Читать книгу Привидения русских усадеб. И не только… - Александр Волков - Страница 6
Часть І
Привидения и общество
Привидения в литературе второй половины XIX века
ОглавлениеЗа полстолетия русская мистическая литература не только нагнала английскую, но и в чем-то (Гоголь) ее превзошла. В дальнейшем их пути расходятся. Англичане изживают викторианский сентиментализм, вспоминают о римских, кельтских и норманнских ужасах. Наши же писатели сосредотачиваются на изобличении общественных язв и мечтах о будущем. Стремясь на словах и на деле облагодетельствовать народные низы, они, когда с горечью, а когда и с упреком, отзываются о бытующих там верованиях и обычаях.
Бабушкины сказки. Картина В.М. Максимова (1867)
Поэты все еще вспоминают о призрачных гостьях, о «воздушных жителях со страстной женскою душой» (Ф.И. Тютчев, «День вечереет, ночь близка», 1851), чьи черты постепенно утрачивают благодушие. «Бледная, желтая, печальная» женщина и одновременно «внутренний демон» приходит к А.А. Григорьеву («Призрак», 1845). Призрак этот поднят из праха «могущественной волей чуждой силы» в полном согласии с гипотезой игумена Марка. У других привидений бледные губы «окрашивает ярко кровь» (Л.А. Мей, «Греза», 1860), а дыхание сбивается от «страстного порыва» (Я.П. Полонский, «Мечтатель», 1890).
Авторы, обращавшиеся в начале творческого пути к фольклорным источникам, – Н.А. Некрасов («Водяной», «Пир ведьмы», 1839) или А.К. Толстой, создавший ряд произведений о вампирах, – затем полностью отходят от них.
Справедливости ради надо заметить, что молодой Толстой, кроме «Семьи вурдалака» (1838), ничего приличного не создал. Его сумбурный и сложный для восприятия «Упырь» (1841) в ту пору, когда писал Гоголь, выглядит анахронизмом с набившими оскомину стереотипами: живой портрет, костяная рука, печальные стоны, покинутая женихом невеста и т.д. Призрак мило беседует с героем, предлагает ему обручиться и делится впечатлениями о посмертном житии: «Мне немного времени остается с вами говорить, я скоро должна возвратиться туда, откуда пришла, а там так жарко!» Толстой серьезен, но кажется, что он иронизирует – настолько режет слух эта адская «жара». Эпизод с привидением из «Упыря» сравнивают с рассказом Скотта «Комната с гобеленами» (1821)[15], но тамошняя старуха действительно пришла из ада, и потому она не ведет светских бесед со своей жертвой.
Ряд мистических опытов принадлежит перу И.С. Тургенева, но страшных среди них немного. Нельзя не восхититься деревенскими кошмарами «Бежина луга» (1851), особенно барашком на могиле утопленника. Зеленый старичок и черный человек из «Рассказа отца Алексея» (1877) чем-то напоминают демонов РЛ. Стивенсона.
Тургенев умел великолепно передать атмосферу надвигающегося ужаса. В рассказе «Стучит!» (1844—1874) призраков нет, но и без них мурашки бегут по коже от описания пустующей ночной дороги и неотвратимо приближающегося стука телеги с «недобрыми людьми». А каков пейзаж! «Неприятное чувство шевельнулось во мне… Пока я спал, тонкий туман набежал – не на землю, на небо; он стоял высоко, месяц в нем повис беловатым пятном, как бы в дыме. Все потускнело и смешалось, хотя книзу было виднее. Кругом – плоские, унылые места: поля, все поля, кое-где кустики, овраги – и опять поля, и больше все пар, с редкой сорной травою. Пусто… мертво!» Вот она – обстановка, в которой могли бы родиться на свет исконно русские привидения.
Одно из них в обличье бешеного пса нападает на героя рассказа «Собака» (1866). Появление чудовища описано бесподобно и, пожалуй, не имеет аналогов в отечественной прозе: «Ворота сарая открыты настежь; верст на пять в поле видно: и явственно и нет, как оно всегда бывает в лунную ночь… И вдруг мне показалось, как будто кто-то мотанул ось – далеко, далеко… так, словно что померещилось. Прошло несколько времени: опять тень проскочила – уже немножко ближе; потом опять, еще поближе. Что, думаю, это такое? заяц, что ли? Нет, думаю, эта будет покрупнее зайца – да и побежка не та. Гляжу: опять тень показалась, и движется она уже по выгону (а выгон-то от луны белесоватый) этаким крупным пятном; понятное дело: зверь, лисица или волк. Сердце во мне екнуло… а чего, кажись, я испугался? Мало ли всякого зверя ночью по полю бегает? Но любопытство-то еще пуще страха; приподнялся я, глаза вытаращил, а сам вдруг похолодел весь, так-таки застыл, точно меня в лед по уши зарыли, а отчего? Господь ведает! И вижу я: тень все растет, растет, значит, прямо на сарай катит… И вот уж мне понятно становится, что это – точно зверь, большой, головастый… Мчится он вихрем, пулей. .. Батюшки! что это? Он разом остановился, словно почуял что… Да это… это сегодняшняя бешеная собака! Она… она! Господи! А я-то пошевельнуться не могу, крикнуть не могу… Она подскочила к воротам, сверкнула глазами, взвыла – и по сену прямо на меня!»
К сожалению, «Собака» не была оценена по достоинству критиками, в отличие от тургеневских фантазий об инфернальных дамочках. В повести с многообещающим названием «Призраки» (1864) к томящемуся от бессонницы герою является белая женщина по имени Эллис и зовет его полетать по миру. Среди прочего они наблюдают с небес дорогие авторскому сердцу места (Париж, Шварцвальд и др.), а также картины прошлого и будущего – Юлия Цезаря, Стеньку Разина и «что-то тяжелое, мрачное, изжелта-черное, пестрое, как брюхо ящерицы». Это смерть, а не галерея абстракционистов .
Воздушные дамы к 1860-м годам порядком устарели, поэтому Тургенев собирался по примеру поэтов наделить Эллис демоническими чертами и даже намекнуть на ее склонность к кровопусканию. Однако его отговорил Достоевский, в ту пору мучительно изживавший в себе Макара Девушкина. Не пройдет и десяти лет, как друг и советчик Тургенева зло посмеется над «Призраками» в романе «Бесы».
Героине тургеневской повести «Фауст» (1855) мерещится ее покойная мать, строго блюдущая моральный облик дочери. Как и положено близким родственникам, в одном из видений она идет навстречу дочке с распростертыми объятиями. Наконец, в повести «Клара Милич» (1883) Тургеневу удалось придать умершей женщине роковой вид: черное платье и – о, ужас! – строгое унылое лицо. Однако героя эти перемены не устрашают – текст наполнен его стенаниями: «Явись, Клара!»
Об угасании интереса к привидениям в эпоху либеральных реформ свидетельствует почти полное отсутствие жанровых пародий. Можно вспомнить разве что рассказ «Белый орел» (1880) Н.С. Лескова (у него есть и другие, менее впечатляющие пародии), а также парочку юморесок раннего А.П. Чехова.
Призрак чиновника Ивана Петровича по прозвищу Белый Орел является рассказчику только потому, что тот его «сглазил» при жизни фразой: «Нетерпеливо жду вас видеть в разных видах». Когда герой готовится к получению одноименного ордена, призрак толкает его ночью в бок и сует под нос шиш, чем сильно конфузит: «При жизни он был гораздо деликатнее…» Покидая мир живых, Иван Петрович распевает пошлый французский мотивчик, а рассказчик недоумевает: «А вот почему у них в мире духов все так спутано и смешано, что жизнь человеческая… отомщевается пустым пуганьем да орденом, а прилет из высших сфер сопровождается глупейшим пением… этого я не понимаю».
В чеховском рассказе «Страшная ночь» (1884) другой Иван Петрович по фамилии Панихидин возвращается со спиритического сеанса в свое жилище «в Москве, у Успения-на-Могильцах, в доме чиновника Трупова, стало быть, в одной из самых глухих местностей Арбата». В его квартире и в квартирах его друзей Упокоева (дом купца Черепова в Мертвом переулке) и Погостова (дом статского советника Кладбищенского) стоят пустые гробы, которые, как выясняется в разгар переполоха, прислал на хранение их товарищ Иван Челюстин. Тестя Челюстина, гробовых дел мастера, должны вот-вот описать.
Молодой Чехов обожал говорящие фамилии и прозвища, явно переизбыточествующие в этом рассказе. Но топонимы им не выдуманы – старая Москва славилась курьезными названиями смутного происхождения (мы еще будем о них говорить). Уцелевшая доселе Успенская церковь, равно как и Мертвый переулок, переименованный в советское время, обязаны своими именами то ли близлежащему кладбищу, то ли холмистой местности в районе Арбата и Пречистенки – так называемым « могильцам ».
Подвыпивший герой «Ночи на кладбище» (1886) в темноте принимает за могильную плиту выставленные у монументной лавки памятники и кресты, а за мертвеца – бродячего пса, воющего у его ног. Чехов пародирует не рассказы о привидениях, а назидательные объяснения вроде тех, что нам встретились в «Библиотеке для чтения» и у Даля.
Любопытную закономерность можно уловить в романах Ф.М. Достоевского. В «Преступлении и наказании» (1866) выведен герой не менее странный, чем пушкинский Германн и гоголевские помещики. Я говорю о Свидригайлове, который тоже погружен в собственный мир и хладнокровно общается с привидениями. Он и сам является как привидение. Раскольников видит тяжелый сон с хохочущей старухой, плавно перетекающий в реальность. Связующее их звено – бьющаяся о стекло муха. Но в еще большей степени стирает грань между сном и явью возникший в комнате незнакомец.
«Отчего я так и думал, что с вами непременно что-нибудь в этом роде случается!» – неожиданно для самого себя говорит Раскольников, подразумевая свидания Свидригайлова с призраками, а тот огорошивает собеседника вопросом, верит ли тот сам в привидения. «Нет, ни за что не поверю!» – со злобой кричит Раскольников. Он чувствует свое сродство с миром Свидригайлова, а злится оттого, что мир этот его пугает.
Так называемые «обыкновенные привидения», являющиеся при свете тусклого дня где-нибудь в меблированных комнатах, после скверного обеда из кухмистерской или «на станции Малой Вишере», по верному замечанию Мережковского, гораздо страшнее и таинственнее призраков готических романов, звенящих доспехами при ударах грома и землетрясении, в отсветах адского пламени. А знаете, отчего страшны Марфа Петровна и Филька? Они приходят не ради прекрасных чувств или коварных планов, и Свидригайлов зря пытается убедить себя, что они хотят отомстить. Месть тут ни при чем. Чудовищно само место, где живут привидения, – закоптелая деревенская баня с пауками.
Из этой бани вползает в комнату к чахоточному Ипполиту в романе «Идиот» (1869) гадкое насекомое, «коричневое и скорлупчатое». И точно так же, как Раскольников Свидригайлова, Ипполит видит Рогожина – то ли живого человека, то ли мертвеца[16]. Суицидальная мания, порождаемая встречами с привидениями, – закономерный итог краха разделяющей миры перегородки. Самоубийство – констатация уже свершившегося факта. Почти в то же время в Англии кончает с собой герой повести Ае Фаню, преследуемый мерзкой обезьяной.
Ле Фаню устами доктора Хесселиуса пытался сформулировать физиологическую причину таких видений. Вот и героям Достоевского здравомыслящие критики приписали склонность к галлюцинациям. Сам Свидригайлов не исключал возможности своей болезни, но не считал ее аргументом против реальности привидений. Л.И. Шестов так изложил эту мысль Свидригайлова: «Может быть, условием постижения известного рода реальностей является болезнь: здоровому недоступно то, что доступно больному». Один весьма образованный критик попенял Достоевскому: «Счастливый народ беллетристы! Когда нашему брату, ученому человеку, приходит в голову дикая мысль, мы не можем сделать из нее никакого употребления. Нельзя даже признаться, что она побывала у тебя в голове! Беллетрист же – дело иное: ему всякая дичь годится». Наверное, после этого критик устало вздохнул и подобно Великому инквизитору задумался о тяжкой доле тех, кто несет людям свет знаний. Порадуемся же тому, что у нас есть «беллетристы»!
Рассказ «Бобок» (1873) варьирует старую платоновскую идею о плотских душах. Его можно было бы счесть пародией, если бы не морализаторский настрой Достоевского. Выслушав на кладбище подземный спор трупов, пьяный литератор узнает о своеобразном чистилище призрачного мира. Оказывается, умершие обретают подобие сознания, обоняния, речи после того, как тела их «вылеживаются». Для чего же им дана такая «отсрочка»? Чтобы они в последний раз задумались о прожитой жизни. Опять призракам приписывается земная мораль! Жаль, что насекомое Ипполита не умело разговаривать. Возможно, оно пробормотало бы что-нибудь в свое оправдание.
В семье Л.Н. Толстого часто велись разговоры «о мертвых, об умирании; о предчувствиях, снах…» (дневник С.А. Толстой). Сам граф без колебаний связывал привидения с «болезненным душевным состоянием». Никто из русских гениев не испытывал такого страха перед смертью, как Толстой, никто в таких количествах и с такими подробностями не рисовал смерть и то, что ей предшествует, начиная с пронзительного крика увидевшей труп девочки, вогнавшего в дрожь маленького Колю («Детство», 1852), и кончая душевными муками купца Брехунова, испытывающего двойной страх – страх перед самим чувством страха («Хозяин и работник», 1895).
Однако призраки в этих «неживых» картинах не участвуют. Ведь в общепринятом смысле «ходячий» мертвец – это бывшая личность, а личности нет места в толстовской концепции мира бессмертных. Размышления о привидениях Шопенгауэра, одного из учителей Толстого, не затронули его ученика. «Привидений я не боюсь, – откровенничает герой “Записок сумасшедшего” (1884). – Да, привидений… лучше бы бояться привидений, чем того, чего я боюсь…» Ему невдомек, что ужас могли вселить в его сердце те самые существа, которыми он так беспечно пренебрегает.
Однажды в разговоре с Буниным Чехов покритиковал Толстого: «Живые не должны думать о мертвых, о смертях». Сам критик следовал этому завету, о чем стоит пожалеть, ведь он, как никто другой, умел сгущать краски в передаче человеческого страха перед окружающей природой. Рассказ «Волк» (1886) развивает тему тургеневской «Собаки», но только без мистики, а современный ему рассказ «Страхи» – вообще один из самых жутких в русской литературе.
Автор рассказывает три случая из своей жизни, когда ему было по-настоящему страшно. В первый раз страх посетил его при взгляде на спящее село: «Его избы, церковь с колокольней и деревья вырисовывались из серых сумерек, и на гладкой поверхности реки темнели их отражения… С первого же взгляда меня заняло одно странное обстоятельство: в самом верхнем ярусе колокольни, в крошечном окне, между куполом и колоколами, мерцал огонек. Этот огонь, похожий на свет потухающей лампадки, то замирал на мгновение, то ярко вспыхивал». Внезапный страх охватил не только рассказчика, но и бывшего с ним мальчика.
Во втором случае автора испугал нагоняющий его в темноте рокот, который издавал несущийся по рельсам вагон. Трепетное ожидание появления вагона из-за темнеющей вдали рощи заставляет вспомнить тургеневскую ночную телегу с убийцами. В третий раз автор трусливо убегает в лесу от неизвестной собаки. В случае с вагоном он сразу отбрасывает мысль о «ведьмах и чертях», собака же упорно связывается в его сознании с бульдогом Фауста. Для чеховского интеллигента творение Гете реальнее народных суеверий.
Кикимора. Иллюстрация И.Я. Билибина (1934).
Ближайшая родственница русских привидений
Вагон оторвался от товарняка и покатился под уклон, собака принадлежала приятелю рассказчика. Объяснения ликвидируют страх – «все непонятное таинственно и потому страшно». Но в случае с огоньком объяснение не находится. Человек, пробравшийся в верхний заколоченный ярус колокольни; отражение внешнего света – эти версии были отброшены, и огонек остался загадкой. В первоначальном варианте рассказа автор задавался вопросом: «Кому пришла бы охота сидеть в вечернюю пору под куполом..?» Интересно, слышал ли Чехов «суеверные» легенды о колокольном мане?
Да, он умел нагнать страху! Чего стоят хотя бы таинственные пейзажи из повести «Степь» (1888): «А то, бывало, едешь мимо балочки, где есть кусты, и слышишь, как птица, которую степняки зовут сплюком, кому-то кричит: “Сплю! сплю! сплю!”, а другая хохочет или заливается истерическим плачем – это сова. Для кого они кричат и кто их слушает на этой равнине, Бог их знает». Действительно, кто их слушает? Может, те внушающие подозрение фигуры, что стоят на холмах, прячутся на курганах, выглядывают из бурьяна? Или тот, кто среди монотонной трескотни, тревожа неподвижный воздух, издает удивленный крик «а-а!»? Или туманные, причудливые образы, громоздящиеся друг на друга в непонятной дали? А вдруг это убитый разбойниками купец, гуляющий по степи? «Зачем ему гулять? – успокаивает обозчиков Пантелей. – Это только те по ночам ходят, кого земля не принимает. А купцы… мученический венец приняли». Степные чудища, как и весь мир призраков, вряд ли имеют отношение к людским страданиям.
Позднее Чехов сосредоточился на этих страданиях и уже не обращался к пугающим образам. Знаменитый призрак, несущийся в черном столбе через поле, из рассказа «Черный монах» (1893) привиделся Чехову во сне, как о том вспоминал его брат Михаил («Вокруг Чехова»). На первый взгляд он ужасен – автор использует те же психологические приемы, что и Тургенев в «Кларе Милич» (бледное худое лицо, лукавая улыбка), – но ужас развеивается после близкого знакомства с монахом. Привидение любезно объясняет свой визит писателю Коврину: «Я существую в твоем воображении, а воображение твое есть часть природы, значит, я существую и в природе», а затем вступает в нескончаемый диалог о судьбе гения.
Вот чем обернулась миссия русских привидений! А без миссии никак нельзя. Без нее повествование о призраке будет выглядеть суеверным бредом, а не бредом клиническим, как у Коврина. Теперь внимание Чехова уделено, во-первых, легендам о больных девушках, слышащих пение ангелов, – по словам его брата, он находил в них «что-то мистическое, полное красивого романтизма», – а во-вторых, квазинаучным дискуссиям о миражах и «преломлениях лучей солнца через воздух» в качестве причины возникновения привидений. По воспоминаниям К.С. Станиславского, в своей ненаписанной пьесе Чехов планировал вывести на сцену тень или душу женщины, скончавшейся вдали от двух влюбленных в нее героев. Два приятеля и соперника наблюдают белый призрак, скользящий по снегу. Типично тургеневский финал…
15
Полякова Л.Л., Федунина О.В. Готическая традиция в прозе А.К. Толстого.
16
Я пока не затрагиваю тему двойника. Она требует отдельного исследования, к тому же я не уверен, можно ли двойника живого человека назвать привидением. В христианской культуре двойник воспринимался по-разному: Гофман («Эликсиры Сатаны»), По («Вильям Вильсон»), Достоевский («Двойник», кошмар Ивана Карамазова), Стивенсон («Странная история доктора Джекила и мистера Хайда»).