Читать книгу Поселение - Александр Попов - Страница 5
Поселение
Роман
Глава 4
ОглавлениеДавным-давно, еще на заре новой, демократической, власти, когда на короткий период неожиданно прихлынули в деревню частникам щедрые, безвозмездные кредиты от государства, Бяка не сплоховал, взял свое и выстроил просторный, с размахом, каменный дом за околицей, на холме, поближе к лесу, где рядом, сразу от опушки начиналось его поле. Красивое место выбрал Бяка для жительства, привольное. Дали необъятные убегали от окна, синели в дымке леса на горизонте… Поэтом бы родиться Бяке! И всегда было здесь сухо и чисто. Не как в самом Романове, где весну и осень увязали в грязи. Что тоже учел Бяка, когда выбирал место под будущий дом. Приусадебный участок он прирезал к кромке поля, так что на деле вышло, что он хитро расширил свои владения где-то еще на гектар. Все делал с умом, продуманно и надежно Бяка. Дом разделил для удобства капитальной стеной на две половины: зимнюю и летнюю. Кочевал с постелью из духоты в холодок и обратно. Полы настелил двойные, с толстым слоем керамзита между половицами – зимой хоть босиком ходи, не застудишься. Рамы вставил дубовые, которые ни одна сырость не перекашивает, вечные. Мансарду для будущих внучат утеплил поролоном и обшил вагонкой, а затем проолифил и покрыл лаком. Получилась на чердаке уютная, сверкающая чистотой и опрятностью светелка.
Приусадебный участок Бяка разделил на три части. В первой, рядом с домом, всегда солнечной поляне, специально без единого деревца, разбил огород. Тут росли только овощи и полезные кусты – смородина, малина, крыжовник, бузина вдоль забора от грызунов и вредителей. Во второй посадил яблоневый сад с беседкой посередине, с вишенником по периметру, в котором живописно «утопил» баньку. В третьей части, с березовой аллеей на выезде, разместил хозблок – увитый диким хмелем, чтобы запах отшибало, двор для скота и сарай для сена; рядом, как он говорил, «кормозапарочный цех» с двумя огромными котлами, вмазанными в печку, в которых с утра до вечера булькало и варилось в облаках теплого, белого пара месиво из комбикорма и картошки для свиней, настаивалось пойло для коров; сзади кормозапарника – оббитый шиферными листами навес для техники; в углу участка, на отшибе, – отапливаемая, с печкой, избушка-слесарня с инструментом, токарным станком, купленным за копейки еще у совхоза, за которым Бяка наловчился вытачивать болты и гайки, и самые необходимые железки по хозяйству – от дверных крючков до массивных навесных запоров для сараев и пристроек.
Все это сложное и непростое хозяйство вместе с домом Бяке удалось выстроить и наладить за какие-то два-три года после обвала советской власти, когда еще живы были в Романове рукастые и не сребролюбивые, старой закалки мужики, готовые за ящик водки и скромное угощение, за «здорово живешь», так сказать, поднять и справный дом за лето и баньку с пунькой сгоношить. Правда, на угощение Бяка не скупился, подтягивал ежедневно из города спирт «Рояль» багажниками на «Москвиче», нарезал горы дешевой, вареной колбасы, не жадничая, выставлял просроченную, гуманитарную тушенку из Европы, тазиками варил скользкие, рыхлые «ножки Буша». Иногда шелестел, но уже скупее, «гайдаровками» с многочисленными нулями, выдавал, когда мужики уже изрядно накачивались и радовались, как дети, «живым» деньгам, которые они видели в победно шагающей рыночной стихии все реже и реже. Что они доносили до дома, одному богу известно. Поговаривали, что Бяка как отдавал, так аккуратно и забирал у наиболее захмелевших.
Подфартило Бяке тогда с мужиками, крупно подфартило. Через пять лет эти чуткие и отзывчивые на чужую нужду люди, добрые, наивные, человеколюбивые «совки», вдруг начали дружно вымирать. Умирали они от водки, от этой дешевой, удивительно доступной, морем разливанным нахлынувшей «паленой», ядовитой гадости; от тоски и непонимания, что с ними происходит, от своей ненужности и бесполезности… Умирали десятками, не дожив год-два до пенсионного возраста. Когда Бяка обнаруживал, что достроить, допустим, сенник некого было уже и позвать, он начинал не без странного удовлетворения думать, что со своей грандиозной стройкой он успел как-то удивительно вовремя и ловко проскочить, что ему в каком-то смысле повезло… Проскочить он успел и с деньгами. Осторожное, хитрое, тороватое районное начальство, сплошь из прежних коммунистов, только начинало входить во вкус освоения увесистого государственного пирога и поначалу оглядчиво отгрызало от кредитов Бяке всего лишь пять-семь процентов. Это уже потом, лет через десять они установили твердую планку в сорок процентов, а тогда еще пугливо скромничали и оставляли Бяке, завистливо облизываясь, приличные суммы. Бяка зажил тогда на широкую ногу, вольным помещиком. Рожью он заниматься бросил – не выгодно стало, засеял поле клевером – возни меньше, развел коров и свиней. Правда, с тех пор его хозяйство прозвали Свинячьим хутором. Бяка на это обижался, поскольку считал себя образцовым хозяином, чистоплотным и аккуратным, не то что некоторые, вот уж действительно, живущие «как свиньи». И ведь действительно имел на это право, если по совести сказать. Дом его благодаря стараниям жены Райки, сухопарой, не знающей устали в работе, энергичной, суровой молчунье, светился чистотой и опрятностью. Перед домом, со стороны села, Бяка разбил цветник, высадил вдоль грунтовки до большака голубые ели. Он даже мусор регулярно вывозил на тракторной тележке в заброшенный песчаный карьер. Поэтому, чья бы корова мычала…
В новом доме родилась дочь Тонька. Долгожданный ребенок, Райка долго не могла понести. Обнадеженный Бяка начал мечтать о наследнике. Но внезапно Райка умерла. В мглистый, ноябрьский день, с ледяным северным ветром, разогретая в кормозапарнике до пота, она в одном халате привычно сновала с ведрами на скотный двор и обратно. Ночью заполыхала от высокой температуры, стала бредить. Через два дня преставилась в районной больнице от крупозного воспаления легких. «Странно, – говорил потом Бяка, – от воспаления легких сейчас не умирают». Но жена умерла. И с этого рокового события начался совсем другой отсчет времени в жизни Бяки.
Дом, двор, огород, сад вдруг начали зарастать грязью, сорной травой, мусором, превращаться действительно в Свинячий хутор. Бяка пробовал сопротивляться накатывающему запустению. Бросался по утрам в огороде на сорняки, обкашивал сад и проулки между сараями, старался подмести в доме, помыть посуду хотя бы для Тоньки, устроить постирушки. Но его одного на все явно не хватало. Сад за лето зарастал густой, негодной травой, от которой коровы отворачивались; к хозяйственным постройкам торились едва заметные тропинки; у крыльца незаметно образовалась помойка; в доме за свалками нестиранного, затхлого тряпья заметно сжалось пространство, поубавилось света. Тонька подрастала. Поначалу Бяка смотрел на нее с надеждой. Но девочка росла вялой, замкнутой, безразличной ко всему тихоней. Она даже в куклы не играла. Обычно днями одиноко просиживала у окна, рассеянно смотрела куда-то в сторону села, в небо, вычерчивала слабым пальчиком на стекле какие-то, ведомые только ей вензеля и значки. «По матери тоскует», – думал Бяка и подходил к дочери, жалостливо гладил по головке. От его прикосновения девочка вздрагивала и ежилась. Бяка в такие минуты терялся и, не зная, что сказать дочери, вздыхал и молча уходил из комнаты. «Жениться бы надо, – размышлял он тоскливо, – мать ей, конечно, не заменишь, но вот если бы попалась добрая и работящая…» Но такой женщины не подворачивалось. Сошелся было Бяка с «новой русской» в Романове, владелицей магазина Надькой Карасевой. Полгода похаживал к ней по вечерам. Надька была разведенная, тоже одна поднимала сына. Была аккуратная, чистоплотная, водкой и мужиками не баловалась. Лет с двадцати начала работать продавщицей в Романовском сельпо, нагло не обсчитывала, ну, если только по копеечке, по две с пьяненького какого или подслеповатой старушки. Приторговывала, говорят, среди своих по ночам водкой, по рублю сверху. Деньги на книжку не клала, покупала золото в Москве. Так что было на что открыть свою лавочку при буржуйской власти. И собой была Надька вполне ничего, Бяке нравилось ее не расплывшееся к сорока годам, по-девичьи собранное тело, ухоженные, всегда пахнущие чем-то приятным волосы, милое, с правильными чертами лицо… Симпатичная была женщина Надька, по всему подходила, и можно было подумать и о дальнейшем, но уж очень скупа и торовата оказалась. Бяка сам был не из щедрых, деньги любил попридержать, тратился всегда с неохотой. Но с Надькой был особый случай. Она даже на свидании, пред тем как лечь с Бякой в постель, налив ему рюмочку с наперсток, внимательно проглядывала на просвет, на сколько поубавилось в бутылке, и отрезала закусить строго дозированный, единственный кусочек колбаски. В разговорах аккуратно выведывала, на кого у Бяки записан дом, и если он женится, то что перепадет жене. «Заморит голодом, меня и Тоньку отравит, дом и все хозяйство перепишет на себя с сыном», – решил однажды Бяка и порвал с Надькой навсегда.
Случались у него потом и после Надьки связи с женщинами, но носили они характер эпизодический и недолговременный, так, когда совсем уж было без бабы невмоготу… К пятидесяти годам Бяка отчаялся второй раз жениться, заматерел, космато, по-звериному зарос, потерял половину зубов, приобрел навсегда запущенный, неряшливый вид, стал попивать. Тонька выросла, с трудом закончила десять классов в Романове, учиться никуда дальше не пошла, так и осталась с отцом на Свинячьем хуторе. К двадцати годам стала не по летам заплывать жирком, раздаваться на глазах, превращаться в широкозадую, толстоногую, круглолицую бабищу. К хозяйству была постыдно равнодушна – не допросишься ведра свиньям вынести, на ходу, что называется, спала, любила жареную картошку на подсолнечном масле – съедала сковородами, и часами бестрепетно вглядывалась, как в детстве в окно, в телевизор. «Ну ты бы хоть в доме приборку сделала, живем, как в хлеву, – пробовал иногда наставлять дочь Бяка, – ты посмотри, в чем ходишь, хуже тракториста!» Тонька нехотя отрывалась от телевизора, равнодушно смотрела на отца: «Ладно, снимай рубаху, постираю». «Э, черт! – закипал Бяка. – Рубаху я и сам постираю! Ты себя обиходь, порядок во всем наведи! Кому ты будешь нужна такая грязнуха!» «Да найдутся охочие, – усмехалась Тонька, – я, вона, богатая невеста…» «Охочие… богатая невеста… тебя, дуру, и за деньги никто не возьмет!» – в раздражении выбегал Бяка из дома. «И в кого она такая?! – нервно ерошил он буро-седую, густую волосню на голове, остывая на лавочке у крыльца. – Вот Райка была – огонь!» – с тоской вспоминал покойную жену, в который раз растравливая себя мыслью, что замены ей, видно, никогда уже не будет.
Но тут неожиданно и «замена», и «охочие» вдруг нашлись… Года три назад на хутор к нему прибилась вывезенная из Москвы семья. Вернее, мать с сыном. Тогда многих горемык из столицы, отбирая у них квартиры, московские жулики рассовывали по деревням, в полузаброшенные, купленные за бесценок хибары. Были это в основном люди пьющие, ослабленные, не способные ни к какому сопротивлению стервятникам капиталистической эры. «Новые высланные», как окрестили их в Романове, были из их числа. Мать – Таисия, в прошлом, как она рассказывала, инженер-технолог какого-то НИИ, и в деревне несла последние гроши в магазин к Надьке Карасевой за паленую водку. Хотя ее сын – Игорек, худой, остролицый, невысокий паренек лет двадцати с нерабочей, полувысохшей левой рукой, не был замечен в особом пристрастии к выпивке. В Романове их жалели, сразу приняли, отнеслись как к несчастным, обобранным до нитки нехорошими людьми на большой дороге. В первое лето, когда пара крепких, коротко стриженных «бычков» грубо десантировала мать и сына из «рафика» с немудреным скарбом на лужайку перед раскуроченным «финским» домиком – «Вот ваша новая квартира!», помогала им обжиться и не умереть с голоду вся деревня. Соседские мужики из подручного материала перестелили в домике сгнившие полы, застеклили окна, переложили провалившуюся печь. В зиму сердобольные романовцы нанесли бедолагам картошки, муки, круп, банок с маринованными огурцами. Помогли заготовить дров. Таисия в припадке пьяной благодарности не раз вставала на колени и, рыдая, кланялась каждому прохожему на улице. Когда картошка закончилась, мать с сыном пошли батрачить по дворам. Денег им никто не давал – не было их, денег этих, у самих романовцев. А вот накормить, обогреть несчастных – ради бога! Прочесав и не раз в поисках работы и тарелки щей романовские улицы, мать и сын постучались на Свинячий хутор. Поначалу Бяка принял их настороженно и с неудовольствием – бомжи какие-то, алкашня, один калека… что с них возьмешь, но, впрочем, ладно, решил, пущу, пусть навоз почистят у коров, не все же самому надрываться… Но, знакомясь ближе, наблюдая за «высланными» в работе, начал ловить себя на мысли, что они-то, вообще, ничего, старательные и от них есть какой-то прок. Баба, если не пила, вполне сноровисто научилась орудовать вилами, замешивать корм для свиней, доить даже… Малый оказался тоже не ленивый, ловко подхватывал правой, здоровой рукой ведра с пойлом, без устали таскал в коровник. С ними и в доме стало повеселее. Тонька то ли стесняться стала бардака, то ли еще что, но начала с некоторых пор приборку наводить, за собой следить, по крайней мере вылезла из замурзанного халата, джинсы на толстую задницу напялила, съездила в город, кудрявую прическу сделала. Правда, тут Бяка немного насторожился, стал приглядывать за Игорьком, но ничего предосудительного не обнаружил – Игорька, кажется, не волновали мясистые прелести Тоньки, да и была она на голову выше Игорька. «Окажется наверху невзначай, – представил, улыбаясь, Бяка интересную сцену, – раздавит, как мышонка» – и перестал даже думать о чем-то таком.
И мать с сыном прижились на Свинячьем хуторе. Бяка отделил им перегородкой из горбыля закуток в кормозапарнике, сколотил два топчана, поставил столик, прибил вешалку… По их же просьбе, между прочим – не таскаться же каждый день из деревни и обратно в свою холодную лачугу, а тут всегда в тепле и рабочее место в прямом смысле в двух шагах. Да и приготовить себе всегда можно на горящей с утра до вечера печке. Самые необходимые продукты – хлеб, крупу, макароны, подсолнечное масло Бяка покупал им сам, по строго дозированной норме, молока позволял пить вволю. Раз в неделю разрешил ходить в баню, правда, только после себя с Тонькой.
Лето прожили вполне справно и дружно. Бяке даже стала нравиться такая жизнь. Таисия за работой забывалась и стала вроде меньше пить. Она даже как-то посвежела, и Бяка поймал себя однажды на вожделении к ней. Но подавил это чувство в себе, это было бы себя не уважать. Хотя вся деревня, доходило до него, давно уже перекрестила его с Тайкой, а Тоньку с Игорьком. Однажды Надька Карасева, отвешивая Бяке в магазине сахарный песок, с издевкой и мстительно пробросила: «Слаще сахара бывают, говорят, бомжихи… Не знаешь, Миш?» Но Бяка на сплетников поплевывал, держался сам в норме и удерживал равновесие, как ему казалось, на хуторе в целом. В то лето он заготовил клевера на две зимы вперед, удачно продал осенью излишки, оказался с барышом. Потом ловко перехватил хороший кредит и обзавелся той самой новой техникой, на которую завистливо заглядывался Виталик Смирнов. Правда, в лизинг, но мечталось, что рано или поздно он ее выкупит в собственность. Но для этого надо было договариваться с Булкиным, главой района, чтобы тот надавил на своего зятя, заведующего агролизингом, продать года через два технику Бяке по остаточной стоимости. Булкин же в последнее время стал капризничать, не подпускал Бяку напрямую к переговорам, действовал через помощника. Бяка долго недоумевал, за что такая немилость, пока помощник не намекнул, что «хозяин» хочет поднять до пятидесяти процентов ставку отката по кредитам. Ну, это было уже слишком – с миллиона отдай пятьсот! А себе тогда что оставалось?! Почти ничего! Бяка всю осень ходил как оглушенный и решил, пока не приедут описывать имущество за долги, новых кредитов не брать. Так и вошел в растерянности, бочком, одной ногой как-то, в Новый год. Что явно не сулило устойчивости и процветания в наступающем. Как говорится, как встретишь…
Так оно и вышло. В начале января, после затяжного, обильного, новогоднего возлияния замерзла Таисия. Возвращалась из деревни ночью, пьяная, на хутор, сбилась с дороги, долго плутала, судя по следам, по полю, упала в снег в каких-то ста метрах от жилья, заснула и больше не проснулась. И морозец стоял легкий, и метели особой не было, и вот надо же тебе как угораздило! Отдала богу душу всего в нескольких шагах от дома. Судьба! Перенесли ее, негнущуюся, скрипуче-заиндевевшую, в прилипших ледышках, Бяка с Игорьком в кормозапарник, уложили на топчан, стали разоблачать. Из кармана жиденького, обвислого пуховика выпала недопитая бутылка, покатилась криво по полу…
– Наверное, смерть была легкая… умерла, как в наркозе, – зачем-то сказал Бяка, вглядываясь в почерневшее, каменное лицо покойной.
– Заткнись, урод! – вдруг затрясся, сверкнув глазами, Игорек, поднял бутылку с пола, отвинтил крышку зубами и выпил залпом до дна.
С того дня Бяка стал почему-то побаиваться Игорька. А Тонька после простеньких, тихих похорон с укором сказала:
– Мог бы и в дом тогда Таисию перенести.
А весной, в жаркий, синий апрельский день, когда Бяка неожиданно вернулся с поля, где подсевал клевер, за новой порцией семян, он застал Тоньку с Игорьком в постели. Что-то удержало его бить калеку, да и сверкнувшие тогда, после смерти матери, ненавистью глаза Игорька – краткий миг восстания раба – запомнились, не схватился бы за нож… В клокочущей ярости, с трудом сдерживаясь, он отследил, пока Игорек оденется, обует, постукивая пятками в пол, ссохшиеся кирзовые сапоги, а затем сгреб его за шиворот и спустил пинками с крыльца:
– Чтоб духу твоего здесь больше не было, козел!
К дочери вернулся, прихватив в сенях, сто лет там висевший на гвоздике, никому не нужный приводной ремень с комбайна.
– Потаскуха! С кем связалась! – схватил Тоньку за жиденькие, мелким бесом завитые волосенки, оторвал от подушки, занес руку для удара.
– Бей! – закричала Тонька, закрывая глаза рукой. – Хоть насмерть убей, не боюсь! А его прогонишь, удавлюсь! Среди твоих грязных свиней удавлюсь! – И зарыдала, кривя свое и без того некрасивое, большеротое, круглое лицо: – Мамку заморил, теперь мне жизни не даешь!
Бяка разжал пятерню, легким толчком с удивлением оттолкнул голову Тоньки:
– Что, что я сделал с матерью?
– Что слышал! – кульком упала Тонька в подушку, вздрагивая в рыданиях голыми, мясистыми, усеянными рыжими веснушками плечами.
Бяка неприязненно прикрыл спину дочери толстым, засаленным одеялом, не решился и погладить Тоньку по волосам – обида вдруг взяла его.
– Мы с матерью жили дружно… вместе дом поднимали. – Голос Бяки задрожал. – Врачи-коновалы погубили ее… и всего-то было воспаление легких.
Тонька затихла, прислушиваясь. Бяка все-таки осторожно погладил ее по голове:
– Вот так-то, доча… А он тебе не пара… сама же знаешь. Вот и подумай, к чему все это приведет! – Бяка присел на край кровати, примирительно встряхнул через одеяло плечо дочери.
– Пара не пара, а лучше мне здесь не найти! – выпрямилась на постели Тонька, прикрываясь и вытирая слезы одеялом. – В клубе на меня никто внимания не обращает, все вон худенькие, а я… как корова!
– Ну зачем так сразу – «как корова»! Ты симпатичная, крупная… кому-то и такие нужны, – миролюбиво сказал Бяка, зачищая ногтем присохшую грязь на штанах. – А он-то, посмотри – шкет! Да еще с одной рукой! Что ты в нем нашла?!
Тонька перестала плакать, недоверчиво поглядела на отца – так ли уж по-доброму расположен он, можно ли довериться? – шмыгнула носом и снова заревела:
– Он хороший, у него тоже мамка умерла… не прогоняй его!
Бяка досадливо поморщился и, еще раз потрепав Тоньку по голове, пошел искать Игорька.
Игорек был в кормозапарнике, складывал свой немудреный скарб в объемистый, высокий мешок из-под комбикорма. Придерживая зубами край мешка, запихивал в него одной рукой облезлые, с торчащим пухом куртки, замызганную, стоптанную обувь, несвежие вороха грязных футболок, электрически потрескивающие, из синтетики, свитера… В аккуратную стопку на столе были сложены книги.
– Читаешь? – прикидывая, с чего начать разговор, машинально взял Бяка в руки верхнюю книжку. – Молодец… смотри ты, какая заковыристая… «Как рабочая сила становиться товаром», – прочитал на обложке, – «Критика капитализма», – посмотрел на следующий томик в стопке. – Ну да, – протянул, думая о своем, – ты же в экономическом техникуме учился…
Игорек подхватил рукой мешок под горло, разжал зубы и, отплевываясь, поставил на топчан. Вопросительно и недобро взглянул на Бяку.
– А вот мне, брат, читать некогда, – вздохнул Бяка и вернул книгу в стопку, – с утра до вечера, как заводной…
Игорек молча, насупившись, стал по одной запихивать книжки в мешок. Бяка нахмурился:
– Ты вот что, распаковывай мешок… Скажи спасибо Тоньке, упросила… Но что б больше к ней ни-ни, на пушечный выстрел! – свирепо выпучивая глаза, грохнул кулаком по столешнице.
– Ты меня на испуг не бери! – задрожал длинным, острым подбородком Игорек. – Ради Тоньки… Тони, то есть, я останусь… но на все твои условия класть хотел! – зло сказал он и помахал в воздухе согнутой в локте рукой.
– Борзый, значит, стал… выеживаешься! – потер рукой небритые скулы Бяка. – Хотел с тобой по-хорошему… А может, тебя свиньям скормить? Кто тебя, такого обсоса, искать будет! – усмешливо окинул Игорька взглядом.
Тот побледнел, сделал несколько шагов назад:
– Будут! Тонька искать будет! – и опустил руку в карман.
– А ты, я смотрю, шустрик, – покосился Бяка на карман Игорька, – капитально запудрил девке мозги… от этой дуры теперь все что угодно можно ожидать. – Бяка потоптался на месте и на всякий случай встал так, что их с Игорьком стал разделять стол.
– И что же мне с тобой, таким красивым и умным, все-таки делать? Может, яйца тебе отчекрыжить, сынок? – подмигнул Игорьку.
– Слушай, папаша, – поморщился Игорек, – хватит придурка из себя корчить… говори по делу, или я действительно сейчас уйду!
– По делу так по делу, – посуровел Бяка, – так вот… Тоньку я за тебя, бомжа, никогда не отдам, лучше застрелиться от позора… И расцепить вас сейчас невозможно. – Бяка мрачно задумался. – Так вот… я тебе денег дам, хорошо дам, не обижу!.. Ты покрутишься здесь еще до осени, потихоньку спуская все на тормозах, чтоб без бабьих трагедий там разных… а потом исчезнешь, как будто тебя никогда и не было. Ну, напишешь потом что-нибудь, что другую полюбил… и с концами. – Бяка замолчал и накрыл Игорька, как плитой, тяжелым, угрюмо-выжидательным взглядом.
– Покупаешь, значит? Ну и сколько дашь? – усмехнулся Игорек.
– Тысяч сто пятьдесят, думаю, тебе хватит, чтоб уехать далеко-далеко! – с медовой ехидцей пропел Бяка.
– Негусто, – криво улыбнулся Игорек, – с учетом того, что мы с матерью три года пахали на тебя бесплатно.
– Не понял! – насторожился Бяка.
– А чего тут понимать, – вскинулся острым подбородком Игорек, – осенью мы с Тоней и так решили от тебя уйти, а до этого…
– Как-как – уйти?! – перебил Бяка. – Жить, что ли, вместе? С тобой? Ну ты юморист!
– …А до этого!.. – выкрикнул Игорек. – Ты заплатишь по суду всю причитающуюся мне зарплату!
– Зарплату?! Тебе, по суду?! Да кто ж тебя слушать будет, сявка! – аж побелел от негодования Бяка.
– Послушают! Тоня свидетель, все на суде расскажет! Да и другое кое-что вскрыться может! – вырвалось у Игорька.
– А вот это уже интересно! – задышал глубоко Бяка. – Что, например?
– Узнаешь! – сказал Игорек, доставая руку из кармана и разминая пальцы в воздухе.
– Ну, ты и наглец! – выдохнул Бяка. – Без меня вы бы с матерью с голоду подохли… а я вас бесплатно кормил. И сколько же ты просишь этой… зарплаты?
– Хуже свиней кормил… макароны и маргарин, – вздрогнул подбородком Игорек, – а зарплату буду требовать среднюю по деревне… семь тысяч в месяц. Вот и считай, сколько на двоих за это время набежало.
– На пол-лимона тянет… не по чину замах, – презрительно посмотрел на Игорька Бяка. – Ничего ты в суде не докажешь! Не знаешь ты, что такое сейчас суды… А вот нарваться можешь, капитально нарваться, так, что действительно закопают… – Бяка выдержал паузу, устало и безразлично протянул: – Что-то там «вскрыться может»… Что ты вскроешь? Детсад… Так что бери, пока я добрый, то, что даю, и на все четыре стороны по осени… В июле получишь половину, в октябре остальное. Ты все понял?
Игорек, царапнув Бяку косым взглядом, промолчал. Бяке захотелось подойти к этому обнаглевшему «обмылку», врезать как следует, повалить и долго возить мордой об пол, пока не запросит пощады. Сдержался. «Поучить сосунка старших уважать еще будет время». Разошлись в тревожной подозрительности каждый при своем.
Бяка видел, что шашни Игорька с дочерью не только не прекратились, как грозно требовал он, но, наоборот, приобретали с каждым днем все более откровенный и наглый характер. К июлю утративший всякий стыд и страх Игорек самым бессовестным образом бухал сапожищами каждую ночь прямиком к Тоньке в летнюю половину дома. Это был вызов, дерзкий самонадеянный вызов, и Бяка понял, что его условия решительно отвергнуты. Что делать? – призадумался Бяка. Выгнать их обоих и немедленно? Но сколько будет сраму на селе, да и как одному летом справляться с хозяйством, с этой вечно голодной прорвой свиней, коровами, сенокосом! Подстеречь «недоделка» где-нибудь в укромном местечке, придушить гниду и закопать в лесу?! – приходили в голову и такие мысли, но это было слишком… Стал бояться, что по злобе Игорек отравит свиней, подмешает что-нибудь в пойло коровам… Потерял покой, пристрастился подглядывать через грязные окна в кормозапарнике и в сарае, как они с Тонькой мешают корм свиньям, как доят и поят коров. Стало пошаливать сердце, временами еле ноги таскал. А тут еще Булкин со своими темными делишками в очередной раз нарисовался. Случилось это как раз накануне встречи с Виталиком Смирновым в овраге.
Здесь надо сказать, что Бяка через этот проклятый распил с кредитами так сросся с верхушкой районной администрации, что вошел в круг чуть ли не самых близких и доверенных лиц самого главы района Булкина Владимира Савельича. А посему изредка, обычно где-то раз в году, на хуторе у Бяки появлялся на неприметной «совковой» «Ниве» помощник Булкина по связям с общественностью Вадик Труханов, чрезвычайно деятельный, расторопный, улыбчиво-обаятельный молодой человек, неполных еще тридцати лет, но, к сожалению, рано облысевший, что очень старило и портило его. Но это так, к слову…
Вадик заезжал на хутор на заляпанной грязью «Ниве» обычно со стороны леса, по вполне наезженной лесниками, охотниками и «черными» торговцами древесиной дороге, пробитой через когда-то роскошный, но теперь под корень выведенный хвойный бор, от большого села Петровское, стоявшего километрах в десяти от Романова на большаке в сторону областного центра. Получалось, что Труханов делал порядочный крюк по чащобам сорного подлеска, поднявшегося на месте красавца-бора, прежде чем попасть на хутор к Бяке. Принимая от Вадика обычно поздним вечером, в темноте, увесисто-тяжелый, средних размеров, но вместительно-емкий чемоданчик-кейс с кодовым замком, обильно и тщательно, как это делают в аэропортах, перемотанный скотчем, Бяка понимал предусмотрительность ловкого помощника главы района. Он однозначно догадывался, что в чемоданчике. Испариной покрывалось тело Бяки, когда он брал кейс в руки, закутывал в рогожку и, тревожно прижимая к груди, нес, как бомбу с заведенным таймером, в слесарню. Там он, затворив окна на внутренние ставни, чтоб ни щелочки, ни просвета, доставал из ящика, заваленного разнокалиберными заготовками, моток тонкого стального тросика, обматывал им широколобую станину токарного станка, закреплял узел, перебрасывал тросик через блок, ввинченный в потолочную балку, к лебедке и осторожно, мягко приподнимал передок станка над полом. В полу обнаруживалась крышка, с металлическим кольцом заподлицо, неглубокого, обитого оцинкованной жестью тайника, куда и помещался с особой тщательностью и предосторожностями, дополнительно упакованный в целлофан, драгоценный чемоданчик. Затем станина снова намертво опускалась на люк тайника, обнаружить который, не сдвинув в сторону полуторатонную махину станка, было невозможно.
Вадик только почтительно закивал головой и сделал восхищенный знак большим пальцем, когда Бяка показал ему потайное место уже на второй раз появления помощника главы района с таинственной поклажей.
«Груз-10», как обозначил для себя чемоданчик Бяка, обычно отлеживался у него на хуторе месяц-два, не более. Затем снова по лесной дороге и, как всегда, в сумерках появлялся на верткой машинке Вадик и, не особо распространяясь, отделываясь скупым приветствием, забирал кейс, клал под подушку переднего пассажирского кресла и уезжал уже по шоссе в город. Бяка мысленно крестился: «Слава богу, пронесло… и дай бог, чтоб в последний раз», когда красные задние огни «Нивы» угольками в темноте уплывали по хуторскому проселку на большую дорогу в Иванград. Но «последний раз» не наступал. Более того, в этот последний раз Вадик приехал какой-то кисло-озадаченный, смурноватый, и, передавая «Груз-10», предупредил, что кейс полежит у Бяки, может быть, до осени. Час от часу не легче… А когда Бяка, совершив с чемоданчиком привычную ходку в слесарку, вернулся в дом, Вадик неожиданно попросил выпить. Это было уже что-то новенькое, чтобы деловито-строгий, вечно куда-то спешащий Вадик сел с Бякой водку пить? – чудеса какие-то! Но у Вадика, видимо, что-то крепко наболело, про свои проблемы Бяка и думать не хотел, так противно было на душе, что уже скоро сидели они в празднично освещенной разноцветными гирляндами беседке, среди нежно причесанного трехдневными дождями, вольно дышащего сада, и на вполне доверительной, разнеженной волне, в гармонии с природой, почти не пьянея, с удовольствием накатывали рюмку за рюмкой. Хотя «не пьянея»… это им только так казалось. Просто водка попалась приличная и не сразу била по мозгам, как «паленка», и Бяка не пожадничал, принес из подвала царскую закуску – пол-ляжки свиного окорока – бело-розового на просвет, если резать тонкими ломтями, пахнущего дымком, таявшего во рту… Вадик пил, наполнялся пьяной, осоловелой расслабленностью и не мог насытиться окороком. С ним такое, при его конституции, редко случалось. Бяка, посмеиваясь, наблюдал за неуемно-прожорливым гостем и тоже не отставал.
– Завтра печень будет вот такая! – показал рукой Вадик что-то воображаемо большое, выпуклое, по правому боку.
– Ничего, рассосется, молодой еще, – успокаивающе говорил Бяка, иронично оглядывая лысую голову Вадика, – молодой… это вот мне завтра с похмела клевер косить… боюсь, хреново будет!
– А ты спи… ты же не в колхозе, бригадир будить не будет… ты же сам себе хозяин, – уже пьяненько подковырнул Вадик.
– Хозяин! – неопределенно хмыкнул Бяка. – А ты откуда про колхозы-то знаешь? Кино смотрел? – не удержался, тоже боднул Вадика.
– И кино смотрел, и книжки читал, и дед с бабкой рассказывали… преемственность поколений, так сказать… – совсем не обиделся Вадик и внимательно, с присущей ему особенностью – исподлобья, посмотрел на Бяку, – ты что, Михал Василич, действительно поедешь завтра свой клевер косить, в воскресенье… с бодуна?
– Умирай, а рожь сей… – чем-то польщенный беззубо заулыбался Бяка.
– А ты батрака пошли, – сказал неожиданно Вадик, – кстати, где он? Да и дочки твоей что-то не видать.
– В клуб ушли, на дискотеку… еле выпроводил, – нахмурился Бяка (ему не понравилось – «батрак») и подумал: «Хитрый жучила, пьяный-пьяный, а лишних ушей на всякий случай боится». – Какой из моего «батрака» батрак! – небрежно отмахнулся. – Ты же знаешь, калека он… но вот прибился, живет… – И на всякий случай добавил: – Я его не гоню, бесплатно кормлю-пою…
– А мать его, я слышал, замерзла?
– Да, пьяная, зимой… как раз после новогодних праздников… Так что надеяться мне приходится только на самого себя… Умирай, а рожь сей, – со вздохом повторил Бяка.
– А надо ли все это? – вдруг странным вопросом задался Вадик и взялся за бутылку: – Ого, пустая! И когда это мы успели и эту выдуть?
Бяка молча сходил в дом и принес еще поллитровку.
– Не знаю, что надо, что не надо… – сказал он, вернувшись, нетрезво припечатывая бутылку на стол, – а что еще делать? Я в кредитах, ты знаешь, в долгах, как… в навозе. Не буду крутиться, за полгода сдуюсь… все опишут, не опишут – заставят своим продать, не заставят продать – убьют… и че я тогда старался?! Че из кожи лез, наживал, строил все это… Так что поеду завтра с утра клевер косить, без бригадирских пинков, как ты говоришь… Вот она, частная собственность! Она злее колхоза! Даже с бодуна гонит на работу… Я не прав? Если прав, наливай!
Вадик еще достаточно твердой рукой филигранно, не пролив ни капли, разлил водку по пузатым, вместительным рюмкам:
– Глаз-алмаз… прав ты, Василич, прав! И меня проклятый капитализм безжалостно каждый день на «мои клевера» гонит… Как осточертело все, если б ты знал! Кажется, плюнул бы, да и ушел снова в газету… Но там гроши, а дачу достраивать надо, квартиру ремонтировать надо, жене барахло разное покупать надо, сыну кружки и репетиторов оплачивать надо – вот и кручусь, обслуживаю тут… – Он показал глазами наверх. – Зато кое-что перепадает… с барского стола, так сказать… Надолго ли, правда, он, этот стол?
Вадик, изрядно тронутый хмельком, картинно подпер щеку рукой, плутовато посмотрел на Бяку:
– Ты читал сказку, впрочем, это не сказка… самого ехидного русского писателя «Как один мужик двух генералов прокормил», так и называется «Как один мужик…»… не читал? Ну, не важно, так я тебе скажу, что ты переплюнул того мужика… из сказки – ты кормишь сразу пять, нет! Десять генералов! Дай посчитаю… – Вадик поднял вверх правую руку и стал зажимать пальцы: – Главу, трех замов, руководителя аппарата, полицмейстера, прокурора… и т. д. и т. п. Вот бы про что написать надо, я ведь когда-то неплохо писал! Но теперь уже вряд ли что когда напишу! – Вадик выпил и как-то стремительно вдруг «поплыл», рассиропился, умыл ладошкой, как ребенок, пьяные слезы на лице.
«Все, готов!.. А про генералов он верно сказал», – зло подумал Бяка и осторожно спросил:
– У генерала одного… шефа твоего… все нормально? Ты что-то тут про стол…
Вадик собрался и постарался придать глазам трезвое выражение.
– Строго между нами, – зашептал он, – бандюги в сити-менеджеры протолкнули своего, тот в долю лезет, а тут и так все по краям… не на тебя же, в смысле таких, как ты, его сажать! В общем, война… поэтому и решили у тебя до осени все полежит… у тебя надежно, кому в голову придет искать тут… главное – чтоб никому, никому! – Вадик прикрыл веки и решительно замотал головой.
Бяке стало не по себе, страшно.
– А много там? – сорвалось против воли.
– Не считал! – с пьяным вызовом, в упор посмотрел Вадик. – Тебе-то какая разница!
Бяка обиделся.
– Я тут тоже только передаточное звено, – попытался извиниться Вадик.
– В чемоданчике десять кило с лишним, я завешивал… – хмуро заговорил Бяка, – одна любая американская бумажка – посмотрел в Интернете – ровно один грамм… получается, если отбросить вес тары, на десять кило тянет ровно лимон зелени стодолларовыми бумажками? Правильно считаю?! – озадачил Вадика неожиданными выкладками Бяка.
– Ну ты голова! Ну, ты Пифагор! – в пьяненьком восторге захохотал Вадик. – А мы говорим: народ у нас не тот, не въезжает народ! Да народ у нас самый умный! До всего додумкается и докопается! Только бы интерес был! Голова у нас народ! И ты голова, Василич! Дай я тебя, Пифагорушка ты Романовский, поцелую! – Вадик порывисто приподнялся со скамейки и, перегнувшись через стол, опрокидывая рюмки, крепко сжав ладонями небритое, с вытаращенными глазами лицо Бяки, жарко наградил того куда-то в шапку жестких, непромытых волос на голове троекратным поцелуем.
– Ну и волосы у тебя! – отстранившись, воззрился сверху на Бяку, – как у Анджелы Дэвис… Дай на рассаду! Дай на рассаду! – снова куражливо полез с поцелуем.
– Ну ладно, будет тебе! – разжал ладони Вадика Бяка, понимая, что гость окончательно спекся. С силой, за плечи снова усадил Вадика напротив и, подумав, выровнял на столе рюмки:
– На посошок? – взболтнул бутылку.
Вадик согласно кивнул, замерев в позе птицы на морозе. Бяка вложил ему в руку до краев наполненную рюмку. Чокнулись. Вадик мучительно, содрогаясь, выцедил рюмку до дна. Глаза его, сверкнув белками, закатились под лоб.
– И это… все что ты возишь ко мне… весь ихний общак? – решился и спросил все-таки Бяка.
– Наивный, – прошептал Вадик, погружаясь в пьяно-беспамятный сон, – но лучше об этом… ни-ни… – сделал он последнее отрицательное шевеление рукой, – а то будет… больно…
«Сколько же воруют! – с необъяснимым восхищением и оторопью подумал Бяка. – Если такие деньги гребут только в одном сраненьком районе! А по всей стране?!»
Он вспомнил, что в июле обещал этому заморышу Игорьку половину суммы, чтоб запаху того по осени не было здесь… и призадумался. Деньги у него были. Лежали где надо. Но это были его кровные денежки, добытые горбом и потом. Собирал он их на черный день, как энзэ, на всякий непредвиденный случай. И вот теперь какому-то наглому хорьку отдать из них сто пятьдесят тысяч? «И кто меня за язык тянул?» – аж зубами заскрипел Бяка. Он неприязненно покосился на размякшего, нехорошо побледневшего, беспомощного и жалкого в нездоровом, пьяном сне Вадика, и странное, недоброе видение вдруг застлало его сознание. Он представил неожиданно сгоревшую где-нибудь в лесу «Ниву» (для этого нужно задним ходом снова отогнать машину в лес, в колеях после дождей полно воды, по следам ничего не разберут), сгоревшую вместе с Вадиком, но… без драгоценного его чемоданчика. Лимон зеленью, огромные деньжищи! – будет ждать своего часа в укромном местечке, в таком, что ни одна ищейка не найдет! Уж он-то придумает! Как с тайником придумал! Ведь придумал же! А потом, когда все уляжется, через несколько лет, прощай нищее Романово! Прощай, каторжный Свинячий хутор! Привет, вечнозеленый рай на земле на каких-нибудь далеких жарких островах! «Менты копать глубоко не будут, разбираться на место приедут мелкие сошки, им вряд ли что-то про чемоданчик скажут… – горячо забилось в голове у Бяки, – но вот потом… потом появятся серьезные ребята… и „будет больно“ – усмехнулся Бяка, – Тоньку жалко, на глазах изуродуют…» Бяка испугался того, что он только что нафантазировал, отмахнулся от паскудных мыслей и понял, что он тоже перебрал. Но решение, что никаких денег, из своих, кровных, он Игорьку давать не будет, было им принято. «Тогда где взять, чтоб отдавать было не жалко?.. А вот где! – вдруг осенило Бяку. – Могли бы и отблагодарить за чемоданчик, так сказать, небольшим процентиком за хранение, – стал думать Бяка, – что я зря, что ли, рискую! Но от них дождешься! – И с ненавистью посмотрел на Вадика. – Растекся тут соплей… столько окорока сожрал!» Бяка грубо схватил Вадика под мышки, жестко встряхнул, как какой-нибудь мешок с картошкой, резко сдернул со скамейки и, пятясь задом, поволок к дому. Вадик что-то неразборчиво мычал и вяло, пытаясь опереться, перебирал ногами в белых кроссовках по траве. И снова Бяка поймал себя на мысли, что с Вадиком можно сделать сейчас все что угодно. «Лимон баксов разом взять! И что я раньше об этом никогда не думал?! Потом можно уйти в глухую несознанку… кто-то этого курьера Вадика в лесу поджидал – сдали свои, среди своих и ищите!.. Ограбили, убили, сожгли… Ничего не знаю! Ничего не видел! Ко мне не приезжал… Нет! Не поверят, запытают, по частям резать будут… да еще эта, овца глупая, Тонька… А потом, вдруг кто-то видел, как он приехал на хутор?!» – Бяка с трудом заволок Вадика в свою комнату, в который раз поражаясь, каким тяжелым и неподъемным становится обезволенное тело человека, бросил на голый раскладной диван, подумал было разуть, но побрезговал – даже сквозь кроссовки тянуло вонью запревших носков, и только набросил на гостя изношенное, с рыжими подпалинами от утюга (Райка на нем любила гладить) одеяло. «Какая дурь лезет в голову! – Постоял с подушкой в руках над согревшимся под одеялом тихо и беззвучно спящим на спине Вадиком… одно движение подушкой вниз, колено на грудь, и он, пьяный, сообразить ничего не успеет… задумался, прислушиваясь к чему-то, как будто первые петухи пропели на деревне… и сунул подушку под голову Вадика, – доверчивый у нас все-таки народ, вусмерть нажрется, дрыхнет, когда надо в оба…» Бяка вышел на улицу, его пошатывало, на душе было муторно и тоскливо; взял мусорное ведро у крыльца, прибрался в беседке, выключил освещение, вернулся с недопитой водкой и недоеденной ветчиной в дом, спрятал все в холодильник. Часы показывали полпервого ночи. Было уже достаточно светло. У ворот заскулил, забегал, гремя цепью, пес Байкал. Тонька «со своим сучонком» еще не возвращалась. Бяка, тревожась, прилег на широкую, когда-то супружескую кровать, содрал на весу нога об ногу летние ботинки без шнурков, укутался краем толстого стеганного одеяла и, прислушиваясь к редкому шевелению Вадика на диване, стал беспокойно задремывать.
…Утром, опохмеляясь на кухне вчерашней водкой, – Вадик пить категорически отказался, жалостливо попросил, дрожа всем телом, чая покрепче, – Бяка мрачно, не глядя Вадику в глаза, осведомился о возможности комиссионных за хранение денег.
– Ты чего, старина, добить меня хочешь? – простонал Вадик.
Бяка насторожился, но, поглядев внимательно на Вадика, понял, что он это так, к слову.
– Какие комиссионные! Ты что хочешь, шефа разозлить? Кредитов лишиться? Прошу тебя, не грузи меня сейчас своей молодецкой крестьянской глупостью. О, как мне херово! – Вадик обхватил руками голову.
– Ну как же так, – пробовал возражать Бяка, – я же рискую, ну, хотя бы два-три процентика… Ты намекни шефу… аккуратно так, как-нибудь.
– Нет, ты несносен, Василич! Ничего намекать я не буду! Какие процентики, что за хрень ты несешь? Отвяжись со своей дурью! Дай лучше таблетку какую-нибудь от головы! – взмолился Вадик.
– Таблетки нет, а вот чайку попей, – с обиженным видом поставил Бяка перед Вадиком на стол кружку с дымящимся свежезаваренным чаем. – Деньги очень нужны… за ответственность можно и подбросить… – снова было начал он.
– Ты что, идиот полный?! – уже рассерженно зашипел Вадик, дуя на чай, не решаясь сделать первый глоток. – Тебе русским языком говорят – не наглей! Тебе доверяют, а ты начинаешь борзеть… Подумай, что ты имеешь и что можешь потерять из-за своей тупости! Давай больше без этой деревенской дури! – Вадик нахохлился и, приноровившись к горячей кружке, стал быстро пить мелкими глотками чай.
Бяка угрюмо вертел пустую рюмку в руках. Опохмелка обычно приносила ему облегчение, в голове отпускало, возвращалось настроение, даже какая-то куражливая веселость появлялась – так становилось хорошо. Сегодня все было испорчено. Этот лысый гондон все обосрал! А сколько словечек издевательских накрутил… и получилось, что Мишка Макаров – полное чмо, р… дяй и деревенский м… к. Нет, он как-то еще гнуснее завернул… Бяка силился сформулировать, что его так занозило в словах Вадика, и пока не мог. Он почувствовал только, как наливается злобой.
Вадик, допивая чай и бегло оглядывая резко помрачневшего Бяку, внезапно сообразил, что на старые дрожжи наш человек вдвойне непредсказуем. «А ведь и по морде съездит за здорово живешь… черт меня дернул с ним вчера напиться! Еще вообразит себе!» – с досадой подумал Вадик, ощущая, как после чая его пробил оздоровляющий пот, как ему становится легче, как восстанавливается более или менее ясность в мыслях. Он понял, что надо как можно быстрее делать ноги, и, похлопав себя по карманам в поисках ключей от машины, засобирался в дорогу.
– Ну, пока… загостился я у тебя. Дома, наверное, извелись, – сунул он, запоздало застеснявшись, мокрую от пота ладонь Бяке. Тот хмуро отозвался вялым, недружелюбно-холодным рукопожатием. – Значит, ты понял, до осени все у тебя… – еще раз напомнил Вадик, – если что, звони! – И, вытирая руку носовым платком, юркнул за порог.
Бяка постоял у окна, понаблюдал, как Вадик возится у машины, протирает зеркала, лобовое стекло, машинально постукивает ногой по скатам, и, подумав, решил все-таки выйти во двор, открыть передние ворота гостю. Байкал, увидев хозяина, в радостно-бурном порыве залаял, заметался у будки при воротах, приветственно отрываясь от земли на задние лапы на натянутой цепи. «Хоть кому-то я нужен еще здесь!» – подумал Бяка, ласково запуская руку в густую, вонючую шерсть пса на загривке. Байкал, извернувшись, подпрыгнул и несколько раз лизнул Бяку в лицо. Бяка мягко отпихнул собаку, сдвинул щеколду на воротах, распахнул половинки ворот и дождался, пока мимо проедет Вадик. Вадик, приветственно подняв руку и посигналив, проехал. Бяке захотелось, гримасничая, высунув язык, вытянуться во фрунт и козырнуть, но он вовремя опомнился и только нарочито медленно пошевелил на уровне плеча растопыренной пятерней. Затем вернулся в дом, прошел на летнюю половину. Приоткрыл дверь в Тонькину комнату. Голубки еще мирно почивали. Тонька под одеялом, казалась, еще массивнее, бесформенным сугробом нависала над своим заморышем, русая голова которого со сбитыми, давно не стриженными волосенками, смешно, по-младенчески, торчала у Тоньки где-то посередине ее полных, развалистых грудей. «Тьфу, ты… мерзость какая! – вознегодовал Бяка, с отвращением прикрывая дверь. – Поеду косить, разбужу… кто доить-кормить псарню будет, проспали все, поганцы!» Сходил на скотный двор, рассерженно и нервно, кое-как отдоил все пять коров. Доил с опозданием на два часа, бедные коровенки, настрадавшись, подпускали к себе с доильным аппаратом плохо, нервничали, на месте не стояли, молока дали мало. Бяка, чувствуя, что задерживается с покосом, не погнал их в общее стадо, выгнал в загон за скотным двором, решив, что к вечеру привезет им подкормиться клевера с поля. Затем затопил печь в кормозапарнике, замесил кашу с комбикормом для свиней. И только после этого пошел будить Тоньку.
Когда заводил трактор, навешивал косилку, пробовал ее на оборотах, неожиданно вспомнились и «крестьянская глупость», и «деревенская дурь», и Бяка вдруг понял, кто он для них… «Давить вас надо всех, ворье ненасытное!» – с остервенением думал Бяка, выруливая на тракторе в сторону клеверного поля.