стол и решила, что очень весело будет потихоньку изловить папу. Из-за Саниного резкого маневра она стукнулась макушкой, и теперь в ее глазах наливалась слезной влагой та же обида, то же скорбное осуждение. Резкая боль пронзила не то сердце, не то, как всегда при скандалах, желудок – вместо дочери Саня увидел одну из ведьмовского легиона, будущую, бесконечно повторяющуюся жену и тещу.

В соседней комнате истошно замычал дед, загрохотал по тумбочке единственной живой рукой. Стало трудно дышать, тоскливый ужас навалился на Саню тяжелой периной – как в тех снах с упорным и неумолимым преследователем, после которых весь мир готов обнять от облегчения, что все не на самом деле. И больше всего на свете ему хотелось проснуться, оставить своих преследовательниц, всех трех – нет, четырех – в другой реальности… Саня и сам не понял, как оказался на лестничной клетке, с ботинком на одной ноге и шлепанцем на другой, прижимая к себе рюкзак.

– Папа в командировку едет. – За незакрытой дверью бабушка ворковала над Верочкой, уже набиравшей в грудь воздуха для громового рева. – А вернется – в цирк с тобой сходит. Помнишь цирк? С лошадками?


Мама все собиралась приватизировать свою «малосемейку», да так и не успела. Где-то неделю Саня жил у приятеля, а потом через него же удачно снял маленькую светлую квартирку в спальном районе. Бабушка-хозяйка рассказала ему все тонкости обращения с гомерически нелепой мебелью застойных времен – где ручка отваливается, какую дверцу лучше не открывать, а то посыплется все. Он заплатил вперед и переехал в тот же день.

Войдя в гулкую, еще свободную от человека квартиру, Саня включил свет в прихожей и подумал с облегчением, что наконец-то заживет своей жизнью, сам, отдельно – хоть и маячили еще на горизонте официальный развод с Никой, решение об опеке, все эти тягостные встречи и горы бумаг, написанных на курином языке… Будем разбираться по мере поступления, решил Саня, а пока про все это можно забыть, гори оно синим пламенем.

Вспыхнула на секунду синим пламенем, точно газовая конфорка, и разлетелась острыми стеклянными брызгами лампочка под потолком. Хрустя осколками, Саня сходил за веником, опустился на корточки, пытаясь замести в совок все и сразу, – и привычно облокотился на обувную этажерку, которая осталась в прихожей старой квартиры, а здесь ее никогда не было. Потерял равновесие и со всего размаху впечатал раскрытую в поисках опоры ладонь в самую гущу тончайших стеклянных заноз.

Кто-то встал у него за спиной, заслонив на мгновение свет, и злорадно заулыбался. Когда Саня обернулся, никого там, конечно, не было. Но он все равно кожей чувствовал эту улыбку, обнажившую зубы, длинные и острые, как впившиеся в руку осколки.


Сначала казалось, что все не на самом деле, что вот-вот он проснется в прежней постели, с рыхлой Никой под боком, вдохнет затхловатый жилой запах старой квартиры – бумажные обои, пыль, нотка жареного лука с кухни. На улице Саня озирался, ожидая, что вот-вот из-за угла покажется бывшая жена или теща – в общем, кто-то из них. Когда тревожное напряжение достигало звенящего предела, Саня старался посмотреть на ситуацию здраво, как бы со стороны. Он – да, подлец, эгоист – бросил нелюбимую жену, не сумел вытерпеть то, что другие, порядочные, до гробовой доски тащат, ребенка ей оставил, ни на что не претендует. И при этом до смерти боится, что кто-нибудь из ее бабьего семейства его выследит. Здоровый мужик ходит на работу дворами, прячется от двух старух и одной толстухи. На этом моменте Саня начинал злиться: да чего я боюсь-то, что они мне сделают? Пакостить будут, под дверью караулить, засудят, убьют? Бандитов наймут, скрутят и обратно уволокут? Паранойя, до паранойи довели, а сами и не могут ничего, только на нервах играть. Ведьмы… И тянулся наяву, опутывал липкой паутиной сон, в котором Саня чувствовал себя дичью, а хищника еще даже и не видно – но он уже взял след, и от него уже не избавиться.

Это наяву, а во сне к нему приходила Ника. Похудевшая и сосредоточенная, с распущенными волосами, она то нашептывала что-то на чашку с водой – чашку эту, в крупный красный горох, Саня отлично помнил: из нее пила бабушка, – то подносила что-то в щепоти к синеватому огоньку свечки, и в воздухе растекался запах серы, как от спичечной головки, и даже подушка наутро как будто пахла спичками. Много всего странного, что советуют отчаявшимся брошенкам на женских форумах, делала Ника в Саниных снах, и ему становилось ее, призрачную, так жалко, что он даже просыпался от острия жалости в сердце и начинал бегать по комнате, собираться, убежденный спросонья, что все еще можно и нужно исправить, и Ника станет прежней, и он станет прежним и будет ее любить. Приходил в себя обычно уже у двери, иногда даже обутый.

Говорят, если человек снится – это он о тебе думает. И точно, после таких снов, когда совершенно разбитый Саня курил натощак на кухне – снова курить начал, – звонила Ника. В груди что-то испуганно дергалось, и Саня сбрасывал звонок. Тогда она строчила эсэмэски – почти издевательски заботливые, называла его, как ни в чем не бывало, «любимым», спрашивала, как здоровье, не болит ли чего, желала удачного дня. И все предлагала обратно сойтись – она, мол, простит. Словно от прощения ее что-то зависело… Ни слова о Верочке, ни слова о разводе, который так и оставался неоформленным. Как будто и впрямь был у нее какой-то тайный план по возвращению контроля над ним, и она, застигнутая сперва бегством мужа врасплох, теперь снова успокоилась. Черные буковки на дисплее казались такими непрошибаемо самоуверенными, что иногда Саня, не выдержав, тоже начинал писать. Но не отправлял сообщения, потому что уж очень дико они выглядели: «Что ты со мной делаешь?», «Что ты знаешь?», «Порчу на меня навела?».

А здоровье и впрямь стало ни к черту. Там болело, тут кололо, аппетит пропал, сыпались зубы. И главное – рваный сон, постоянная тревога, будто нервы оголились, ощущение, что кто-то неотступно наблюдает, сверлит взглядом в темноте, смотрит в спину. Сане иногда казалось, что это Ника, выпрыгнувшая каким-то образом из своего мешковатого тела, превратившаяся из понятной, вдоль и поперек изученной, в зловещий фантом, следит за ним, караулит свое, ждет, когда он сделает неверное движение и дрогнет ниточка раскинутой ею сети. Порой он замечал краем глаза угловатую тень, которая сразу же ускользала, пряталась в темном углу или в ветках качающегося за окном дерева.

Наконец он догадался, что сходит с ума. И что образ бывшей жены, клином вонзившийся в сознание, надо вышибить таким же клином. Осенило его дома вечером, когда он привычно пил обжигающе-гадкий коньяк, чтобы заснуть. Саня нашел телефон и написал Маше с работы эсэмэску – из тех, в которых главное не содержание, а сам факт отправки. Маша ответила игривым смайликом. Саня откинулся с облегчением на спинку дивана, и тут телефон зажужжал: звонила Ника. Он быстро смахнул всплывающее окно в сторону отбоя и продолжил жизненно важную переписку с Машей. Чтобы вырваться из ведьминых когтей, надо начать все заново, лихорадочно думал он. С приятных, ни к чему не обязывающих отношений. С приятной, ни к чему не обязывающей женщиной.

Поначалу он боялся, что будет трудно с непривычки, ведь, кроме Ники, у него никогда и никого не было. Человеческие самки представлялись Сане неким отдельным видом, малопонятным и смутно враждебным. И он, как подросток, багровел от одной мысли о том, что откажут, посмеются, облапошат… Но живая, кокетливая и хваткая Маша развеяла его сомнения одним щелчком каблука. Саня глазом моргнуть не успел, как у них началась конфетно-букетная стадия. А что без восторга, без замирания сердца – так это, может, даже лучше для душевного здоровья.

Конфеты с букетами стоили денег, и Саня нырнул в работу так глубоко, как только смог, а в оставшееся время выгуливал Машу по ресторанам и паркам. Домой приходил поздно, засыпал практически мгновенно. И если кто-то и следил за ним по-прежнему из темноты, он этого уже не замечал. Саня посвежел лицом и поверил, что жизнь налаживается.

А потом Маша впервые осталась у него на ночь. И уже перед рассветом, когда оба наконец утомились, сонно шепнула Сане на ухо:

– Принеси водички…

Саня послушно оторвал от подушки отяжелевшую голову, приготовившись вставать, – и тут увидел над собой лицо. Черты его плавились, дергались, менялись, и краткими вспышками проглядывали в них то Ника, то ее бабка, то мать, то… Верочка? Мелькали там и другие, легионы тещ и дочерей, много-много женских лиц, и у всех были русалочьи глаза, в которых вспыхивала болотными огоньками знакомая прозелень. Лицо сияло бледным гнилушечным светом высоко под потолком, венчая собой ломаную, рваную фигуру, непроницаемо черный сгусток в предрассветных сумерках. Она была похожа на один из тех силуэтов, которые ловко вырезают из бархатной бумаги уличные художники… Фигура сложилась пополам, будто и впрямь была бумажной, беззвучно опустилась на Санину половину постели и прильнула к нему, оказавшись бархатисто-податливой, как гниющий плод, но с острыми и колючими костями.

Саня с воплем вскочил, ударил по выключателю, ринулся на кухню и там тоже зажег свет, потом схватил швабру и начал шарить ею во всех темных углах, что-то разбивая и опрокидывая. Заметалась по квартире ослепленной ночной птицей голая Маша. Саня тряс ее, задавая один и тот же вопрос: «Ты видела, видела?» Наконец Маша вырвалась и, прижав к груди легкий ворох одежды, заперлась в ванной. Там, всхлипывая и злясь, она торопливо скользнула в свое лучшее платье – молнию пришлось оставить полурасстегнутой, – натянула несвежие колготки. Дождалась, пока топот и крики за дверью чуть отдалятся, – и метнулась в прихожую. Саня выскочил к ней, когда Маша, сломав два ногтя, уже справилась с дверным замком. В трусах и со шваброй, глаза дикие, губы белые.

– Псих! – взвизгнула Маша и, хлопнув дверью, зашлепала босиком по ступенькам вниз.

А Саня тем временем выворачивался наизнанку над кухонной раковиной. Внезапно нахлынувшая тошнота выкручивала желудок, как тряпку, не давая перевести дух, а когда Саня успевал разлепить слезящиеся глаза, то видел в омерзительной жиже кровавые прожилки. Язва, черт ее дери, сколько лет думал, что зарубцевалась…


На работу утром он пойти не смог. Позвонил, сказал, что заболел. Ему и вправду было плохо – всю ночь Саня не спал, плюясь горькой желчной пеной и охотясь за тенями, которые то притворялись обыкновенными, а то вдруг внезапно меняли очертания, темнели, и в самой их глубине вспыхивала болотная прозелень. Стоило притихнуть, задремать – и что-то холодное касалось кожи, вставали дыбом волоски от еле уловимого чужого дыхания. Саня снова вскакивал, размахивая шваброй. Несколько раз сильно падал, разбил колено и губу.

Когда взошло солнце и мир обрел привычные дневные очертания, Саня немного успокоился. Все вроде бы пришло в норму: на улице шумели люди, дрожало на занавеске теневое кружево от листвы, на работе беспокоились и желали скорейшего выздоровления. Ну конечно, думал Саня с облегчением, точно – я заболел. Потому и мерещилось всякое, и тошнило. Теперь на пару дней постельный режим, обильное теплое питье. С Машей вот только очень неловко получилось, надо позвонить, извиниться. Но Маша не отвечала. Зато на мобильном было три пропущенных от Ники и эсэмэска: «Как себя чувствуешь?»

Саня выпил ромашкового чая, забрался под одеяло и заснул почти мгновенно. Ему приснилось жаркое солнце и бесконечные колышущиеся занавеси из невесомой пенно-белой ткани, и среди этих занавесей он играл с кем-то в прятки. Наконец его обняли со спины тонкие горячие руки, развернули… Занавесь почернела, распухая и комкаясь, из белого кружева соткалось изломанное и словно обугленное женское тело с зияющим провалом под лишенными сосков грудями. Саня затрепыхался, принялся отбиваться, и тогда гибкое тело с острыми как бритва, прорывающими кожу костями оплелось вокруг него, сковывая движения, а многосуставчатые длинные пальцы сжали его предплечья, сдавили до хруста. Сухая жаркая боль полоснула по нервам – так бывает, когда неудачно ударишься локтем, – и мгновенно онемевшие руки повисли плетьми. Светлые русалочьи глаза смотрели на Саню со скорбным осуждением, с неизбывной обидой, а в меняющихся чертах лица вдруг отчетливо проступила юная красивая Ника. Покрасневшая, чуть вспотевшая – в точности как тогда, в первый раз, на гостевом диванчике у одноклассника. Непрошеная жадная тяжесть нагрубла у Сани под животом, и тварь, почуяв это, молниеносно обхватила ногами его бедра. Внутри она была такой же, как снаружи – состоящей из режущих углов и сдирающих кожу граней. Голодная мясорубка, обтянутая бархатной шкуркой. Дергаясь под ней, Саня выл и ревел, но не мог остановиться, не мог прервать нарастающую судорогу боли и мучительного удовольствия.

Он очнулся уже вечером. Болело все тело, а в паху жгло так, что Саня какое-то время лежал неподвижно, боясь приподнять одеяло и посмотреть, что же там. А когда решился – понял, что руки по-прежнему его не слушаются. Скосив глаза, он увидел на предплечьях длинные кровоточащие полосы, лишенные кожи. Попробовал сесть, не помогая себе руками, – с первого раза не получилось, и вдобавок свело мышцы пресса, а растереть их было нечем. Саня откинулся обратно на подушку и стал ждать, когда пройдет судорога. Мысли плавали в голове медленно и бестолково, как цветные сгустки в масляной лампе. Кажется, надо было что-то делать, как-то спасаться, бежать… Надо было бежать, далеко-далеко, туда, где раскинулась необозримым чистым листом новая жизнь.

Сгустилось вокруг снежное поле, ветлы на горизонте, мелкая пороша обдала лицо колючим холодом – и Саня побежал, радуясь небывалой легкости в теле. Ледяной воздух вливался в легкие и словно обрисовывал их внутри грудной клетки хрустким морозным узором. Холод утишал боль, придавал сил – и вот уже закурился впереди дымок над крышей, там ждала Саню в избе румяная Маша, варила борщ на печи… Легкая тень заслонила свет и ястребом упала на него сверху, вминая в слежавшийся снег. Саня попытался ударить хищника ногой, и тогда что-то острое с легким щелчком перекусило ему ахиллово сухожилие. А потом цепкие пальцы нащупали в снегу его подбородок и дернули, выворачивая шею – чтобы он смотрел, не прятал лицо, чтобы видел полные бабьей покорной печали русалочьи глаза… Саня завизжал раненым зайцем, но спустя мгновение мог уже только глухо мычать, впиваясь оскаленными зубами в обрывки бархатистой плоти.

День угасал, сменяясь уютной для любого происхождения теней полутьмой, и снова высветлял полосатые шторы на окне, зажигал оранжевые всполохи под неподъемными веками. От тела, прилипшего к заскорузлой от высохших человечьих жидкостей простыне, осталась одна боль. Освежеванное, еще подрагивающее в мелких судорогах мясо – вот чем оно представлялось Сане, когда он ненадолго приходил в себя.

Иногда звонил телефон. Саня тянулся к нему – или думал, что тянется, – но она, подмяв его под себя, крепче сжимала свои когтистые объятия, и он покорно замирал. Плыли под веками всполохи, сменяясь тусклой чернотой, и Саня уплывал вместе с ними все дальше и дальше…


Он очнулся оттого, что на лоб ему положили холодную мокрую тряпку, а в рот стали по ложечке вливать воду.

– Любимый… – И по щеке погладили.

Саня с трудом приоткрыл воспаленные глаза, увидел склонившуюся над ним Нику – и вздрогнул, застонал.

– Просила же – оставь адрес… Еле нашли тебя. Как себя чувствуешь? Встать можешь?

– Да помолчи ты уже, – раздался недовольный голос тещи. – Какое «встать», видишь – живого места на человеке нет.

– А крови-то сколько, лапушка моя. – Близко-близко, у самого лица Сани, зашамкали старушечьи замшевые губы: – Стань, кровь, в ране, как покойник в яме. Стань, кровь, в ране, как вода в Иордани… – Губы раздвинулись в ласковой улыбке. – Говорили же тебе – нельзя наших обижать, нельзя нашим изменять. А кто обидит – к тому матушка-печальница придет.

Кто, хотел спросить Саня, кто она, эта печальница, зачем вы ее на меня натравили, что происходит, кто вы, вы-то кто такие?! Но язык еле ворочался во рту шершавым камнем, в горле пересохло, нужен был стакан воды. Саня хотел сесть в постели, но не смог приподнять даже голову. Тяжелое и немое тело лежало неподвижно, а от попыток пошевелиться только пробегали где-то глубоко под кожей пляшущие иголочки. Саня вытаращил глаза и замычал, переходя на хриплый тоскливый рык.

– Ну не надо, любимый. Не бойся. Я же тебя всё равно люблю и прощаю за всё. Все хорошо будет, я тебя не брошу.

– Вот никогда этого не понимала. Есть же соответствующие учреждения…

– Он теперь как ребенок. А это ответственность.

– И всё одно муж в доме. Где она нового найдет – и с ребенком, и не молодка уже. Или свою судьбу ей хочешь?

– Мама!..

– А ты голос не поднимай. К дедушке его положим, как раз место есть. – Сухая прохладная ладонь легла Сане на лоб. – Потерпи, Сашенька, потерпи. Скоро домой поедем.


Дарья Бобылёва

2018, Вентспилс

Колдовство

Подняться наверх