Читать книгу Тоскливое очарование вещей - Александр Митрохин - Страница 4

I

Оглавление

В начале сотворения всесильным неба и земли,

Когда земля была пуста и нестройна, и тьма над бездною,

А дух всесильного парил над водою


Брейшит 1:1—3

Олегу было двадцать пять в момент его осознанного знакомства со своей душой. Все, что было до этой черты, было его долгое бессознательное – время небытия в блуждании сквозь бескрайнюю пропасть мыслей, воспоминаний и поступков, вспыхивающих за шифоном плотной мороси времени. До этого года он отодвигал от глаз невещественную многослойную материю, пробираясь сквозь череду лиц, мужских и женских форм, перебирал и ощупывал их, как на приеме у врача, но с куда более интимной целью. Все его естество любило правильность и симметрию изгибов тела, и каждый вечер обязательно нового.

Олег жил в квартире в одном из последних домов по улице Толстого, где на фасадах история рождалась в современности, становясь осязаемой в античных статуях и ордерах. Привычные для Парижа османовские дома получили здесь вторую жизнь. Серый фасад, черная крыша, мансардный этаж были украшены богатой лепниной, десятками кариатид и титанов, инкрустированы статуями богов, следящими сквозь прозрачные окна за небожителями, что обитали внутри. Большая жилплощадь в самом дорогом и престижном комплексе города была подарена матерью, покровительницей и единственной женщиной, которую он уважал и перед которой благоговел. Все остальные были тусклым ее отражением, дешевой копией, слабым отблеском того величия, которое он видел в ней, именно этой нетождественностью он и давал объяснение неутихающему вихрю, проносящему перед ним вереницу мужских и женских тел.

Он проходил по центральному коридору любого ресторана, и везде женские взгляды покрывали его спину. Оборачиваясь, он ловил каждый из них и выбирал тот, который будет лицезреть весь вечер. Он превращал в игру каждый ужин:

– Принесите открытую бутылку Шатонеф-дю-Пап за столик справа в углу и обязательно скажите, что я приду через пять минут, при этом направив короткий, но вместе с тем хорошо определяющий взгляд в мою сторону, – Олег давал указание официанту и непременно приходил через это время.

Олег не тратил время на блоги пикаперов, не смотрел глупые ролики в интернете, он не учился ни в Оксфорде, ни в Сорбонне, ни в МГУ, что наверняка придало бы ему еще больше лоска и статусности в глазах обоих полов. Он не входил в городскую тусовку, у него не было богемных друзей. Он не баснословно богат, но и не стеснен в средствах, реализуя свои желания: небольшой парашют всегда был в числе обязательных гарнитур его жизни, как и встроенный внутри него девайс. Последний – это был чувственный приемник, принимавший сигналы одиноких девушек и никогда его не подводивший. Способность Олега, полученная воспитанием красотой как педагогом, позволяла ему улавливать в женщине появление мельчайших морщинок вокруг глаз, рта, появлявшихся в процессе беседы с ним, анализировать изменение их форм, объема груди после вздоха – все это диктовало ему последовательность будущих действий. За долю секунды, даже не успев начать внутреннего диалога, он нажимал кнопку контрольных часов, понимая расстановку всех шахматных фигур, видя на пестром поле лишь серых пешек против своего белого короля, покинутого ферзем. Так же, как быстро молния достигает земли, оставляя в пространстве белый отпечаток своего пути, так и его чувственность очерчивала вектор движения, подталкивая к нужным поступкам. И если он садился в кресло напротив ангажированной девушки, вечер непременно заканчивался картиной Шарля Хоффбауэра «В Лондоне»: на столе с белоснежной скатертью – два пустых бокала, официант молчаливо прощается с гостями, которые даже не смотрят в его сторону – те поглощены собственной значимостью, подчеркнутой устремленными на них взглядами. Чешуя женского платья блестит, на плечи падает тонкий покров невесомого пальто, воздух наполняется атмосферой парижского богемного Maxim’s времен импрессионистов, и, не прощаясь, но не из-за высокомерия, а только лишь с тем, чтобы не напоминать себе, что они в Казани, герои французского художника непреклонно движутся в постель.

Он нравился женщинам: широкие плечи, трапециевидная мощная шея, сильные руки, лишенное лишних волос тело. Перед ним благоговели и таяли, становясь прозрачными, как туман от сильного ветра.

Каждый раз, зайдя в ресторан, он искал новое лицо, которое наутро станет засечкой вчерашнего дня, именем старым и прожитым, уже нечитаемым для него. Он не спал, как правило, с женщинами больше одного раза, если, конечно, их помнил. А чтобы их запомнить, очевидно, потребовалась бы увесистая картотека, лица и имена в которой сегодня валялись в жутком и хаотичном беспорядке. Им не было числа, им не давались ни номера, ни доли от памяти. Они складировались в тяжеловесные мешки, груды ненужных воспоминаний и утиля. Женщины – как хлам, засоряющий эту планету.

– Ты как? – спросил он у девушки, которая слегка всхлипывала у ресторана.

– Неплохо, – отдышавшись ответила та.

Он дождался, когда она сможет внятно говорить, и пригласил ее зайти внутрь. Менеджер, не спросив, забронировано ли, проводил их за лучший столик у окна. Он всегда оставлял хорошие чаевые, поэтому ему всегда здесь были рады. Официант предложил бокал Шатонеф… но услышал в ответ, что они сегодня будут пить Сheval blanc. Слегка удивленный выбором официант вскоре принес вино в сопровождении витело тонато и стал ожидать медленного, томного диалога и просьбы с советом к предстоящему ужину. Этикет требовал от собравшихся исполнения протокола, в который входило предвосхищение желаний по выбору позиций меню, безошибочное решение относительно гастрономии вина и блюд, короткие комплименты, теплые, но при этом исключительно деловые улыбки, держащие на дистанции собеседника, и в конечном счете в заключение требовалось совершить подвиг, принять суперважное решение жизни – определиться с предстоящим ужином. Они говорили о сильно морозном вечере, в котором рождалось желание русского холодца с хреном, берущим часть истории во французской кулинарии, о лавандовых нотах духов, предложенных новым парфюмерным домом, и отсюда ассоциированный с родиной ароматного цветка аппетит к марсельскому буйябесу. Разговор требовал бессмысленного чередования слов, правила заставляли извергать сотни ненужных звуков, оформляющихся в сложносочиненные фразы, которые спустя несколько часов будут трансформированы в тяжелое, прерывистое постельное дыхание. Мы услаждаем сначала одно, потом другое, завершая общую картину наслаждения.


Сегодняшняя лена была простой. Мы все простые: и одухотворенный архиерей, и киноактер, и музыкант, и писатель, и вахтерша, и слесарь. Нам только кажется на первый взгляд наша сложность необъятной и исключительной, и лишь иногда зажигаются огни, появляются вспышки глубокого вдохновения в нас, из которых можно соткать материю необыкновенности по площади с небольшой носовой платок. И зачастую, чтобы создать персидский ковер, потребуются тысячи людей и их чувств, чтобы сплести ими, как шерстяными нитями, мягкий шедевр. Есть единичные примеры в истории, которые из себя, одной единицы, представляют этот восточный узор шелковистого покрывала.

Напротив Олега сидела простая, обычная девушка, при этом не лишенная красоты: узкое лицо, почти симметричное, без изъянов, прямой нос, большие глаза, черные волосы, кружевом спускавшиеся на хрупкие плечи; резкий вырез платья выделял ее большую грудь; губы, увлажненные бальзамом молодости, притягивали к себе взгляд, доводя желание неискушенного прикоснуться к ним до исступления и потерять в конце контроль.

– Ты знаешь, почему мы сегодня будем пить Cheval blanc? – спросил Олег. – Я пью его только по особым случаям, когда вижу особо очаровательное создание. А пью я его не часто – последний раз это было, когда я сидел в обглоданной лодке на озере Комо в Италии и видел, как солнце садится мне в ладонь, поднятую к горизонту. Я вытянул ее на уровне высоких гор, и оно так доверчиво примкнуло своим теплым краем к нежности ладони, которой я хотел бы поделится с тобой.

Олег очень часто говорил излишне театральные фразы, которые мужчины обычно не произносят. Он был ценителем слова, много читал и любил выписывать понравившиеся ему примеры художественных мыслей, при этом многие не разделял. Он был эксперт в вопросах красоты и способов ее выражения, любя своим языком рисовать картины мнимого счастья в воображении спутниц. Зная, что женщины любят ушами, он мог часами изливать свое мастерство в их уши-души.

Олег знал как переводится название вина – Cheval blanc1, поэтому каждый раз, заказывая его, представлял, как сегодня вечером он оседлает белоснежную кобылу. Зайдет к ней сзади, похлопает увесистой ладонью по белой коже и взберется, умело доставляя удовольствие покоренной. В его воображении белая лошадь была своеобразной предпосылкой к тому, что станет с этой милой в конце вечера: красная помада сотрется, смуглость тонального крема сойдет, чулки спадут вниз, и нагота отбросит их к первобытности. Он наслаждался превращением яркой птички в белоснежную лошадь. Cheval Blanc было пророчеством неминуемого вечернего преображения, которому Олег помогал случиться.

– Какие планы? – так он всегда спрашивал, не желая нарваться на временных мужа или любовника, хотя чутье одиночества его никогда не подводило.

Он считал, что все они временные после него. Чтобы затмить его красоту, обаяние, ум, нужно было постараться. Зачастую качества, формирующие его образ, становились вездесущими на последующем пути чередующихся женских ночей, по окончанию разговоров об озере Комо и вине. Вспоминая вербальный вечер, перетекший в ночной стон, женщины думали об этом как о чем-то невероятно прекрасном, в награду случившемся с ними после расставания, после свадеб с другими, после долгих лет супружеской жизни, думали как о единственно настоящем в мире будничной прозы.

– Никаких, – ему часто отвечали, и лена была не первой: она была очередной – очередной в его постели на белоснежных простынях.

Мир для Олега представлялся слиянием тонких художественных вкусов. В нем не было места человеческим секрециям, дурному запаху. Однажды после секса, увидев кровь на белоснежных простынях, он свирепо избил спутницу. Кровь была грязью – недозволение в его идеальном мире. Как и неприемлемым были нарочитое хамство, дружеское панибратство. Выходя из подъезда, он всегда здоровался с уборщиками, лифтерами, консьержками на их языке, помогал донести тяжелые вещи своим соседям, любезно разговаривал с таксистами, продавцами и официантами.

– Исэнмесез!2 – всегда говорил он соседке татарочке.

Даже когда ночью он приходил домой, он всегда был манерно вежлив с очередной телесной собеседницей, если она хоть на минуту, пусть даже одной своей линией, казалась ему совершенством, других он, впрочем, и не звал. И так же вежливо (при этом безапелляционно), как он приглашал к себе зайти, он наутро, не оставляя выбора и соблюдая свою собственную мораль, вынуждал девушек инстинктивно покинуть квартиру. При всем своем потребительском отношении он старался, чтобы девушка не чувствовала себя предметом рыночно-розничной торговли. Он считал, что все они в какой-то степени сродни его матери и поэтому не хотел класть купюру обиды в их клатч, хотя и делал это раз за разом с неизменным повторением, маскируя потребительство обходительностью.

Утром Олег вставал с белой постели и подолгу смотрел в свои изумрудные глаза, отраженные в зеркале. Они напоминали ему и всем ночным спутницам глубину морской глади, в которой можно увидеть тысячи граней, отточенных природным ювелиром, находя с каждым разом новую сложившуюся картинку калейдоскопа, исследуя их под разным углом. Ими можно было быть покоренной с первого всплеска ресниц: настолько цвет увлекал в себя, одаривая постоянной потребностью обращаться к ним вновь и вновь. Опускаясь в них, можно было увидеть на глубине белый песок, который тысячелетиями шлифовали волны океана. И эта глубина на первый взгляд с поверхности представлялась такой малой, словно можно было всего лишь одной фалангой пальца достать до дна, но бирюза обманчиво преломлялась, скрывая бескрайнюю впадину, превращая миллиметры радужного зрачка в километры цвета. Олег знал особенность своих глаз, которые своей каждодневной новизной, как меняющийся каждую ночь свет испещренного рытвинами одинокого серого диска в небе, притягивали к себе. Их впечатление усиливалось от контраста инфернально черных волос, как уголь: цвет, спрятанный толстой кожей земли от взора человека; слегка курчавые, они жестоко требовали, чтобы тонкие пальцы женщин, грубые мужчин прикоснулись к ним, и кожа вбирала от них пряный запах скошенной травы и амбры. Он знал каждый изгиб своего тела, каждую нишу, каждый редкий волосок. Они были перед ним неизменно по утрам, в зеркале, в отличие от скрытых коридоров внутри. Он гордился своим физическим Я, как если бы это было его личное достижение, которое пришло в результате изнурительной работы, а не подаренное генофондом, природой или матерью, испытывавшей такую же непомерную гордость за свое создание, как и ее сын.

Елена была так же прекрасна, как и ее продолжение. Она могла уверенно занижать свой возраст, но всегда говорила о нем наоборот с каким-то вызовом людям, в разговорах с которыми держалась больше холодно и закрыто, поэтому мужчины часто побаивались ее. Елена разговаривала безупречным языком своих предков, с идеально подобранной к месту и случаю интонацией в голосе. Своим словом она могла заставить мужчину развернуться, не понимая причину, извиниться оппонента в споре, другую сторону переговоров подписать контракт. Зная, чего хочет от жизни, она глядела, забегая за горизонт, догоняя ускользающий за ним свет, просчитывала путь на десятки шагов вперед.

Она была одна вот уже двадцать пять лет. По утрам выпивала бутылку чистой минеральной воды с далекого Fiji, ела здоровый завтрак, приезжала всегда без опоздания в собственное агентство по продаже антиквариата, при входе в салон проверяла свой внешний вид, глядя в винтажное венецианское зеркало. После покупки на онлайн-аукционе пузатых столиков на кривых ножках из красного дерева или часов с поющими соловьями она проводила пару встреч, давала пару указаний и шла на обед с сыном в лучший ресторан города. Заказывала там сельдереевый фреш, ела белую рыбу с овощами на пару, отказывалась от предложенного десерта и, расплатившись за себя и сына, вновь шла на работу, по окончании которой вечера проводила неизменно одна у себя дома. В покое своей квартиры, переодевшись в шелковый халат и опустившись в удобное кресло, она набирала Олега и, проговорив с ним час по телефону, завершала день двадцатью страницами книги. В выходные она могла пробежать километров пять в парке или поплавать в бассейне, сходить в спа. Каждые полгода отбеливала зубы, поскольку была заядлой курильщицей. Будучи перфекционисткой, как и ее сын, она все-таки не смогла избавиться, как ей казалось, от единственного своего порока. От других же обременений, сковывающих ее когда-то, она ушла: оставила мужа, как только родился сын.

– Я тебя не люблю и не любила. Я вся была повержена землетрясением радости, когда забеременела от тебя по счастливой случайности. Мне, оказалось, не так уж и необходимо мужское присутствие в моей жизни. Я ощущаю свою целостность без кого бы то ни было. Это скорее даже не эгоизм, а чистое отсутствие потребности в партнерах, ради которых требуется идти на компромисс. Я, безусловно, должна буду попросить прощения, что я, собственно, и делаю. Ты тот, кто подарил мне мое продолжение, и я хотела бы сделать его исключительно своим.

Она это сказала временному мужчине и занялась своим продолжением. Вихрь обнял новое целое, лишив одну его часть отцовской любви, и понес во времени, компенсируя отнятое эстетством и гармонией красоты.

Пеленая в младенчестве Олега, мать зацеловывала его ручки, живот, половые органы, похлопывала по попе в одобрении, когда тот впервые пополз или сделал первые шаги: легкие шлепки были для него всегда синонимом награды. Принимала с ним вместе ванну. Маленький пятилетний Олег трогал ее грудь и видел черный треугольник внизу живота. До шестнадцати он спал вместе с матерью, пока окончательно не стал юношей, но и после этого иногда все же проводил ночи вместе с ней. Эти ночные, исключительно платонические свидания имели под собой причину, скрытую в неполной семье, которая заложила монолит фундамента особой любви Елены и характер воспитания сына.


***

В одиннадцать лет с Олегом случилась история, достойная сюжета непридуманного кино с пропастью вытекающих психологических последствий и неистовых душевных терзаний. Героем фильма был чернявый мальчик с бездонно бирюзовыми глазами, погруженный в череду повторяющихся дней с непомерно-калечащим количеством школьных занятий, которые, как считают родители, помогут сделать из собственных нереализованных амбиций лучшее создание космоса. Олег занимался баскетболом, танцами, готовил уроки с репетитором, изучал Тору в частной школе хедер. Знания оседали на его плечах, как породы с полноводных горных рек формируют отложения на дне моря.

После очередного заложения еще одного океанского слоя разума Олег вечерним мутным проспектом шел тихими шагами домой. За ним следовал его молодой учитель, долговязый парень лет тридцати. Из-под фетрового капелюша с висков свисали темные пейсы, индевевшие от периодичного глубокого дыхания. Учитель шел за своим учеником на протяжении двух кварталов, пока не нагнал его на светофоре, заведя беседу, за которой проводил мальчика домой. Такие проводы стали в последующем частым следствием вечера, имея поначалу исключительно философско-религиозный подтекст, следуя инертным продолжением дискуссии, начатой в школе, что, собственно, не было утомительным для маленького Олега и нисколько не обременяло его. У него появился новый друг-собеседник, с которым он чувствовал себя стоящим на одной ступени, а иногда и чуть выше, на мнимой лестнице. Он не был избалованным и высокомерным мальчиком, но всегда чувствовал свое превосходство, даже не понимая его причину. Постепенно на стволе дружбы стали появляться первые молодые листочки доверия и откровенности. День за днем по обледеневшим зимним улицам, освещенным фонарными столбами, тянулись прогулки двух мальчиков: взрослого и совсем юного. Снежные сумраки, переходящие в темный вечер, рисовали мягкими мазками на полотне сентиментальной вселенной лишь приятные образы этих встреч у обоих путников. Во время них Олег мог горячо спорить с преподавателем, убеждать в верности своих суждений, но даже оказавшись неправым, все равно не злился и питал к нему симпатию и уважение, как перед старшим братом. Беседы велись о Боге, об истории, о школе, о матери, о сверстниках, переходя постепенно к интимным темам грез, страхов, любви, пока в конечном счете не стали фокусироваться на последней, окончательно сделав ее пределом еженедельного вечернего диалога. Так прошла зима.

Когда дни стали длиннее и природа начала избавляться от ледяного гнета, учитель со своим учеником все еще продолжали вечером, раз в неделю, заканчивать день прогулкой до дома Олега. По темному от таявшего уже последнего снега асфальту они доходили до угла во двор и там говорили «до свидания», прощавшись с темами бесед и оставляя их в прожитом времени вчерашнего дня, где они уже помахали рукой диалогам о Боге, древних мистериях, оставили мать и заключили в центр вербального млечного пути мальчика, а его чувства превратили в миллионы туманностей и горящих звезд, приковывающих к себе взгляд. В телескопе с исправленными линзами теперь можно было созерцать лишь белокожего отрока с вороненой головой.

Глаза учителя теперь пытливо рассматривали юную красоту, становившуюся для него главным мотивом их встреч: нежное лицо без единой веснушки или родинки, украшенное детской фарфоровой улыбкой, инфернальность волос, бесконечность бирюзовых озер. Эти черты, соединенные в одном человеческом существе, и их такая близость, казалось, давали возможность прикоснутся к чему-то божественному, словно снять с глаз пелену заблуждения, за которой находятся двери к познанию счастья, заключающееся в обладании кусочком Бога. Чувствуя и видя в глазах учителя отражение своей некой исключительности, Олег возвел себя на еще более высокую ступень пьедестала. Наблюдая оттуда, как изменился фокус учителя, он стал более сдержанным в разговорах, старался идти уже не в ногу со спутником, а опережать его на полшага, позволял себе кокетливую недосказанность, обрывал собеседника: мол «да, да, мне это все известно», и хотя вся природа уже просыпалась от пролившейся на землю теплоты, мальчик становился более холодным, что заставляло учителя все больше терзаться мыслями о нем, задаваться вопросами о причинах такой смены жадного интереса к знаниям и старшему наставнику на надменную отстраненность. Когда у человека отнимаешь свободу, он умирает от жажды освобождения, томится в воспоминаниях о беззаботных днях, проведенных вне тюремной клетки. Тоска пожирает его изнутри, наводя на мысль о невероятной ценности воли и простого созерцания красоты этого мира. Но порой неокрепшим умом эта тоска истолковывается совсем иначе, перерастая в желание обладать.

С набухших почек капали слезы счастья очередного весеннего воскрешения, ручьи бурых вод текли по еще прохладной земле, в парках бегали французские бульдожки, за ними белокурые маленькие девочки, ловя ямочками щек лучи еще далекого солнца. Дни наполнялись радостью, которая поселилась и в сердце учителя, смешавшись с тоской и желанием. Через месяц должны были начаться каникулы и вместе с ними долгое ожидание их окончания для наставника Олега. Вечера встреч закончатся, прогулки финишируют расставанием, и начнется тоска, беспощадно терзающая, хотя она уже и так была на последних цифрах учительского спидометра.


В последний день учебы, встав с постели, преподаватель был объят непонятным для него новым концентрированным чувством, вобравшим отголоски каждого по чуть-чуть и дошедшим до абсолюта. Вихрь, водоворот непомерного желания, тоски, любви, радости и горя, их истерия, агония, сотрясали его из чувственнородного кратера, закручиваясь воронкой внутри, готовой вовлечь в себя все живое.

Четверг был вечером их встреч. Обуреваемый сантиментами, он надел лучший костюм, новую шляпу, сбрызнул бороду горьким ароматом духов и стал жить в ожидании сумерек, в предвкушении катарсиса, который по его собственной логике ему должно было принести задуманное резюме сегодняшнего последнего променада. Долгие минуты, складывавшиеся в часы, томили, словно солнце вялит виноград в несобранной лозе, морщиня его и увеличивая концентрацию сахара. Время так же усиливало чувства. Медленное, текучее – оно, как пазл, собирало день секундной стрелкой, и когда картинка сложилась, учитель вышел из дома.

В школе он провел урок, выдохнув с облегчением, что тот закончился, попрощался с коллегами и отправился к привычной беседе. Как обычно, по истоптанной дороге шли двое друзей: белокожий отрок и тридцатилетний долговяз, как дерево и тянувшийся к нему росток, но последний уже не тянулся к высокому брату: он обратился в сторону света, уже не нуждаясь в покровительстве и ощущая чувство всеобъемлющей свободы и власти красоты, которую подчеркивало весеннее солнце. Сумерки все никак не хотели ложиться на город, поэтому привычного таинства поднятых тем не получалось. Разговоры были о красоте природы и человека, о продолжении одной в другом, о поле, о продолжении одного в другом, о единстве и объединении.

За этими речами двое подошли к углу двора, и юный герой повести, в противовес привычному «до свидания», сказал, что мамы сегодня нет, и раз уж это последняя встреча, он готов угостить учителя чаем.

Они поднялись на пятый этаж, открыли дверь, повернули замок, и, даже не попив чая, вихрь из чувственнородного кратера, возникший еще утром, поглотил Олега. Но было ли это насилие, когда ученик пригласил вожделеющего учителя, видя очевидность его желания, заведомо зная, для чего он идет, наблюдая, как дергается его губа, словно у просящего молока кота, когда кокетством он отталкивал его философские речи, когда диалоги о божественности стремились его трудами к красоте земной, человеческой, переходя в плоскость собственной заигрывающей персоны, когда он улыбался не по естеству, а театрально, когда он по-взрослому осознанно и самостоятельно поддерживал эти встречи и прятал их в своем молчании (не рассказывая о них матери)? Кто больший насильник: Лолита или Гумберт?

Память вселенной не запечатлела в том атомном вихре, отнявшим физическую невинность, слез или непонимания Олегом действительности. Остался лишь кадровый снимок, короткий диафильм желания и похоти. Только вот чьей? В ком сидел зверь? Зверь, бесспорно, присутствовал в той комнате, где совершался грех, смотрел сторонне и одновременно был в нем. Только в ком?

После сцены были уход опустившего глаза учителя, взгляд мальчика на спину не обернувшегося наставника, а после слезы, причину которых Олег не смог понять. На слезы, как на крик, пришла на утро мать. После – вихрь сна. После – суд над растлителем. После – снова сон и десяток с лишнем лет желания забвения.


И потом они долго рассуждали вместе с матерью, что есть секс, приходя к выводу, что секс есть все, как водопад цвета, льющийся на тебя в начале жизни. Но только секс по ту сторону, где рождение цветного спектра, – ничто, а здесь он представляет собой причину движения всех атомов – первооснова. Секс толкает людей на безграничную череду мыслей и поступков, как великих, так и самых маргинальных. Занимаясь им, необходимо стремиться к идеалу (не идеальной позе, конечно), как Манн стремился к совершенству стихосложения своей прозы. Секс руководит всем нашим естеством, выполняя роль топлива в жизни. И тогда в голове возникает вопрос о месторождении этой нефтяной жизненной силы. Где амфора вина сладострастия? Кто откупоривает ее и для чего?

Секс есть в каждом кольце цепи наших поступков. Рассуждая, в нем можно найти отправную точку субъективного, ограниченного определенными временными промежутками пространства. Но только ли в этом мире он главенствующий? И раз он так всемогущ, не создал ли он всю вселенную, и даже ту, скрытую от нас ширмой создателя?

Мать с сыном рассуждали и пытались обесцветить осадок того трагичного рандеву, сделать его неспособным исказить восприятие дня сегодняшнего. Елена считала своим долгом вычеркнуть из истории сына прошлое, связанное с тем эпизодом, и не хотела, чтобы картина половой жизни была испорчена весенним вандализмом. Поэтому вела беседы о сексе не как о греховной составляющей нашей жизни или как о чем-то постыдном, а старалась, чтобы нагота и естество пола не казались омерзительными и могли взрастить только красоту.

– Мир есть пол. Он исключительно красив, как и нагота. Он был един, но кто-то повелел так, чтобы он распался. И теперь мы пытаемся найти свой, подходящий нашему, – говорила Елена.

Заостряя взгляд на ядре, Елена постепенно увеличивала его площадь, образовывая все новые и новые соединения красоты, эстетики и главным образом любви – ее любви.

Мать с сыном любили друг друга благоговейным чувством. Олег чувствовал непреодолимое влечение к разговору с ней, который каждый раз заканчивался поцелуем и обязательным утверждением, что он самый лучший, и любовь матери все для него сделает.

Отрочество было для него страницей абсолютной идиллии красоты и женской любви. Елена не останавливаясь открывала для него новые грани мира, наполненные поэзией женского и мужского тела, не ставя между ними границ, давая тем самым выбор. Венера Виллендорфская, Юдифь Климта, Мадонна Литта с обнаженной грудью, скульптура Давида с совершенными формами рисовали в его воображении мир неумолимой и подавляющей первородной красоты. При этом, исследуя взглядом мазки кисти в портрете Магдалены Вентура, он находил на картине лишь превосходство женщины и ее сына, которого она кормит грудью. Мужчину же, который стоял на заднем плане полотна, несмотря на оправдательные попытки матери, Олег даже не удостаивал называть отцом. Он считал второстепенный персонаж ничтожеством, объясняя для себя это тем, что художник всегда изображает главное впереди. Вот оно, открытое всему миру совершенство слияния Матери и Сына! Вся красота нарочито неприкрыта! И все эти поиски ложных символов, метафор, сокрытого смысла в художественных жанрах и чтение между строк, казались для него всего лишь желанием искусствоведов вдохнуть вторую жизнь в произведения и повысить их ценность.


***

– Первый орган, который видит другого и который, пожалуй, эмпирически главный – это глаз. От него редко утаишь истинную красоту. Я увидел тебя сегодня и понял, что ты удивительна в своем неповторении, – и Олег лукавил. – Ты спросишь, встречал ли я красивее тебя? Пожалуй, нет, – так он говорил каждой и неизменно врал раз за разом, а наутро единственная женщина, остававшаяся в его памяти, была только мать.

– Ты знаешь, мою мать звали почти как тебя – Елена, – после первого глотка Cheval blanc, вспомнил Олег о своей матери.

– Меня тоже зовут лена, – ответила девушка, которую он встретил сегодня у ресторана.

– Это не одно и то же!

Елена была синонимом красоты и начала всех простых и сложных частиц на земле, а лена просто именем, как вино бывает просто вином или же родником наслаждения – великим вином может стать не каждое. Мысленно следуя по этому ассоциативному ряду от Елены к красоте, от красоты к величию, от величия к великому вину, Олег сегодня заказал непривычный букет, желая почувствовать вместе с ним неувядающее с годами дыхание красоты своей матери, хотя константным вечерним спутником был мужской Шатонеф-дю-Пап. Папская тиара на бутылке «отцовского» вина словно короновала Олега в стенах интимной Сикстинской капеллы его души. Он пил вино и мысленно примерял на себя символ власти над всеми тремя мирами, тремя стихиями, тремя вселенными: отец, мать и он – вот они на картине Хосе де Рибера, а Олег за кадром, сторонний наблюдатель в папской тиаре. Коронуя самого себя, он думал, что когда-нибудь сможет перенести свой папский дворец в другую резиденцию, как однажды тот перенесли в Авиньон. Сможет поселиться с какой-нибудь леной в загородном доме, любить жену, тещу и детей, пить и строить свой Шатонеф-дю-Пап и забыть о новых и прошлых Cheval blanc.

До двадцати пяти лет Олег практически не помнил себя. Конечно, эти годы не выпали бесследно из его жизни: его образование, воспитание, периодический спорт – встречались каждый день отражением в зеркале, на работе и в отношениях с людьми. Казалось, он уже окончательно смог вырваться из того весеннего вихря, и душа вновь родилась обновленной личностью, как в один момент воздушная воронка появилась вновь в его жизни и увлекла в себя мать и вместе с ней ее любовь.

Она села в лодку Харона и уплыла, не простившись, покинув рыдающего сына у орехового гроба. Он выл, ждал, он пел внутренним профундо глубокую печаль и верил, что на волнах этой мелодии она приплывет к нему обратно. Он верил, что Харон будет милосерден, он ждал, что античные музейные боги его детства, в которых уже никто не верил, отдадут ему его Елену Троянскую.

В том каннибальском вихре Олегу, словно в наркотическом сне, виделись герои греков, их боги, их немые копии. И, поглощенный снова в эту карусель, он вспоминал, как с матерью проходил залы музеев Ватикана, получая уроки красоты и совершенства на примере античной скульптуры. Он комично-опасливым шагом сторонился бронзовых статуй с пустыми глазницами, от которых пробегала по спине дрожь, замирал у бархатистых тел атлетов. Именно там, в зале скульптур Ватикана, впервые перед ним открылась красота мужского тела: бог Нила, оперевшись на Сфинкса, лежал в застывшей тишине, сотрясая гением красоты весь мир Олега. Волнами густой змееподобной бороды, обнаженным торсом с мощной грудью, крупными икрами, головой, склоненной набок, древний Бог обрушился на юношу совершенством пропорций мужского тела. «Скульптура неподвластна старению, красота вне времени – истинная красота. Старцев с густыми бровями и бородами изображали только с непревзойденными телами и нетронутыми временем лицами, словно они застыли в пространстве бытия в назидание о главном в этом мире – красоте», – доносились слова Елены из воронки прошлого.

– Я люблю тебя, – сказал Олег над могилой матери и кинул горсть земли на уходящий в ничто гроб, над которым вскоре сомкнули свои объятья цветы гиацинта.

И это, пожалуй, было последнее признание в любви в его жизни.

После он стал жить один – один в жизни – один без матери. Ходил обедать один в тот же ресторан, уже без матери, ужинать один, хоть и в компании людей. Спал один, представляя, что именно она запускает тонкие пальцы в его курчавую смоль, а не очередная подделка климтовской Юдифь или реплика бога Нила. Он постоянно целовал щеки матери в отражении других лиц.


Когда сын был ребенком, потом уже тощим подростком, Елена часто ходила по дому совершенно без одежды. Он наблюдал, как ее грудь, всегда большая и упругая, поддается движению тела. Смотря на крупные соски, завораживавшие его, он считал, что только такими они и должны быть, отождествляя их с наготой непорочной девы, как если бы та оторвала маленького сына от своей груди. Фигура матери с темным треугольником внизу живота, с круглыми ягодицами и тонкой талией были принципиальным эталоном красоты в его мире. Обладая хорошим художественным вкусом, развитым путем созерцания тысяч предметов искусства, он все равно понимал всю красоту женской природы античности и современности только в отождествлении с первообразом женского начала, которым для него являлась его мать.

– Ты мой Аполлон, – так она называла его, когда он забирался к ней в постель. – Ну и пусть, что он был златокудрым и сребролуким, но его мать смотрела на него теми же глазами, что и я сейчас! А меня, наверное, стоило назвать Латона! – смеясь, с любовью говорила Елена.

Ей казалось, что мир единства красоты и гармонии стали воплощением в ее сыне. И в его двадцать лет, когда она заходила к нему в душ, она не стыдилась своих восторженных взглядов, как, собственно, и он не стыдился их. Его формы вдохновляли мать, заряжая на весь день лучше, чем любой антидепрессант или энергетик. Она могла часами, не скрывая этого, разглядывать голое тело сына, словно рассматривая античного бога, как он читает книгу, сидя в кресле, создавая череду складок на подтянутом животе. Он знал, что мать смотрит, и видел, какое блаженство это ей доставляет. Олег переворачивался с боку на бок, желая принести к ее столу эстетического удовольствия большее визуальное наслаждение. Елена срежиссировала для себя незавершающийся фильм из бесконечной череды кинематографично-жизненных кадров. Мать с сыном проводили долгие вечера совместного любования, словно были в картинной галерее, где воочию наблюдают, как эволюционирует мастерство художника в их живой студии, где мастерами были они сами, а картины писали своими телами.

– Каждый изгиб твоего тела прекрасен! Посмотри на свои руки: пальцы длинные, как у пианиста, а мышцы мощные, как у атлета, метающего копья. Твои ноги под тяжестью тела создают мягкие изгибы и одновременно упругие формы. Ты желанный кусочек Бога, которым хотела бы обладать каждая.

– Мама, ты такая же! Мы похожи! Наши линии словно одна из другой вытекают. Не удивительно, что я твой сын. Аполлон продолжение Латоны. Все твое – это продолжение меня. Но все равно ничего моего не идет в сравнении с твоим.

– О, ты преувеличиваешь. Но я, пожалуй, и вправду хороша! – с улыбкой, переходящий в легкий смех, говорила Елена.

– Ты единственная моя женщина! – с восторгом заключил Олег.

Так, за этими диалогами, минуты растягивались в часы, дни в недели, пока гармонию очередности не нарушила обреченность исхода лет. Внезапная остановка сердца матери отняла и сожгла, казалось, вечную картину вдохновения. Совсем как бесцеремонный вор в ничего непонимающей толпе, легко снявший драгоценное полотно Куинджи со стены Третьяковки, время вихрем унесло любовь Елены. Вихрь все кружил и кружил, появившись на старте жизни Олега, и даже не думал останавливаться, забирая все самое дорогое.

После потери Олег замолчал. Потом внутри стал скулить, как оставленная в квартире декоративная собачка. Скулил и долго выл, метавшись от стены к стене. После возникали непродолжительные вспышки теплоты к девушкам, скрещенные с вежливостью и обаянием: их у него не отнять. Встречи со спутницами проходили, как идеально отрепетированный сценарий, по которому на авансцене роль «Очередной» играла статистка, а на арьере стояла невидимая Олегу и публике мать. Сын всегда знал об этом ее всенощном присутствии. Желая снова ее увидеть, ощутить кожей ее дыхание, лица женщин, похожих на нее ушами, изгибом слабо заметных морщинок, родинкой на внешней стороне бедра, мелькали перед Олегом с удвоенной частотой. Секс с ними завершался оргазмом, но не приносил покоя по окончанию.

– лена, ты поедешь со мной? – спросил он у девушки, якобы для которой заказал Cheval blanc.

Приехав к нему, он вновь надел папскую тиару, пытаясь теплотой гренаша убить холод внутри себя, и попросил лену раздеться. Поддавшись просьбе, она сняла одежду, взяла бокал папского вина и, сев в кресло, раздвинула ноги, думая этим его больше завести.

– Пожалуйста, не сиди так! Ты похожа на картину Шиле. Только та стоит тысячи евро, а ты не думаю, – конец фразы он почти прошептал, чтобы не обидеть ее.

– Что? – оскорбилась лена.

– Да, да, прости. Ты лена, почти Елена. Ты так красива! Потанцуй лучше.

– Я тебе не стриптизерша какая-нибудь, чтобы танцевать тут перед тобой!

– Я и не говорю, что это так. Если хочешь, ты можешь одеться и просто пройтись по квартире, а я посмотрю на тебя, – предложил он.

– Мы трахаться будем или как?

Он не курил, но в тот момент в его сознании сигарета показалась настолько романтизированной, что он захотел пропитаться никотином насквозь. Разница между словами лены о совокуплении и фразами Олега об озере Комо, ее представлением о женской привлекательности и всем совершенством красоты его мира таким взрывом раздалась в бирюзовой бездне его глаз, что он закрыл лицо руками. Из-за случившегося резонанса он хотел, чтобы она ушла. Никакого диалога, в особенности телесного, ему не хотелось. Казалось, что что-то непонятно-чужеродное, воплощенное в женском теле, словно зверь из фантастических книг, ходит в его доме.

– Уйди! – крикнул Олег.

– Что? Ты плачешь? – залилась ржанием девушка.

– Нет. Этого никогда не бывает, – все еще закрывая ладонями лицо, он продолжал сидеть.

– Тогда что?

– Я просто никогда не любил. От этого грустно стало. Ты можешь это представить? – сказал Олег, опустив свое признание у гроба матери.

– И я тоже. Ни телесно, никак по-другому.

– Как это? – выпрямившись, он удивился.

– Я девственница.

– И ты так свободно раздвинула ноги?

– Ну, да. Я молода и красива. Сегодня «кислота» только создает видимость раскрепощенности и опыта, оставаясь при этом девственниками.

Тут он ощутил желание. Он взял ее губы в свои, взял всю в себя. Мягко провел пальцами по волосам, дал ее телу почувствовать мужское начало. Проявляя нежность, Олег бередил в своей памяти образ матери, когда каждый раз открывал новые двери в собеседнице очередной ночи. В этот раз девушка была неопытна, невинна в своей морально-телесной незрелости. Она словно невинная Афродита с белокурыми волосами, но без внутренне мерцающей чистоты создавшего ее моря, робкая гладь которого, схватившаяся пленкой утреннего морозца, скрывающая основы внутреннего естества, до которого пытается дотянуться рука рыболова, была разбита, обнажив при этом темные воды.

Кровь пролилась на белоснежные простыни, дыхание лены участилось. Низ живота Олега так плотно соприкоснулся с ее началом, что она истошно вскрикнула. Сильным толчком он пытался ей донести частицу себя, и в этот момент его дыхание перехватило. Долго длившееся жизненно инертное сокращение его легких остановилось. Он подумал, что спазм, пришедший в эту минуту, всего лишь очередная реакция мышц на скорость движения его тела. Он продолжал думать с полуминуты, что вот-вот должно отпустить, при этом не прекращал двигать бедрами. Его грудная клетка замерла, но низ живота по-прежнему инерцией маятника продолжал движение. Ему казалось, сильнее, глубже, и вот оно должно разрешиться логичным завершением. Еще секунда, спазм пройдет, и он будет готов пролиться новой жизнью в порочные воды «кислотного» озера. Спустя еще полминуты Олег почувствовал фрустрацию, через десять секунд, она дошла до исступления. Каждый капилляр выпадающих глазных яблок, каждый нерв стали просить остановить эту скачку, где ведущей кобылой в упряжке чувств было желание. Наконец инстинкт жизни в жокее возобладал и приказал вернуться с ипподрома к реальности, остаться в этом мире, не переступив финишной черты.

Словно проснувшись от порочных телесных изнеможений, он краем глаза увидел хвост уже знакомого вихря, прощавшегося в темнеющем окне и укравшего, по всей видимости, кислород во время секса у инфернокудрого Аполлона. В абсолютном непонимании, вернув глаза к лене, он испугался, увидев кровь, которая для него была грязной секрецией, к тому же напоминала о смерти. Когда его мать умерла и он стоял у гроба, его вольное воображение рисовало анатомический эскиз ее тела с циркулирующими потоками густой жидкости, постепенно замирающей, вслед за остановившимся сердцем. Смотря на свою мертвую мать, он проклинал человеческую несовершенность и обязательство перед жизнью поддерживать человеческую природу, не способную получить автономию от времени. Люди монтируют себе кости, вскрывают тела и пришивают искусственно выращенные органы взамен устаревших моделей, обновляют кровь, разрезают глаза, меняя в них объектив главной камеры, надевают высокотехнологичные ноги вместо потерянных в катастрофе, но все равно проклинают невозможность бесконечности. С такими мыслями Олег часто ходил на аудиенцию с Богом и каждый раз просил за свою мать, называя ее Великой, протягивая этим титулом нить от ее красоты к красоте Елены Троянской.

– Прости меня за все мое величие. Прости мою Великую мать. Прости ее за мужчин, за порочную связь с ними. Прости за сами мысли ее об этих мужчинах, прости за мои мысли о них. Я верю, что ты, Вседержитель этого мира, способен простить всех своих грешников. А красота, которую ты даровал нашим первым родителям, поможет избежать соблазнов, искушающих нас, и подарит вечное наслаждение.

Он и сегодня прочитал молитву после акта несостоявшегося наслаждения. Он пытался его завершить, но едва не задохнулся в этом порыве. Испытывая жесткую потребность во вздохе, он никак не мог вобрать воздух в легкие. Задыхаясь, Олег обреченно раскрывал рот, словно рыба, выброшенная сильной волной на песок, как кит, он пытался выдохнуть, испустив истошный фонтан жизни, чтобы после вдохнуть ее заново, но окруживший пространство вакуум вихря забрал у него его единственную и настоящую любовь – его наслаждение.

«Я умираю. Вот мы и встретимся с моей прекрасной Еленой», – думал Олег. Но в момент этих мыслей, когда бедра остановились и он рухнул на кровать, а затем сполз на пол безжизненным мусорным мешком, жизнь вернулась, вздох поддался легким, и кислород вновь их заполнил. Поднявшись обратно на кровать, разлегшись на белых простынях и тяжело дыша, он после временного отключения небесного аппарат поддержания жизни понемногу стал приходить в сознание уже с родившейся в нем удушающей яростью. Он стал кричать, бить подушки, бить лену, говоря, что та хотела его смерти и чем-то накачала.

После он увидел красный цвет. Увидел в нем кровь овна Авраамова, жертвы вместо сына Исаака, как отец заносит нож над белой шерстью, и тогда сам поднял ладонь над испуганной леной, сжавшейся всеми мускулами в позе эмбриона. Кровь пролилась на белоснежность простыней, как будто упала мертвая птица на слепящее глаза снежное покрывало горы Хермон, и ангелы испугались темных капель.

Эта ночь не стала для него ни знаком, ни провидением, он не увидел сразу, что украл под плащом преследовавший в течении всей его жизни вихрь. Для него это была всего лишь неудачная примерка папской короны перед зеркалом. Он посчитал, что остался жить благодаря какому-то чудесному случаю, что он избран и дальше нести этому миру свою мысль настоящей для него красоты, чувственного наслаждения и гедонизма. Его спасение показалось очередным божественным перстом на пути вездесущего небесного замысла.

Белизна его простыней виделась непоправимо изгаженной в этом мире. Чужая кровь пролилась на чистые простыни его идеала. Когда он увидел бурый цвет на тонком индийском шелке, он рассвирепел, превратив свою ярость в сильные удары большими кулаками по тонкому лицу лены. Он избил ее до полусмерти.

– Сука! Тварь! Ты – грязь, увесистые ошметки нечистот.

После этого вечера Олег не мог достигнуть кульминации его обычных телесных желаний. Тот неудачный раз остался вечным послевкусием его повседневности. Каждый день он выходил актером на сцену театра его жизни, играя спектакль, озаглавленный на афише «Без наслаждения и любви», который спродюсировал он сам. Не останавливаясь ни на одну ночь, Олег искал удовлетворения в барах, ресторанах, клубах, на закрытых вечеринках, на работе, в общественных туалетах, через Tinder, Hornet; среди знакомых, среди знакомых знакомых, среди женщин, среди мужчин; в Казани, в Москве, в командировке на Сахалине, на Бали, в Европе, в Австралии. Спал с азиатками, темнокожими, рыжими, брюнетками, взрослыми, малолетками. Играл абьюзера, сабмиссив. Искал связи на встречах сексоголиков, совращая людей пришедших излечиться, при этом сам не считая, свое стремление кончить какой-то проблемой. Он искал наслаждения везде, но нигде его не находил.


– Я люблю тебя. Ты знаешь, что такое любовь? – спрашивала Елена своего сына.

– Нет.

– Любовь – это когда твоя жизнь посвящена одному. Так вот, моя жизнь посвящена только тебе. Я люблю тебя всей искренней любовью, способной вместить все мироздание вселенной в одно только это короткое слово. Я научу тебя красоте, которая покажет тебе любовь. Видишь мою грудь? Прикоснись к ней. Ева также говорила своим сыновьям, прожив с ними несколько сотен лет. Она учила их красоте. Она не стыдилась своей наготы, которую представляла взору космоса, так же, как и я сейчас не стыжусь своей, открывая тебе ее совершенство. Видишь меня? – спрашивала мать.

– Да!

– Я стою перед тобой нагая и хочу, чтобы ты видел меня неприкрытую одеждой. Я хочу, чтобы ты был непредвзят и ценил женскую и мужскую красоту вне зависимости от гендерных признаков. Я люблю тебя! А ты любишь меня?

1

Белая лошадь.

2

Здравствуйте! (тат.)

Тоскливое очарование вещей

Подняться наверх