Читать книгу Тоскливое очарование вещей - Александр Митрохин - Страница 3
Спектр
ОглавлениеБыл свет истинный,
Который просвещает всякого человека,
приходящего в мир.
Ев. от Иоанна гл.1 ст.9
Просто на секунду показалось, что в мире все наладилось. Деревья как прежде стали зелеными, небо синим, радуга разноцветной, женщины милы и безобидны, мужчины внешне брутальны и джентльмены во фразах, геи утонченны и вежливы, лесбиянки с короткими стрижками, в брючных костюмах, несгибаемы и радикальны, дети наивны, непосредственны, прозорливы, смотрящие в корень проблемы и суть жизни, а не рассуждающие о философии, как все эти служители литературы, этики, политики, идеологии. Показалось, что мы вернулись в точку, где жизнью движут, казалось бы, первостепенно одни лишь инстинкты, но все гораздо глубже – в первородстве. И сейчас в этой точке вопрос заключается в том, дан ли нам мозг и сознание для того, чтобы мы сумели ими воспользоваться как оружием и как механизмом управления вселенной, или они – эта кара, данная нам богом, которыми он хотел нас наделить, как самого себя, дабы мы вечно пребывали в страдании, откладывая прочтение своей судьбы, анестезируя боль наркотиками, алкоголем, любовью и верой в создателя?!
Я вижу большое, всеобъемлющее, всезаполняющее, бездонное пространство белого света. Оно ничем не отличается от тьмы, правда что цветом. Ты не различаешь в нем ни своих конечностей, ни других персонажей реалии и сказки, в которую тебя опустил неведомо кто. Только яркий свет. Он в тебе – в твоих глазах, потому как ты считаешь, что это первый орган, способный различать цвета и окружающее, в руках, потому как ты видишь вместо них свет, в ногах, потому как они продолжаются неосязаемостью вселенской белизны. Даже твое сознание кажется белоснежным, словно шерсть полярного медведя, незапятнанная кровью. Твои внутренние органы кажутся сияющим солнечным светом, но только не тем, который мы привыкли видеть, доходящим до земли и наших зрачков, а всепоглощающим белым светом, который внутри него самого. Ты пребываешь в нем долго! Кажется, долго, кажется, вечность, кажется, ты и есть сама сверхновая, сам источник первозданности. Кажущийся источник всего. Кажущееся начало всего.
В этом белом свете нет ничего. Нет ни тебя, нет ни мира – сплошная мантра белого света. Все что ты знаешь, а знаешь ты в абсолютном счете на этой стадии твоего развития ничего, окрашено белым светом, как в монохромном кино: есть лишь оттенки белого цвета, но в этом фильме он только один – сияющий. Его нельзя ни с чем сравнить! Нет такого предмета на земле, который бы передавал тот свет, вернее, чувственное восприятие его, ощутимое в тот момент. Он все! Он над всем и во всем, он во мне и во всех. Я и есть он.
Дальше был черный цвет! Цвет неизвестности, цвет паники, всепожирающей, низвергнувшейся бездны! Цвет апокалипсиса, цвет конца начала. За белым светом резко наступила тьма, будто в комнате вдруг выключили свет, и пока глаза не смогли привыкнуть к темноте, ты блуждаешь в дьявольской ночи, словно вдобавок ко всему тебя еще лишили и глаз. По сути, две эти крайности ничем не отличаются: в одной ты видишь или, вернее сказать, тоже ничего не видишь в кромешном белом свете, а на этом полюсе ты видишь только ночь без луны. Те же руки, ноги, сердца, желудки и сознание – только во всепоглощающем черном свете. Теперь черный цвет начало всего. Это все! Черный свет, как и белый, – начало всего!
Цвет солнца. Только не прямого, слепящего в глаза, обжигающего роговицу, а затемненного пеленой века. Красный. Цвет начала света, не сам еще свет, а его рождение, условная отправная точка расцвета всех цветов радуги. И хотя мы привыкли понимать, что отец или мать всех цветов на земле – это белый, но в тот момент казалось, что именно красный родил все остальное, что случилось после. Очевидно, красный тоже был началом всего.
Каждая стадия формирования мысли проходила под своим особым клеймом, оставленным спектром белого цвета, которому по сути неоткуда было взяться – все было в абсолюте, в самом центре, в безвоздушном, бесцветном вакууме. Все было нигде и везде, одновременно мной здесь, несуществующим и не существовавшим когда-либо.
При рождении, как и у всех детей, глаза в этот раз привычно подернулись соленой пеленой, но, как принято считать, не от невероятной боли, которую приносил легким кислород: до этого незнакомый в чистом виде газ, ведь детям в утробе иногда приходится впитывать через тонкую, связующую с этим миром нить пуповины и более отвратительную дрянь, нежели воздух, пронизанный дезинфицирующим больничной палаты, и даже не от безвозвратной потери единства со своей матерью брызгали фонтанами нераскрывшиеся глаза. Все дети при рождении плачут из-за повторившегося с ними дежавю, от сожаления, что вновь увидели это несовершенство, что заколдованный круг никак не может прерваться, колесо не хочет останавливаться. Они плачут и истерят до того момента, пока все не забудут и не научатся говорить, но даже если и тогда они будут невзначай умываться слезами, так это от того, что они во сне или вспышками наяву глубоко внутри, на уровне глубокой мысли вспомнят все и осознают несовершенство, но будет уже слишком поздно, чтобы облечь все это в слова, визуальный ряд или еще какой-нибудь доступный способ выражения информации. Мысль будет томить их: кого-то долго, на протяжении многих десятилетий до конца жизни, кто-то забудет это уже с первым словом. Связано это с опытом того, кто находится внутри этого младенца. Но всё мы это знали, когда только родились. Все читалось в наших влажных глазах, и большинство из нас хотело это быстрее забыть, поскольку мы осознавали, что память дана нам в первые годы жизни как наказание, как страдание. Мы не невинны при рождении, может, наш новый образ да, но вот мысли отнюдь нет. Мы все те же блуждающие в бесконечном ничто потоки нерушимых атомов, с отпечатком томов прошлого, что сделает из нас в будущем либо монстров, способных выпустить обойму из винтовки в главного редактора независимой французской газеты, провозглашающей свободу печати, разместившего карикатурные рисунки на пророка на полосе своего издания; либо людей, убивающих в погоне за власть в стране, разрывающую на части соседние и заокеанские государства с целью установить или разрушить баланс сил в мире, подбираясь к границе своего противника; либо прошлое сделает нас готовыми безвозмездно отдать свою жизнь за жизнь другого в борьбе со смертельным вирусом, пришедшим из азиатской страны. Наше будущее – зачастую это наше прошлое. Поэтому, рождаясь, мы плачем и плачем постоянно, поскольку только ты один, окруженный наивной радостью глупцов, знаешь, сколько жизней ты унес вместе с собой, когда накануне умирал, или сколько ты растлил малолеток, лжесвидетельствовал, убивал в утробе своей, крал, издевался над родителями, и ко всей этой памяти прибавляется горечь сожаления о том, что тебе показали долю секунды с другой стороны небытия, то, что ты не увидишь еще целую земную жизнь, показали не запретный, но вместе с тем недостижимый плод, недостижимый пока только на эту жизнь. И, рождаясь вновь, ты плачешь, что тебя снова поместили сюда, на несовершенный, не останавливающийся земной шар, на котором тебя изнуряют стихии природы, главное – стихии чувств, их не потухающее пламя; а счастье, как мы его привыкли называть, на самом деле это всего лишь крупица, которую даже ни один микроскоп в мире, придуманный человеком, не сможет разглядеть, в отличие от того счастья, что мы видим перед своим рождением, показанное как мотивационный ролик, посылаемый для того, чтобы затем вновь окунуть нас поглубже в море зловоний, которые мы извергаем из наших внутренностей.
Новорожденные, наделенные опытом своей души, хотели бы все изменить в начале. Кто-то перестает дышать при рождении, чтобы вставить палку между спиц колеса, но умелый шлепок акушера возвращает его в несовершенство, кто-то пытается изменить глубинную мораль себя, но это напрасно, все равно что тщетная попытка захотевшего облить дерьмо флаконом дорогого парфюма с целью избавиться от вони, потому как мальчик, задумавший утопить своего братика в унитазе все равно пойдет и сделает это. Невозможно поменять погоду на холсте, нанеся поверх старого пейзажа новый слой краски, истинный творец все равно будет знать, что под ней. Дешевой ретушью не проведешь мастера. Нужно изменить душу, тот самый нерушимый божественный атом внутри. И способ только один: взять новый холст и писать заново. Поэтому и стираются все глубинные мысли, кроме одной (все остальные приобретенные), потому как если сотрешь ее, то не будет всех остальных. Мы всю жизнь живем и думаем, что чего-то не хватает. Смотрим в окно и тоскуем по тому, чего нет в этот момент. Тоска – подруга всех в мире чувств, событий и предметов, нас всегда что-то покидает: тоска по времени, по любви, любви ушедшей, случившейся, несбывшийся, тоска по друзьям, по родине, тоска по пронзительно холодному ветру Исландии, по ее сыпучему вулканическому пеплу, тоска по церковному пению в соборе Сакре-Кер, тоска по дружбе, тоска утраты, тоска по вечности, показанной перед самым началом. И в разные моменты жизни она может казаться всего лишь ассоциацией с линейными жизненными кадрами, но как закономерность она везде. Повсюду оно – тоскливое очарование вещей.