Читать книгу Философическая проза - Александр Воин - Страница 5
Рассказы
Тюремный учитель
ОглавлениеЕго звали Лугаси. Точнее это была его фамилия, но так его все называли и имени его я или не помню или вообще не знал. Он был довольно крупным авторитетом и, когда я появился в том отделении, он был там за пахана. Пока я дожидался в коридоре решения начальства, в какую камеру меня сунуть, один из шестерок, занимавшихся уборкой коридора и потому имевших свободу перемещения, доложил Лугаси о моем прибытии и принес мне приглашение поселиться у него в камере. Я согласился. Тюремщики, как правило, не возражают против расселения зэков по камерам по их желанию, т.к. это уменьшает число конфликтов и неприятных для них инцидентов. Не возражали они и на этот раз и так я оказался в одной камере с Лугаси.
Мы были наглядно знакомы с ним еще по предыдущему привилегированному отделению Бен-Ами, из которого я ушел по собственному желанию, публично высказав Бен-Ами все, что о нем думаю; Лугаси же был изгнан оттуда еще раньше меня. Там, однако, мы с ним не разу не общались. Но был у нас общий, с позволения сказать, друг, некто Моня. С позволения сказать, потому что никаких настоящих друзей у этого Мони не было и быть не могло, несмотря на то, что в любой ситуации он быстро обзаводился большим количеством людей, с которыми по видимости был дружен. Попал в число таковых и я и лишь со временем понял, с кем имею дело. Моня был законченный сукин сын и все человеческие отношения и дружбу в частности, рассматривал исключительно с точки зрения выгоды для него. Он был довольно крупный гангстер и мне даже доводилось потом встречать его фамилию в уголовной хронике о русской мафии в Америке. Из Америки он и приехал в Израйль после того, как всадил из-за угла несколько пуль девятого калибра в своего «лучшего друга» и еще более крупного авторитета, но не убил и, вполне логично, опасался расплаты по выздоровлении того. Чтобы не начинать в Израйле все с нуля, Моня прихватил с собой пару килограммов героина. Поскольку иврита он не знал, то воспользовался для сбыта помощью своего дружка по Союзу, уехавшего не в Америку, как он, а в Израиль. Но что-то они не поделили и кто-то из них сдал другого полиции, опасаясь, что его «друг» сделает это раньше него, и надеясь получить меньший срок за признание. В тюрьме каждыи из них клялся, что это его сдали, и обещал при встрече с «другом» свести счеты (как водится в таких случаях их рассадили по разным тюрьмам.).
Как уголовник опытный и уже посидевший Моня знал, что в тюрьме нужно иметь свою компанию, а еще лучше быть или по крайней мере считаться ее главарем и вообще всячески накачивать свой авторитет. Но задача эта для него осложнялась его полным незнанием иврита и тем, что в израйльском уголовном мире его никто не знал и никаких заслуг за ним не числил. Поэтому он вынужден был вербовать себе в «друзья» русскоязычных и поскольку их в том отделении было всего несколько человек, то Моня решил включить в состав своей «банды» и меня, несмотря на мое фраерство. Подъехал он ко мне, разыгрывая карту землячества. Мы, мол, с тобой только двое тут по настоящему из России (хотя точности для оба мы были с Украины). Эти кавказцы они и по русски говорить как следует не умеют и пока ты тут не появился, я чуть не разучился вообще разговаривать. И разве тут кто понимает Высоцкого. Конечно, я замечал деланность и неискренность его «дружбы», но человек – животное социальное, общение ему необходимо и проблема общения была для меня главной в тюрьме. С Моней же нас объединял по крайней мере язык, на котором мы оба свободно изъяснялись, и даже некоторая общая часть культурного багажа. Моня, конечно, университетов не кончал и средней школы тоже – его выгнали из 6-го класса за воровство и дальше его школой была уже сама жизнь, естественно, воровская. Но в широком смысле слова культура это не только высокая поэзия и высшая математика. Анекдоты, скажем, тоже относятся к области культуры и их с равным удовольствием слушают и рассказывают и рафинированные интеллигенты и отпетые уголовники. Русский мат – тоже пласт культуры и довольно богатый. Я, правда, не люблю, когда он употребляется в неположенном месте. Но когда он звучит, так сказать, на месте, я вполне готов оценить сочность, силу и даже красоту «великого и могучего» в этом его проявлении. Моня же, тот вообще все иностранные языки изучал как в том анекдоте: «Ян, как по польски будет ж…? Дупа? Тоже ничего». И русским матом, естественно, владел виртуозно. Однако и мои познания в этой области были неплохи и иногда, когда мы упражнялись с ним в матерном искусстве, он прерывал меня, говоря: «Повтори, пожалуйста. Это я должен запомнить и взять на вооружение». В общем, пока членство в этой «банде» меня ни к чему не обязывало и выражалось только в общении, пока из Мони не вылезла его подлость, мы поддерживали с ним более менее дружественные отношения без особых компромиссов с совестью с моей стороны.
Большинство других членов «команды» были связаны с Моней не более меня. Но будучи ловким прохиндеем и тертым уголовником, наружу это общение Моня подавал как действительно подчиненную ему команду и поскольку между собой мы разговаривали на русском, которого другие не понимали, то это у него более менее проходило. И опираясь на якобы наличие у него команды, он вел дипломатические разговоры – переговоры с израйльскими калибрами, сидевшими в нашем отделении, в частности с Лугаси, накачивая себе авторитет. Делал он это либо с помощью переводчика, либо на английском, который подучил за несколько лет в Америке. Лугаси тоже немного знал английский, т.к. «гастролировал» в Европе. При этом Моня расхваливал не только свои боевые качества, но и членов своей «команды», мои, надо полагать, тоже, хотя на тот период я их никак в тюрьме еще не проявил. Похоже что Моня и в самом деле вычислил во мне потенциальную боевую единицу. Он, вообще, претендовал на психолога самородка, каковым и был на самом деле, как практически все опытные уголовники – профессия вырабатывает в них это. Показывая мне на кого-нибудь здоровяка с угрожающей мордой, он говорил: «Это фуфло. Достаточно ткнуть его пальцем и из него выйдет воздух». Затем показывал довольно тендитного, хотя и спортивно стройного паренька к тому же с довольно интеллигентной физиономией и говорил: «А вот с этим лучше не вступать в поединок. Это – достойный боец». И дальнейшее показывало, что он, как правило, не ошибался. Так вот однажды он как-то ни к селу, ни к городу вроде сказал мне: «Саша, ты здесь никого не должен бояться. Если дойдет до дела, ты управишься с любым». Я тогда решительно не принял его слов всерьез, хотя и до тюрьмы мне приходилось иногда драться и я знал, что я не последний человек в этом деле. Однако со временем произошли события, которые заставляют меня сейчас думать, что Моня, пожалуй, говорил всерьез.
Что именно Моня говорил обо мне Лугаси, я не знаю, но не сомневаюсь, что чего-нибудь плел. Мне же он на Лугаси выдал положительную характеристику, сказав что Лугаси – хороший, честный парень. Честный, естественно, в терминах и понятиях уголовного мира, в котором воровство и честность нигде не пересекаются.
Вот поэтому- то, когда я получил приглашение Лугаси поселиться в его камере, то во-первых, не очень удивился, а во вторых, охотно согласился. Лугаси, действительно, был пахан особого рода. С одной стороны он великолепно справлялся со своими паханскими обязанностями и никто из его вассалов никогда не пытался восстать на него или всерьез перечить ему. С другой, он нисколько не держался за свое паханство и тем более не рвался к нему. Он брал его лишь тогда, когда оно само сваливалось ему в руки, когда в отделении или камере не было не только более крупного чем он авторитета, но и примерно равного ему. А если появлялся сколь-нибудь близкий ему по уровню и претендовал на паханство, Лугаси с легкостью уступал ему эту честь. Происходило это не из трусости, а из жизненной позиции. Лугаси и уголовник был не типичный. Он как и Амос был парикмахер и продолжал им оставаться и когда стал крупным авторитетом. Мало того, он был дамский парикмахер, причем первоклассный мастер и жил он не в зачуханной Рамле, а в роскошной приморской Натании и богатые дамочки записывались к нему в очередь и денег он зарабатывал на жизнь свом ремеслом более чем достаточно. Мотивацию же вхождения его в преступную жизнь проясняет такая история.
Благодаря моему образовательному цензу, исключительно высокому по тюремным меркам, и тому, что я наполовину сам себя защищал на процессе, некоторые зэки обращались ко мне с просьбой познакомиться с их делами и я не только оценивал шансы сесть или не сесть, но и указывал слабые места в обвинении и хода защиты и были случаи, когда, послушав меня, зэк настраивал своего адвоката, тот принимал мой совет и это приносило успех. Приходилось мне это делать несколько раз и в камере Лугаси и он с любопытством взирал на эту мою деятельность, пока однажды не предложил мне посмотреть его дело. Он обвинялся в краже со взломом из ювелирного магазина, не то ювелирной фабрики., Любопытно, что украдено было всего несколько колечек – дребедень, мелочь в сравнении с тем, что мог унести человек, совершивший эту кражу столь блистательно, что никакая сигнализация не была потревожена и никакие сторожа ничего не заметили вплоть до того, как на другой день пришли на работу сотрудники. В том, что Лугаси сделал это, у меня не было никакого сомнения, поскольку он в камерных разговорах отрицал это столь вяло и лениво, что лишь едва соблюдал тюремный канон отрицать обвинения до окончания суда. Но дело тем не менее было дырявым, бездоказательным и рассыпалось от любого толчка как карточный домик. И только исключительно бездарный адвокат, которому Лугаси платил немалые деньги, не мог использовать слабость обвинения. Все это Лугаси выслушал с ленивым любопытством, не проявив тени того энтузиазма, которого можно было бы ожидать от человека, которому предложили простой способ избегнуть отсидки. Вместо Лугаси завелся я: «Послушай, ты что не понимаешь что я тебе говорю? Настрополи своего адвоката, чтобы он сделал то, то и то и ты выйдешь на суде на свободу. Или разгони к черту этого идиота и возьми другого. Или, наконец, защищай сам себя, как я, а я тебя буду консультировать.» – «А – сказал Лугаси с выражением лени и скуки – не хочу». —«Как, ты что идиот? Сидеть в тюрьме, когда можно освободиться?» – «Да сколько сидеть? Максимум дадут мне два года, а я уже год сижу» – «Ну а еще год или около того, это что до фени?» – «А – махнул он рукой – не люблю я этих судебных разбирательств».
Я тогда ничего не понял. Но позже он мне выдал такую тираду: «Понимаешь, настоящий мужчина должен время от времени садиться в тюрьму. Ну не на долго, на годик на два. Вот я стригу этих чертовых кукол и веду с ними разговоры – Вам лучше закрыть лобик челкой, а шейку немного открыть. А вам пойдет завивка мелкими колечками. – И чувствую, что сам становлюсь бабой».
На первый взгляд может показаться, что Лугаси волновало то же, что и Амоса, т.е. как он выглядит в глазах других людей, стремление казаться настоящим мужчиной, крутым и т. д. Но для этого не нужно было садиться в тюрьму время от времени, достаточно было один раз. Тем более, что Лугаси не использовал тюремного ристалища для продвижения по уголовной иерархической лестнице, не рвался в паханы, а имея паханство, легко уступал его. Лугаси волновал вопрос, кем быть, а не кем казаться или считаться. Он был по натуре человеком мягким и добрым. Но он считал, что чрезмерная мягкость превращает мужчину в размазню и он не хотел бать размазней. Конечно, есть и другие пути помимо уголовного для достижения этой цели, да и саму цель можно оспорить: нужно ли истреблять в себе доброту и мягкость, если они даны тебе природой, и означают ли обязательно доброта и мягкость в мужчине, что он размазня. Но я вовсе не пытаюсь представить Лугаси или еще кого из уголовной братии за идеал. Но много ли есть идеальных людей за пределами тюрьмы?
Добившись своей цели и выстроив, воспитав себя так, как сам того хотел, он в глубине души оставался все тем же мягким и добрым и, испытывая сродство душ к себе подобным, пытался помочь тем из них, кто попадал в тюрьму, еще не научившись быть достаточно жестким. Тюремная среда такое неумение наказывает автоматически. Независимо от того, что Моня говорил Лугаси обо мне, он еще в предыдущем отделении вычислил во мне такого человека и это и была причина, по которой он пригласил меня в свою камеру.
Главную мою слабость Лугаси видел в том, что я не дерусь. На тот период у меня, действительно, не было в активе ни одной тюремной драки. Правда, как я сказал, до тюрьмы мне приходилось драться будучи взрослым (в детстве само собой) и не так уж мало для кандидата или доктора наук и достаточно успешно. Но Лугаси этого не знал и пытался меня раскрепостить в этом отношении, чтобы я с большей легкостью и без излишних колебаний пускал в ход кулаки.
Делал он это не с помощью внушений, а пытался стравить меня со своим дружком, который сидел в той же камере. Это был здоровый увалень, флегматичный добряк, страдающий, по мнению Лугаси, тем же недостатком жесткости и агрессивности. Он был обыкновенный слесарь со своим делом – мастерской и даже сидя в тюрьме он бредил этим делом. Но он жил в шпанистом районе, и имея таких друзей как Лугаси, он где-то как-то влип, полагаю, одноразово. Лугаси подобрал его тоже в опекаемые и руководимые.
Лугаси потратил много усилий и времени на наше стравливание и ему вообще это не удалось бы, если бы я своевременно догадался о его намерении. Но он был достаточно искусный манипулятор и в конце концов добился того, что слесарь – человек простой и относительно легко внушаемый – начал драку, после чего уже и мне не оставалось ничего другого. Дрались мы долго и уныло, вяло тыкая друг другу кулаками в физиономии, пока не устали и не плюнули. Лугаси, весьма активно наблюдавший за дракой и подзуживавший противников, тоже плюнул недовольный результатом.
Не знаю как слесарь, может это был потолок его возможностей, но у меня просто не было зла, не было мотивации осознанной или эмоциональной. Я, хоть и не догадался еще о роли Лугаси, но подспудно чувствовал подвох, а главное противник мой вовсе не был негодяем, на которого я имел бы злобу по идее и по природе. И вообще, отдавая должное благим намерениям Лугаси, я должен сказать, что он здорово ошибался в моем диагнозе и прописанном лечении. И дело не только в том, что, вопреки его мнению, я вовсе не был абсолютным пацифистом и чистоплюем. Важнее, что уязвимость, особенно в тюрьме, того типа людей, к которому не совсем верно относил меня Лугаси, состоит не только и не столько в том, что они не дерутся. В дальнейшем, когда по моим, а не по лугасиным понятиям обстоятельства стали складываться так, что я должен был драться, я дрался, дрался много, дрался решительно, зло и почти всегда успешно. Была только одна драка за время моей отсидки, которую, я считаю, проиграл и то по очкам. И то потому, что мы не додрались, нас разняли тюремщики.
Дрался я тогда с молодым, но весьма опытным уголовником, сидевшим по четвертому разу, среднего масштаба авторитетом. О его опытности свидетельствует такой факт. Как-то он чего-то требовал от начальства, а ему упорно не давали. Он перерезал себе вену, но не на запястье, а в локтевом сгибе и согнув руку в локте, зажал порез так, что кровь не бежала. Кто-то из шестер по его указу побежал к тюремщикам и сообщил, что Эли перерезал себе вену и требует того сего. Прибежали тюремщики, видят, стоит Эли, никакой крови не видно. Один подходит к нему и с издевкой говорит: «Ну, где же твоя порезанная вена?». – «На» – говорит Эли, разгибает руку и направляет фонтан крови прямо в физиономию скептику. Эффект был такой сильный, что он добился своего.
Мы с ним столкнулись на том, что он как раз в то время рвался в паханы отделения на освободившееся место в связи с отсутствием более крупных авторитетов, а я этого не заметил и обидел его, не отдав ему прилюдно почестей, которые, как он считал, ему теперь полагались (хотя раньше мы были на равных и более менее дружественны). Он не только начал драку и нанес неожиданно первый удар, но предварительно тщательно подготовился, действовал не сразу после обиды, о которой я и не подозревал. У него была свинчатка в кулаке, поэтому удар получился страшной силы. От него у меня треснула верхняя челюсть (и долго потом заживала) и обильно пошла кровь из носа. Очки улетели, в глазах потемнело. И, тем не менее, к моменту, когда прибежали тюремщики, я успел выровнять положение и, если бы нас не разняли, я, думаю, все-таки управился бы с ним.
Но несмотря на мой впечатляющий «рекорд» по дракам в тюрьме, я продолжал сидеть тяжело. Мелкая бесовщина не переставая жалила меня исподтишка. В то время как самого Лугаси за время нашего общения я не разу не видел в деле, в драке, а сидел он не просто легко, а прямо таки как рыба в воде плавал в этой тюремной среде. Дело в том, что помимо мордобоя есть еще много приемов и умений, чтобы вживаться в тюремную среду, и, кстати, не только в тюремную. Сам Лугаси великолепно, прямо таки виртуозно владел арсеналом этих средств. Чтобы понятней было, о чем я говорю, расскажу такую историю.
В нашем отделении сидел некто Ури Софер. Газеты много и давно о нем писали и, согласно этим писаниям, он входил в десятку крупнейших авторитетов в стране. Сидел он по делу об израйльском ограблении века, случившегося года за три до этого в Иерусалиме. Грабанули главный банк страны, причем сделано это было со всеми прибамбасами великого ограбления: подкопом, усыплением сторожей, отключением сигнализации, которую невозможно было отключить, не зная секретных кодов, а они менялись каждый день и т. д. и т. п. Подозрение сразу пало на Софера и двух его друзей, которые по данным полиции считались главными специалистами по банкам, хотя ни разу до этого не попадались. Полиция поторопилась арестовать их, но не могла собрать доказательств для выдвижения обвинения. Их отпустили, но оперативная разработка продолжалась. Через два года нашли кого-то, кто готов был дать показания против них. Их снова арестовали и на сей раз завели дело и отправили в тюрьму до суда. Но, несмотря на наличие свидетеля, которого, кстати, берегли как зеницу ока, обвинение не выглядело достаточно убедительным. То ли свидетель был по каким-то косвенным вещам, которые еще не вязали их на прямую с ограблением, то ли он выглядел сам не надежно. Насколько помню, он был уголовник и защита выдвигала версию, что полиция принудила его дать эти показания в обмен на то, что закрыла глаза на его собственные делишки. Во всяком случае троица играла в несознанку. Ури же Софер, который считался мозгом операции, а в миру был легальным бизнесменом, не просто играл в несознанку, но и всячески изображал, что у него вообще ничего нет и не может быть общего с этой уголовщиной, в среде которой он по злой и не справедливой воле судьбы теперь должен находиться.
Эту игру было очень интересно наблюдать. Дело в том, что вся страна, наученная газетчиками, считала Софера главным уголовным мозгом Израйля, но поскольку газетчикам в демократической стране никто до конца не верит, то никто не был вполне уверен и в этом. А вот уголовная среда, которая газет, как правило, не читает, но имеет свои каналы распространения информации, знала без всяких сомнений, кто такой Ури Софер. Конечно, его игра поддерживалась всеми. Она поддерживалась бы даже если бы он не был таким крупным авторитетом, ибо по понятиям уголовников сдавать своих хотя бы косвенно, хотя бы не поддерживая их игру – самый страшный грех. Но по тому, какие подобострастные взгляды бросали на него исподтишка шестеры, неспособные даже при желании подавить свой инстинкт раболепия, по тому как располагались они вокруг сидящего во дворе во время прогулки Софера на примерно равном расстоянии, образуя некий лимб, можно было бы вычислить его даже на фотографии тюремного двора.
Не знаю, понимал ли сам Софер это, но когда я появился в этом отделении, он сообразил, какую возможность даю я ему в его игре. Вот он – порядочный культурный человек – сидит в тюрьме, страдая от одиночества, но не находя никакого общего языка со средой, а вот появляется здесь другой культурный человек. Ну, там посаженный по обвинению в убийстве, но в драке, это бывает, это не при ограблении. Да и утверждает, что это самозащита. И, наконец, на нем ярлык, что он интеллигент – докторская степень. Ну и, естественно, два порядочных не уголовных человека, сидящих в тяжелой уголовной тюрьме, не могут не найти общий язык. И на одной из первых моих прогулок в этом отделении Софер нашел приличный предлог, чтобы завязать со мной беседу. Я не имел ничего против общения с ним. Как я сказал, человек нуждается в общении, и с кем же общаться в тяжелой уголовной тюрьме, если не с уголовниками. А если человек хотя бы претендует на то, что он интеллигент, и держит себя корректно и вежливо, да еще есть основания предполагать в нем незаурядную личность, то почему не пообщаться. Но общения не получилось. Слишком разные у нас были культурные фоны, не было даже той общей части, что с Моней. Софер был урожденный израильтянин, сефард, а его отношение к культуре в моем понимании ограничивалось умением себя корректно и вежливо держать и даже в тюрьме аккуратно одеваться. Конечно, я с удовольствием послушал бы о том, как он спланировал и осуществил ограбление, но как раз на эту тему он не склонен был распостраняться, а я понимал, что не могу его об этом расспрашивать. В общем, беседы наши завяли сами собой и через пару прогулок мы их прекратили.
Но все это преамбула. История же сама такая. В рамльской тюрьме зэкам разрешается играть на прогулочном дворе в футбол и баскетбол. Конечно, никаких футбольных ворот там нет, их заменяют две пары расставленных ботинок, баскетбольные же щиты с кольцами были. Нельзя сказать, что зэки фанатировали этими играми. Иногда накатывало увлечение и какую-то неделю играли каждый день, потом недели две вообще не играли. Ури Софер, играя свою игру, старался в этих играх не участвовать. Но иногда все же не выдерживал, хотелось размяться, и в футбол он изредка играл. Играл он довольно неплохо и по этой ли причине, а скорей все же по причине своего скрываемого уголовного калибра, если уж он играл, то обязательно был капитаном своей команды. Масштаб его уголовного авторитета ощущался в игре еще сильнее, чем когда он индиферентно сидел под стеночкой. Футбол – игра достаточно силовая и, даже когда играют нормальные футболисты, а не уголовники, и даже когда игра корректна и с соблюдением правил, что тоже не часто бывает, то все равно футболисты отчаянно отталкивают один другого в борьбе за мяч. Легко себе представить, что когда играют уголовники, то игра бывает гораздо жестче и правила нарушаются гораздо чаще и, замечу, искуснее, профессиональнее. Как ни как играют специалисты не по футболу, а как раз по нарушению общепринятых норм. Мне, например, однажды при игре в баскетбол так сунули локтем под ребра, нечаянно якобы, что боль в этом месте я и сейчас иногда ощущаю (наверное, была трещина). Но когда играл Софер, то вокруг него было как бы невидимое силовое поле, никто из соперников не прикасался к нему.
И вот однажды была игра, в которой в команде против Софера играл Лугаси и тоже, естественно, капитаном. Лугаси был невысок ростом, но типичный качок весь пузыряшийся мускулами. Софер был немного выше его, но худощав, угловат, по видимости уступал в силе Лугаси. Правда, за его угловатостью чувствовалась железная конструкция, так что кто его знает, кто из них был на самом деле сильней. Но в борьбе за мяч, как мы знаем из физики, большую роль играет не сила, а масса и тут Лугаси превосходил. И вот то ли забывшись, то ли справедливо полагая, что нелепо избегать силовой игры, поскольку этим разрушается игра самого Софера и становится видно его авторитетство, Лугаси разок хорошо толканул Софера, так что тот отлетел. Все было, кстати, в пределах правил и Софер отнюдь не упал.
Казалось бы, ну что тут такого? Я помню уже в тюрьме-тюрьме, а не в досудебном отделении, сидел с нами один араб – знатный каратист, черный пояс, какой-то дан и чемпион чего-то там. К тому же он был паханом арабской половины нашего отделения. И мы иногда играли в баскетбол в противоборствующих командах и пихались отчаянно. Мы были примерно равны по силе и массе и, хотя в драке против него у меня не было бы никаких шансов, но в силовой борьбе за мяч я не уступал ему и он отлетал столь же часто, как и я. Так он не только не обижался, но когда затевал игру, всегда разыскивал меня, чтобы я играл против него, поскольку другие боялись с ним сталкиваться, а ему была интересна не столько сама игра (баскетболист он был неважный), сколь потолкаться с достойным противником, разогнать тюремную одурь.
Но Софер был совершенно другой тип. Под внешней сдержанностью, корректностью скрывался человек жесткий, властный и необычайно амбициозный. И этот толчок на мгновение извлек его настоящего из носимой им личины. Он резко повернулся, в глазах его сверкнули молнии бешенства и он бросил Лугаси: «Ты, маньяк, ты что делаешь?». В воздухе повисла наэлектризованная тишина. Все понимали, что калибр такого масштаба, как Лугаси, не может съесть «маньяка», брошенного прилюдно, от кого бы то ни было. Но Лугаси выдал на своих круглых мордасах совершенно невинную улыбочку и сказал: «Ну, извини, я не хотел. Если хочешь, бей штрафной». Софер к этому времени успел очухаться, сообразить, что вышел из роли и также сделал вид, что ничего не произошло.
А по окончании прогулки в камере Лугаси поучал меня: «Вот видишь, если бы ты был на моем месте, ты или полез бы на амбразуру и плохо кончил, или замучил бы себя потом сомнениями в себе. А вот я, когда надо, могу слопать „маньяка“, как обписать два пальца, и это нисколько на меня не повлияет». И вечером того же дня он доказал и мне и всем прочим, насколь это на него действительно не повлияло.
По вечерам после ужина нам разрешали смотреть часика полтора телевизор в той же столовой прежде, чем рассовать опять по камерам. У уголовников есть свои предпочтительности в телевизионных передачах. Есть они и у всех прочих. Но у прочих они варьируются от человека к человеку. У уголовников спектр предпочтительности узок. Все они любят детективы, где много экшн. Я помню уже в тюрьме-тюрьме, где состав был гораздо более крупнокалиберный, чем в тюрьме до суда, когда должен был идти фильм об ограблении банка, места в зале, то бишь в столовой, были заполнены все за час до начала. В первых двух рядах с местами бронированными для крупных калибров произошли необычные перестановки и несколько специалистов по ограблению банков, уступающих по калибру хозяевам бронированных мест, были туда специально допущены. Зато фильм шел в сопровождении высоко профессионального комментария: «Дурак! Как он отключает эту систему сигнализации. Я это делаю так.». «Идиот, он что собирается автогеном резать сейф фирмы „Сникерс“?» А новости, политические комментарии, научпоповские фильмы уголовники дружно не любят. А уж если кто-нибудь включит и оставит программe с симфоническим оркестром или оперой, его могут просто побить
В тот вечер шел какой-то детектив. Вдруг Лугаси, который сидел в первом ряду, задрав ноги на спинку специально поставленного перед собой стула, встал, подошел к телевизору и переключил его на какую-то нудьгу про советский лунный трактор или еще что-то в этом роде. В зале раздался дружный вой и улюлюканье. Замечу для точности, что Софер во имя своей игры телевизор вместе со всеми не смотрел, а других крупных калибров в то время в нашем отделении не было. Лугаси встал еще раз, повернулся к залу и сказал, вернее исполнил с великолепно блатными растяжками, гнусавостью и невнятными окончаниями: «Ну-у, кто недоволе..?» И все заткнулись.
Этот приемчик называется на израйльском блатном жаргоне «ециа». В дословном переводе означает «выход». Но как и в русском языке «выход» может употребляться в смысле выхода артиста на сцену, выступления, так и блатное «ециа» означает выступление в строго определенном жанре. Выступление, цель которого подавить противника, размазать его по стенке не прикладая рук. Текст выступления не играет большой роли, главное исполнение. Лугаси исполнял великолепно. Можно сказать в нем пропадал великий актер. Актер посредственный воспользовался бы при этом аксессуарами: украсил бы себя какими- нибудь железяками, в руке держал бы нож или хотя бы ножку от стула. На Лугаси и в руках его не было ничего. Но завороженный зритель видел блатной окурок прилипший к противно отквашенной нижней губе, видел цепер в небрежно свисающей правой руке его и осколок бутылочного стекла в полусогнутой левой. Вот что значит хорошее «ециа». Большой авторитет – это не только сила мужество и умение драться, это еще много других качеств, включая харизму, психологию и артистизм не в последнюю очередь.