Читать книгу Пушкинские места России. От Москвы до Крыма - Александр Васькин - Страница 6

Москва
«В московском саду графа Бутурлина»

Оглавление

Усадьба Бутурлиных, XVIII в. (Госпитальный пер., № 4а/2). Здесь в 1809–1810 гг. Пушкин часто бывал у Бутурлиных – дальних родственников его матери. В усадьбе жили граф Дмитрий Петрович Бутурлин – библиофил, сенатор – и его жена Анна Артемьевна, урожденная Воронцова. Она приходилась троюродной сестрой матери Пушкина Надежде Осиповне. Отец Бутурлиной Артемий Иванович Воронцов стал крестным отцом Александра Пушкина. Дети Бутурлиных – сыновья Михаил и Петр, дочери Елена, Елизавета, Мария и Софья – приходились четвероюродными братьями и сестрами Пушкину.

Сохранилось свидетельство поэта и литературоведа М.Н. Макарова, видевшего маленького Александра Пушкина у Бутурлиных: «Когда это было, в 1810, 1811 и в какую именно пору, право, этого хорошенько и точно я теперь сказать не могу. Тридцать лет назад – порядочная работа для памяти человеческой. Однако ж я очень помню, что в этот год, да, именно в этот, когда я узнал Александра Сергеевича Пушкина, я, начиная с октября или с ноября месяца, непременно, как по должности, каждосубботно являлся к графу Дмитрию Петровичу Бутурлину.

Молодой Пушкин, как в эти дни мне казалось, был скромный ребенок; он очень понимал себя; но никогда не вмешивался в дела больших и почти вечно сиживал как-то в уголочке, а иногда стаивал, прижавшись к тому стулу, на котором угораздивался какой-нибудь добрый оратор, басенный эпиграммист, а еще чаще подле какого же нибудь графчика чувств; этот тоже читывал и проповедовал свое; и если там или сям, то есть у того или другого, вырывалось что-нибудь превыспреннепиитическое, забавное для отрока, будущего поэта, он не воздерживался от улыбки. Видно, что и тут уж он очень хорошо знал цену поэзии.

Однажды точно, при подобном же случае, когда один поэт-моряк провозглашал торжественно свои стихи и где как-то пришлось:

И этот кортик,

и этот чертик! —


Александр Сергеевич так громко захохотал, что Надежда Осиповна, мать поэта Пушкина, подала ему знак – и Александр Сергеевич нас оставил. Я спросил одного из моих приятелей, душою преданного настоящему чтецу: "Что случилось?" – "Да вот шалун, повеса!" – отвечал мне очень серьезно добряк-товарищ.

Я улыбнулся этому замечанию, а живший у Бутурлиных ученый француз Жиле дружески пожал Пушкину руку и, оборотясь ко мне, сказал: "Чудное дитя! как он рано все начал понимать! Дай Бог, чтобы этот ребенок жил и жил; вы увидите, что из него будет". Жиле хорошо разгадал будущее Пушкина; но его "дай Бог" не дало большой жизни Александру Сергеевичу.

В теплый майский вечер мы сидели в московском саду графа Бутурлина; молодой Пушкин тут же резвился, как дитя, с детьми. Известный граф П… упомянул о даре стихотворства в Александре Сергеевиче. Графиня Анна Артемьевна (Бутурлина), необыкновенная женщина в светском обращении и приветливости, чтобы как-нибудь не огорчить молодого поэта, может быть, нескромным словом о его пиитическом даре, обращалась с похвалою только к его полезным занятиям, но никак не хотела, чтоб он показывал нам свои стихи; зато множество живших у графини молодых девушек, иностранок и русских, почти тут же окружили Пушкина со своими альбомами и просили, чтоб он написал для них хоть чтонибудь. Певец-дитя смешался. Некто NN, желая поправить это замешательство, прочел детский катрен поэта, и прочел по-своему, как заметили тогда, по образцу высокой речи. Александр Сергеевич успел только сказать: "Ah! mon Dieu", – и выбежал.

Я нашел его в огромной библиотеке графа Дмитрия Петровича; он разглядывал затылки сафьяновых фолиантов и был очень недоволен собою. Я подошел к нему и что-то сказал о книгах. Он отвечал мне: "Поверите ли, этот г. NN так меня озадачил, что я не понимаю даже и книжных затылков".

Вошел граф Дмитрий Петрович с детьми, чтоб показать им картинки какого-то фолианта. Пушкин присоединился к ним, но очень скоро ушел домой.

В детских летах, сколько я помню Пушкина, он был не из рослых детей и все с теми же африканскими чертами физиономии, с какими был и взрослым, но волосы в малолетстве его были так кудрявы и так изящно завиты африканскою природою, что однажды мне И.И. Дмитриев сказал: "Посмотрите, ведь это настоящий арабчик". Дитя рассмеялось и, оборотясь к нам, проговорило очень скоро и смело: "По крайней мере, отличусь тем и не буду рябчик". Рябчик и арабчик оставались у нас в целый вечер на зубах».

Последний эпизод из записок Макарова о его знакомстве с Пушкиным относится скорее всего к 1809 г., т. к. в этом году Дмитриев уже переехал в Петербург. Пушкин в своем каламбуре «арабчикрябчик» уколол маститого поэта в отместку за его реплику – у Дмитриева было рябое лицо.

Витиеватая внешность смуглого Пушкина уже тогда отличала его от кучи сверстников, порождая разного рода толки. Вдохновляла она и поклонников поэта: «В каждом негре я люблю Пушкина и узнаю Пушкина», – писала Марина Цветаева в 1937 г. в очерке «Мой Пушкин».

С детства Пушкин был жаден до книг. Сестра его вспоминала: «Учился Александр Сергеевич лениво, но рано обнаружил охоту к чтению и уже девяти лет любил читать Плутарха или "Илиаду" и "Одиссею"… Не довольствуясь тем, что ему давали, он часто забирался в кабинет отца и читал другие книги; библиотека же отцовская состояла из классиков французских и философов XVIII века». Любовь к чтению развивали детям и родители, читая им вслух занимательные книги. Отец в особенности мастерски читал Мольера.

Среди друзей дома Пушкиных было немало литераторов – историк Николай Михайлович Карамзин (однажды Саша весь вечер просидел у отца на коленях, слушая его), упомянутый баснописец Иван Иванович Дмитриев, поэты Василий Андреевич Жуковский и Константин Николаевич Батюшков. В семье был и свой поэт – брат отца Василий Львович Пушкин, баловался стишками и Александр Юрьевич Пушкин, двоюродный дядя Саши по матери. Все это, несомненно, способствовало проявлению поэтического таланта Пушкина в раннем возрасте. Бывало, он никак не засыпал, его спрашивали: «Что ты, Саша, не спишь?», на что он отвечал: «Сочиняю стихи».

«Первые его попытки были, – писала сестра Ольга, – разумеется, на французском языке… В то же время пробовал сочинять басни, а потом, уже лет десяти от роду, начитавшись порядочно, особенно "Генриады" Вольтера, написал целую герои-комическую поэму, песнях в шести». Тетрадку с поэмой он никому не показывал, но однажды «гувернантка подстерегла тетрадку и, отдавая ее гувернеру Шеделю, жаловалась, что m-r Alexandre занимается таким вздором, отчего и не знает никогда своего урока. Шедель, прочитав первые стихи, расхохотался. Тогда маленький автор расплакался и в пылу оскорбленного самолюбия бросил свою поэму в печку». А еще Саша любил разыгрывать перед сестрой свежесочиненные комедии, но ежели публике (то бишь Ольге) не нравилось, он не обижался…

Некогда территория усадьбы Бутурлиных была куда более обширной, нежели сейчас. На плане 1759 г. главный дом – одноэтажный, с мезонином, который в 1805 г. был надстроен вторым деревянным этажом. Перед домом находился парадный двор с каменными флигелями по бокам. Вход в усадьбу был обозначен воротами посреди чугунной ограды. На воротах, естественно, львы.

В 1810 г., как раз в то время, когда Пушкин удивлял Бутурлиных своими первыми стихами, внуком Екатерины II Александром I именным высочайшим указом по придворной конторе было «повелено поручить в смотрение имеющееся в Эрмитаже собрание картин» графу Бутурлину. Выбор Бутурлина на пост директора Эрмитажа оказался не случаен. Современникам граф был известен «глубокой и разносторонней ученостью, иностранцев удивлял своим энциклопедическим всеведением». Бутурлин вслед за Горьким мог бы повторить, что всеведению этому он обязан книгам. Книгам, которые он собирал долгие годы.

Библиотека, в которой мемуарист Макаров застал маленького Пушкина, была главным делом жизни Дмитрия Бутурлина. Граф, обладавший хорошим вкусом и огромным состоянием, составил в своем московском доме уникальное книжное собрание, равного которому не было еще в нашем отечестве. Сорок тысяч томов – все, что издавалось в России и Европе. С большим изыском покупал он для себя и самые редкие издания.

В его доме находились, например, книги, отпечатанные первыми европейскими типографиями с 1470 г. до конца XVI в. Были в собрании и рукописные памятники – например, личная переписка короля Генриха IV. Часть библиотеки Бутурлин отправил в свое калужское имение, и потому эти издания сохранились. Но гораздо больше книг осталось в его московской усадьбе, сгоревшей в 1812 г. вместе со всем содержимым. Обратились в пепел и книги в сафьяновых переплетах, когда-то заворожившие «Сашку» Пушкина.

Сад Бутурлина, в котором резвился маленький Александр Сергеевич, также был известен свой красотой и соперничал с юсуповским, что в Огородной слободе. Английский путешественник Кларк писал: «Библиотека, ботанический сад и музей Бутурлина замечательны не только в России, но и в Европе». По воспоминаниям Михаила Бутурлина, «сад доходил до реки Яузы и примыкал одним боком к улице и мосту, ведущим к военному госпиталю. При доме тянулся ряд оранжерей и теплиц с экзотическими растениями».

Усадьба сильно пострадала от пожара 1812 г., долго стояла в развалинах. «Помню, как матушка, – писал М. Бутурлин, – роясь в груде развалин и перегоревшего мусора, подбирала обломки любимых Севрских чашек, темно-синих, но превратившихся в черный колер… В числе вещей, остававшихся в нашем доме весною 1812 года, было несколько пудов столового серебра, и если бы оно сгорело, то слитки попадались бы в пепле; но ни соринки серебра не нашлось. Это и есть одно из доказательств, что пожар сопровождался грабежом». Наконец, наследники графа в 1831 г. через два года после его смерти продали весь участок купцу первой гильдии В.А. Розанову, а в 1875 г. бывшая усадьба перешла к купцам Кондрашовым, выстроившим перед главным домом двухэтажные флигеля для ткацких мастерских. В 1887 г. главный дом был перестроен по проекту архитектора И.П. Херодинова. Сегодня усадьбу и не узнать.


Прожив в Москве до 1811 г., Пушкин хорошо узнал город, бывая в Кремле, забираясь на колокольню Ивана Великого, осматривая с высоты Первопрестольную. В прогулках по московским улочкам и переулкам его сопровождает дядька Никита Тимофеевич Козлов, крепостной Пушкиных, преданный слуга поэта на всю оставшуюся жизнь. Его, «доморощенного стихотворца», также порою посещала муза поэзии. Козлов будет сопровождать Пушкина в южную ссылку, ему к нему он обратится в ироничном стихотворении: «Дай, Никита, мне одеться. В митрополии звонят…». Он же понесет своего раненного на дуэли хозяина из кареты в квартиру, а затем поедет в Святогорский монастырь с гробом поэта. Женой Козлова была дочь Арины Родионовны Надежда.

Среди прочих взрослых, окружавших поэта в детстве, были учитель русского языка Шиллер, гувернеры и учителя французского языка Монфор, Русло, Шедель, преподававший Закон Божий и русский язык священник Алексей Иванович Богданов, еще один священник – Александр Иванович Беликов, учивший арифметике, а также учительница немецкого языка Лорж и противная гувернантка сестры Пушкина Белли. Словно про них написаны знаменитые строки:

Мы все учились понемногу

Чему-нибудь и как-нибудь,

Так воспитаньем, слава богу,

У нас немудрено блеснуть.


Но пришла пора учиться, как следует, в 20-х числах июля 1811 г. Сашу Пушкина отправляют в лицей, в Петербург. Так закончился его первый и самый лучший, романтический период отношений с Москвой. Вновь увидит родной город Пушкин лишь через пятнадцать лет…

Приехав в Москву 8 сентября 1826 г., поэт не узнает привычные с детских лет места. Куда все подевалось? Пропал город его детства! Уютный, неказистый, деревянный… Кругом главенствуют ампирные особняки с колоннами, роскошные усадьбы вынесены на красные линии главных улиц – Тверскую, Мясницкую, Моховую и прочие. А вот Манеж – огромное невиданное ранее здание для круглогодичных экзерциций солдат, а рядом Александровский сад. А каков новый Большой театр на Петровской (ныне Театральной) площади, а по правую руку еще и Малый вырос! А Неглинки-то, Неглинки-то нет – спрятали ее под землю в трубу, а ведь когда-то текла она через всю площадь, да и не площадь это была, а болото какое-то… Да, совсем по-другому стала выглядеть Москва. Пожар 1812 г., в котором сгорело три четверти зданий, почти начисто уничтожил ту, старую патриархальную столицу и, по мнению некоторых, поспособствовал «ей много к украшенью».

Москва в те дни предстанет перед Пушкиным похорошевшей, повод к чему даст коронация государя Николая I. Город по этому случаю почистили и помыли, приукрасили к торжественным событиям, приведя в праздничный вид. Традиция возведения на престол самодержцев в московском Кремле складывалась столетиями, даже Петр I не решился перенести ее ритуал в новую столицу (передав Санкт-Петербургу все прочие столичные функции). Так и называли Москву – Первопрестольная.

Николай прибыл на коронацию 25 июля 1826 г., торжества растянулись более чем на месяц. Главная церемония «коронования» (как тогда выражались) состоялась в Успенском соборе Кремля 22 августа 1826 г. Праздничная программа оказалась, как всегда, насыщенной и включала в себя представление императору и императрице Синода, Сената и иностранных послов, а также военных, придворных, предводителей дворянства, купечества. Ну и, конечно, балы – сначала в Грановитой палате 27 августа, затем в Благородном собрании 6 сентября, потом в домах богатейших московских вельмож. А еще торжественные обеды и маскарад в Большом театре, народное гулянье на Ходынском поле. Чтобы их величества не устали, дни напряженной работы на балах и ужинах чередовались днями отдыха.

Но это все официальная хроника. А что же было между строк? По словам очевидца, коронационные торжества проходили в тени декабристских казней: «Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели всеми, нет возможности: словно каждый лишался своего отца или брата. Вслед за этим известием (о казни. – А.В.) пришло другое – о назначении дня коронования Императора Николая Павловича. Его приезд в Москву, самая коронация, балы придворные, а равно балы у иностранных послов и у некоторых московских вельможей, – все происходило под тяжелым впечатлением совершившихся казней. Весьма многие оставались у себя в деревнях; и принимали участие в упомянутых торжествах только люди, к тому обязанные по службе. Император был чрезвычайно мрачен; вид его производил на всех отталкивающее действие; будущее являлось более чем грустным и тревожным».

Мрачное настроение государя то ли передалось москвичам, то ли, напротив, было вызвано настороженным отношением Москвы к царю. Все все понимали, но вслух старались не произносить. Месяц, проведенный Николаем Павловичем в Москве, не изменил ситуацию в лучшую сторону. Москвичи не оценили его доброты, когда он заменил декабристам четвертование повешением. «Все это не помешало московскому населению, – свидетельствовал Н.И. Сазонов, – остаться холодным и равнодушным к молодому императору, и Николаю много раз приходилось с огорчением замечать, что среди всех его придворных единственным человеком, вызывающим сочувствие и симпатию в народе, была старая княгиня Волконская, мать генерала Волконского, приговоренного к пожизненной каторге».

Для Николая все более актуальным становился вопрос о необходимости приятия такого решения, которое в корне позволило бы ему изменить общественное мнение. Но как это продемонстрировать? Посыл должен быть знаковым, после чего москвичи задумаются – а уж такой ли лютый тиран Николай Павлович? И хочет ли он действительно превратить Россию в одну большую Петропавловку? Быть может, он не такой и деспот, а, скорее, вынужден был им стать вследствие возникших обстоятельств. На самом деле он другой (вот и либерала Жуковского назначил воспитателем наследника престола). И даже сочувствует некоторым пострадавшим, «сообразуясь с Высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний, прочим преступникам определенным», – так говорилось в приговоре суда над декабристами.

Тут и пригодилось покаянное письмо Пушкина, посланное им из Михайловского. Пройдя, наконец, через бюрократическое сито и, к счастью, не застряв надолго в руках разного уровня чиновников, оно дошло до адресата и показалось Николаю I на редкость своевременным. 28 августа государь соизволил «высочайше Пушкина призвать сюда».

Почувствовал царь, что и место, и время для публичного прощения Пушкина и окончания его ссылки подходит как нельзя кстати. И это он должен сделать лично, не доверяя своим вельможам и отдавая тем самым должное таланту и авторитету поэта в глазах общества. И не в Петербурге его надобно принять, где в толпе жаждущих попасть на царскую аудиенцию поэт может и затеряться, а именно в Первопрестольной, превратив долгожданную встречу в историческую, сделав ее частью коронационных торжеств. В Петербурге он казнил, а в Москве простит. Но самое главное, что Николай решил показать: не с казни началось его истинное царствование, а с прощения Пушкина. Тем самым царь как бы переворачивал прежнюю, связанную с декабристами страницу.

Интересно, что и Пушкин с коронацией связывал определенные надежды. И здесь его опять же поддерживали друзья. Еще 7 апреля Дельвиг пишет ему в Михайловское: «Дождись коронации, тогда можно будет просить царя, тогда можно от него ждать для тебя новой жизни. Дай Бог только, чтоб она полезна была для твоей поэзии». Пушкин ждал коронации, 14 августа признавшись Вяземскому, что надеется на нее: «Повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна». Поэт рассчитывал на милость царя не только по отношению к себе, но и к декабристам, на возможную амнистию.

И вот к изумлению многих москвичей в привычную уже череду празднеств вмешалось совершенно неожиданное событие – царь принял в Малом Николаевском дворце Кремля (снесен в 1929 г.) не иностранного дипломата или высокого вельможу, а… ссыльного Александра Пушкина! Сам факт встречи произвел огромное впечатление и на всю Россию. Ибо Пушкин к тому моменту не находился на какой-либо службе, будь то государственная или военная: «Это было неслыханное событие! Ибо никогда еще не видано было, чтобы царь разговаривал с человеком, которого во Франции назвали бы пролетарием и который в России имел гораздо меньшее значение, чем пролетарий у нас, ибо Пушкин, хотя и был дворянского происхождения, не имел никакого чина в административной иерархии, а человек без ранга не имеет в России никакого общественного значения, его называют "homme honoraire" – существом сверхштатным», – удивлялся Адам Мицкевич.

Повеление царя исполнили точно, доставив поэта в Кремль незамедлительно: в 4 часа пополудни 8 сентября 1826 г., прямо с дороги, он даже не завез багаж в гостиницу. Ему не дали времени ни переодеться, ни побриться, как будет рассказывать брат Лев, «небритый, в пуху, измятый, был он представлен к дежурному генералу Потапову и с ним вместе поехал тотчас же во дворец и введен в кабинет государя».

А царь в это время готовился к балу, что давал прибывший на коронацию французский маршал Огюст Фредерик Луи Виесс де Мармон, герцог Рагузский. Бал должен был пройти в доме князя Куракина на Покровке. И вдруг – Пушкин! Значит, для Николая I встреча с ним имела первостепенный характер.

Тот сентябрьский день выдался холодным – всего 8 градусов, и потому в царском кабинете горел камин. Царю и поэту было о чем поговорить. Познакомиться они могли бы еще в 1811 г., ибо Царскосельский лицей и создавался с целью воспитания в нем братьев Александра I, дабы избавить их от влияния матери, вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Но не сложилось: Николая и Михаила воспитывал граф Матвей Ламздорф, сторонник строгих педагогических методов.

Стенограмма той встречи не велась, более того, не было сделано и записи в камер-фурьерском журнале. Но осталось порядка тридцати рассказов о ней, число которых лишь множилось с течением времени. Конечно, нам было бы интересно сравнить, как рассказывал об этой встрече царь и что говорил Пушкин. Со слов царя директор Императорской публичной библиотеки М.А. Корф (кстати, соученик Пушкина по лицею) в 1848 г. записал в своем дневнике следующее:

«Я, – говорил государь, – впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения в Москву совсем больного и покрытого ранами – от известной болезни. "Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге?" – спросил его между прочим. – "Стал бы в ряды мятежников", – отвечал он. На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием – сделаться другим».

Гораздо больше свидетельств было сделано друзьями и знакомыми Пушкина, и даже агентами тайной полиции. Так, москвичка А.Г. Хомутова писала: «Рассказано Пушкиным. Фельдъегерь внезапно извлек меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в Кремль, и всего в пыли ввел меня в кабинет императора, который сказал мне: "А, здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращен?" Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мною и спросил меня: "Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?" – "Неизбежно, государь, все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю за то Небо". – "Ты довольно шалил, – возразил император, – надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки у нас вперед не будет. Присылай все, что напишешь, ко мне; отныне я буду твоим цензором"».

И в том, и в другом рассказе есть немало общего, сведений набралось на два абзаца, но беседа-то продолжалась больше часа. О чем же еще говорили в Малом Николаевском дворце поэт и царь? Ответить на этот вопрос помогает одна из самых поздних по времени публикаций – мемуары польского литератора Юлиуша Струтыньского, опубликованные в 1873 г. в Кракове. Они куда более подробны и рисуют образ совсем другого Пушкина, не того, который был, по выражению современников, «обольщен царем» (этой точки зрения придерживался Александр Герцен). Вот, например (если верить мемуаристу), что говорил Пушкин о Николае: «Не купил он меня золотом, ни лестными обещаниями, потому что знал, что я непродажен и придворных милостей не ищу; не ослепил он меня блеском царского ореола, потому что в высоких сферах вдохновения, куда достигает мой дух, я привык созерцать сияния гораздо более яркие; не мог он и угрозами заставить меня отречься от моих убеждений, ибо кроме совести и Бога я не боюсь никого, не дрожу ни перед кем. Я таков, каким был, каким в глубине естества моего останусь до конца дней: я люблю свою землю, люблю свободу и славу отечества, чту правду и стремлюсь к ней в меру душевных и сердечных сил; однако я должен признать (ибо отчего же не признать), что Императору Николаю я обязан обращением моих мыслей на путь более правильный и разумный, которого я искал бы еще долго и может быть тщетно… Вместо надменного деспота, кнутодержавного тирана я увидел человека рыцарски-прекрасного, величественно-спокойного, благородного лицом».

Важно не только то, что говорилось во дворце, но и то, что было сказано после. По словам Мицкевича, «Пушкин был тронут и ушел глубоко взволнованный. Он рассказывал своим друзьям-иностранцам, что, слушая императора, не мог не подчиниться ему. "Как я хотел бы его ненавидеть! – говорил он. – Но что мне делать? За что мне ненавидеть его?"». А иные мемуаристы утверждают, что Пушкин вышел из царского кабинета со слезами на глазах от переполнявших его эмоций, видимо подвигнувших его на написание знаменитых «Стансов» в декабре 1826 г., где он сравнил Николая I с Петром Великим:

В надежде славы и добра

Гляжу вперед я без боязни:

Начало славных дней Петра

Мрачили мятежи и казни.


Но правдой он привлек сердца,

Но нравы укротил наукой,

И был от буйного стрельца

Пред ним отличен Долгорукой.


Самодержавною рукой

Он смело сеял просвещенье,

Не презирал страны родной:

Он знал ее предназначенье.


То академик, то герой,

То мореплаватель, то плотник,

Он всеобъемлющей душой

На троне вечный был работник.


Семейным сходством будь же горд;

Во всем будь пращуру подобен:

Как он, неутомим и тверд,

И памятью, как он, незлобен.


Что же до царя, то вечером, на том самом балу, он назвал Александра Сергеевича «умнейшим человеком в России» (в разговоре с Д.Н. Блудовым). Слова эти тотчас разошлись по Москве. Что имел в виду государь? Вероятно, что речь шла о самых разных внутриполитических вопросах, обсуждавшихся при разговоре, в частности о народном воспитании. Спустя два месяца поэт представил царю записку на эту тему. Можно предположить, что разговор в Кремле шел и о будущем учреждении «секретного комитета 6 декабря 1826 года», который должен был заниматься вопросом о положении крестьян, о планах преобразований.

Войдя в кабинет царя ссыльным, поэт вышел оттуда свободным (хотя присматривать за ним не перестали). Но и царь приобрел союзника, недаром он сказал: «Ну, теперь ты не прежний Пушкин, а мой Пушкин» (по воспоминаниям В.Ф. Вяземской). Вполне верится и в то, что они пожали друг другу руки. А Пушкин еще и дал царю слово, что следует из письма к нему Бенкендорфа, написанного спустя восемь месяцев: «Его величество… не сомневается в том, что данное русским дворянином государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, – будет в полном смысле сдержано». Сдержать данное слово призывал Пушкина ранее и Вяземский.

«…Все прыгают и поздравляют тебя», – писал поэту Дельвиг из столицы, узнав о том, как счастливо окончилась поездка друга в Москву. Пушкин дал большую пищу не только современникам, но и исследователям своего творчества своим разговором с царем. В частности, Ю.М. Лотман утверждал, что Пушкин «желал направить молодого государя на путь реформ». Но вряд ли поэт (он был на три года моложе Николая) мог иметь такое огромное влияние на царя, чтобы куда-то его направлять. Николай I, судя по всему, не читал его стихов до этого разговора, будучи лишь много наслышан о них от тех же декабристов на допросах, приказав изъять их из следственных дел и сжечь.

После этой встречи Пушкин «подружился с правительством», получил разрешение проживать в Москве и Петербурге и освобождение от общей цензуры. Отныне его цензором стал сам Николай I, что ставило поэта в особое привилегированное положение – жаловаться оставалось только Господу Богу. Прямая связь с царем осуществлялась через Бенкендорфа (см. его письмо Пушкину от 30 сентября 1826 г.). Естественно, что такой ход событий заведомо определял Пушкина в число сторонников царя, а как же иначе – получить такое доверие монарха не могло означать ничего иного.

Та встреча, высвободившая Пушкина из ссылки, выражаясь словами Дельвига, оказалась полезной для его поэзии, дав ему возможность подняться на литературный пьедестал. В сентябре 1826 г. Пушкин приехал на свою собственную коронацию – первого поэта России. Уехавший из Москвы двенадцатилетним мальчиком, он вернулся в родной город «идолом народным»: «Москва приняла его с восторгом. Везде его носили на руках. Слава Пушкина гремела повсюду; стихи его продавались на вес золота, едва ли не по червонцу за стих; "Кавказский пленник", "Бахчисарайский фонтан", "Цыгане" читались во всех гостиных», – вспоминал А.Н. Муравьев.

Однако нашлись и недовольные, фрондирующей части общества был нужен Пушкин ссыльный, а не свободный, о чем свидетельствовал Мицкевич: «Либералы, однако же, смотрели с неудовольствием на сближение двух потентатов (имеются в виду Пушкин и Николай I. – А.В.). Начали обвинять Пушкина в измене делу патриотическому». И в Москве, и в Петербурге стала известной оскорбительная эпиграмма А.Ф. Воейкова:

Я прежде вольность проповедал,

Царей с народом звал на суд,

Но только царских щей отведал,

И стал придворный лизоблюд.


Пушкин вынужден объясняться в стихотворении «Друзьям»:

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю.


Его я просто полюбил:

Он бодро, честно правит нами;

Россию вдруг он оживил

Войной, надеждами, трудами.


О нет, хоть юность в нем кипит,

Но не жесток в нем дух державный:

Тому, кого карает явно,

Он втайне милости творит.


Текла в изгнаньe жизнь моя,

Влачил я с милыми разлуку,

Но он мне царственную руку

Простер – и с вами снова я.


Во мне почтил он вдохновенье,

Освободил он мысль мою,

И я ль, в сердечном умиленье,

Ему хвалы не воспою?


Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:

Он горе на царя накличет,

Он из его державных прав

Одну лишь милость ограничит.


Он скажет: презирай народ,

Глуши природы голос нежный,

Он скажет: просвещенья плод —

Разврат и некий дух мятежный!


Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу.


В последней строфе выражены последствия того разговора в Кремле – Пушкин обязан посылать все свои готовящиеся к печати произведения Николаю I, отчитываться перед шефом жандармов о своих поездках, объясняться перед московским полицмейстером за «Андрея Шенье». Александр Сергеевич и это стихотворение дисциплинированно послал царю, который остался совершенно им доволен, но не пожелал, «чтобы оно было напечатано». В 1834 г. Пушкин, разочаровавшись в Николае I, запишет в дневнике: «Кто-то сказал о государе: – Il y a beaucoup du praporchique en lui, et un peu du Pierre le Grand. (с фр. – В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого)».

Каким увидели московские обыватели Пушкина осенью 1826 г. и насколько их ожидания оправдались? Вероятно, большая их часть представляла себе Пушкина как на портрете, помещенном в первом издании «Кавказского пленника» 1822 г., – кудрявым пухлым юношей с приятною улыбкой… Теперь это был уже совершенно другой человек: «Худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывавшими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось. Я был так поражен неожиданным явлением, нисколько не осуществлявшим моего идеала, что не скоро мог опомниться от изумления и уверить себя, что передо мною находился Пушкин», – писал один из впервые увидевших поэта современников.

А те, кто был знаком с Пушкиным ранее, отмечали произошедшие с ним изменения: «Пушкин очень переменился и наружностью: страшные черные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выраженье; впрочем, он все тот же, – так же жив, скор и по-прежнему в одну минуту переходит от веселости и смеха к задумчивости и размышлению».

Да, переменился Пушкин. Но ведь и Москва изменилась, она стала другой. Если 1812-й год преобразил ее внешне, то отголоски декабристского восстания, грянувшего в 1825 г., привнесли немало нового в атмосферу московской жизни, о чем Александр Сергеевич не преминул написать в статье «Путешествие из Москвы в Петербург»:

«Некогда в Москве пребывало богатое неслужащее боярство, вельможи, оставившие двор, люди независимые, беспечные, страстные к безвредному злоречию и к дешевому хлебосольству; некогда Москва была сборным местом для всего русского дворянства, которое изо всех провинций съезжалось в нее на зиму…

Невинные странности москвичей были признаком их независимости. Они жили по-своему, забавлялись как хотели, мало заботясь о мнении ближнего. Бывало, богатый чудак выстроит себе на одной из главных улиц китайский дом с зелеными драконами, с деревянными мандаринами под золочеными зонтиками. Другой выедет в Марьину Рощу в карете из кованого серебра 84-й пробы. Третий на запятки четвероместных саней поставит человек пять арапов, егерей и скороходов и цугом тащится по летней мостовой. Щеголихи, перенимая петербургские моды, налагали и на наряды неизгладимую печать. Надменный Петербург издали смеялся и не вмешивался в затеи старушки Москвы. Но куда девалась эта шумная, праздная, беззаботная жизнь? Куда девались балы, пиры, чудаки и проказники – все исчезло: остались одни невесты, к которым нельзя по крайней мере применить грубую пословицу «vielles comme les rues» (франц. «стары, как улицы»): московские улицы благодаря 1812 г. моложе московских красавиц, все еще цветущих розами!

Ныне в присмиревшей Москве огромные боярские дома стоят печально между широким двором, заросшим травою, и садом, запущенным и одичалым. Под вызолоченным гербом торчит вывеска портного, который платит хозяину 30 рублей в месяц за квартиру; великолепный бельэтаж нанят мадамой для пансиона – и то слава богу! На всех воротах прибито объявление, что дом продается и отдается внаймы, и никто его не покупает и не нанимает.

Улицы мертвы; редко по мостовой раздается стук кареты; барышни бегут к окошкам, когда едет один из полицмейстеров со своими казаками. Подмосковные деревни также пусты и печальны. Роговая музыка не гремит в рощах Свирлова и Останкина; плошки и цветные фонари не освещают английских дорожек, ныне заросших травою, а бывало, уставленных миртовыми и померанцевыми деревьями.

Упадок Москвы есть неминуемое следствие возвышения Петербурга. Две столицы не могут в равной степени процветать в одном и том же государстве, как два сердца не существуют в теле человеческом. Но обеднение Москвы доказывает и другое: обеднение русского дворянства, происшедшее частию от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о которых успеем еще потолковать».

Эти строки будут написаны в 1833–1834 гг., а пока 8 сентября из Кремля поэт отправился в нумера отеля «Европа», располагавшегося в доме Часовникова (не сохр.). Затем – к дяде на Старую Басманную, затем к… Ссылка кончилась, после пятнадцатилетней разлуки с Москвой Пушкин был нарасхват…

Пушкинские места России. От Москвы до Крыма

Подняться наверх