Читать книгу Азиатская книга - Александр Стесин - Страница 30
Часть 2. Путем чая
КАССИРЕР VS ХАЙДЕГГЕР
ОглавлениеДвадцать лет назад я дружил с девушкой по имени Сяо Цзян. Она была родом из Циндао, в Штаты попала уже во взрослом возрасте, поступив на юрфак Колумбийского университета. Мы познакомились весной 2002‐го в нью-йоркском кафе, где я готовился к медицинскому лицензионному экзамену, а она – к экзамену на допуск в коллегию юристов. Разговорились в перерыве от зубрежки, традиционное кто откуда, и довольно скоро вышли на тему Russian culture. Сяо сообщила, что любит русскую литературу.
– Толстой? Достоевский? – предположил я, наученный многолетним опытом светских бесед с американцами.
– Да, и их тоже, конечно, – подтвердила Сяо, – но вообще-то мой любимый русский писатель – это Андрей Платонов. Причем «Чевенгур» мне нравится даже больше, чем «Котлован».
– Ты славистка?
– Нет, просто люблю читать.
По-английски она говорила с легким акцентом, что почти немыслимо для китайца, приехавшего в Америку в двадцать шесть лет. «По-моему, я имею дело с гением». Разговор с пятого на десятое, кажется, не менее беспорядочный, чем воспоминание о нем двадцать лет спустя. Помню, что в какой-то момент перевел с русского медицинский анекдот. Утренний обход в палате, врач раздает предписания: «Вам, Иванов, надо расхаживать ногу, вам, Сидоров, пропить курс антибиотиков… Ну вот, кажется, и все. Всем до свидания, а вы, Петров, прощайте». Этот черный юмор вызвал у нее взрыв воздушного смеха, а вслед за ним – неожиданное признание: «Если б я была на месте Петрова, я бы хотела, чтобы мой доктор именно так со мной попрощался».
В тот год мы с ней много гуляли по Нью-Йорку, ходили на пекинскую оперу в Линкольн-центре и на ретроспективу Тарковского в Anthology Film Archives (оказалось, любимый фильм Сяо – «Андрей Рублев»). Обсуждали классическую китайскую поэзию, которую она всю знала наизусть. Когда они с ее старшим братом учились в Пекинском педагогическом университете, у них была такая игра: по дороге на утренние пары, трясясь в автобусе, читать друг другу по памяти стихи классиков от Тао Юаньмина до Бей Дао. Кто больше вспомнит. Ван Вэй, Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюйи, Су Ши, Ли Цинчжао, Синь Цицзи… Теперь и я читал их всех в переводах Эйдлина и Гитовича. Под впечатлением от прочитанного даже пытался писать стилизации под китайскую лирику. Но мои стихотворные потуги не шли ни в какое сравнение с повседневной речью Сяо, которая могла, описывая что-то, выразиться так: «Ну это, знаешь, как снег, падающий на колокол. Сколько бы он ни падал, звона не слышно». За ней хотелось все время записывать. Иногда я так и делал. Например, когда мы смотрели китайскую коллекцию в Метрополитен-музее и она учила меня, не глядя на табличку, определять, к какому периоду принадлежит та или иная работа. Сколько раз потом я щеголял перед кем-нибудь из некитайских друзей своими весьма поверхностными познаниями, небрежно бросая «ну, эта лошадка – точно из династии Хань» или «сунская тушь, сразу видно».
Еще мы обсуждали философию, и я пересказывал ей то, что вычитал у Кассирера: европейская мысль, начиная с Аристотеля, строится на идее причинно-следственных связей, а китайская мысль – на ассоциативных связях и каталогизации, то есть на пространственном упорядочивании Вселенной (отсюда – пятичленная структура у-син). Для простоты я запомнил это различие как «европейское время versus китайское пространство». А поскольку Кассирер прочно ассоциировался у меня со знаменитыми дебатами в Давосе, где он выступал против автора «Бытия и времени», то и почерпнутая у Кассирера мысль о главном различии между Европой и Китаем в конце концов отложилась у меня в памяти как «Кассирер versus Хайдеггер». Хотя Хайдеггер тут совершенно ни при чем. Вот, значит, как возникают причудливые ассоциативные связи вроде тех, из которых состоит у-син34? Сяо не читала ни Кассирера, ни Хайдеггера, но мои выкладки слушала с интересом или делала вид, что слушает с интересом.
В декабре того года она поехала на месяц домой. «Приезжай к нам в Циндао. Папа давно хочет с тобой познакомиться. Он ведь тоже врач». Знаменитый врач-кардиолог, подвергшийся, как и все его коллеги, перевоспитанию в эпоху Культурной революции. «Папа у нас кладезь, про традиционную китайскую медицину тебе расскажет. А ты ему – про Кассирера и… как того второго звали?»
По счастливому стечению обстоятельств моего отца в то же самое время пригласили сделать математические доклады в Пекине и Гуанчжоу. Я взял месяц академического отпуска, и мы с родителями отправились в путешествие по Поднебесной. Гонконг, Коулун, Шэньчжэнь, Гуанчжоу, Пекин… До Циндао я так и не доехал, но успел повидаться с Сяо в Гонконге, где она проходила собеседование на работу в адвокатской фирме, и в Пекине, где она навещала свою альма-матер.
Помню канатную дорогу, монастырь По Линь и гигантскую бронзовую статую Будды на острове Лантау; бухту Виктория и вид на гонконгскую биржу с набережной Чимсачей; ночной неон коулунских улиц, запах прогорклого кунжутного масла от круглосуточных забегаловок, злачные клубы и караоке-бары, от которых веяло каким-то особым одиночеством, как в фильме Вонга Карвая «Падшие ангелы». Выставку «Эксцентрики Янчжоу» в Национальном музее искусств. Пеликанов в ботаническом саду, променад вдоль залива. Храм Маньмоу, посвященный богу войны и богу литературы (в былые времена этим двум богам молились студенты перед сдачей экзаменов). Скоростной поезд с неизменной рекламой кулинарного изобилия на плазменных панелях («Вы уже поели?»). Ночной поезд на Шэньчжэнь, где проводница с красной повязкой на рукаве, не спрашивая, всучала нам какие-то орешки и прочие малосъедобные закуски, а затем требовала оплаты. И субботний дим-сум, где предлагали триста видов пельменей, и воскресную толпу филиппинских уборщиц, заполонившую весь центр города. Смуглые и одетые в лохмотья, они сидели на асфальте, жадно поглощая принесенную из дому жирно-пахучую, трудно опознаваемую еду. Сяо пояснила: «По воскресеньям у гастарбайтеров выходной. То, что ты видишь, – это их воскресная трапеза. Гонконгцы к этому относятся с брезгливостью и стараются держаться от них подальше».
Еще я помню, как Сяо водила меня в свой любимый ресторан, куда, как и во все лучшие рестораны Гонконга, пускали только по знакомству. Он располагался у кого-то в квартире на пятом этаже неприметного здания. Чтобы попасть туда, надо было пройти через какие-то склады, спуститься в подвал, подняться на грузовом лифте и позвонить в звонок. Там кормили страшными кантонскими деликатесами: гусиными лапками, трепангами, морским ушком, блюдом из ласточкиных гнезд, жареной змеей с корнями лотоса, супом из черепахи, супом из плавника акулы, десертом из маточных труб лягушки с папайей… После такого изысканного ужина хотелось выпить чего-нибудь попроще и покрепче. Проводив Сяо до гостиницы, я зашел в бар, но алкоголя там не оказалось. Более того, бармен страшно удивился, когда я сказал ему, что хотел бы заказать спиртного. Я называл возможные варианты заказа (виски? водка? текила? коньяк?), и на каждый он сокрушенно качал головой – нет, этого у них нет. Когда дошли до пива, он оживился и, пробормотав «Я сейчас», выбежал из бара, побежал в круглосуточный магазин через дорогу, купил там бутылку пива «Циндао» и, вернувшись, с торжествующим видом поставил ее передо мной. «Вот ваш заказ».
Но главное, что помню, – это прогулки с мамой. Сяо осталась в Гонконге, а мы поехали в Гуанчжоу, и там, пока папа читал лекции и общался с коллегами, мы с мамой бродили по городу, катались на катере по Жемчужной реке, даже играли в парке в бадминтон под улюлюканье местных бомжей, никогда прежде не видавших, чтобы белые люди занимались их национальным видом спорта. Кажется, за всю свою взрослую жизнь я никогда не общался с мамой так много и непринужденно, как во время той поездки по Китаю. «Кстати, твой дедушка рассказывал, что кто-то из Витисов еще до войны уехал в Китай. Кажется, они попали в шанхайское гетто. Представляешь, а вдруг у нас тут – родственники?»
Потом был Пекин – внезапно лютая зима после субтропиков Гуандуна. Нас возил по городу аспирант одного из папиных китайских коллег. Английским он владел весьма посредственно, большую часть задаваемых ему вопросов не понимал. Но вместо того чтобы переспросить, бросал раздраженно-небрежное «да, да, да» – даже в тех случаях, когда вопрос не предполагал «да» и «нет» как возможные варианты ответа. В результате нам приходилось довольствоваться собственными домыслами на предмет исторической значимости тех или иных достопримечательностей. Родители в один голос говорили, что Пекин напоминает им Москву 70‐х. Плохо это или хорошо, я так и не понял. Потом приехала Сяо, и аспирант, которого папа неласково окрестил Свинюкалом (в лице его и впрямь было что-то свинячье), был уволен из экскурсоводов. Сяо водила нас на знаменитое варьете в чайном доме «Лао Шэ», кормила пекинской уткой в «Куанчжуде» (в те времена туда еще можно было попасть, не бронируя стол за два года!) и шашлыками из саранчи на ночном рынке Ванфуцзин, показывала Запретный город, площадь Тяньаньмэнь, Храм Неба, Летний дворец, дворец принца Гуна, парк Бэйхай, храм Большого колокола, шелковую фабрику и старый околоток «хутун» (вот оно, место действия пекинских романов Лао Шэ). Мы катались на самодельных санках по обледенелому участку Великой Китайской стены в Бадалине, глазели на гробницы императоров династии Мин на фоне гор Тяньшоу, отбиваясь от уличных торговцев. Чуть завидев меня, эти торговцы мчались наперерез с боевым кличем: «Хэллоу! Чипа-чипа, хэллоу!»35 А когда я отвечал им по-русски, делая вид, что не знаю английского, они тотчас меняли позывной: для русского покупателя у них было припасено интригующее «Ну-ка, ну-ка!» В конце концов я сдался и купил у одного из них кроличью шапку-ушанку; как и следовало ожидать, через полчаса от нее отвалилось ухо, еще через пятнадцать минут – второе, а к вечеру она превратилась в бесформенный комок рыбьего меха.
Участникам конференции, на которой делал доклад мой папа, было предоставлено жилье в кампусе Пекинского педагогического университета, где когда-то училась Сяо. Там была одна душевая на весь этаж, зато номера были уютными, и каждого постояльца ждала грелка с горячей водой, а рядом – трогательная записка на корявом английском, сочиненная кем-то из студентов. «Добро пожаловать! Мы так рады, что вы здесь, но мы волнуемся за вас: ведь вы сейчас далеко от дома, где остались ваши близкие, все здесь для вас чужое, к тому же в Пекине сейчас очень холодно, большой шанс простудиться. Пожалуйста, берегите свое ци36, не переутомляйтесь и следите за температурой организма. Ваши друзья из ППУ37». В обязательные атрибуты комнатного уюта входил и телевизор, напоминавший «Рекорд» из моего детства. По телевизору повторяли трансляцию XVI съезда компартии Китая: бесконечные рукоплескания, высокие прически и брежневские брови партийных бонз. Сходство между позднесоветским опытом и Китаем конца 90‐х – начала 2000‐х – привычная тема для всех, кто застал обе державы в те времена. Я впервые понял это, читая книгу Юй Хуа «Десять слов о Китае», и увидел воочию во время той поездки зимой 2002-го. Когда приезжаешь в Японию, чувствуешь, что попал на другую планету; а в Китае все кажется знакомым – от архитектурного облика города до «совковых» типажей (агитатор, комсорг, спекулянт, работница общепита…). Это уже потом понимаешь, что сходство скорее мнимое. Как и сходство исторического опыта. Перед тобой параллельная вселенная, где у всего что ни возьми имеется свой эквивалент, совершенно не похожий на то, что ты знаешь. Но первая реакция: все знакомо. Дацзыбао, хунвейбины и цзаофани, «митинги борьбы» и «огонь по штабам», товарищеский суд и самокритика, народная газета «Жэньминь жибао». Дурные элементы, левые и правые уклонисты. Всенародные праздники, заплыв через Янцзы под льющуюся из громкоговорителей песню «Алеет Восток». Книжный голод, открывшиеся шлюзы книгоиздания в оттепельный период после Культурной революции, заказы на собрания сочинений. Литературный институт имени Лу Синя, соратника Мао (удивительно: ведь Лу Синь и впрямь китайский Горький, как по биографии, так и по своему творчеству). И над этим всем – по телику – девять постоянных членов политбюро, каждый – с Красной книжкой в руке. Словно восемь безликих даосских святых. Съезд партии – и по первому каналу, и по второму, и по третьему. Лишь по четвертому – пекинская опера «Пионовая беседка» либо чемпионат по бадминтону. Как в советском анекдоте: «Я тебе попереключаю…»
В один из вечеров я увидел те же зачесы и брови партийных деятелей вживую – на официальном банкете в честь участников международной математической конференции. Китайские академики, членкоры и доктора наук. Некоторые из них даже понимали по-русски, а один изъяснялся совсем бегло. Приглядевшись, папа признал в нем своего старинного знакомого – вьетнамца по имени Диндзун. Когда-то они вместе учились на мехмате. «Диндзун!» – «Миша! Какими судьбами?» После окончания мехмата Диндзун вернулся в Ханой и, как выяснилось, стал там большим человеком. Не то декан, не то ректор. Теперь он почетный гость конференции из братского Вьетнама. Супруги почетных гостей пытались общаться с мамой по-английски, но мама плохо их понимала, и беседа не клеилась. В какой-то момент, чувствуя, что совсем тонет, она решила перевести стрелки на меня. «А вы знаете, что мой сын – большой знаток китайской литературы?» – сообщила она невпопад. Собеседницы заинтересовались, одобрительно закивали. И я, набрав воздуху, пустился во все тяжкие. Под влиянием Сяо я уже успел прочесть «Сон в красном тереме» и «Путешествие на Запад». И хотя моя английская речь была столь же малопонятна для китайских визави, как их речь для нас с мамой, упоминания имен Баоюй, Баочай, Линь Дайюй и других членов семейства Цзя приводили их в неизменный восторг. Я чуть было не стал звездой вечера, но в какой-то момент за нашим столом возник другой русскоговорящий молодой человек, и все внимание переключилось на него. Он оказался аспирантом из Армении. В Пекине он провел уже лет пять и по-мандарински шпарил как на родном, но чем дальше, тем отчетливей я улавливал в его китайской речи знакомые вставки. Да, так и есть: те же «ара» и «джигяр», которыми он пересыпал свою речь, когда говорил по-русски. Мне он сообщил, что хочет устроиться в ЦРУ. «Я им так написал, ара, владею языками всех главных врагов». Но ответа так и не получил.
В 2005 году я снова побывал в гостях у Сяо, которую к тому моменту произвели в партнеры в одной из крупных юридических фирм Гонконга. А в 2010‐м нас с отцом одновременно позвали на конференции в Шанхае: его – на математическую, а меня – на медицинскую. «Продолжим наши прогулки по Поднебесной, – сказал я маме. – Глядишь, авось, и разыщем кого-нибудь из тех Витисов, что осели в Шанхае». Увы, эта поездка выдалась куда менее удачной, чем предыдущая. Не потому, что в этот раз было меньше красочных впечатлений. Нет, все было еще ослепительней и грандиозней, чем в 2002‐м. Уже не пекинская «Москва семидесятых», а мегаполис XXII века, от Нанкинской улицы до набережной Вайтань и телебашни «Восточная жемчужина». Но – растущее недоверие со стороны местных, ощущение, что за тобой все время следят, – вот общее впечатление от той поездки. В 2018‐м, когда меня снова пригласят в Китай, на сей раз – преподавать лучевую терапию в онкологическом центре в Иньчуане, это будет еще заметней. Захватив несколько моментальных снимков Китая, отстоящих друг от друга в пространстве и времени (2002, 2005, 2010, 2018), я стал свидетелем того, как убывает свобода и сгущается смог. Удушливый смог, из‐за которого в 2019‐м во время очередной поездки в Пекин и Нанкин мои родители уже практически не могли выйти из гостиницы, а по возвращении в Америку несколько месяцев мучились непроходящим бронхитом.
В 2010‐м смога еще не было, но удушье уже ощущалось. Правда, были и веселые моменты. Например, обязательный банкет после моего доклада в Шанхайском университете. Стеклянный аквариум дорогого ресторана, интерьер с упором на яшму и позолоту, отдельная комната, большой круглый стол с вращающимся подносом. Согласно традиции, приглашающая сторона должна во что бы то ни стало напоить гостя. Этого требуют китайские правила гостеприимства. И щуплый профессор Ма старался как мог. Поминутно наливал себе и мне водки байцзю и, скомандовав «Ганьбэй!», опорожнял стопку. Но то ли китайская водка оказалась недостаточно крепкой, то ли закуска, которой я не пренебрегал, хорошо смягчала действие алкоголя… К концу вечера я был ни в одном глазу. Не то профессор Ма. После нескольких стопок он стал красным как рак. Чем очевидней становилось, что из возложенной на него миссии напоить заморского гостя ничего не выйдет, тем усерднее он старался, пока кроткие аспиранты не унесли своего остекленевшего наставника, продолжавшего бессмысленно выкрикивать «Ганьбэй!».
Смог сгустился, и теперь это, видимо, надолго. Но в памяти до сих пор свежи впечатления пятилетней, десятилетней, даже двадцатилетней давности. Узкие улочки одноэтажных хутунов, коллекции традиционных нарядов на бельевых веревках; драконья чешуя загнутых кверху крыш с коньками в виде хвостов ласточек, украшенных чивэнями и цилинями38; многоярусные подкровельные кронштейны, глазированная черепица, кумачовые растяжки с золотыми иероглифами, золотобородые апельсины фонарей, маникюрная флора садов, каменные мосты, пруды с зеркальными карпами и кувшинками под сенью плакучих ив, экранирующие стены, котлы-треноги, перламутровые ширмы, лабиринты оконных орнаментов, бамбуковые рощи, беседки с каменной мебелью, лакированные шкатулки павильонов, буддийские и даосские храмы, похожие на музеи восковых фигур, алтари с щедрыми подношениями усатым божкам, неотличимым друг от друга, драгоценная каллиграфия на рисовой бумаге, яшма, шелк, позолота, величественные разлеты ворот, утренний запах свежих пампушек с лотка, каша «конджи» с тысячелетними яйцами и имбирем, общепит, выряженный в пагоду, и пагоды, загроможденные, как барахолки, сложной атрибутикой буддийских и даосских обрядов. И массажные стулья в ботаническом саду, и ушу на набережной Бунд, где все вплоть до башни Ситибанка и пристани для речных катеров напоминает нью-йоркский Лонг-Айленд-Сити. И гигантские торговые центры, где из динамиков гремит музыка, периодически прерываемая объявлениями о поисках потерявшихся посетителей; где Санта-Клаус привечает детей в гигиенических масках, а традиционный лекарь-травник щупает у клиента пульс (точнее, шесть пульсов) и отсыпает диковинные коренья на чашечку аптекарских весов. И прилавки с диковинными морскими чудищами, и заплеванная приемная мастера акупунктуры, благодаря которому я бросил курить. И ночные гуляния по Нанкинской дороге, где к нам с папой подошли двое, отец и сын, и попросили с нами сфотографироваться (трудно было поверить, что в 2010 году вид белого туриста все еще может вызвать такую реакцию). И все это электричество, свет, бьющий отовсюду, даже снизу (в мостовую встроены световые щиты), и витрины дорогущих магазинов, тех же, что и в Нью-Йорке, да и вообще центр Шанхая смахивал на Манхэттен, а точнее —«Манхэттен 2.0», куда более опрятный, современный, размашистый, аляповатый и при этом – с вкраплениями одноэтажной старины. Улица Вечного Спокойствия, Врата основания государства, мост и башня, залитые прожекторным светом. Все-таки за полторы недели, проведенные здесь, мы увидели невероятно много. Как в «Римских элегиях» Бродского: «Хватит на всю длину потемок».
Мы даже успели совершить небольшое путешествие по реке Янцзы и провести несколько дней в Сучжоу, городе каналов, мостов, двухсотлетних садов и пагод. Правда, теперь с нами не было Сяо с ее доскональным знанием китайской истории, а была двадцатилетняя экскурсоводша, первым долгом заявившая, что ее главный в жизни учитель, кумир и друг – это Мао Цзэдун, а главная печаль – это то, что она родилась слишком поздно и не застала его в живых. Вообще, на протяжении всей поездки нам встречались какие-то странные, малоприятные персонажи. В очереди на вход в сад Юйюань к нам присоседился человек средних лет и, панибратски хлопнув меня по плечу, произнес на безупречном английском: «А можно я попробую угадать, откуда вы приехали?» И, не дожидаясь моего согласия, «угадал» не только город Нью-Йорк, но и название улицы, на которой я в то время жил. «А вы, надо полагать, провели много времени в Нью-Йорке?» – поинтересовался я, изо всех сил пытаясь не терять самообладания. «Да нет, что вы, – ответил он, – я никогда не был в Нью-Йорке, да и вообще ни разу не выезжал за пределы Китая». После этого он предложил провести нас в сад вне очереди, а когда мы отказались, сказал, что будет ждать нас на выходе. Дескать, когда мы закончим осмотр этого великолепного сада, он отведет нас в лучшую пельменную в Шанхае. Тут уж мы не на шутку испугались и, не зная, что делать, проторчали в Саду Радости до темноты. «Надо просто подождать до закрытия, – говорил папа. – Даже если он будет стоять у выхода, есть надежда, что он не опознает нас в темноте среди других посетителей. Попробуем затеряться в толпе». Расчет оказался верным – мы вышли из парка в тесном потоке других туристов, и я до сих пор не знаю, действительно ли нас дожидался тот гэбэшник или просто хотел попугать, а главное – зачем ему все это было нужно.
В предпоследний вечер мы отправились в Шанхайский музей еврейских беженцев. Он располагался в районе Хункоу, в здании, которое в разные периоды времени служило то синагогой, то убежищем для евреев, спасавшихся от холокоста, то психиатрической больницей (начиная с 1949 года), а в 2007‐м было наконец отреставрировано и включено в список сокровищ архитектурного наследия Шанхая. В этом музее среди множества архивных фотографий я надеялся отыскать (каким образом?) наших родственников, Витисов из шанхайского гетто. Но никаких архивных фотографий я так и не увидел, потому что на подходе к музею мама оступилась и неудачно упала. Когда попробовала встать, выяснилось, что она не может наступать на правую ногу. Какой-то сердобольный прохожий тормознул нам такси, и мы помчались в городскую больницу, где ей сделали рентген. Дежурный ординатор, взглянув на снимок, с зевком сообщил: «Перелома нет». «А я чувствую, что есть», – возразила мама, но спорить с врачом было бесполезно. По возвращении в Америку ей сделали повторный снимок, подтвердивший ее правоту: перелом со смещением. Но еще до того злосчастного похода в еврейский музей, в продолжение всей поездки в Шанхай и Сучжоу, ее что-то мучило, и она беспрестанно ссорилась то со мной, то с папой. Насколько радостным было наше китайское путешествие в 2002‐м, настолько тяжелым оказался Шанхай в 2010‐м.
Несколько лет спустя я нашел искомые имена в «Списке русских беженцев в Китае 1926–1946». Витис, Ита Лейбовна. Витис, Ионна Максовна. Витис, Макс Хунович. Кем были эти люди? Приходились ли нам родственниками? О них ли говорил тогда маме дедушка Исаак Львович? Для меня эти имена непроницаемы, как лица солдат терракотовой армии Циня Шихуанди. Где-то в районе Хункоу, на пятачке возле синагоги Огель Моше, в гетто, очерченном улицами Чжоушань, Хуашань, Хаймень и Чанъян, в герметично закрытом мире, заключенном в тесное пространство четырех улиц, они жили вместе с тысячами других беженцев из Восточной Европы, называя этот город идишской фразой «шанд хай» («позорная жизнь»). И все же до поры до времени это был открытый город – во всяком случае, по сравнению с другими городами Китая и Японии. После опиумных войн в середине XIX века США и Великобритания основали Шанхайское международное поселение на западном берегу Хуанпу, а чуть дальше от набережной реки Сучжоу расположилась Французская концессия. Тогда же прибыли и первые еврейские поселенцы – сефарды из Багдада, числившиеся подданными Британской империи. В начале ХX века к ним присоединились русские евреи, бежавшие от погромов и революции через Харбин. Третья же волна хлынула сюда начиная с 1937-го: немецкие, австрийские, венгерские, румынские, польские и литовские евреи, спасавшиеся от нацистов. После того как все остальные страны, участвовавшие в Эвианской конференции 1938 года, отказались предоставить убежище евреям из Германии, Австрии и Чехии, Шанхай предстал чуть ли не единственным возможным вариантом. Здесь не просто принимали, а еще и без визы. Точнее сказать, виза требовалась для того, чтобы купить билет на пароход, но у тех, кто был в состоянии оплатить билет класса люкс, паспортов не спрашивали. Путешествие занимало четыре недели – с остановкой в Египте, где некоторые из пассажиров решили попытать удачу и, сбежав с корабля, искали способы попасть в Эрец-Исраэль.
По прибытии в Шанхай визовый вопрос не поднимался из‐за дипломатических трений между Японией и Великобританией. В отличие от Франции Япония не основала здесь отдельной концессии, а просто присвоила часть англо-американского поселения под названием Хункоу – один из беднейших районов города. При этом Англия отказывалась признать, что Хункоу перешел к японцам, и, соответственно, не позволяла Японии контролировать выдачу виз приезжим; японцы в свою очередь не позволяли делать это англичанам. Таким образом, для еврейских беженцев здесь некоторое время существовал безвизовый режим. Когда же эта вольница закончилась, тысячи евреев получили визы стараниями китайского дипломата Хо Фень-Шана, японского дипломата Тиунэ Сугихары, голландского предпринимателя Яна Цвартендийка и польского посла в Токио Тадеуша Ромера. Четыре праведника мира, чьи деяния увековечены в мемориале «Яд Вашем».
Разумеется, Шанхай, который я увидел в 2010‐м, не имел никакого отношения к Шанхаю первой половины ХX века. Можно попытаться составить представление о дореволюционном Китае по пекинскому хутуну или по старым районам Сучжоу и Цзясина, но и это, по всей видимости, довольно далеко от того, что было. Воспоминания еврейских обитателей Хункоу не радужны: узкие проулки, лачуги, грязь, нищета, толпы попрошаек, вечный запах помоев, отсутствие канализации. Словом, полная антисанитария, перенаселение и, как следствие, бесчисленные болезни. Очевидно, муниципальные власти были совершенно не готовы к такому наплыву беженцев, не знали, что с ними делать. Первая помощь пришла от состоятельных багдадских евреев: семьи Кадури и Сассун финансировали суповые кухни, ночлежки; в здании одной из школ устроили полевую больницу. Помогали и американские благотворительные организации. В Шаббат румынские и польские евреи, столовавшиеся на суповых кухнях, приходили на ужин в парадных сюртуках и платьях. Эта нарядная одежда была чуть ли не единственным, что им удалось вывезти из Европы. Все их сбережения были конфискованы, а ситуация с вакансиями в Шанхае и до наплыва беженцев была аховой. Но кое-как перемогались – женщины вязали на продажу, мужчины искали работу на фабриках, нанимались за мизерную плату. Квартировали по десять человек в одной каморке под лестницей или на мансарде. Эти фанзы с двускатными крышами не только сохранились, но и заселены и по сей день; теперь вместо Иты Лейбовны Витис там живет бедная китайская семья. Тот же кан для обогрева и приготовления пищи, а рядом теперь стоит на почетном месте старый цветной телевизор, что-то вроде «Юности» из моего детства (кто бы знал, что в XXI веке такими еще пользуются). По первому, второму и третьему каналам – съезд партии, по четвертому – «Пионовая беседка». Времени не существует. Возможно, та же семья жила здесь и тогда, бок о бок с Витисами. Китайским обитателям Хункоу часто приходилось еще хуже, чем еврейским беженцам. Кули39 и рикши, чей быт в гоминьдановском Китае мастерски описан в моем любимом романе Лао Шэ («Рикша», 1937). Они жили без отопления, зимой замерзали до смерти прямо на работе; по утрам мусоровоз подбирал с улиц закоченелые трупы. При этом они, голодные и бесправные, на удивление строго соблюдали правила добрососедства. Пришельцев из другой части света принимали, конечно, не с распростертыми объятиями, но и без какой-либо видимой враждебности. Может, восприняли их как товарищей по несчастью, притесняемых, как и они сами, японскими властями. А может, просто не увидели в них угрозы – спасибо и на том. Местные лавочники без вопросов отпускали евреям товар в кредит, некоторые даже подкармливали непроданными остатками рыбы. Те в свою очередь одаривали соседей вязаными фуфайками. Еврейские врачи пользовали китайских детей, с которыми играли их собственные дети. Иначе говоря, в плане мирного сосуществования все было не так уж плохо. Да и вообще жизнь в Хункоу, при всех ее лишениях, представлялась терпимой, особенно по сравнению с жизнью тех, кто остался в Европе. К началу 1940‐го года здесь основали еврейскую футбольную лигу и боксерский клуб; действовал самодеятельный театр, выходили несколько еврейских газет и даже поэтический альманах на идише (сохранился ли? вот что хотелось бы почитать!). Неизменные меценаты Сассуны («Ротшильды Востока») построили Шанхайскую еврейскую гимназию, где ученикам предлагали кошерные завтраки и англоязычное образование по кембриджской программе. Даже японцы до поры до времени относились к шанхайским евреям довольно лояльно – куда лучше, чем к китайцам. Возможно, японское правительство осторожничало, стараясь не наступать на мозоли мифического «мирового еврейства», могущество которого явно переоценивало.
В 1941‐м ситуация резко изменилась: Япония вступила в войну на стороне Германии. Шанхайский порт прекратил прием беженцев из Европы. Багдадских евреев-миллионеров, Сассунов и Кадури, интернировали как британских подданных. Район Хункоу превратился в гетто, куда загоняли всех евреев, проживавших в Шанхае и окрестностях. Впрочем, в отличие от еврейских гетто в европейских городах шанхайское обходилось без забора и колючей проволоки: узникам с их ашкеназской внешностью все равно не затеряться в толпе. Надзирателем в Хункоу назначили чиновника по имени Кано Гоя, любившего раздавать леденцы еврейским детям и подвергать публичной порке их родителей. В начале 1942‐го наступил голод. По утрам мимо гетто везли провиант для японских солдат. Проворные подростки гнались за повозками, на лету протыкали шилом мешки с лапшой и рисом. Другие, на подхвате, сгребали просыпавшееся на землю богатство, чтобы потом кропотливо отделять рисовые зерна или полоски лапши от битого стекла, гвоздей и грязи. По вечерам (с шести вечера – комендантский час) жители гетто ловили «Голос Америки», единственный канал связи с внешним миром. Большинство из них до конца войны не знали об участи тех, кто остался в Европе.
Начиная с 1944‐го военно-воздушные силы США производили стратегические бомбардировки оккупированного Шанхая. В Хункоу, где уровень грунтовых вод поднимался почти до самой поверхности земли, бомбоубежищ не было. Зато здесь находилась японская радиостанция – именно ее пытались разбомбить во время воздушного налета 17 июля 1945-го, в результате которого погибли тридцать восемь евреев и сотни китайских обитателей Хункоу. Японские спасатели соорудили полевой госпиталь прямо посреди шанхайского гетто. А 2 сентября Япония подписала акт о капитуляции. На следующий день, выйдя на улицы, обитатели гетто обнаружили, что в городе не осталось ни одного японского солдата. По реке Хуанпу плыли катера с американскими и израильскими флагами. В течение следующих нескольких месяцев практически все беженцы отбыли из Шанхая. Одни эмигрировали в США, другие – в Израиль. Что стало с теми шанхайскими Витисами? Их след, по-видимому, потерян навсегда.
И все же постскриптум есть. В больнице, где я работаю последние восемь лет, один из моих коллег – хирург-онколог по фамилии Сассун. Как-то раз он обмолвился, что его предки принадлежали к известному роду багдадских евреев – тому же, кстати сказать, из которого вышел выдающийся английский поэт Зигфрид Сассун. Стало быть, это его родственники помогали когда-то Витисам и тысячам других беженцев, бедствовавших в шанхайском гетто. Могли ли они мечтать, что семьдесят с лишним лет спустя потомок Сассунов будет лечить пациентов вместе с потомком Витисов в госпитале на Лонг-Айленде? Казалось бы, более счастливого эпилога и не придумать. Но сейчас ни о каком хеппи-энде говорить не приходится. Ужасы семидесятипятилетней давности повторяются, а пространство схлопывается. Вот и Китай под предлогом политики «zero Covid» фактически закрыл свои границы. Теперь туда уже не вернуться. Да и не только туда. Но чем меньше остается пространства, тем отчетливей воспоминания; невозможность передвижения заостряет память, в том числе историческую. Как писал когда-то Алексей Цветков, «обрыдла география, в историю пора». Кассирер versus Хайдеггер. А драматург Керен Климовски в своей новой пьесе пишет так: «Пространство – иллюзия. Можно уходить только вглубь, в память. Это то, что случилось с моим народом. Нас отовсюду выгоняли, мы теряли одну страну за другой, мы больше двух тысяч лет в изгнании, и географически нам ничего не принадлежало. У нас оставалась только память, только она – поэтому мы так цеплялись за нее…»
***
Из Шанхая обратно в Нью-Йорк я летел в Сочельник. Запомнилась долгая дорога в аэропорт и музыкальная радиопрограмма, которую слушал таксист: англоязычная передача с душераздирающим названием «For Those Who Are Spending a Lonely Christmas». Снега не было, но был густой туман, похожий на какой-то искусственный снегопад. Этот туман, предвестник будущего смога, почему-то запомнился особенно. Вспоминаю его и теперь. В последние годы меня не покидает ощущение, что мы движемся в таком вот тумане. Включаешь дальний свет, но все без толку, видимость крайне ограниченна – как впереди, так и сзади. Один катаклизм сменяется другим, и совершенно невозможно представить, какой будет жизнь через год-два, да и будет ли человечество вообще существовать через пять, десять или пятнадцать лет. И та же стремительность новостного цикла, мешающая заглядывать вперед, стирает все, что позади. Наша память – новостная лента, где ничего не сохраняется. То, что было три года назад, кажется глубокой древностью; человеческие жизни и смерти забываются мгновенно, важные события мелькают, чтобы исчезнуть навсегда. Какой-нибудь буддийский философ мог бы узреть в этом мельтешении великую истину: дескать, в наше время как нельзя наглядней проявляется бессубстанциальность бытийного потока. Есть лишь бесконечное чередование неустойчивых состояний, больше ничего. Но мое непрерывное «я» – не безличностная сила дао и не буддийская шуньята, а африканская птица с вывернутой шеей, пытающаяся дотянуться клювом до собственного хвоста. Птицу зовут Санкофа, что в переводе с языка чви означает «вернись и возьми». «Чтобы шагнуть в будущее, нужно сперва узнать свое прошлое», – гласит народная мудрость, служащая интерпретацией символа Санкофы. В наше время – особенно. Потому-то все и копают свои родословные, проводя дни и ночи на сайтах Ancestry и GeneTree. В наше беспамятное, страшное время это самая очевидная точка опоры. Вот и я туда же. Но прошлое остается непроницаемым – безликие, ничего не значащие имена из списков шанхайского мемориала. Сочельный туман. Снег, падающий на колокол.
2002–2022
34
У-син – структура из пяти элементов, определяющая мироздание; одна из основных категорий китайской философии.
35
Hello! Cheaper-cheaper, hello! – «Эй! Дешевле, дешевле, эй!»
36
Ци – в китайской философии и традиционной медицине – жизненная сила, пневма, витально-энергетическая субстанция.
37
ППУ – Пекинский педагогический университет.
38
Чивэнь – мифическое животное с драконьей головой, большими губами и рыбьим телом; цилинь – мифическое животное с оленьими рогами, головой дракона, телом коня, покрытым рыбьей чешуей, и бычьим хвостом.
39
Кули – наемные работники, батраки.